Глава пятая. Зачем историку нужно знать историографию?
Варяго-русский (варяжский) вопрос по причине своей нерасторжимой связи с процессами, приведшими к образованию первого в истории восточных славян государства, находится в центре самого пристального внимания сторонников разных взглядов на этнос варягов и варяжской руси, традиционно именуемых норманистами и антинорманистами, накопивших богатейший материал, позволяющий прийти к конкретным выводам. Но тому мешают многие факторы - политика, эмоции, историографические, источниковедческие и исторические стереотипы, весьма вольное обращение с источниками, прежде всего летописями, оперирование аргументами, от которых наука отказалась еще в позапрошлом столетии. Преодолеть названные серьезные препятствия можно, но при одном лишь только условии, четко выраженном в 1931 г. норманистом В. А. Мошиным: «Но, конечно, главным условием на право исследования вопроса о начале русского государства должно быть знакомство со всем тем, что уже сделано в этой области»134.
Особенная актуальность этой простейшей истины видна при обращении к истокам норманской теории, на протяжении нескольких веков ошибочно трактуемым (в том числе и в плане их мотиваций) в отечественной и зарубежной науке, что отрицательно сказывается на разрешении самой проблемы этноса варягов (варяжской руси), ибо ложная посылка неизбежно порождает ложные заключения. И совершенно в ином свете выглядят многие стороны варяго-русского вопроса, если смотреть на него и на историю его разработки через призму того факта, что истинными родоначальниками норманской теории являются шведские историки XVII века. С ними же связаны и первые попытки (с определенными, конечно, оговорками) историографических обзоров по варяго-русскому вопросу. Так, в 1614-1615 гг. П. Петрей опротестовал мнения безымянных «многих», которые полагают, будто «варяги были родом из Энгерна (Engern), в Саксонии, или из Вагерланда (Wagerland), в Голштинии». О. Рудбек в 1698 г. в труде «Атлантика» привел заключения немца С. Герберштейна, уроженца Померании П. Одерборна и итальянца А. Гваньини (сочинения которых вышли соответственно в 1549,1585,1600 гг.), указывающих в качестве местожительства варягов Южную Балтику135.
С перенесением центра изучения варяжского вопроса из Западной Европы в Россию главные исследования по этой теме создаются теперь в ее пределах, в связи с чем основные историографические обзоры также выходят из-под пера российских ученых. На протяжении длительного времени они таковыми в полной мере, конечно, не были и представляли собой небольшие справки и очень краткие характеристики, причем весьма ценные по своей сути, но, к сожалению, обойденные вниманием в науке. А этот факт требует обращения прежде всего к ним, в целом ко всем публикациям дореволюционной эпохи, в той или иной степени касающимся истории изучения данной проблемы и содержащим важные мысли, без усвоения которых невозможно достичь позитивных результатов в ее разработке.
В 1732 г. Г.Ф.Миллер в пояснении к издаваемым им в «Sammlung russischer Geschichte» извлечений из списка Радзивиловской летописи, содержащей ПВЛ, не принял точку зрения, не назвав ее сторонников, что имя «варяг» происходит от древнеготского Warg (волк)136. В статье «De Varagis» («О варягах»), опубликованной в 1735 г., Г. 3. Байер отверг сообщения П. Одерборна и прусского историка М. Претория (1688 г.) о выходе варягов из Пруссии, объявил несостоятельными вывод С. Герберштейна, утверждая, что «имел он сходство имяни, дело весьма легкое, токмо бы оное крепкими доводами утверждено было», и его единоплеменников Б. Латома и Ф. Хемница о славянской Вагрии на Южной Балтике как родине варягов.

Говоря без каких-либо уточнений, что «сказывают же, что варяги у руских писателей были из Скандинавии и Дании», шведское происхождение варягов Байер доказывал ссылками на шведских авторов XVI-XVII вв. Ю. Магнуса, О. Верелия, О. Рудбека, а скальда Снорри Стурлусона (XIII в.) наделил титулом самого «достойнейшаго и справедливейшаго» из всех сочинителей вообще. Не найдя имя варягов в скандинавской истории и заключив, что оно «более есть поетическое», ученый рассмотрел этимологические опыты Верелия и Рудбека, полагавших/что слово «варяг» на скандинавском языке означает «разбойник», немца Г.В.Лейбница, в начале XVIII в. согласившегося с ними, и шведа А. Моллера, в труде «De Varegia» (1731 г.) объяснявшего его из языка эстов и финнов, как «вор» и «грабитель»137.
В.Н.Татищев, ведя в «Истории Российской с самых древнейших времен» речь о выходе варягов из Финляндии, отрицал иные мнения на сей счет: С. Герберштейна, поляка М. Стрыйковского (1582 г.), француза К.Дюре (1613 г. )о Вагрии, русских летописей о Пруссии, шведских авторов о Швеции. Историк, очень высоко ставя труды Байера, которые ему, по его же собственному признанию, «многое неизвестное открыли», в тоже время указал на ярко выраженную тенденциозность этого немецкого ученого, ибо «он же со избытком ко умножению пруских, а уничижению руских древних владеней пристрастным себя показал», и что «пристрастное доброхотство Беерово к отечеству» привело его к «неправым» натяжкам.
Другую причину его ошибок Татищев видел в том, что «ему руского языка, следственно руской истории, недоставало», т. к. он не читал летописи, «а что ему переводили, то неполно и неправо», поэтому, «хотя в древностях иностранных весьма был сведом, но в руских много погрешал» (недоставало ему, как при этом было еще подчеркнуто, и «географии разных времен»), Татищев также заметил, что заключение Байера о скандинавской природе имен «Святослава, Владимира и пр. неправо», а на его слова, что письменность на Руси появилась лишь в связи с ее крещением, твердо ответил, указав на причину данного заблуждения: «Ложь от неведения, якобы в Руси письма до Владимира не было»138.
В 1749 г. Г.Ф.Миллер в диссертации-речи «О происхождении имени и народа российского» («De origine gentis russicae») отвергал уже не только производство термина «варяги» от скандинавского варг-волк, но и «от чухонскаго и естляндскаго» вараг-вор, от южнобалтийских вагров, а также широко распространенный тогда вывод «о происхождении россиян от роксолан». Принимая произвольную интерпретацию Байером летописных имен как скандинавские, Миллер вместе с тем обратил внимание на его ошибки лингвистического свойства и причину их возникновения: он, утверждаясь «токмо на малом имян сходстве, которое в таком деле за доказательство принять не прилично», «Кия почел за готфскаго царя Книву» и «рассуждает, взирая на одно сходство имян (Полоцка и половцы. - В. Ф.), что половцы бывший в России народ, которой в XII веке после рождества Христова жил в степях между Доном и Днепром, в сих странах имел свое жилище».
А по поводу суждения шведа О. Рудбека о Ладоге Миллер сказал, что он «погрешил... полагавши Алдейгиабург у реки Волхова близ Ладожскаго озера, а для утверждения того назвал он сие озеро Алдеск, будто между именами Алдейгиабург и Алдеск имеется какое сходство. Байер, последуя может быть сему Рудбекову мнению, почел без основания старую Ладогу, город нами довольно известной, за Алдейгабург, утверждаясь на российских летописцах, по которым Ладога была первая столица великих князей российских»139.

При обсуждении в 1749-1750 гг. диссертации Миллера М.В.Ломоносов указал на его несколько непростительных для историка, занимающегося русскими древностями, ошибок, перечеркивающих выводы любого исследования: на тенденциозность в отборе источников (только иностранные, причем они произвольно объявляются либо достоверными, либо недостоверными), на абсолютизацию исландских саг (этих «нелепых сказок о богатырях и колдунах», в связи с чем весьма странно, «что славнейший автор, признавший лживость этих рассказов, тем не менее рассматривает их как истинные», при этом демонстрируя «презрение российских писателей, как преподобного Нестора»), на незнание им русского языка и русских памятников, на его «пристрастие к своим неосновательным догадкам, полагая за основание оных такие вымыслы, которые чуть могут кому во сне привидеться».
Ломоносов также отметил, что оппонент допускает, под воздействием своих норманистских взглядов, элементарный лингвистический произвол (искушение которым Миллер все же не избежал, хотя совершенно справедливо критиковал за него Байера): ибо «толкует имен сходства в согласие своему мнению». Так, «весьма смешна, - указывал историк, - перемена города Изборска на Иссабург». А в отношении его утверждения, которому он так и остался верен до конца своей жизни, что название г. Холмогор произошло «от Голмгардии», Ломоносов разъяснил ему совершенно прозрачную этимологию этого слова: «Имя Холмогоры соответствует весьма положению места, для того что на островах около его лежат холмы, а на матерой земли горы, по которым и деревни близ оного называются, напр., Матигоры, Верхние и Нижние, Каскова Гора, Загорье и проч.».
Возражая Миллеру, Ломоносов справедливо подчеркнул, что если бы русь была скандинавской, то «должен бы российский язык иметь в себе великое множество слов скандинавских», и была бы учинена «знатная в славенском языке перемена» (татары, проводил он уместную параллель, «хотя никогда в россииских городах столицы не имели... но токмо посылали баскак или сборщиков, однако и поныне имеем мы в своем языке великое множество слов татарских»). Говоря в целом, что Миллер стремится «покрыть истину мраком», ученый заключил: многое в «дурной» и «вздорной» диссертации, служа «только к славе скандинавцев или шведов... к изъяснению нашей истории почти ничего не служит» (т.е. фактически не имеет никакого отношения к русской истории), в связи с чем надо «опустить историю скандинавов в России» (окончательный его приговор, совпавший с мнением других академиков, хорошо известен: «Оной диссертации никоим образом в свет выпустить не надлежит», ибо она может составить «бесславие» Академии).
Ведя речь о «превеликих и смешных погрешностях» Байера, Ломоносов абсолютно правомерно заострил особое внимание на той из них, на котором и поныне держится норманская теория, - на его «лингвистических» аргументах и на способах их элементарного «создания»: он, «последуя своей фантазии имена великих князей российских перевертывал весьма смешным и непозволенным образом для того, чтобы из них сделать имена скандинавские; так что из Владимира вышел у него Валдамар, Валтмар и Валмар, из Ольги Аллогия, из Всеволода Визавалдур и проч.». Возражая Ломоносову, Миллер отмечал «божественный талант и редчайшую ученость» Байера, за которые его любили «первые лица в церкви и в государстве» (тогда же он поведал, каким «научным» путем Байер пришел к выводу о неславянской природе «русских» названий днепровских порогов: «не зная ничего по-славянски», он воспользовался объяснением «одного астраханского приятеля, весьма в славянском языке ученого», видимо, В.К.Тредиаковского и пастора Богемской церкви).
В ходе дискуссии Ломоносов установил теснейшую связь между воззрениями этих ученых: доводы Миллера «у Бейера занятые». А в 1761 г. он следующим образом охарактеризовал их труды: «Миллер в помянутую заклятую диссертацию все выкрал из Бейера; и ту ложь, что за много лет напечатана в «Комментариях», хотел возобновить в ученом свете». В 1764 г. Ломоносов объяснил причину фиаско автора диссертации тем, что он «избрал материю, весьма для него трудную, - о имени и начале российского народа», по причине чего академики у него «тотчас усмотрели немало неисправностей и сверх того несколько насмешливых выражений в рассуждении российского народа»140 (на более чем серьезные ошибки Миллера одновременно с Ломоносовым и независимо от него указали, тем самым зафиксировав предельно низкии уровень предложенного для прочтения на торжественном заседании Академии наук сочинения, И.Э.Фишер и Ф.Г. Штрубе де Пирмонт, причем последний так же, как и Ломоносов, констатировал факт чрезмерной абсолютизации Миллером свидетельств северных авторов141. Не увидел в диссертации никакого «предосуждения России» лишь В.К.Тредиаковский, что объясняется, как подмечено в литературе, его «недружбой» с Ломоносовым142).

В 1758 г. В.К.Тредиаковский в «Трех рассуждениях о трех главнейших древностях российских», наряду с мнениями С. Герберштейна, югослава М. Орбини (1601 г.), М. Претория, Б. Латома и Ф. Хемница, придерживающихся южнобалтийской версии происхождения варягов, привел заключения француза Ф.Брие, связавшего в 1649 г. Рюрика с Данией, Г. 3. Байера, шведов О. Рудбека и Г. Валлина (1743 г.), выводивших его из Скандинавии. На этот раз Тредиаковский резюмировал, ведя речь о диссертации Миллера, что она, «освидетельствованная всеми членами академическими нашлась, что как исполнена неправости в разуме, так и ни к чему годности в слоге». Важно также подчеркнуть, что ученый, увидев чем грозит науке подмена свидетельств исторических источников лингвистическими домыслами, довел последние до совершенного абсурда, специально высмеивая и тем самым дискредитируя эту широко распространенную ложную практику143.
В 1761 г. Миллер в «Кратком известии о начале Новагорода и о происхождении российского народа, о новгородских князьях и знатнейших онаго города случаях» заметил в адрес шведа О. Далина, перу которого принадлежит многотомный труд «История шведского государства» (40-е гг. XVIII в., вскоре был переиздан в Германии), что он был неправ, «когда немалую часть российской истории внес в шведскую свою историю» (во время дискуссии 1749-1750 гг. ученый, следует сказать, был очень высокого мнения об этом произведении)144. На нелепые «погрешности» Байера было указано в 1767 г. издателями Кенигсбергского списка: приняв в какой-то летописи слово «ковгородци» «за наименование народа, начал искать онаго в истории. По многим догадкам попал он на Кабарду, а того не рассудил, что писец ошибся и что надлежит читать новгородци»145.
В 1764 г. в своем плане работы над русской историей А. Л. Шлецер, обязуясь начать «сокращение исторических сочинений покойнаго Татищева на немецком языке», отметил: «Отец русской истории заслуживает того, чтобы ему отдали эту справедливость; и правила методы требуют такого сокращения. Нужно иметь связную систему прежде, чем желать усовершенствовать ея части». На следующий год он предложил И.И.Тауберту издать «Историю Российскую» ученого, при этом подчеркнув, в какой-то мере предвидя то, мягко сказать, недоброжелательство, какое будут демонстрировать по отношению к нему его же соотечественники, что Татищев - «отец русской истории, и мир должен знать, что русский, а не немец явился первым творцом полного курса русской истории»146.
В 1767 г. Ф.Эмин, в «Российской истории» во многом дискутируя с М.В.Ломоносовым, признал, что он «лучше и основательнее описал нашу древность, нежели многие чужестранные историки», а также заключил, что мнения норманистов «не имеют никаких доказательств», ибо никто из древних авторов не причислял варягов к шведам. При этом он очень тонко спародировал A. Л. Шлецера, старавшегося вывести многие русские слова из германских языков (что должно было, по его замыслу, лишний раз подтвердить правоту норманской теории), заметив, что сходство слов Knecht и князь равно тому, если немецкое Konig, «у вестфальцев произносимое коиюнг», сопоставить с русским «конюх»147.
В 1768 г. Шлецер в книге «Probe russischer Annalen» («Опыт анализа русских летописей»), оставшейся, что не позволяло воспользоваться всем наследием историка в варяго-русском вопросе, незнакомой большинству ученых России, значительное внимание уделил критике прошлой и современной ему историографии русской истории. И, характеризуя большую часть ее представителей как «фантазеров» и «высокомерных невежд», которые «дерзко блуждают... в сумрачных дебрях по ту сторону летописей» («фантазируйте, придумывайте, мечтайте, пишите романы, но и называйте это романами! Имя Истории свято - не оскверняйте его!»), заключил, что еще «не существует русской истории».
С особенной силой эта критика звучала в адрес шведов и в первую очередь О. Рудбека, выводы которого называются «снами» и «галлюцинациями», а их автор «шутником», «начитанным дикарем» (в полной мере досталось и другим: что «в попытке выяснить происхождение финской нации и языка шведский граф Бонде переплюнул даже Рудбека» и что книга Ф. И. Страленберга «История северной и восточной части Европы и Азии», вышедшая в 1730 г. в Германии и переведенная на английский, французский и испанский языки, «совершенно убогая и невероятно неправдоподобная, привнесла в историю России огромное количество ошибок, неточностей и бессмысленных утверждений, которые не исправить за долгие годы, и стала классической в Германии, Франции и Англии»).

Ведя речь о накале фантастических представлений шведского общества о собственном прошлом даже в середине просвещенного XVIII в., ученый пояснил, что когда О. Далии «позволил себе усомниться в утверждении своих предшественников, что уже Гомер и Орфей воспевали шведов, то группа священников пришла 12 ноября 1747 г. в риксдаг, выразив недовольствие новшествами Далина и предложив среди прочего исправить его книгу. На роль корректора предлагался г-н Гиоранссон, чья шведская история... начинается с 1951 года от сотворения мира». Шлецер, сказав об «усилиях», которые прилагал Далин, чтобы вписать историю Руси в «Историю шведского государства», отметил, что ни он, ни его соотечественники, утверждая о шведской природе варягов, не приводят тому доказательств. И, конечно, достойно внимания его мнение о «двойном заблуждении», которое привело к такому заключению Далина и с которого, как уже говорилось, началась норманская теория: «Сначала он предположил, что варяги были шведами, а затем, исходя из этого, посчитал, что Русь в ту эпоху да и потом еще долгое время находилась под господством Швеции. Вот так логика!».
Констатируя, что слово «варяг» «давно стало крестом для исследователей древней истории северных народов» и что «Моллер, Байер, Скарин и Биорнер написали подробные, полные учености труды об одном и том же», резюмировал: «Недоказуемым остается, что варяги Нестора были именно шведами» (по словам Шлецера, только Ире «удачно проследил этимологию слова «варяг»... согласно ему оно является буквальным переводом слова «Foederati»). Рассуждая на тему происхождения названия русского народа, он заметил как по поводу известной тенденциозности, так и по поводу того, чему она так кардинально противоречит: «Те, кто считает Рюрика шведом, находят этот народ без особых трудностей. Ruotzi, - говорят они, именно так и сегодня называется Швеция на финском языке, а швед - Ruotzalainen: лишь слепой не увидит здесь русских! И только Нестор четко отличает русских от шведов. Более того, у нас есть много средневековых известий о шведах, а также тщательно составленный список всех их названий: ни одно из них не указывает, что когда-то какой-либо народ называл шведов русскими. Почему финны называют их Ruotzi, я, честно признаться, не знаю».
Говоря так, Шлецер специально подчеркнул один принципиально важный момент, который затем независимо от него будут подчеркивать другие специалисты: «...Мне кажется невероятным, что целый народ заимствовал для собственного обозначения иностранное название другого народа, только потому, что его князья принадлежали к последнему» (отрицая также мысль, что русские - это роксоланы, он связал их с югом Восточной Европы и сблизил с румынами, хазарами, болгарами, аланами и лезгинами, поясняя при этом, что русские не «были ни славянами, ни готами» и что греки «называли их скифами, таврами, тавро-скифами»).
Труды Байера, заключал Шлецер, делают «ему чести больше, чем самой Академии», и которые могли бы использоваться «новыми авторами российской истории в большем объеме, чем это происходит сейчас». Но вместе с тем было указано, что «русский язык он понимал не достаточно хорошо и потому не допускал даже идеи написания критики русских источников!» и что «собранные без проверки и осмотрительности фрагменты (русских летописей. - В.Ф.) он понимал и переводил часто неверно».
Еще неизданная «История» Татищева, на взгляд Шлецера, сослужит «хорошую службу тем, кто довольствуется лишь общими знаниями о древней русской истории. Однако добросовестному, критичному или, как еще говорят, педантичному историку, который не принимает на веру ни одной строчки и к каждому слову требует свидетельств и доказательств, от нее нет никакого проку. Татищев собрал все известия в одну кучу, не сообщив, из какого манускрипта взято то или иное известие» (к тому же «иностранные источники, очень ценные для исследователя русской истории, у него отсутствуют полностью»). По словам Шлецера, которые проливают для непредвзятого исследователя достаточно света на проблему научной состоятельности как диссертации Миллера, так и ее критики оппонентами, в первую очередь Ломоносовым, «Миллер поначалу также посвятил себя древней российской истории, как следует из объявления, где он в 1732 году анонсирует выход Saml. Russ. Gesch. Однако, как известно, затем последовало его десятилетнее путешествие по Сибири, вернувшись из которого он занялся другими темами».

Давая оценки наблюдениям Татищева и Миллера над летописями, историк больше склонялся к признанию заслуг в этой области именно последнего (но при этом говоря в адрес изданного им на немецком языке в «Sammlung russischer Geschichte» отрывка из Радзивиловской летописи, что, «к несчастью, он кишел ошибками и получился плохим и столь же непригодным для исторической науки, как труды Герберштейна и Петрея»), Говоря о современных западноевропейских ученых, продолжавших засорять науку многочисленными «лингвистическими открытиями», Шлецер с возмущением указал на причину их ошибок и на последствия этих ошибок: «Неужто даже после всей той разрухи, которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?». Независимо от Ломоносова он четко определил свое отношение как к русским летописям, именуя их «бесценными сокровищами», так и к сагам, называя их «исландскими» сказками. «Чем больше я о них узнаю, - откровенно делился Шлецер своими мыслями, - тем вернее кажутся суждения Лейбница о пресловутых сагах, высказанные им неоднократно», и что «с каждым днем они (кроме Снорри) становятся все подозрительнее»148.
В 1773 г. в работе «О народах издревле в России обитавших» Миллер, вновь говоря, что Далин «употребил в свою пользу епоху варяжскую, дабы тем блистательнее учинить шведскую историю, чего, однако, оная не требует, и что историк всегда не кстати делает, если он повести своей не основывает на точной истине и неоспоримых доказательствах», резюмировал, что его выводы основываются «на одних только вымыслах, или скромнее сказать, на одних только недоказанных догадках». Тогда же он озвучил суждение «некоторых ученых шведов», считавших, что имя «варяг» произошло «от воровства и грабительства мореходов», от того, что «их называли варгурами», т. е. «волками». Выразил Миллер основательные сомнения по поводу «произвождения варяг от варингар, древнего шведского слова, которым означали военных людей, собственно особу княжескую охранявшую» (напомнив, что от этого, как считали Г. 3. Байер и швед Ю. Ире, произошли варанги при византийских императорах). В отношении способа шведа Рудбека, с помощью которого повелось так легко «открывается» скандинавское в русской истории, исследователь многозначительно заметил, что тот «умел тотчас сделать» из Ладоги Алдогу, после чего и Аллдейгаборг.
И если в ходе полемики по поводу своей диссертации Миллер категорично возражал Ломоносову: «Неверно, что варяги жили у устья реки Немана», и решительно оспаривал его мнение, что варягами «назывались народы, живущие по берегам Варяжского моря», то сейчас уже сам вел речь о варяжской руси на Южной Балтике, а именно в «Пруссии около Вислы на морском берегу» (варяги жили, полагал Ломоносов, «между реками Вислою и Двиною»), и убеждал, что под варягами следует разуметь мореплавателей, воинов, которые «могли состоять из всех северных народов и из каждого состояния людей» (в диссертации и в ходе ее обсуждения он настаивал, что первые варяги «отчасти были датчане, отчасти норвежцы и редко из шведов»). И вместе с тем подчеркивал, а на этих фактах почти четверть века тому назад также заострял внимание Ломоносов, что «россы были и прежде Рурика» и что имя россов не было в середине IX в. «известно в Швеции» (хотя в диссертации Миллер признавал, что в Скандинавии не находим «никаких» имени «русь» «следов», но затем, дискутируя в 1749 г. с Н.И. Поповым, утверждал, что тот «обманывается», отрицая существование в Скандинавии народа русь).

Показательно, что Миллер, приняв к 1773 г. ряд принципиальных положений Ломоносова, не преминул сказать в адрес покойного оппонента, что в истории «не оказал он себя искусным и верным повествователем» (а его доказательства существования Неманской Руси назвал «ничтожными»). Этим словам, а также произнесенным им еще во время дискуссии, что его диссертация отвергнута «вследствие несправедливых нареканий с его (Ломоносова. - В.Ф.) стороны и со стороны его союзников» и что его оппонент «хочет, чтобы писали только о том, что имеет отношение к славе», была уготовлена - с помощью А. Л. Шлецера - практически всеобщая поддержка в отечественной и зарубежной историографии.
Байер, не сомневался Миллер, «привел любителей российской истории на истинной путь к почитанию варяг за народ от готфов происходящий, объясняя древним северным языком варяжские имена в летописех российских упоминаемые». И вслед за ним и его же словами категорично отверг южнобалтийскую версию происхождения варягов: Герберштейн «обманулся в сходстве имен вагриев с варягами и почел сих жителей оной земли. Столь же бесполезно старались и мекленбургские писатели о положении происшествия Рурикова от князей оботритских». В отношении суждения о финском происхождении варягов, выдвинутого Татищевым, Миллер высказался следующим образом: и как это он, трудясь над историей тридцать лет, столь много работая с летописями, основательно зная немецкий язык, читая в переводе античных авторов, «и, наконец, в силе разума неоскудевший, мог прилепиться к мнению для сограждан его столь оскорбительному»149 (такого рода заключения, характерные для стиля XVIII в., давали, надлежит сказать, и в адрес его собственной диссертации, но в них норманисты видят исключительно лишь патриотическую подоплеку).
В части 1725-1733 гг. «Истории императорской Академии наук в Санкт-Петербурге», принадлежащей руке Миллера (над ней он работал в 1775— 1783 гг.) и изданной на русском языке в 2006 г., дана очень высокая оценка знаниям и творчеству Байера, в том числе в сфере русской истории («Прошу меня простить, если перед эти человеком, по отношению к которому никакие похвалы не будут достойны, мое восхищение... выступает ярче, чем перед другими»). Но вместе с тем Миллер отметил, «чтобы успешно работать в области русской истории, ему недоставало только знания русского языка... В последнее время его упрекали в ошибках, в которых на самом деле были повинны только его переводчики. Достойно при этом удивления, что именно тот из них, кто ему подсунул необоснованные этимологии и объяснения [русских] имен, наиболее энергично затем стал опровергать эти этимологии». На рубеже 1780-1790-х гг. И.Н. Болтин, отстаивая финскую теорию происхождения варягов, говорил в критических примечаниях на «Историю» М.М. Щербатова: «Некоторые невежи мнят быти Рурика из Вандалии, другие из Прусии, а иные из Италии, и от поколения цесарей римских род его выводят, что и Макарий митрополит, без всякаго основания за истину приняв, в летопись свою внес; но все оныя сказания суть басни достойныя ума тогдашних времен, и невместность их Татищев... дельными доводами доказал». Охарактеризовав мысль Щербатова, считавшего варяжских князей немцами (а их выводили «из немец» поздние летописи) и утверждавшего, что их имена немецкие, «уродливой догадкой» («никому до ныне не приходило в голову назвати варяг немцами, о коих в тогдашнее время в здешней стороне и слуху не было»), по поводу же отнесения Г. 3. Байером летописных имен к шведским, норвежским и датским сказал, что «доводы его на сие так ясны, что никакого сумнения иметь не дозволяют»150.
В 1802 г. в прусском Геттингене были изданы мемуары и «Нестор» А. Л. Шлецера, оказавшие огромное воздействие на российскую и зарубежную историческую и историографическую мысль. И в которых автор, излагая свой взгляд на варяго-русский вопрос, во многом отличающийся от того, что содержится в «Опыте анализа русских летописей», дает оценки предшественникам и современникам. Причем следует заметить, в «Несторе» он это делает как по ходу изложения материала, так и в специальных разделах своего труда: в «Отделении V» «Введения» и в «Прибавлении I». А глава XIX имеет «Дополнение», содержащее пересказ основных доказательств норманства варягов из книги шведа Ю.Тунманна «Untersuchungen iiber die Geschichte der ostlichen europaischen Volker. Theil 1» (Leipzig, 1774).
И Шлецер более чем критически отнесся к творчеству своих коллег (при этом очень много рассуждая об исключительности собственной деятельности на ниве русской истории, об исключительности своей личности вообще по сравнению с кем бы то ни было). Прежде всего он очень грубо отозвался о русских исследователях, обращавшихся к варяжской теме. По его оценке, они есть «монахи, писаря, люди без всяких научных сведений» (да к тому же якобы незнавшие иностранные языки151), что среди них «нет ни одного ученого историка», по причине чего, а также из-за «худо понимаемой любви к отечеству», подавляющей «всякое критическое и беспристрастное обрабатывание истории», они отвергали норманство варягов (что «ни один русский до сих пор не мог или не хотел сего понять») и что они вообще очень мало сделали в области изучения своей истории.
Шлецер, презрительно именуя в немецком издании «Нестора» Татищева «писарем» - Schreiber - и говоря о том, что «нельзя сказать, чтобы его труд был бесполезен... хотя он и совершенно был неучен», и полагая, что история России начинается лишь «от пришествия Рурика и основания русского царства», в его размышлениях о прошлом Восточной Европы до IX в., которые наш замечательный историк ценил более всего, увидел лишь «бестолковую смесь сарматов, скифов, амазонок, вандалов и т.д.» или, как еще выразился, «татищевские бредни». (Ему «было невыносимо, - в сердцах восклицал суровый критик, - что история России так молода и должна начинаться с Рюрика в IX столетии. Он хотел подняться выше!». Стоит напомнить, что будучи в России, Шлецер отзывался о Татищеве совершенно иначе, а в 1768 г. глядел на начало русской истории по сути его глазами: «Русские летописцы ведут свое повествование с основания монархии, но история России берет свое начало задолго до этого момента. Летописцам мало известно о народах, населявших территорию России до славян».)

Но в первую очередь он отказал в праве считаться историком Ломоносову, охарактеризовав его «совершенным невеждой во всем, что называется историческою наукою», человеком, «даже по имени» не знавшим исторической критики и «вовсе» не имевшим понятия об «ученом историке», в целом нарисовав отталкивающий портрет Ломоносова, как человека и как ученого (в своем неприятии выдающегося деятеля нашей науки, своими открытиями еще при жизни обессмертившего свое имя, Шлецер дошел до слов, что он и в других науках «остался посредственностью» и что противился изданию ПВЛ и «Истории Российской» Татищева, т. к. хотел напечатать свой «Краткий Российский летописец»). Стремясь окончательно вывести Ломоносова за рамки исторической науки и благодаря тому расчистить в ней место для норманской теории, Шлецер навесил на него, как и на всех русских антинорманистов, ярлык национал-патриота, который с тех пор является самым главным «аргументом» в разговоре норманистов с оппонентами.
Диссертация Миллера, уверял он, «была истреблена по наущению Ломоносова, потому что в то время было озлобление против Швеции», что «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских», при этом твердо убежденный в том, что никто из них не должен заниматься русской историей. Дополнительно при этом говоря, что именно Ломоносов «донес Двору» об оскорбляющей «чести государства» диссертации Миллера (это чудовищное обвинение, выставлявшее русского гения в совершенно неприглядном виде, опровергли в XIX в. С.М.Соловьев, П.С Билярский, П. П. Пекарский152) и что в ходе дискуссии тот был подавлен и запуган «неслыханными придирками и интригами».
Возражение Ломоносова против выхода Рюрика из Швеции, изложенное в «Древней Российской истории», что если бы этот факт был в действительности, то «нормандские писатели конечно бы сего знатного случая не пропустили в историях для чести своего народа, у которых оный век, когда Рурик призван, с довольными обстоятельствами описан», Шлецер снимал, как ему казалось, ответными вопросами: «Но был ли тогда у шведов и датчан хотя один писатель из IX и X стол.? Как долго не знали они, какое счастие составил себе в Нормандии земляк их, морской разбойник Рольф?».
Труд Эмина, заключал Шлецер, «не достоин никакой критики... Невежество и бесстыдство сочинителя превосходит всякое вероятие и делает стыд как своему времени, так и руской словесности», и что «академия обесславила себя», напечатав его труд (он ссылается на книги, «которых нет на свете», «Нестора заставляет говорить» нелепости и т. д.). Первые две части сочинения Щербатова, вышедшие на немецком языке в 1779 г, «по большей части употреблены в макулатуру», что князь и Эмин «часто ссылаются на Хилкова, как на такого летописателя, которые свои известия брал из источников», что «как мал для нашего ученого исторического века» Тредиаковский, «наполненный скифами и сарматами, Рошем и Мосохом, Гогом и Магогом и пр.» и доверяющий Синопсису.

Из числа русских историков автор выделяет только Болтина, который «осмеливается отвергать бредни, бывшие священными для всех его предшественников», «побуждает к сличению летописей» и заслуженно критикует невероятные ошибки Щербатова. Но и он не «мог иметь многотрудную историческую критику, познание в ученых языках и в новейшей иностранной словесности» по причине чего отстаивал «два главных заблуждения», вошедшие в книги других ученых: «ложную» Иоакимовскую летопись считал истинной и Варяжское море русских летописей «выдал» за Ладожское озеро (эти, по оценке Шлецера, «заблуждения» шли вразрез с его норманистскими воззрениями, а последнее мнение рушило «изобретенный» им аргумент, которым, как ни странно, и сегодня оперируют норманисты: варяги «пришли из заморья, так говорится во всех списках; следственно, из противолежащей Скандинавии»), Справедливо обратил внимание Шлецер на противоречие в утверждениях Болтина: отказывая Рюрику в скандинавском происхождении, он при этом «совершенно соглашается с Байером, что имена: Рурик и пр. неоспоримо суть скандинавские».
Вместе с тем Шлецер весьма низко оценил и достижения Байера и Миллера в области разработки варяжского вопроса. Так, именуя Байера «величайшим литератором и историком своего века», первым точно объяснившим, кто такие варяги, и отыскивавшим русскую историю в византийских памятниках, превознося его как «критика первого разряда» и «великого знатока языков», Шлецер вслед за Татищевым указал на незнание им русского языка (подчеркнув при этом, что за двенадцать лет пребывания в России «по-русски он никогда не хотел учиться»), по причине чего русскую историю трактовал не по русским источникам, а только по византийским и скандинавским. И как категорично подводил черту исследователь, Байер, всегда зависевший «от неискусных переводчиков» летописи, наделал «важные» и «бесчисленные ошибки», в связи с чем у него «нечему учиться российской истории» (одновременно с тем говоря, что русские ученые «все еще выдают варягов за славян, пруссов или финнов, что однакоже 60 лет тому назад Байер так опроверг, что никто, могущий понять ученое историческое доказательство, не будет более в том сомневаться»).
Отметив неподготовленность Миллера к занятию историей России (ибо ему «недоставало знания классических литератур и искусной критики», а пребывание в России стерло «все дочиста» из того, что он приобрел в гимназии и что он на тридцать лет «отстал от немецкой литературы»), во многих положениях его диссертации Шлецер, как и когда-то Ломоносов, увидел «глупости» и «глупые выдумки». Но после обсуждения диссертации, говорит затем Шлецер, «попалось ему одно место в дурном и по большей части непонятном географе Равенском, который роксоланов переселил на Вислу... почему и взял он новое мнение о варягах, сходное с ломоносовским», которого придерживался в дальнейшем.
Шлецер также констатировал, что Миллер при издании ПВЛ на немецком языке в 1732 г. в «Sammlung russischer Geschichte» допустил «небольшую ошибку», которую тридцать лет повторяли затем иностранцы, назвав ее автора не монахом Нестором, а игуменом Феодосием, и что через двадцать лет он объявил «дурным весь перевод», тем самым «лишив» его значения. Мысль работавшего в России немецкого экономиста А. К. Шторха, которую тот высказал в 1800 г. в «Историческом и статистическом изображении русского государства», что до Рюрика у восточных славян существовала торговля, вызвала неподдельное возмущение Шлецера, крайне резко относившегося ко всему тому, что вступало в противоречие с его собственными взглядами. «Каким образом, - беспощадно бичевал он Шторха, сделав при этом весьма показательную оговорку, - ученый человек, сведущий в немецкой словесности... мог попасть не токмо на ненаучную, но и уродливую мысль о древней России (которая, конечно, бы опровергла все, что до сих пор о ней думали)».
Назвал Шлецер и имена шведских историков Ю. Видекинда, О. Верелия, О. Рудбека, А. Моллера, А. Скарина, до Байера решавших варяжский вопрос в пользу норманнов (при этом подчеркивая, что Моллер и Скарин «рассказывают слишком странные вещи о древней Руси, которая известна им только по Герберштейну, Петрею и Страленбергу»), говорил о «бесчисленных ошибках» П. Петрея, а Ф.И. Страленберга охарактеризовал как «полуученого мечтателя», «хвастуна и невежду». К «смешным глупостям» писавших о России иностранцев Шлецер отнес, как сам же его назвал, «роман» Далина, в котором начальная история Руси «переделана навыворот» (выворочена «наизнанку»), что в нем история русских князей после Рюрика «приклеена к шведской истории» и что он всегда считает Россию «только за часть шведского государства» (да к тому же еще «сочинил беспрерывную хронологию в древней шведской истории, с 150 г. по P. X. до 829»).

В «Несторе» Шлецер уже не принял «Ирево произвождение слова Varing от англо-саксонского слова war, союз». Рассуждая о мнении Бринга (1769 г.) по поводу варягов, заострил внимание на его выводе, основанном на высказываниях Верелия, Рудбека, Моллера, Скарина, Биорнера, Далина, «что сии варяги были шведы, то етому давно уже верили в Швеции». Заступаясь за Миллера, которого «жестоко и вместе странно упрекает» Бринг, Шлецер, обрисовывая вклад последнего в изучение варяго-русского вопроса, вместе с тем дал просто убийственную оценку уровню разработки данного вопроса в шведской историографии 40-х - 60-х гг. XVIII в.: «Главное его положение, сделавшееся смешным от Далиновых бредней, справедливо, что основатели Рускаго царства суть шведы». А касаясь его главного «лингвистического» доказательства этого «главного положения», сказал, что Бринг шутит, «будто финны называли шведов руоци от еврейского слошруц, бегать, по причине частых их разъездов по Балтийскому и по другим морям» (а так шутить, естественно, можно бесконечно).
Шлецер, выделяя труд шведа Ю.Тунманна и характеризуя его как «самый образованный из моих критиков», повторил его мысль, что скандинавы «основали русскую державу», при этом категорично подчеркивая, что «ни один ученый историк в етом не сомневается» (норманисты, что красноречиво говорит о степени их вхождения в историографию варяго-русского вопроса, окончательную формулировку этого ключевого постулата своей теории до сих пор приписывают Шлецеру153). Но одновременно с тем заметил по поводу толкований Тунманном русских названий порогов как скандинавские, что некоторые из них «натянуты». Не лишним будет привести замечание Шлецера, произнесенное в отношении работы немецкого профессора Г. С. Трейера «Введение в Московскую историю» (1720 г.), излагавшей ее лишь на основе записок иностранцев: «Слепца водили слепцы» (а оно полностью перекликается со словами Ломоносова об абсолютизации Миллером показаний зарубежных источников).
Отмечая, что ПВЛ превосходна «в сравнении с беспрестанной глупостью» саг, назвал последние «безумными сказками», «легковесными и глупыми выдумками», «бреднями исландских старух», сожалея при этом, что Байер «слишком много верил» им. «И заслуживали ли сии глупости того, - убеждал Шлецер читателя, - чтобы Байер, Миллер, Щерб... внесли их в русскую историю и рассказывали об них с такой важностию, как будто об истинных происшествиях», и заключал, что «все презрение падает только на тех, кто им верит». Говоря, что «легковерные собиратели и переписчики сказок 13,14 и 15 веков» ссылаются на писателей XVI-XVII вв.: Кранца, Магнуса, Претория, Рудбека и др., «не размышляя о том, что для истории нужно знать, откуда последние взяли или могли взять свои известия», он предложил выбросить «исландские бредни из всей руской древнейшей истории» (подобный гиперкритицизм по отношению к сагам так же, конечно, недопустим, как и их абсолютизация, приводящая норманистов к рождению многочисленных фантазий).
В 1809 г. Шлецер в пятой части «Нестора» (в русском издании 1809- 1819 гг. пять частей его немецкого варианта были слиты в три тома) поместил приложение, непереведенное, стоит заметить, на русский язык, где гневно отреагировал на появление работы дерптского историка и своего ученика Г. Эверса «Vom Urschprunge des russischen Staats» («О происхождении Русского государства». - Riga, Leipzig, 1808). Такая реакция маститого и европейски известного ученого была вызвана выводами Эверса, абсолютно несовместимыми с его собственными, что русь имеет южное, вероятно, хазарское происхождение и что государственность у восточных славян сложилась еще до призвания варягов (как подчеркивал в «Предисловии» Эверс, «заняться нижеследующими исследованиями меня побудило издание Шлецером Несторовой хроники. Однако мои изыскания настолько отличаются от учений этого знаменитого человека, что их можно считать абсолютным противоречием сочинениям Шлецера. Подобно Байеру и Тунманну он полагает, что основатели самого крупного государства в мире пришли с берегов Балтийского моря, я же полагаю, что с берегов Черного моря. И все же к таким противоположным выводам нас незаметно привела общая цель: он искал истину, я тоже»). Именуя его «выдумщиком» и «поэтом хазар» (выше говорилось, что в «Опыте анализа русских летописей» Шлецер в руси видел понтийскую русь и сближал ее в том числе и с хазарами), человеком «в высшей мере самонадеянным» и мнящим себя ученым, Шлецер обвинил автора в непростительном для исследователя проступке - плагиате: он дословно, без каких-либо ссылок, «напечатал целые абзацы, целые страницы из моего «Нестора» и других работ (в его книге вообще нет ничего нового), а заодно и в том, что он переполнен «черной неблагодарностью к учителю».

Эверс, распалялся все более Шлецер, «самый незнающий из моих противников, что даже «самый необразованный из моих критиков» «турок» Эмин знает больше его, что он ничего не знает из средневековой истории, истории права, возникновении государства, что все свои знания он почерпнул из журналов и всю русскую историю узнал из «Нестора». В целом Шлецер «приговорил» работу Эверса к числу тех, которые «а priori могут быть осуждены, так как они плохи в литературном и моральном отношении». Столь беспощадный критик не удовольствовался такой публичной и совершенно уничижительной «поркой» своего вчерашнего студента, которая могла стоить ему, как минимум, научной карьеры. Чтобы вызвать у читателя совсем уж негативное восприятие Эверса (которого получается записал в число личных врагов и предателей), следовательно, и его идей, он привел несколько писем последнего к себе, в которых тот выражал «уважение, доверие» к Шлецеру, готовность во всем следовать его советам, и при этом не только снабдил их саркастическими комментариями, но и исказил их подлинный смысл154.
Насколько далеко, поддавшись чувствам, зашел Шлецер в неприятии Эверса и его концепции, тем самым отступив от принципов научной этики, да и самой науки в целом, показывают отзывы немецких ученых-норманистов на ту же книгу, высказанные одновременно со Шлецером. Так, в 1808 г. И. С. Фатер полностью согласился с выводами этого «очень ценного сочинения». Тогда же сын Шлецера X. А. Шлецер, отмечая, что Эверс отважился выступить против скандинавского происхождения руси, которое для всех «стало фактом», вместе с тем вел речь об «усердии, начитанности» автора, об умении высказывать им «здравые суждения».
В 1809 г. Ф. Рюс, посвятив труду Эверса довольно развернутую рецензию, признал «остроумие», «ученость» и «кровопотливое прилежание» своего университетского товарища. При этом говоря, что против выводов Шлецера восстала «русская национальная гордость», что Эверс пытался опровергнуть доказательства скандинавского происхождения Руси, выдвинутые Шлецером (а в них Рюс видел неоспоримые факты, тогда как хазарская теория «базируется пока лишь на оригинальных, но подчас софистских гипотезах»), что его труд пятьдесят-шестьдесят лет назад был бы воспринят «как величайшее счастье» и что он цитирует многих, кто «по большей части нафантазировал о варягах». Лестно о нем отозвались русские академики И. Ф. Круг и А.Х. Лерберг на конференции Петербургской Академии наук, заостряя внимание, прежде всего, на критике Эверсом «слабых мест в рассуждениях Шлецера и Тунманна о происхождении руси»155.
Эверс не промолчал в ответ Шлецеру и показал, издав в 1810 г. в Дерпте «Unangenehme Erinnerung an August Ludwig Schlozer» («Неприятные воспоминания об Августе Людвиге Шлецере»), что может постоять и за свое имя как ученого, и за свои идеи. Вынеся в эпиграф слова Шлецера, сказанные в 1777 г., что «от человека, который публикует частную переписку, предназначенную лишь для двоих, и использует ее во вред автору, так от этого человека нужно защищаться святой водой и крестным знамением», он обвинил, его в подлоге. Многие предупреждали, вспоминал Эверс о работе над своей «маленькой книжицей», что Шлецер, «не привыкший к критике, поведет себя как негодяй», при этом прикрываясь любовью «к истине». Я же считал, что он, сам свободно высказываясь на благо науки, не взирая на личности, позволит подобное и другим. Но я ошибся, констатировал Эверс, и «в гневе его ущемленное самолюбие перебороло его порядочность и заставило написать пасквиль на меня, который позорит пятую часть его «Нестора»156.
В 1811 г. Н. Брусилов в статье «Историческое рассуждение о начале русского государства», разделяя взгляд Шлецера на этническую природу варягов-руссов, не принял его мысль, что лишь с 862 г. начинается Русское государство, и утверждал, что «оно существовало задолго» до пришествия руссов («славяне еще до Рюрика имели уже города, торговлю и, вероятно, ремесла и художества; следственно, политическое их бытие было уже основано») и что Русь была более просвещенной, «нежели как мы обыкновенно воображаем». Оспорил исследователь и «исторический скептицизм» Шлецера и Миллера, полагавших, «что все повествование о древнем славянском народе, о их князьях, городах и тому подобное, вымышлено после Нестора северными и польскими писателями».

В тот же предгрозовой 1811 год Г.П.Успенский в «Опыте повествования о древностях руских», вышедшем в Харькове, привел мнения по поводу объяснения имени Русь: от некоего князя Рос, от роксолан, которые отверг на том основании, что в старину наша страна именовалась Русь, а после Русия. Затем он передал точки зрения шведа Ф.И. Страленберга, что Русь образовалась «от слов Russ или Ruskia, что значит русый, рыжий, рыжеволосый», и В. Н. Татищева, выводившего Русь из сарматского языка, «на котором оное, по его мнению, означает чермный или красный, полагая, что народ сей назван так по причине рыжих или русых волос». И согласился с О. Далиным, что название Русь произошло «от готского слова Russ, означающего на росском языке стержень, быструю реку, водопад, порог. Отсюда произошло шведское слово Russia, рыболовная посуда; равно как Ro, Roder, грести, гребло или весло, а оттуда Рослаген или Родслаген»157.
В 1814 г. Эверс, считая, что проблему варягов затмевает «ложный свет» произвольной этимологии, привел в «Предварительных критических исследованиях для российской истории» (а в них он развивал идеи, высказанные шестью годами ранее), помимо мнений С. Герберштейна и М. Претория, суждения шведов Э. Ю. Биорнера (1743 г.) и Ю. Ире (1769 г.) о выходе варягов из пределов их отчизны, а также донес до сведения читателя, не называя никого конкретно, что варягов принимали за «галлов, евагоров» Иордановых «в особенности». Именно Г. 3. Байер, полагал ученый, обратил внимание на финские наименования Швеции «Руотси» и шведов «руотсалаинами» и использовал их в системе своих доказательств, что затем было подхвачено Ю.Тунманном.
Хотя Эверс и назвал М.В.Ломоносова «дурным критиком», но, взвесив доводы сторонников норманской теории, отметил, как и когда-то Ломоносов, отсутствие у скандинавов преданий о Рюрике (вместе с тем напомнив, что факт отсутствия известий о Рюрике в скандинавских источниках был подмечен еще Миллером) и очень точно охарактеризовал этот факт как «убедительное молчание» («ослепленные великим богатством мнимых доказательств для скандинавского происхождения руссов историки не обращали внимание на то, что в древнейших северных писаниях не находится ни малейшего следа к их истине»). При этом говоря, что «всего менее может устоять при таком молчании гипотеза, которая основана на недоразумениях и ложных заключениях, и не имеет за себя ничего, кроме славы, достойно впрочем приобретенной, ее сочинителей».
Как объяснял свой вывод исследователь, и Ломоносову, и ему кажется «очень невероятным, почему сия история не дошла по преданию ни до одного позднейшего скандинавского повествователя, если имела какое-либо отношение к скандинавскому северу. Здесь речь идет не о каком-либо счастливом бродяге, который был известен и важен только немногим, имевшим участие в его подвигах. Судьба Рюрикова должна была возбудить вообще внимание в народе, коему принадлежал он, - даже иметь на него влияние, ибо норманны стали переселяться в таком количестве, что могли угнетать словен и чудь». Развивая свою мысль далее, он также совершенно резонно подчеркнул: «...Как мог соотечественник Рюрик укрыться от людей, которые столько любили смотреть на отечественную историю с романтической точки. После Одина вся северная история не представляет важнейшего предмета, более удобного возвеличить славу отечества». Причем сага «повествует, довольно болтливо», о походах своих героев на Русь «и не упоминает только о трех счастливых братьях».

В ответ на возражение Шлецера Ломоносову, что шведы и датчане долго не знали, «какое счастие составил себе в Нормандии земляк их, морской разбойник Рольф», Эверс сказал: «Конечно, долго не знали, но узнали же наконец от достовернейшего и многознавшего дееписателя скандинавского севера, часто упоминаемого Снорри», которому погибшие древнейшие исторические памятники доставили «известия об отдаленном Рольфе и позабыли о ближайшем Рюрике?». Рассматривая Вертинские анналы, именующие представителей народа «рос», возглавляемого хаканом, «свеонами», под которыми понимали, начиная с Байера, шведов, Эверс констатировал, что слово «каган» совершенно неизвестно в Швеции. Затем продемонстрировав, что «шведы и франки знали друг друга поименно задолго до того времени, как те мнимые Rhos прибыли в Ингельгейм», он резюмировал: странным кажется тот факт, что мнимые шведы назвались не собственным именем, а тем, под которым известны у финнов, «как будто они нашли это имя известным у всех народов от Балтийского до Черного моря».
Ведя речь о другом аргументе норманистов - русских названиях днепровских порогов, Эверс отметил произвольность вообще всех «лингвистических» толкований последних, следовательно, цену им как доказательствам. Указывая, что «неутомимый» Ф. Дурич объяснил русские названия порогов из славянского «также счастливо», как и Ю. Тунманн из скандинавского, а И. Н. Болтин из венгерского, он с иронией заключил: «Наконец, может быть найдется какой-нибудь словоохотливый изыскатель, который при объяснении возьмет в основание язык мексиканский». При этом справедливо указав, что если бы русы были норманнами, смешавшимися с восточными славянами, «то сие должно бы быть видно не из семи названий порогов, но из всего языка подвластного народа. Именно етого нельзя сказать о словенах».
Убедительно показав несостоятельность апелляции Шлецера к Рослагену как основе имени «Русь», Эверс правомерно отклонил и другой аргумент своего учи теля, уделявшего исключительное внимание тому факту, т. к. видел в нем неоспоримое свидетельство германского происхождения варягов, что поздние летописи выводят Рюрика с братьями «из немец». Согласившись с ним, что сейчас во всех славянских языках «немцем называют германца», историк пояснил: «Но прежде это слово имело общее значение по отношению ко всем народам, которые говорили на непонятном для словен языке».
Не принял ученый и точку зрения Шлецера, которую впоследствии отстаивали такие авторитетные фигуры нашей историографии, как Н.М. Карамзин и С.М. Соловьев, что русская история начинается лишь «от пришествия Рурика и основания русского царства» («да не прогневаются патриоты, что история их не простирается до столпотворения, что она не так древна, как еллинская и римская, даже моложе немецкой и шведской»). Заметив в ответ, что «Рюриково единодержавие было неважно, и не заслуживает того, чтоб начинать с оного русскую историю», и что «русское государство при Ильмене озере образовалось и словом, и делом до Рюрикова единовластия, коим, однако, Шлецер начинает русскую историю. Призванные князья пришли уже в государство, какую бы форму оно не имело». Эверс также подчеркнул, говоря об одной из самых серьезнейших ошибок Шлецера, дорого обошедшейся науке: «Восстановление истинного Нестора... остается по крайней мере сомнительным» (о предшественниках Нестора, следовательно, о существовании в Древней Руси разных историографических традиций, по-разному смотревших на прошлое, настоящее и будущее своей земли, говорили еще В.Н.Татищев, Г.Ф.Миллер и И.Н. Болтин158).
Но вместе с тем Эверс проявил солидарность с ним, признавая, что «германских слов очень мало в русском языке» и что «сии немногие столько же обнаруживают верхненемецкое происхождение, как и скандинавское» (Шлецер, не найдя никаких следов пребывания норманнов на Руси, не мог скрыть своего недоумения: там «все сделается славянским! явление, которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя», что «славенский язык нимало не повреждается норманским, которым говорят повелители» и что из смешения славянского и скандинавского языков «не произошло никакого нового наречия». И добавил к сказанному, невольно выставляя норманскую теорию безосновательной: «Как иначе напротив того шло в Италии, Галлии, Гиспании и прочих землях? Сколько германских слов занесено франками в латинский язык галлов и пр.!»). Выступая против повальной норманистской интерпретации летописных имен, Эверс показал несостоятельность такого подхода на примере имени Игорь, которое выдают за скандинавское имя Ингвар. Но бабку Константина Багрянородного, напоминал он, «все византийцы называют дочерью благородного Ингера. Неужели етот Ингер, который, по сказанию Кедрина, происходил из Мартинакского рода, был также скандинав?»159.

В 1816 г. немецкий ученый Г. Ф. Голлман, труд которого «Рустрингия, первоначальное отечество первого российского великого князя Рюрика и братьев его» был издан в Бремене, сказал про Шлецера, что «самый великий ученый и беспристрастный изыскатель легко принимает гипотезу, имеющую вид истины, за историческую истину, если для своего предположения нарочно приискивает и подбирает доказательства, не выводя впрочем и не представляя никакого другого объяснения для доказываемого мнения». И в отличие от Шлецера говорил, что в ПВЛ нигде не сказано о выходе руссов именно из Скандинавии», но соглашался с ним, что «понтийская» (черноморская) русь не принадлежит русской истории160.
Н.М. Карамзин в 1816 г. в «Истории государства Российского», с которой практически одновременно с русскими читателями знакомились западноевропейцы, вел речь о «нелепостях ученого Далина», о том, как он «открывал» источники по своей родной истории: «Обратил сказки древних о гетах и скифах в шведские летописи!», об ошибках в размышлениях о русской истории Байера, Миллера и Шлецера. По его мнению, Байер «излишно уважал сходство имен, недостойное замечания, если оно не утверждено другими историческими доводами», в связи с чем отыскал Кия в готском короле Книве, что он «худо знал нашу древнюю географию», выводил финнов от скифов и др.
Отметил ученый источниковедческую неразборчивость Миллера, породившую фантазии в диссертации, его увлеченность выискивать «сходство имен». Так, противопоставляя саги - «сказки, весьма недостоверные» - летописям, достойным «уважения», Карамзин говорил, что «шведский повествователь Далин, весьма склонный к баснословию, отвергает древнюю Историю Саксонову. Несмотря на то, Миллер в своей академической речи с важностию повторил сказки сего датчанина о России, заметив, что Саксон пишет о русской царевне Ринде, с которою Один прижил сына Боуса, и что у нас есть так-же сказка о Бове королевиче, сыне Додона: «Имена Боус и Бова, Один и Додон, сходны: следственно не должно отвергать сказаний Грамматика!».
Не принял Карамзин и раскритикованное Ломоносовым желание Миллера «скандинавским языком изъяснить» Изборск как Исаборг (город на реке Исе), указав при этом на обстоятельство, делающее такое «изъяснение» совершенно абсурдным: «Но Иса далеко от Изборска». Опротестовал он и попытку Шлецера, направленную на сохранение норманской теории, вычеркнуть из русской истории открытую Ломоносовым черноморскую (понтийскую) русь, существовавшую в дорюриково время, справедливо сказав, что «где истина сама собою представляется глазами историка, там нет нужды прибегать к странным гипотезам... Народы не падают с неба и не скрываются в землю, как мертвецы по сказкам суеверия», и вопреки мнению Шлецера заметил, что «предки наши действительно разумели всех иноплеменных под именем немцев».
Отверг Карамзин и мысль Ф.Г.Штрубе де Пирмонт, утверждавшего в диссертации «Рассуждения о древних россиянах», написанной в 1753 г. и опубликованной в 1785 г., что руссы-готы жили «между Балтийским и Ледовитым морем, в земле, которая в исландских сказках именуется Ризаландиею, Risaland». Как заключал историк, «Ризаландия, земля великанов, или Йотун- гейм, принадлежит к баснословию исландскому: там обитали не варяги-русь, а злые духи, оборотни, чудовища».

Но в вопросе этноса варягов он полностью поддержал Байера, Миллера, Шлецера (с ними «согласны все ученые историки, кроме Татищева и Ломоносова»), Так, Миллер, «признав варягов скандинавами, справедливо доказал ошибку тех, которые единственно по сходству имени считали варягов-русь древними роксоланами». И «ныне трудно, - взывал Карамзин к чувствам своих многочисленных читателей - поверить гонению, претерпенному автором за сию диссертацию в 1749 году. Академики по указу судили ее: Ломоносов, Попов, Крашенинников, Струбе, Фишер на всякую страницу делали возражения. История кончилась тем, что Миллер занемог от беспокойства, и диссертацию, уже напечатанную, запретили. Наконец Миллер согласился, что варяги-русь могли быть роксолане». Вместе с тем ученый допускает, что довольно показательно, возможность призвания варяжской руси из пределов Пруссии, на чем как раз и настаивал Ломоносов. И куда эта русь, предполагал Карамзин, пытаясь хоть как-то согласовать норманскую теорию с противоречащими ей фактами, могла переселиться «из Швеции, из Рослагена».
Стремясь нейтрализовать подмеченный Ломоносовым факт отсутствия у скандинавов известий о Рюрике и его братьях (а эту «ахиллесову пяту» норманизма пытался прикрыть Шлецер, что подтверждает верность наблюдения Ломоносова), он возразил, повторяя своего кумира: «Сим молчанием Ломоносов хотел опровергнуть ясную, неоспоримую истину, что Рюрик и братья его были скандинавы; но шведы и датчане имеют ли собственную подробную, верную историю сего времени? Нет: Саксон Грамматик выдумывал, Торфей угадывал». В целом, позиция Ломоносова в варяжском вопросе была сведена к тому, что он желал «соображать историю с пользою народного тщеславия», по причине чего она утрачивает «главное свое достоинство, истину...». Татищев же, по словам Карамзина, «хотел непременно сделать русских варягов финляндцами, не думая о том, что сии последние называются в наших летописях емью» и что они вместе со славянами «обитали на одной стороне Бальтийского», а не «за морем», как на то указывает ПВЛ. Но при этом сам, говоря о возможности прихода варяжской руси из Пруссии, резонно подчеркивал: «Варяги-Русь... были из-за моря, а Пруссия с Новгородскою и Чудскою землею на одной стороне Бальтийского: сие возражение не имеет никакой силы: что приходило морем, называлось всегда заморским; так о любекских и других немецких кораблях говорится в Новгород. Лет., что они приходили к нам из-за моря». Позже (в двенадцатом томе) исследователь представил Татищева, не без влияния Шлецера, человеком, «нередко дозволявшим себе изобретать древние предания и рукописи»161.
Обращает на себя внимание тот факт, что Карамзин дал предельно высокую оценку заслугам немецких ученых в разработке русской истории, причем независимо от того, как они решали варяжский вопрос, и эта оценка отражает не только его позицию и характерна не только для его времени. В 1818-1819 гг.
М.Т. Каченовский, разбирая в своей знаменитой статье «От киевского жителя к его другу» «Предисловие» труда Карамзина, с одной стороны отметил, что «он очень хорошо знает, что не имевши таких предшественников, каковы, например, Байер, Миллер, Тунманн, Ulmpummep, а особливо знаменитый А. Шлецер, нам очень мудрено было бы предпринять путешествие к храму Истории; и теперь еще путь к нему беспрестанно углаживается учеными германцами. Тебе известны почтенные труды Круга, Лерберга, Еверса, сих иноплеменных соотечественников наших, учености которых сам историограф отдает должную справедливость» (причем труд последнего «Предварительные критические исследования для российской истории» был охарактеризован Каченовским как «превосходный»).
С другой, упрекнул его в недостаточно уважительном и объективном отношении к их работам по древностям России (вся «вина» Карамзина заключалась лишь в том, что он не согласился с Эверсом и что позволил усомниться в периодизации русской истории, предложенной Шлецером, назвав ее «более остроумною, нежели основательною»). После этого Карамзин, стремясь реабилитировать себя в глазах своих критиков и читателей, отдельной строкой прописал в примечании к первому тому, помещенном в «Дополнениях к тому IX», что Эверс «пишет умно, приятно; читаем его с истинным удовольствием и хвалим искренно: но не можем согласиться с ним, что варяги были козаре!... Г. Эверс принадлежит к числу тех ученых мужей Германии, коим наша история обязана многими удовлетворительными объяснениями и счастливыми мыслями. Имена Баера, Миллера, Шлецера, незабвенны. Мы недавно лишились Лерберга, трудолюбивого, основательного, проницательного исследователя древностей; но еще имеем г. Круга; всем известны его прекрасные сочинения о российских монетах, о византийской хронологии: ожидаем новых, не менее любопытных».

Подобный панегирический настрой по отношению к немецким историкам не мог, конечно, не привести Карамзина к ошибочным заключениям, вошедшим в науку. Так, например, превознося заслуги Шлецера, он приписал ему опровержение мнения Байера и Миллера, что не было Дира и что существовал только один князь Аскольд (якобы «по чину диар», по-готски судья), хотя это заблуждение, ссылаясь на показания русских и иностранных источников, развенчал еще Ломоносов в своих отзывах на диссертацию Миллера (и лишь много лет спустя вышла статья Шлецера «Oskold und Dir» // Eine russische Geschichte, kritisch beschrieben von A.L. Schlozer... - Gottingen, 1773)162.
После «Нестора» Шлецера и «Истории государства Российского» Карамзина (а с ним сегодня у нас и за рубежом сторонники норманской теории по праву связывают «рекламу» и «пропаганду» ее идей в нашем Отечестве163) ничто не могло остановить триумфального шествия норманизма или, по вышеприведенной характеристике норманиста В. А. Мошина, «ультранорманизма шлецеровского типа». И суть которого полно выразил в 1829 г. антинорманист Ю.И. Венелин: «Наш исторический ареопаг превратился в аукционный торг, на коем все почти знаменитое в европейской древности», включая варяжскую русь, «приписано немцам без всяких явных на то документов», хотя норманской руси никогда не существовало, а представление об этом есть плод «жалкого толкования или фантастического произведения некоторых изыскателей», не понявших ПВЛ. В целом в российской исторической науке первых десятилетий XIX в. сложилась ситуация, очень тонко подмеченная в 1836 г. тем же Венелиным: «Резкий и полемический тон Шлецера, его сарказмы при обширной начитанности и, весьма часто, при справедливых замечаниях приобрели ему тот авторитет, которому нелегко решатся противоборствовать юные, еще не опытные умы. Шлецер утверждал смело, и где недоставало ему достаточного довода, там он прибегал к сарказму или даже к парадоксу, - и все замолкли»164.
Важнейшим рубежом в становлении историографии варяжского вопроса явились 20-е - 30-е гг. XIX в., что было обусловлено, во-первых, качественно возросшим уровнем развития отечественной исторической науки, осознавшей необходимость критического осмысления пройденного ею пути. Показательной в этом плане является «История русского народа» Н.А.Полевого, во «Вступлении» к первому тому которой (1829 г.) автор утверждал, что настоящая история России еще не написана его соотечественниками, т. к. они, по его мнению, являвшемуся повтором сурового приговора, вынесенного им Шлецером, не имели «ни истинного понятия о дееписании, ни надлежащих приготовлений к труду».
В связи с чем он, предельно кратко охарактеризовав работы А. И. Манкиева, В. Н. Татищева, М. В. Ломоносова, Ф. Эмина, М. М. Щербатова, И. Г. Штриттера (Стриттера), И. П. Елагина, негативно отозвался о их возможностях как историков и отнес их сочинения к «несовершенным опытам», и противопоставил им Н.М. Карамзина с его «творением», но и в нем увидев очень серьезные изъяны. Одновременно Полевой говорил, что иностранцы также ничего серьезного не сделали на поприще русской истории по причине их предубежденности к России и отсутствия у них «материалов обработанных» (но свою «Историю» он все же посвятил немецкому ученому Б.Г.Нибуру, отрицавшему баснословный период в истории Рима, охарактеризовав его как «первого историка нашего века» и отнеся его, наряду с Ф.Гизо, А. Г. Л. Геереном, О. Тьерри и И. Г. Гердером, к числу «наших учителей»)165.

Во-вторых, варяго-русский вопрос, в том числе и по причине своего политического звучания (что превратило его в одну из навязчиво-любимых тем западноевропейских ученых), приобрел к названным годам весьма широкий резонанс не только в академических кругах, но и в российском обществе в целом, после Отечественной войны и «Истории государства Российского» Карамзина проявлявшем огромный интерес к своему прошлому. А данное обстоятельство предъявляло особенно высокие требования к сочинениям, касавшимся проблемы начала Руси. И в ее решении противоборствующие стороны все больше начинают уделять внимание доказательной базе как единомышленников, так и оппонентов, детально раскрывая ее перед читателем и тем самым стараясь превратить его в своего убежденного союзника. В первую очередь, конечно, высказывались оценки по поводу наследия главных героев нашей науки, с именами которых, прежде всего, ассоциировались норманизм и антинорманизм.
В 1821 г. (русский перевод статьи был опубликован в 1823 г. в «Вестнике Европы») немецкий ориенталист-норманист И.С.Фатер отметил в «Вестнике Европы», отстаивая идею существования Черноморской Руси, что Эверсу «принадлежит честь» обращения внимание на нее, а Ломоносова охарактеризовал как «великого мужа», филолога, физика и историка. В 1824 г. польский историк-норманист И. Лелевель говорил, разбирая на страницах журнала «Северный архив» «Историю государства Российского» Карамзина, что Миллер, хотя и слабо, «но употреблял средства к познанию истины», что Шлецер «скуп на похвалы» русским ученым, что «ему не надлежало прямо без всякого различия называть» все имеющиеся у него летописи «Нестеровыми, но прежде должно было исследовать оныя в частности и в общем составе», что он «мог бы сделать свои замечания о находящемся между ними различии и указать их отличительные черты», но, «ограничившись своею kleine Kritik.., сам остался и других удержал в тесных ее пределах», что он «не открыл никаких обширных видов, которые могли руководствовать исследователей летописей и манускриптов», и что он «смеялся» над исландскими сагами, не видя пользы от них для истории (по тонкому замечанию Лелевеля, «их гораздо легче употреблять, нежели исследовать», и что Карамзин брал из саг с большой осторожностью «и поступал в сем случае весьма благоразумно: ибо остальным можно будет воспользоваться в то время, когда шведы и датчане попадут на истинный путь и озарят темные места их повествований светом ученой критики»).
Шлецер, продолжал далее Лелевель, слишком строго восстает против Гостомысла (но не правы и его защитники, «которые слишком горячо восстают за него»), что он, а за ним Карамзин глубоко заблуждались, считая варягов-норманнов образованнее славян. Констатируя, что в русской истории совершенно нет следов пребывания норманнов (причину чего он видел в высоком уровне развития восточных славян, в связи с чем пришельцы покорились в их землях «существовавшему порядку вещей»), Лелевель заключал: этот факт служит «к объяснению многих темных мест в истории» и должен почитаться «за один из краеугольных камней целого основания сей истории», но его Карамзин почти не учитывал и разъяснил лишь «несколькими словами без надлежащих доказательств». Он также подчеркнул, что последнему стоило бы отечественных историков «разбирать подробнее, нежели Байера и Миллера». Им также совершенно резонно было замечено, что ПВЛ и варяжскую легенду «всегда толковали сообразно с духом и понятиями того времени, в которые разбирали оныя»166.
В том же 1824 г. М.Т. Каченовский разъяснил, в чем заключается суть работы Шлецера с летописями и как она противоречит научным методам: немецкий ученый надеялся восстановить Нестора (т. е. ПВЛ) «сводом из списков разнородных, коих не определена достоверность, которые писаны не в одно время», и выяснить «настоящее слово или отгадать, что собственно писал Нестор». Но, как правомерно вопрошал историк, «можно ли, по прошествии семисот лет, отгадать такие слова Нестора, основываясь на тех чтениях, которые встречаются в других позднейших рукописях, чтениях одолженных своим бытием или другому источнику, или своевольству и самой затейливости сборщиков временников и переписчиков?»167.
В 1825 г. М.П. Погодин, излагая свой ответ на варяжский вопрос в труде «О происхождении Руси», на всем его протяжении приводит мнения В.Н. Татищева, Г.Ф.Миллера, М.В.Ломоносова, Ю.Тунманна, И.Н.Болтина, А.Л.Шлецера, Г.Эверса, Н.М.Карамзина, Г.Ф.Голлмана, Х.Д.Френа. Примечательно, что норманизм исследователя не помешал ему указать на несостоятельность одного из важнейших заключений Шлецера. Шведский Рослаген, отмечал Погодин, «ничего не доказывает» в пользу того, что русь - это шведы, т. к. Швеция в древности не составляла единого целого и в ее пределах обитало «множество мелких, независимых друг от друга племен», только одно из которых называлось шведами. И подчеркнул, указав на Карамзина, что необходимо отказаться от Рослагена «и почесть не имеющим сюда никакого отношения, чего, однако, не делают»168.

Тогда же дерптский историк-антинорманист И.Г.Нейман в книге «О жилищах древнейших руссов» констатировал, во-первых, что Эверсу принадлежит честь особенного обращения внимания на восточные источники для русской истории, во-вторых, что из самих скандинавских писателей не смогли еще подобрать ни одного свидетельства в пользу норманства руси (никто не знает норманнов, повторил он не раз уже до него сказанную истину, которые назывались руссами), в-третьих, что результат норманистского толкования «русских» названий днепровских порогов уже «по необходимости брать в помощь языки шведский, исландский, англо-саксонский, датский, голландский и немецкий... делается сомнительным». В 1826 г. Погодин, издавая сочинение Неймана на русском языке, указал, что по скандинавским известиям не видно, чтобы норманны ходили в Византию до IX в., как это утверждали Ире, Тунманн, Шлецер169.
В 1827 г. антинорманист С. Руссов заметил по поводу словопроизводств достойного продолжателя дела О. Рудбека шведского ученого Э.Ю. Биорнера (1743 г.), согласно которым «все главные русские области украсились шведскими названиями» (Белоозеро - Биелсковия или Биалкаландия, Кострома - замок Акора и крепость Акибигдир, Муром - Мораландия, Ростов - Рафестландия, Рязань - Ризаландия, Смоленск - Смоландия): «Вся сия терминология большею частию баснословная, частию натянутая и несколько относительно поднепровских порогов вероятная». Вместе с тем он отметил, как это в свое время было сделано Ломоносовым, факт, не оставляющий норманской теории никакого шанса на существование: «Во всей Скандинавии, т. е. в Дании, Норвегии и Швеции ни по истории, ни по географии нигде не значится области под названием Руссии»170.
В 1827-1839 гг. Г.АРозенкампф, установив, что слова Ruotsi и Рослаген «не доказывают ни происхождения, ни отечества руссов», вместе с тем указал, что Вертинские анналы «не представляют полного исторического доказательства» шведского происхождения руссов и что названия «руси» и «руссов», обитавших в Восточной Европе, были известны византийцам до прихода Рюрика171.
В 1828 г. А. Рейц констатировал, что «Шлецеру легко было основать свое мнение о скандинавском происхождении руссов. В пользу оного говорила вероятность, а с первого взгляда и летописи. Но когда Еверс поодиночке показал слабость доказательств, когда он с удивительным остроумием провел ряд глубоких заключений и выводов, начиная от первых следов племени руссов до последнего своего результата; тогда увидели, как трудно будет защищать мнение, доселе столь вероятное от подобного нападения. Но отказаться от него столь же трудно». Будучи не в силах отказаться от этого «вероятного мнения», Рейц вместе с тем сказал: «Неоспоримо, вывести происхождение варяго-руссов предоставлено будущему времени и будущим изысканиям. Мы принуждены признать, что есть следы, хотя темные и бессвязные, южного народа руссов, но важны ли сии руссы для нашей истории, одного ли они происхождения с первыми обладателями России или посторонний народ, существовали ли они до призвания варяго-руссов? - время решит все это»172.
Но это перспективное научно-критическое направление в нашей историографии, объединявшее, важно подчеркнуть, и норманистов, и антинорманистов и ведущее спокойный и взвешенный разговор по варяго-русской проблеме, было основательно заглушено другим, суть которого сводилась к панегирически-восторженной оценке заслуг в разработке русской истории Байера, Миллера и Шлецера. И которое, надлежит сказать, сложилось уже в момент первого знакомства русского читателя с «Нестором» Шлецера. Так, в 1809 г. переводчик «Нестора» Д.И.Языков, представляя его своим соотечественникам, отмечал, что автор «оказал незабвенные заслуги русской истории». На следующий год в рецензии на первую часть сочинения, помещенной на страницах журнала «Цветник», данные слова были повторены, а также было сказано, что Татищев, Ломоносов, Эмин, не разбираясь в подлинности летописей, «вносили в свои истории нелепости, произшедшие от переписчиков и рождали тем различные споры и несогласия»173.

Теперь же тональность такого разговора приобрела еще большую резкость, а в связи с тем, что антиподом немецким исследователям (своего рода «тенью») непременно выставлялся Ломоносов, то сколько восторга (зачастую просто безудержного) изливалось в их адрес (и в первую очередь Шлецера), то столько же скепсиса высказывалось по поводу исторических возможностей русского ученого (особенно негативно и в полном согласии со Шлецером трактовалась его роль в обсуждении диссертации Миллера), что автоматически и априори вело к признанию научной состоятельности норманской теории и отказе в том антинорманизму.
И подобный настрой, внедряемый в сознание русского общества как академическими изданиями, так и посредством популярных журналов, по сути носил массовый характер и не позволял по достоинству оценить научное наследие не только названных лиц и их современников, но и представителей последующих поколений науки. Причем, что обращает на себя внимание, проводниками подобного настроя являлись люди, специально не занимавшиеся проблемой этноса варягов. И хотя с их именами связано появление первых историографических обзоров, где значительное место было отведено историографии варяго-русского вопроса, но в основном они просто репродуцировали мысли, высказанные Шлецером (только не приняв его оценки Байера и Миллера) и Карамзиным, отчего их работы так сильно похожи друг на друга.
В 1824 г. в том же «Северном архиве» параллельно с отзывом Лелевеля пытавшегося конструктивной критикой избавить науку от принципиальных издержек концепции Шлецера, была напечатана рецензия Н. А. Полевого где речь о нем шла исключительно в превосходных степенях: что он еще в 1767 г «начал говорить русским о необходимости критического издания наших летописеи и показал пример, сам издавши Никоновскую летопись; но тогда Шлецера не послушали». А в 1802 г. своим противникам он ответил «прекрасным исполнением своего намерения. С удивлением увидел ученый и неученый свет русские летописи в новом, необыкновенном критическом разборе» Называя его план публикаций летописей «превосходным» и говоря что от него начинают отклоняться, историк заметил, что профессор Р.Ф Тимковский, издавая Лаврентьевскую летопись, «исправлял только те слова, которые противоречили явно смыслу, отмечая свое чтение внизу страниц». Но по мнению Полевого, абсолютизировавшего манеру работы Шлецера с летописью и не принимавшего иной, Тимковский «мог бы, не нарушая условий критики исторической, быть смелее в исправлении ошибок»174.
На следующий год Ф.Зубарев основную часть своей небольшой статьи помещенной в журнале «Вестник Европы», посвятил прославлению, по его же словам, «подвигов» Шлецера, говоря, что его «ум обширный и глубокий оказал незабвенные услуги нашей истории», что он «побеждал предрассудки современников, неприметно направляя их к благоспешности своих начинании - к истинной исторической критике», способной установить, что написал Нестор, как он понимал написанное, справедливы ли его мысли. Для Зубарева не было никаких сомнений в том, что сочинение Шлецера «Нестор» - это «истинный образец исторической критики», который возбудил у нас и за граничен «охоту заниматься критикою, и дал повод с пользою употребить свои дарования: он составил эпоху, с которой началось у нас исправление истории государства российского», что примечания к нему богаты различными историческими фактами, мыслями за сорок лет «трудов неусыпных» и содержат все доказательства в пользу норманства варягов.
Заведя разговор о его книге «Probe russischer Annalen», изданной в 1768 г. в 1ермании, а затем в Англии, и легшей в основу «Нестора», Зубарев подчеркнул, что она произвела сильное впечатление (но, видимо, по незнанию этой ранней работы немецкого ученого не обратил внимание на ее принципиальные отличия от «Нестора»), А во «Всеобщей северной истории» Шлецер показал продолжает автор, что народные имена скифов и сарматов совсем не важны «для истории новых народов и что вообще история северная, и в особенности российская, от исследования оных имен геродотовых не получит никакого приращения». Высоко отзываясь о трудах шведского ученого Ю.Тунманна(1772 и 1774 гг.), Зубарев заметил, во-первых, что им «часто руководился» Карамзин (т. е. как верны его изыскания), во-вторых, что он критиковал Шлецера, который называл его из своих рецензентов «умнейшим», в-третьих, что его мысли о происхождении Руси «заслужили особенное внимание современников», в-четвертых, что перед смертью исследователь признался в ошибках, которые желал бы исправить («сие считаю обязанностью честного человека: ибо заблуждения слишком плодовиты»)175.

В 1826 г. Н. А. Полевой на страницах «Московского телеграфа» выступил с рецензией на только что изданную на русском языке работу Г. Эверса «Предварительные критические исследования для российской истории», где сразу же отметил, не вдаваясь в детали, что автор «увлекся историческою гипотезою, что русские происходят не из Скандинавии, но от хазар», и что эту мысль он высказал еще в 1808 году. Говоря, что результат его «несправедлив», Полевой вместе с тем подчеркнул, что «сочинитель, ошибаясь вследствие своих изысканий, имеет между тем полное право на уважение наше, как ученый Критик истории», после чего привел известные слова Карамзина о нем. И, как заключал Полевой, «желание г. Эверса опровергнуть скандинавское происхождение русских заставило его в I-й части входить в строжайшие исторические исследования по сему предмету. Странно, что во II-й части, где он доказывает хазарство русских, этот самый критик основывается на несправедливых истолкованиях и неверных выписках».
На следующий год в том же журнале тот же рецензент, очень кратко рассказывая читателю о выходе в 1826 г. монографии Эверса «Das alteste Recht der Russen in seiner geschichtlichen Entwickelung dargestelt» («Древнейшее русское право в историческом его раскрытии»), категорично произнес, что она, как и все предшествующие труды ученого, «заключает в себе важные и любопытные части; но в целом, совершенно не достигает цели», т. к. «автор совсем не думал идти по настоящей дороге исторических исследований о своем предмете и не воспользовался ни одним из тех условий, какие предписывает нам нынешнее совершенство Истории и ученой Критики. Стремление к гипотезам и в сей книге отражается с прежнею силою»176.
В 1827 г. вышла историографическая работа А.З.Зиновьева «О начале, ходе и успехах критической российской истории». По словам автора, эхом повторяющего Шлецера, «краеугольный камень для критики российской истории положил... Байер... один из великих литераторов и историков своего времени, имевший отличные сведения в древней и новой словесности, какие необходимы были первому критику в нашей истории». Он был первым, перечислял Зиновьев достоинства его сочинений, кто указал, что для успешной работы над русской историей «необходимо должно обратиться к летописям и историям государств, имевших сношения с Россией, и сам деятельно отыскивал сии источники», отрицал происхождение руссов от скифов, первый объяснил варягов, само сочинение о которых «есть образец благоразумной этимологии и сравнения имен», и считал скальда Снорри Стурлусона «достовернейшим» скандинавским писателем.
Но тут же в полном противоречии с произнесенным звучат его слова, что, во-первых, Байер, не владея русским языком и будучи зависимым от неискусных переводчиков, «наделал грубые ошибки, отчего в то время и долго после важнейшие его открытия... отвергались читателями летописей, беспрестанно твердившими, что Байер не знает по-русски» (по убеждению Зиновьева, он не был и ориенталистом, ибо «не в состоянии был воспользоваться Едризием, хотя тот лежал перед ним напечатанным. Неудачно произведение им слов Sarkel, Tmutarakan, Dir»). Во-вторых, Байер «оказывает в себе великого ученого; строг и силен, разбирая с критического трибунала греческих и римских писателей; но мало заботился о славянских, собирал и упоминал без разбора летописи или Степенную книгу, древнее или новое сочинение, каноническое, или апокрифическое. Сии без надлежащего рассмотрения и исследования собранные места читал и переводил вовсе неправильно».
Именуя Миллера знаменитым как в России, так и во всей Европе, резюмирует, что он «сделал чрезвычайно много для нашего Отечества» (при этом напоминая, что ученый, не зная русского языка, приписал ПВЛ игумену Феодосию и лишь два десятилетия спустя исправил эту ошибку вошедшую в зарубежную науку). Говоря, что Шлецер страстно любил русскую историю, Зиновьев его заслуги в области ее изучения передал, как и заслуги Тунманна, словами Зубарева. Ведя речь о последующих норманистах, представил сочинение А.Х. Лерберга как «образец здравой и основательной критики», подчеркнул, что изыскания И. Ф. Круга о древних русских монетах «весьма любопытны и важны», что М. П. Погодин в критике И. Г. Неймана, выступившего в поддержку южной (хазарской) версии происхождения руси Г. Эверса, привел «сильные доказательства» в пользу норманства последней, что X. Д. Френ в руссах Ибн Фадлана увидел норманнов, «как их описывали в тоже время франкские и английские историки», что И.Г.Штриттер «озарил русскую историю светом критики и первый воспользовался изысканиями иностранных писателей».
В целом Зиновьев заключал, что Байер, Миллер, Шлецер, Тунманн, Штриттер - «благонамеренные критики», но их советы, увещания, наставления русским ученым остались тщетными, хотя их труды «достаточно были для очищения древней русской истории от многих басен. Несмотря на то историки наши следовали Стриковскому, Страленбергу, брали за образец Синопсис и верили ложной Иоакимовской летописи, оставляя в прежнем неисправном виде сказания о нашем отечестве».

Выход в свет в 1816 г. первого тома «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина Зиновьев оценил очень высоко: «...Мы, отстававшие от других народов на поприще истории, многих опередили и почти со всеми сравнялись». Но затем добавив, что древности руссов «не приведены еще в систему науки, хотя и много отдельных описаний и исследований». Сам же смысл этой «системы науки» виден из его характеристики трудов Эверса: в них «находится весьма много дельных замечаний, много важных открытий: но господствующим и более неподверженным сомнению остается мнение прежних критиков, хотя и его собственное останется замечательным в летописи нашей исторической критики».
По поводу Татищева, дискуссии Миллера и Ломоносова исследователь все повторил из Шлецера и Карамзина (гонения Миллера по причине антишведских настроений тогдашнего русского общества, ибо вывод руссов из Скандинавии казался «оскорбительным для чести государства», но вместе с тем автор отметил - а это редчайший случай для того времени, тем более для норманистской историографии - оскорбительные для Ломоносова «отзывы иностранцев», прежде всего Шлецера, который не отличал его от Ф. Эмина «и говорит еще более»), Зиновьев, идя в русле рассуждений Шлецера, крайне низко оценил достижения в разработке русской истории А. И. Манкиева, И. П. Елагина и М.М. Щербатова («История» Эмина, по его убеждению, вообще не заслуживает «никакой критики») и выделил лишь И.Н. Болтина, с таким познанием и с такой смелостью отвергавшего «старинные нелепости, бывшие неприкосновенными для его предшественников»177.
В 1827 г. М.П. Погодин, в опубликованной в «Московском вестнике» рецензии на книгу Зиновьева, соглашаясь с ним, что сочинять «историю критической российской истории можно, по нашему мнению, начать с Байера и описать мрак, господствовавший в нашей истории до принесения в оную светильников сим славным критиком», верно заметил, что «в рассуждении о писателях... автор держится мнения Шлецера и проч.». В ответе, помещенном в том же году в «Московском телеграфе», Зиновьев объяснял, что «придерживаться справедливых мнений мне необходимо было нужно, но не везде по-рабски я следовал Шлецеру: могу указать места, где я опровергал его положения», и вновь охарактеризовал Байера как «основателя здания критической российской истории»178.
В 1829 г. Н. А. Полевой в «Истории русского народа», крайне низко, как уже говорилось, оценивая вклад своих соотечественников в изучение прошлого России, подчеркнуто сказал, что история не была «уделом» Ломоносова (он всего лишь «хороший ритор»). Но при этом во всеуслышание повторил в том числе и его наблюдение: «Но и не сомневаясь о скандинавском происхождении пришельцев по Балтийскому морю, мы затрудняемся странным недоумением: ни имени варягов, ни имени руси не находилось в Скандинавии. Мы не знаем во всей Скандинавии страны, где была бы область Варяжская или Русская».
На следующий год Погодин очень резко отреагировал на страницах «Московского вестника» на труд Полевого, следовательно, и на его пренебрежительное отношение к предшественникам, сожалея, «что дельная наша историческая литература обезображивается таким чудовищем». По словам острого на язык историка, «самохвальство, дерзость, невежество, шарлатанство в высочайшей и отвратительнейшей степени, высокопарные и бессмысленные фразы... несколько глупых суждений, непонятных и неразвитых, ни одной мысли новой, ни истинной, ни ложной... вот отличительный характер нового сочинения, если уж не грех называть сочинением всякую безобразную компиляцию»179.
В 1833 г. Зиновьев утверждал в «Телескопе», что первая сторона нашей науки, «начинающаяся Байером, есть несторианская: ей принадлежит господство, я бы сказал и истина»180 (так ученый положил начало процессу «превращения» русских летописцев в «первых норманистов», завершившемуся трудами Н. И. Ламбина, А. А. Куника, А. А. Шахматова). Н. М. Карамзин, выражал недовольство в 1834 г. О. И. Сенковский на страницах «Библиотеки для чтения», не заметил, что восточные славяне утратили «свою народность» и сделались «скандинавами в образе мыслей, нравах и даже занятиях» (называя Русь «Славянской Скандинавией», автор утверждал, что славянский язык образовался из скандинавского). Не сомневаясь, что только саги содержат «настоящую историю», и, критикуя Карамзина за «слепое доверие к летописи», Сенковский решительно сказал, что «если бы у нас было двадцать таких саг», как Эймундова сага, то «мы имели бы гораздо точнейшее понятие о деяниях, духе и обществе того времени, чем обладая десятью летописями, подобными Нестеровой»181.

В том же году С. М. Строев в «Маяке» констатировал, что одни русские исследователи, составляя «тесный круг, наперекор здравому смыслу и исторической критике еще пишут в духе Татищева, Тредьяковского, Болтина; другие, ознакомившись с новейшими историками европейскими, мечтают уже о прагматической русской истории, не позаботившись предварительно об ученом обрабатывании материалов древней нашей письменности». Третьи, которых большинство, «веруя безотчетно в ученые, но не всегда справедливые разыскания Шлецера и Карамзина, списывают их буква в букву, и труды этих великих мужей почитают геркулесовыми столпами в критике русской истории», а четвертые, не довольствуясь изысканиями предшественников, «пробивают себе новую тропинку на неразработанном поле отечественной истории». Говоря о направлении, овеянном именами Шлецера и Карамзина, автор отметил, что его гипотезы, благодаря долговременным трудам большого числа ученых, начиная с Байера, обрели «непреложный авторитет» и что некоторые считают «преступлением» не признавать этого авторитета.
При этом он обращал внимание на то, как шла борьба с таким «преступлением»: «На возражения ваши не отвечают возражениями: их забрасывают только кучею собственных имен и думают, что эти имена заставят молчать, в угодность известному авторитету, древние письменные памятники, сами за себя говорящие». Но, наконец, продолжает далее Строев, явился Эверс, «который с удивительным самоотвержением вооружился против целой фаланги ученых», державшихся норманской природы руссов. И «надобно было видеть тогда, какую тревогу поднял Шлецер со всеми своими последователями! Над бедным Эверсом собралась грозная туча, разразилась над ним, и дело его считалось уже проигранным, как вдруг явился... защитник его Нейман; но и он имел одну участь с Эверсом: его публично объявили человеком, заблудившимся в деле историческом». Хотя «преступление Эверса и Неймана» состояло лишь в том, объяснял ученый, «что они осмелились не признавать руссов за норманнов и что они, оставивши тот же театр, ту же драму, те же декорации, осмелились переменить только актеров: у них главную роль играли не норманны, а руссы - народ азиатского происхождения!». А настоящим разрушителем этого театра, «которым дорожил еще Эверс», этих декораций Строев представил Каченовского182.
В 1834 г. В.Шеншин в «Телескопе» убеждал, делясь своими соображениями по вопросу «О пользе изучения русской истории в связи со всеобщею», что «история в истинном смысле, впервые освещенная светом ученого критика, начинается Байером», что в нашей исторической науке он «занимает первейшее пред всеми место, ибо все прочие (даже Шлецер) его продолжатели», что именно он положил основание критики в России (хотя по незнанию русского языка «не исправил, не нашел ни одной ошибки летописца», собственно для критики летописи «ничего не сделал» и русской историей занимался «как побочным для себя делом»), что между ним и Шлецером «не было ни одного замечательного ученого по критическому воззрению на наши источники, кроме Миллера», который «переводил наши летописи, хотя неверно», «первый подал голос к их изданию», «ввел нашу историю в иностранные сочинения», «едва ли не предпочитал наши летописи чужеземным».
Шлецер же критиковал летописцев, сравнил факты русской истории с фактами иностранной, «ввел в критику излишний скептицизм, взволновал исторические умы Тунманна, Эверса, может быть, Карамзина», открыл «многие туземные и чужеземные источники», «был полное выражение и прекрасное собрание всех до него бывших писателей и исследований здравого, хотя и нередко одностороннего, критического ума». Эверс, указывал Шеншин, первым обратил внимание на восточных писателей, но Карамзин «почти не принадлежит к сему исчислению, ибо он относится к истории исторического искусства», что он более поэт-историк, что в его двенадцатитомном труде «нет ни одного оригинального взгляда на общие события» и что теперь он становится недостаточным. И как признавал исследователь, антинорманисты опровергают старое «не без основания»183.
Н. Сазонов в 1835 г., будучи твердо убежденным в том, что история России была впервые обработана «ученым образом» не русскими, а иностранцами, выступил со специальной статьей «Об исторических трудах и заслугах Миллера», где изложил жизненный путь ученого и дал оценку его работам. И прежде всего диссертации, в которой он намеревался «доказать» положение Байера о скандинавском происхождении руси и которую «завистливые» враги (к сожалению, Ломоносов в их числе) использовали в качестве предлога для расправы над ним, донеся «Двору», что мнение о происхождении руссов от шведов, с которыми недавно была война, «оскорбляет честь народную». В последующих своих рассуждениях на тему начала русского народа Миллер «чрезвычайно запутан»: устрашенный запрещением речи и угрозой наказания, изменил свой взгляд на варягов и старался «приблизиться» к Ломоносову, но затем, избавившись от страха, «смело нападает на мнение Ломоносова, порицая его в недостатке критики» и утверждая, что он «неискусный в истории повествователь». И хотя ему, признает Сазонов, недоставало способности критика («он не только безразборчиво верил нашим летописям и Саксону Грамматику, но даже иногда собственные свои предположения, однажды сказанные, после уже почитал за дело совершенно доказанное»), его заслуги все же превышают его недостатки (он «заслуживает вечную благодарность всех любителей отечественной истории»), а «время, - как при этом справедливо было замечено, - в которое он жил, его оправдывает» (автор, следует заметить, осуждает увлеченность ученого летописями).

В отношении же мысли, которую Миллер проводил во время и после дискуссии, что «российския скаски, например: о Бове королевиче, которыя много» с сагами «сходствует» (т. е. видел в этой русской волшебной богатырской повести о Бове-королевиче, восходящей к средневековому французскому куртуазному роману о Бово д'Антоно, исторический источник), Сазонов только развел руками: «Это уже превосходит всякую меру». Он также указал на тот факт, что, как говорил сам Миллер, открытие им в 1733-1743 гг. в Сибири неизвестных документов дало ему повод заняться «новой российской историей и писать о ней» (а данное обстоятельство, если, конечно, принимать его во внимание, заставляет иными глазами взглянуть на качественный уровень диссертации, отвергнутой коллегами академика). По поводу Эверса Сазонов заметил, что он «потряс систему скандинавского происхождения Руси»184.
В 1836 г. Н.Г. Устрялов в работе «О системе прагматической русской истории», продолжая скептическую линию Шлецера-Зиновьева-Полевого, сказал, что Манкиев, Ломоносов, Щербатов, Елагин, Эмин, Штриттер, Левек «не принесли пользы» отечественной истории и что «История Российская» Татищева сейчас, «при строгих требованиях исторической критики, не имеет почти никакой цены, невзирая на то, что в нем есть показания весьма важные, не встречающиеся в других источниках». Сами же попытки предшественников Карамзина, заключал он, «ныне любопытны только, как младенческое лепетанье; у них нет ни одной яркой мысли, ни одного светлого взгляда», а историей они занимались «мимоходом, частию от скуки, частию по приказанию».
Видя в Карамзине «истинного гиганта», до которого «не было и тени прагматической русской истории», исследователь подчеркивал, что при создании своего труда у него не было «ни одного надежного путеводителя», исключая Шлецера (но и после Карамзина, констатирует Устрялов, все говорят, «что Россия еще не имеет своей истории»).
Характеризуя Шлецера как «ученого и отчетливого систематика», автор был уверен, что его периодизация русской истории более правильная, чем у Карамзина. Вместе с тем он не без резона заметил: последний «принимает за истину, что норманны положили в земле славянской начало Руси; следовательно, как виновники бытия русской державы, они заслуживали самого тщательного внимания бытописателя. Мы вправе требовать, чтоб он дал ясную идею о норманнах, о характере их действий в других странах Европы, о правилах, коим они следовали, утверждая свое господство, об отношениях победителей к побежденным, о том, что они могли ввести в покоренные страны и что сами могли заимствовать и проч. В таком случае читатель был бы в состоянии смотреть с правильной точки зрения на первые два века своего отчества, когда брошены были семена последующих явлений». Но, недоумевал Устрялов, о норманнах у него всего лишь несколько слов!185
В 1837 г. Н. А. Иванов дал очень краткий обзор имеющихся мнений по поводу этноса и родины варяжской руси: Татищев и Щербатов выводили ее из Финляндии, Ломоносов и Степенная книга - из Пруссии, Голлман - из Рустрингии (причем в адрес этой точки зрения было замечено, что «нельзя основываться на сходстве собственных имен»), «славянолюбы некоторые» - из Вагрии, что немецкий ученый И. С. Фатер связывал ее с черноморскими готами, а польский историк С. А. Нарушевич и другие - с роксоланами. Автор не принял заключения Ф. Крузе, что летописный Рюрик - это Рорик Ютландский.
Касаясь истории с диссертацией Миллера, Иванов заметил, полемизируя с Карамзиным, но не называя его по имени, что имеющиеся там доказательства «кажутся нам не только слабыми, но даже неосновательными» и что Миллер «вовсе не опровергнул мнения своих противников и не разрешил этого важного вопроса». Но, видимо, с целью как бы уравновесить ситуацию, была дана хрестоматийная справка, авторство которой принадлежит Шлецеру и Карамзину, что Миллер за производство руссов от шведов, «по проискам врага своего Ломоносова, отдан был указом под суд академиков: ибо в этом хотели видеть намерение Миллера возбудить в шведах притязания на Россию! Было время, когда верили подобным нелепостям. Бедный Миллер от страха согласился, что русь могли быть роксолане географа Равенского»186.
Вера сторонников норманства варягов в свою правоту была столь велика, что в их суждениях об оппонентах появляются пренебрежительно-бранные нотки. Так, известный словацкий ученый П. И. Шафарик, изучением прошлого славян заслуживший высокое признание европейского научного мира и «Славянские древности» которого были переведены на русский язык антинорманистом О.М. Бодянским, уверял в 1837 г., что норманисты «усиленным трудом» доказали справедливость своих позиций «основательными и разительными доводами, достаточными для опытного и беспристрастного судии, а недостаточными только для невежд или предубежденных ценителей» (при этом он отстаивал идею, от которой практически уже отошли его коллеги в России, что руссами именовали обитателей небольшого Рослагена)187.
Подобный взгляд, глубоко проникший в научное и общественное сознание, не только мощно и упредительно нейтрализующий труды инакомыслящих, но и безапелляционно выводящий их за пределы науки, нисколько не смущал антинорманистов, в своей критике не обходивших вниманием и историографию вопроса. В 1834 г. С. М. Строев, еще будучи студентом Московского университета, в ответе О.И.Сенковскому, говорившему о сотнях славянских заимствований из германского, возразил, что в русском языке «не видать никаких следов влияния скандинавского»188.

В 1835 г. О.М. Бодянский констатировал, что «нет народа, происхождение коего было бы удовлетворительно объяснено» и что «большинство не есть порука за справедливость мнений, и оно не чуждо погрешностей. Весь мир до Коперника верил обращению Солнца около Земли; даже и теперь простой народ, и следовательно, большая масса держится этой веры предков». После чего он сказал, что в гипотезах о происхождении Руси «мы не имели недостатка. Но главных, замечательнейших из них две: первая предложена была еще» Г.З.Байером, была продолжена Г.Ф.Миллером, Ю.Тунманном, И.Г.Штриттером, «обработана» А.Л. Шлецером, «подкрепляема» А.Х.Лербергом, И.Ф. Кругом, Х.Д. Френом и «распространена между нашими соотечественниками и вообще» Н.М. Карамзиным. «Вторая, показавшаяся только в недавнее время, одолжена началом своим» Г. Эверсу, была «принята известнейшими ориенталистами» И. С. Фатером, Й. Гаммером «и др. учеными мужами».
Говоря о первой гипотезе, историк подчеркнул следующее: «До сего времени байеристы пользовались свободно правом преимущества; ибо они имели на своей стороне давность, авторитет многих ученых, ставших без дальнего рассуждения под их знамена; в особенности этому способствовал решительный, диктаторский голос Шлецера, который все, до него и при нем возникшие системы по сему предмету, подрыл и уничтожил своими, сатирическими, едкими критиками. Но будучи основана на слепой детской вере в древность и каноническую важность наших летописей, система сия рано или поздно должна была вызвать против себя оппозицию, - что и случилось». И предрек гипотезе Эверса, основанной «на строжайшем пересмотре и оценке исторических материалов и соображений хода жизни народа с жизнью всего человечества», «хотя медленное, но прочное повсеместное господство». В противовес утверждениям норманистов, видевших вслед за Шлецером в выражении
«заморе», прилагаемом в ПВЛ к родине варягов, указание исключительно только на Швецию, Бодянский заметил, что оно «слишком неопределенно: летописцы и предки наши употребляли его произвольно, так что под сим словом скорее можно разуметь: пошел или пошли в чужую, далекую сторону, будет ли она за морем или нет»189.
В 1835 г М Т Каченовский сказал, что «никто не вправе упрекать нас в равнодушии к отечественной истории; мы писали до Шлецера (говорю о времени появления в свет его Нестора); писали и пишем после Шлецера». Отмечая его вклад в развитие русской исторической мысли, ученый подчеркнул что «Шлецер познакомил нас с низшею, как называет он, критикою, заохотил рыться в летописях, приучил не все находящееся в них принимать за события исторические; но он же утвердил нас и в некоторых заблуждениях». А в отношении господствующей тональности в разговоре о Скандинавии и скандинавов заметил, что «Скандинавия IX-го, Х-го и XI-го столетии, еще сокрытая в мгле темных преданий, служит для нас сокровищницею происшествий исторических, удивительных своими подробностями, и слывет колыбелью законодательства нашего; а поздние сказания баснописцев исландских, заимствовавших многие идеи от англов, от франков и совершенно чуждых Новгороду и Киеву, мы принимаем в ряд источников нашей истории»190.
В 1836 г Ю И Венелин в исследовании «Скандинавомания и ее поклонники или столетния изыскания о варягах» констатировал, что Байер поднял вопрос о варягах и приискал в Швеции созвучия к именам русских князей, что слово «варяги» в летописях имеет значение собственного имени народа, а не название, как считал Байер по незнанию текста ПВЛ, рода службы, что он объявил исландского скальда Снорри Стурлусона, который все основывал на сказках, да к тому же сам их сочиняя, «из всех веков и людей самым достойным веры и самым правдоподобным». Наконец, что его статья «О варягах» носит «исключительно-патриотический» характер: ибо в ней «все жертвуется для того чтобы доказать благовоспитанность рыцарства баснословной Скандинавии», «есть попытка пояснить собственно не русскую, а шведскую древность».

Одновременно с тем Венелин ведет речь об «обширных заслугах» Миллера засвидетельствованных как его изданиями, так и собранным в Сибири материалом (при этом было подчеркнуто, что в диссертации он «подкреплял» мнение Байера), «с уважением» упоминает Шлецера как издателя, но предупреждает, что надо критически воспринимать его выводы. В отношении мнения Штрубе де Пирмонт о выходе готской руси из Ризаландии ученый сказал, имея в виду манеру работы норманистов с летописью вообще: что «им понадобиться, то и станет говорить Нестор!!». И заострил внимание на способе коим Штрубе де Пирмонт представил славянского Перуна скандинавским Тором: «Так как филологический переход очень неловок от Тора к Перуну, то Перуна прежде превращает в Феруна; и выводит на изнанку, что-де готическое th изменилось в ф или n, и что-де русские изменили th в p потому, что и этолийские греки греческую θ произносят как ф!!».
Назвал Венелин и предшественников Байера - О.Верелия, О.Рудбека, Г.В.Лейбница, А.Моллера, а также шведа Г.Валлина, в 1743 г. убеждавшего, что варяги были его соотечественниками. Труд антинорманиста В.К.Тредиаковского «Три рассуждения о трех главнейших древностях российских» был охарактеризован им как «остроумная» и «веселая пародия» на словопроизводство Байера, выводившего все из Скандинавии, а по поводу Н. М. Карамзина было замечено, что он принял основные выводы Байера, Миллера, Штрубе де Пирмонт и Шлецера, хотя местами «делает им возражения»191.
В работах Венелина, к сожалению, опубликованных спустя многие и многие годы после его кончины (1839 г.), содержится критика норманистов за их вольное обращение с источниками. Так, в сочинении «Известия о варягах арабских писателей и злоупотреблении в истолковании оных» он продемонстрировал, как академик Х.Д.Френ «в своем роде действительно драгоценном» труде «Ibn-Foszlan's» трактовал арабские известия «прямо в подтверждение Байеро-Шлецеровского учения». Констатируя, что «норманнолюбцы в арабах никакой не могут иметь подпоры», Венелин остановился на информации ад-Димашки (1256-1327 гг.), что варяги «Варенгского» моря «суть славяне славян (т. е. знаменитейшие из славян)». Но этим словам пристрастие Френа, акцентирует он внимание, придало совершенно иное звучание: варяги «живут насупротив славян», т. е. напротив славянского южнобалтийского побережья, значит, в Скандинавии.
И, как резюмировал исследователь, «мы дожили до неслыханного в летописях исторической критики подвига, т. е., что то свидетельство, которое в полной мере сообразно с Нестором опровергает все учение Байеро-Шлецеристов и громогласно объявляет славянизм варягов, приняли за главнейшее доказательство норманизма, шведизма, сего народа, за доказательство и подтверждение, говорю, того, что именно опровергается!!!!... Итак, невольно подумаешь, что потомки норманнов и их братий все присягли и решились надеть на глаза исторической публики темную завесу во всех тех местах, в которых История выражается не в пользу их предков, и попрать ногами все те бесценные единственные исторические памятники, на которых не начертаны имена их предков».
В рассуждении «О происхождении славян вообще и россов в особенности» Венелин, опять же подчеркнув, что Шлецер и его русские последователи «часто Нестора заставляют говорить и думать, чего им хочется», вполне правомерно ставил перед научным сообществом вопросы: позволительно ли Шлецеру выводить народ русь «из Скандинавии, о коем история совершенно ничего не знает? С каких пор и по какому правилу критики уполномочен он заменять глубокое молчание истории своими выдумками? Неужели это не значит высасывать из пальца?».

Обращаясь к М.П. Погодину, объяснявшему норманство варягов из русского языка, напомнил, что «ни малейшего следа шведских слов не находим в русском языке», а на его ссылку на объяснение Байером летописных имен заметил: «Байера нечего приводить в свидетели. Правда, нельзя не отдать справедливости сему мужу признанием его учености; но сия его ученость, подстрекаемая пристрастием в делах критических, вреднее и опаснее самого неведения. Прошу сказать, что можно ожидать от сего человека, который даже имена Святослава и Владимира произвел из скандинавского??!» (добавив затем, что «произведение (Resultatum) его исследований химерическое есть следствием рудбековских его догадок»).
Констатируя, что Шлецер «взялся за Нестора, на коего Байер не хотел взглянуть», весьма выразительно подчеркнул силу воздействия его авторитета на русских ученых: «Приняв на себя профессорскую важность и вид грозного, беспощадного критика, он перепугал последующих ему молодых историков; Карамзин и прочие присягнули ему на послушание и поклонились низко пред прадедами своими скандинаво-норманно-шведо-варяго-руссами!». (И что с тех пор он «служит как бы классическим руководителем для появляющихся
молодых критиков».)
Приведя слова Г. Эверса, не верившего «историческим чудесам» шлецеристов, ловко орудующих своим «волшебным средством» - превращением, что «из путей, по коим отыскиваются исторические истины, легче всего вводит в заблуждение словопроизводство», Венелин пояснял, что Байер и Шлецер «превратили» летописные имена в скандинавские, желая «ввести в Россию шведов. Их поддерживало легковерие и беспечность их последователей, кои думали, что в самом деле все, не кончающееся на -слав и -мир, произошло из худощавой Скандинавии». Говоря, что «на созвучия же нельзя полагаться», ибо ко всем именам послов Олега и Игоря «можно найти созвучные, и даже тождественные не только у скандинавов, но и у прочих европейских и азиатских народов», он отметил предельную легкость в создании норманистами «лингвистических аргументов»: «...Всякому слову в мире можно найти или сделать подобозвучное, стоит только переменить букву, две, и готово доказательство».
Акцентировал он внимание и на том, что для новгородцев Южная Балтика находилась «за морем», что «странные словопроизводства» имени «варяги» Байером и Шлецером «суть не что иное, как рудбековские аргументы», на априорном тезисе норманистов, ставшем у них доказательством «перехода норманнов в Россию! Именно: «Норманны были в это время ужасом для всех приморских стран Европы (!!)», что они вопреки показаниям летописи, направляющей послов к варягам, к руси, убеждают, что те прибыли к шведам, в целом, что они «своею галиматьею отуманили начало российской истории и заставили Нестора противоречить самому себе». Оспорил Венелин и способы толкования оппонентами в свою пользу Русской Правды, якобы возникшей под влиянием скандинавского законодательства (датские законы «выданы впервые только в 1240 году, во время Вальдемара II, следственно 223 годами позже Правды» Ярослава), названия днепровских порогов, «на коих они спотыкнулись и где они обнаружили всю вершину своего искусства толковать», показания Вертинских анналов и Лиудпранда192.
В 1836 г. Ф. Л. Морошкин в примечаниях к изданной им на русском языке работе дерптского ученого А. Рейца «Опыт истории российских государственных и гражданских законов» резюмировал, что от взгляда М.Т. Каченовского, обращенного на славянские края Южной Балтики, «можно ожидать бесчисленных польз для русской и славянской истории вообще» и что он, основываясь на свидетельстве хрониста Гельмольда (XII в.), находит точку соприкосновения между ильменским Новгородом и варяжским (вагрийским) Старградом193.
Тогда же С. Руссов в исследовании «О древностях России. Новые толки и разбор их» оспорил точку зрения, что Рюрик происходит от князей вагрийских и что его родина Ольденбург (Старград). Многие пытаются доказать скандинавство варяжской руси на том основании, говорил он далее, что в продолжении IX в. норманны громили Галлию и являлись в Голландии: «Силлогизм истории недостойный! Можно ли Колумба и испанцев, открывших Америку и сделавших в ней первые завоевания, называть турками потому только, что турки на пространстве того ж самого полувека завоевали (в 1453 году) империю Византийскую». И подверг обстоятельной критике идею дерптского профессора Ф. Крузе о тождестве Рюрика русских летописей и Рорика Фрисландского, а также указал, что саги - «простые сказки, к истории, кроме некоторых имен, совсем не принадлежащие», что «выражение за море на древнем наречии славян значило за границу» и что Г. Ф. Миллер в диссертации отрицал единство Алдейгобурга и Ладоги194.

М. А. Максимович в 1837 г. утверждал в монографии «Откуда идет Русская земля», что Ломоносов, придерживаясь древнего мнения о славянстве варяжской руси, вышедшей с южнобалтийского Поморья и звучавшего в народных преданиях, в ПВЛ и иностранных источниках, борьбой за эту истину «на 60 лет разрядил у нас первую тучу байеровской школы», но все «было застужено северным ветром критики шлецеровской», что «старая Несторо-Ломоносовская» историческая школа, ведущая русь с Южной Балтики и производящая ее от роксолан, господствовала до И. Н. Болтина. Отметив при этом, что от роксолан производили руссов в XVI в. различные иностранные ученые, что Татищев опроверг это мнение, «но Ломоносов и многие другие писатели признавали за верное», что сейчас Венелин, Бутков, Бодянский вновь обратились к «этому роднику» руссов, понимая под роксоланами славян, финнов, народ турецкого племени, - «что кому надо, смотря по «системе».
Наша историческая критика, считал Максимович, начинается с Байера и Татищева, видел в трудолюбивом Миллере последискуссионного периода продолжателя сходной с Ломоносовым идеи о выходе руссов из Пруссии («всеобъемлющий Ломоносов остановил» Миллера, стремившегося в диссертации провозгласить скандинавство руси), говорил, что Шлецер в «Несторе» «обновил» мнение Байера и Тунманна, что мысль Татищева о выходе варягов из Финляндии имела много последователей и была главенствующей до Карамзина и что тот, повторив точку зрения Шлецера, «поворотил» ее несколько по Ломоносову («ибо русов шведских он привел к нам через Пруссию»). И только с этого времени стал господствующим взгляд, «покрытый именем Нестора», будто руссы «были народ скандинавского или гото-немецкого племени». Г.Эверс, продолжал далее Максимович, признавал черноморскую русь за хазар, а Н. А. Полевой, приняв за основу предположение, что скандинавами начинается история русского народа, с них и начал свою историю.
Приведя утверждения О. И. Сенковского (запорожские казаки говорили на скандинавском языке, начало украинских дум сопряжено с исландской словесностью - сагою, Запорожье являлось «Днепровской Скандинавией руссов»), Максимович отметил, что, «может быть, такое впадение в излишество и в крайность учения о скандинавском происхождении руси предвещает, что саму учению приходит уже конец: ибо таким явлением обыкновенно кончались не только многие системы философии и других наук, но и разные стремления и направления в других отраслях мысли и жизни частной и общественной. Впрочем это покажет время!».

По мнению ученого, «Сенковский преследует Шлецеровский дух отрицательного критицизма в истории и предается сагам, кои Шлецер выбрасывал из русской истории как «исландские бредни». Но, последовав догматизму или положительному учению Шлецерову о скандинавстве руссов, он расточает его до крайности: по Сенковскому - в древней русской истории все Скандинавия! Каченовский, напротив, отрицает учение о скандинавстве и руссов, и варягов, принимая вместо того для Новгорода - балтийских словен вагров (подобно Герберштейну), для Киева - Черноморскую Азиатскую Русь (предположенную Шлецером и им же самим отреченную от нашей истории). Но отрицательный дух Шлецеровского критицизма Каченовский распространяет на все древнерусское и усиливает до чрезвычайности: по его системе - ничего нет скандинавского в нашей древней истории, да и сама она вся - почти сказка!».
И как заключал Максимович, «вот две новейшие противоположности, в которых Шлецеровская система распадается на свои составные начала, доходя в каждой до той крайней односторонности, при которой сии разрозненные начала действуют друг на друга уже разрушительно, соединяясь с другими началами прежних источников нашей истории». Озвучив позиции сторонников южнобалтийской теории происхождения варягов (Каченовского, Венелина, Морошкина), исследователь подчеркнул, что последний понимал варягов, как
Ломоносов (не одно племя или народ, а военное сводное товарищество морских разбойников). Затем ученый согласился с тождеством летописного Рюрика и Рорика Фрисландского, привел разные объяснения слова «варяги» и напомнил, что еще Карамзин обратил внимание на наименование в древности преимущественно Русью Южную Русь и что X. А. Чеботарев, а за ним школа Каченовского проводили мысль о переходе этого имени с юга на север195. На следующий год Максимович, упомянув финскую, норманскую и черноморскую версии происхождения руси, подчеркнул, что «никто из русских писателей от Нестора до Ломоносова не признавал скандинавских немцев своими прародителями» и что мнение Ломоносова о разноплеменности варягов повторили П. И. Шафарик и М.П. Погодин196.
Под воздействием критики оппонентов норманисты начинают менять тональность своих рассуждений, примером чему являются историографические работы Н.И. Надеждина и А.Ф. Федотова. В 1837 г. Надеждин на страницах «Библиотеки для чтения» выступил со статьей «Об исторических трудах в России», где констатировал: «Байер был человек обширной учености, неутомимого трудолюбия и высоких критических способностей». И хотя незнание русского языка «вовлекло его во множество грубейших ошибок», вместе с тем он открыл «новый, критический период нашей истории», «первый обнаружил недоверчивость к летописным преданиям, которые до тех пор были предметом безусловного верования; предпочел им чужестранные источники, о которых никто не слыхивал», и «ввел в атмосферу нашей истории скандинавскую стихию».
Автор не сомневается, что «главным и самым ярким плодом критических работ Байера было скандинавское происхождение руссов от шведских нордманнов», что «не только оскорбило в некоторых народную гордость, но и возбудило политические опасения по причине свежих в то время неприязненных отношений к Швеции». В связи с чем речь Миллера «не была читана. Грустно подумать, что причиною тому был извет Ломоносова». Но из русских историков-дилетантов Надеждин выделил именно его, говоря, что «осторожнее и рассудительнее был Ломоносов. Натуралист по обязанности, литератор по призванию, он вышел на поле для него чуждое, но необыкновенная организация головы предохранила его и здесь от совершенного падения» и что его исторические опыты отличаются «воздержностью и здравомыслием суждений». Татищев, Ломоносов, Тредиаковский, Эмин, Щербатов, Болтин, Елагин, по словам исследователя, «хотя явно, часто даже с ожесточением, противоречили Байеру в выводах, по направлению и приемам критики принадлежат к его школе», что он, «наконец, был для них образцом и того филологического остроумия, которое составляло всю их критику». Но при этом Надеждин подчеркнул, что Байер «сам слишком много доверял словопроизводству, только владел им искуснее» и не сумел «внушить должного уважения к критике».
Связав со Шлецером «решительный переворот в нашей истории, введение строгой, методической, ученой критики», отметил его «отличное приготовление в школе Гесснеров и Михаэлисов», позволившее заняться ему тем, чем до него не занимался никто - изучением русских летописей, результатом чего стал «великолепный» «Нестор», «блистательный образец, как можно восстановить и нашу летопись в ясном и вразумительном виде», и произведший «впечатление во всем историческом мире. В России имел он решительное действие». Видя в нем «слепого энтузиаста русских летописей, обожателя Нестора», говорил о «самонадеянности шлецеровского догматизма», представлявшего все темные места ПВЛ «глупейшими сказками» переписчиков и отрицавшего за ними исторического содержания (отвергая по той же причине саги, ныне ставшие предметом изучения).
Теорию Эверса, отважившегося «восстать» против норманизма, получившего после Шлецера «каноническую несомненность», Надеждин охарактеризовал как «ересь неслыханного сумасбродства» (в «ересь», близкую Эверсовой, сам автор впадет через три года). Признавая высокие достоинства труда Карамзина, ученый вместе с тем отметил, что «его призвание было не историческое, еще менее критическое, в ученом смысле слова» (ибо он «родился литератором»), в связи с чем не смог подвинуть вперед нашу историческую критику, и что свою «Историю» он воздвиг «на нескольких страницах древнего временника, очищенного Шлецером».

Недостатки «Истории русского народа» Полевого автор объяснил недостатками «нынешней, весьма слабой обработки исторических материалов в России», и заметил с нескрываемой усмешкой, что ее автор, «увлеченный иностранною модою», прилагает к русской истории идеи западноевропейских историков (Ф.Гизо, О.Тьерри) и по системе Б.Г.Нибура объявил «Рюрика мифом; но между тем рассказывает обстоятельно и доверчиво, как этот миф приплыл на варяжском челноке из той же самой Швеции, где отыскал его Байер, утвердил Шлецер, узаконил Карамзин».
И для своего времени, и для будущего Надеждин высказал очень глубокую мысль, до сих пор непринимаемую, по причине господства в ней норманизма, российской наукой. Дав летописям изумительную оценку, он на полном на то основании сказал, что «эти первые, безыскусственные отголоски народного самоощущения, будут служить нам живым укором, если мы станем создавать русскую историю по чужим образцам, если будем смотреть сами на себя сквозь стекло, оцветленное иноземным толком»197.
Сочинение «О главнейших трудах по части критической русской истории» А.Ф.Федотова, вышедшее в 1839 г. и повторяющее многие выводы предыдущих обзоров (в первую очередь Надеждина, под влиянием которого автору удалось избежать односторонности), вместе с тем довольно самостоятельно. Объясняя, что стремится «показать и прошедшее, и настоящее, и (некоторым образом) будущее направление русской исторической критики», ученый первым делом охарактеризовал наследие Байера, Миллера и Шлецера, ибо в них видит основателей «нашей исторической критики», родоначальников «всех исторических мнений».
При этом особенно выделяя Байера, перед которым по прибытии в Россию открылось «обширное, но еще не тронутое поле... для его деятельности!», что он «возвышался едва ли не над всеми европейскими учеными своего века - правильный критический взгляд на историю, следствие глубоких сведений, счастливой проницательности, искусства соображений», благодаря чему «он первый положил краеугольный камень, на котором доныне зиждется критическая наша история; уничтожил верования во многие басни, освященные временем; указал на новые источники византийские и западные», «собственным примером указал: где искать источников и как ими пользоваться». Отмечая, что не все положения Байера остались в науке и что незнание русского языка обрекло его на «грубые ошибки», Федотов категорично заключил: вместе с тем никто убедительно не опроверг его доказательства норманства варягов, и что всякое его рассуждение, «более или менее, посредственно или непосредственно, очищает нашу историю, наводит читателя на новые идеи, ведет к новым соображениям», и что даже самые явные его противники, «противореча Байеру в выводах, особенно в мнении о происхождении руссов, по направлению и приемам критики, принадлежат к его школе».
Несмотря на «безусловное верование в летописи» Миллера, отразившееся во всем творчестве академика (он «как бы не смел уклоняться от них, и потому, нарушая правила здравой критики, доходил иногда до странных заключений»), его «неусыпные труды внушают к нему уважение всех любителей отечественной истории» («он привел в известность все почти главнейшие домашние источники русской истории»). Одновременно с тем было сказано, что «в нем заметен недостаток способности критика: он безразлично верит свидетельствам разновременным, отечественным и иноземным, лишь бы они подкрепляли его мнение», не заботится о доказательствах, «важное смешивает с мелочным, так что трудно угадать господствующую мысль исторической картины, им написанной», что его «История Сибири», хотя и «есть прекрасный опыт, доселе незамененный другим лучшим», «не представляет ничего особенно замечательного ни по своему изложению, ни по мнениям: это есть только удовлетворительное извлечение из грамот, какие ученому путешественнику удалось отыскать в городовых сибирских архивах», что, по его же признанию, историей Новгорода, изложенной в «Кратком известии о начале Новагорода...», он занимался «наскоро, по особенному частному поводу».

По убеждению Федотова, Шлецер есть «первый в ученом свете благовеститель нашего отечества», «наставник всех последующих наших изыскателен», «пламенно» любивший «нашу Русь и наши летописи», который ознакомил нас с правилами низшей критики (обрисовывая его заслуги перед русской исторической наукой, автор использует хвалебные оценки, которыми так щедро наделил самого себя Шлецер в мемуарах и «Несторе»). Шлецер, говорит далее историк, придал взгляду Байера о скандинавском происхождение варяго-руссов «силу едва ли не положительного убеждения», «вразумил русских, что пора отстать от скифов и сарматов (т. е. они не имеют никакого отношения к русской истории. - В.Ф.); что смерть Олега, хитрости Ольги, кисель белгородский суть басни, не достойные повторения», в целом «задал много задач подрастающему русскому поколению» и его «имя было так сильно в области наук исторических». Но при этом нельзя думать, что он «не погрешителен», ибо слишком обожал ПВЛ и летописи вообще, и слишком увлекаемый духом противоречия, «нередко доходит до странных заключений», не принятых наукой (например, отрицание саг как источника).
Отдельно затронув варяго-русский вопрос и считая, «что происхождение Руси есть еще тяжебное дело в нашей истории, требующее нового пересмотра и новых источников для окончательного решения», Федотов заметил, а в устах норманиста эти слова звучали особенно впечатляюще, что его скандинавская версия, подкрепленная «славными именами» Байера, Миллера, Тунманна, Карамзина, Круга, Френа, обратилась «как бы в закон», «в догмат и для исследователей, и для читателей русской истории», а «мнения, например, Татищева, Ломоносова приводили только в насмешку, как пример неученой фантазии». Первым, полагает он, кто пошел отличным от Байера путем, был Эверс, сбивший «с пути многие дарования, которые при лучшем направлении своего трудолюбия, могли бы подвинуть к свету разные темные статьи нашей первоначальной истории, вместо того чтоб останавливать ход исторической критики неуместными спорами о предмете, ясном до очевидности».
И хотя его хазарская гипотеза о происхождении руссов, выдвинутая в 1808 г., «не на прочных основаниях держится» (даже «ложная» в своей основе), но многие из его возражений норманской теории «изложены на основании правил критики самой строгой», так что некоторые ее положения «решительно теряют доказательную свою силу» (например, «кто примет теперь в число доказательств сходство Правды Ярослава с законами скандинавскими и Рослаген?»), а его собственные объяснения, догадки, предположения просветляют нашу историю. Для Федотова труд Татищева, несмотря на его критику Карамзиным, составляет «примечательное явление, особенно когда сообразим и время, в которое писал он, и средства, какими мог он пользоваться», и что он, «по некоторым своим понятиям и историческим верованиям, стоял выше своего века, опередил его». И его версия происхождения варягов из Финляндии сделалась господствующей между русскими учеными, особенно когда ее поддержал Болтин (варяги - финны, а варяго-руссы - финны же, только «с русами помешанные»), при этом объяснив имя «Русь» от сарматского «чермный» или «красный».

В Ломоносове Федотов видит основателя нового учения, которое сегодня возобновляется «с некоторыми только уклонениями вследствие знакомства с новыми источниками, вследствие более глубокого пересмотра старых, известных Ломоносову». Отметив, что он, доказывая славянство варяго-руссов, вышедших из Пруссии, и что россы суть роксоланы, «не вдруг, а после довольно продолжительных ученых приготовлений выступил на историческое поприще», подчеркнул: его голос «везде важен, и его должно выслушать со вниманием», и что большинство ученых на его стороне. Затем Федотов кратко изложил суть воззрений М. А. Максимовича и Ф.Л. Морошкина, проводящих идею славянства руси и выводящих ее с берегов Южной Балтики (доводы Морошкина, твердо говорит он, «несомненно должны войти в сумму других доказательств славянизма руссов»), а также М.Т. Каченовского, уверенного, что название Русь шло не с Севера на Юг, а наоборот, с Юга на Север, и увязывающего варягов с ваграми, и что Ф.В. Булгарин198 возобновляет мнение И. С. Фатера.
Подводя итог состоянию изученности варяго-русской проблемы, здраво рассуждающий автор-норманист вместе с тем задался вопросом: «Но как отвергнуть другие, которыми доказывается сродство руси с финнами, готами, прибалтийскими славянами?» - и заключил, что эта проблема «требует новых изысканий». После чего Федотов констатирует, что А.Х. Лерберг «удовлетворительнее, нежели Струбе и Тунманн», объяснил русские названия днепровских порогов «и тем придал новую доказательную силу» норманизму, что Круг и Эверс убедительно вскрыли ряд ошибок Шлецера (тот сомневался в достоверности русско-византийских договоров, неправильно толковал летописные выражения и др.). Свое сочинение Федотов завершает анализом труда Карамзина. Говоря, что он после русских историков XVIII в. (В.Н.Татищева, М. В. Ломоносова, М. М. Щербатова и др., занимавшихся историей чаще всего «без предварительного приготовления, мимоходом, иногда от скуки», и которые «не помогали, а только увеличивали затруднения»), имея надежным путеводителем лишь Шлецера, создал труд, который, как «творение истинно гениальное, навсегда останется достопамятною книгою для русских, как бы далеко ни ушли они вперед от Карамзина в своих понятиях о дееписании».
Перечислив некоторые его «ощутительные» недостатки, два из них увидел в том, что Карамзин, во-первых, так и оставил происхождение варяго-руссов «в первобытном мраке» (кроме версии выходя руси из Скандинавии, принимал и версию ее прихода с южнобалтийских берегов, из района Немана), во- вторых, полагая норманнов создателями Русского государства, «не удовлетворительно определил характеристику этих находников; не сказал ничего о их домашних уставах, не показал, какие новые стихии прибавили они к стихиям жизни славянской, и что сами могли от нас заимствовать; как из этого соединения двух стихий, славянской и норманской, образовалось новое общество гражданское - Русская земля, получившая свою отличительную физиономию; не показал, как постепенно усыновлялись взаимные отношения славян и норманнов, и откуда проистекали все главные, внутренние и внешние явления, составляющие содержание истории двух первых веков нашей русской жизни»199.
Во все более разгоравшейся полемике по варяго-русскому вопросу, а вместе с тем и состоятельности позиций спорящих сторон, более объективной выглядела, несмотря на негативно-агрессивное отношение к ней образованного общества, в котором, если процитировать К.Н. Бестужева-Рюмина, господствовало «крайнее западничество»200, позиция антинорманистов (неприятие антинорманизма дополнительно усиливало насаждавшееся представление о нем как проявлении лишь славянофильских воззрений, вызывающих у большинства наших соотечественников, абсолютизирующих все европейское, снисходительно-скептическую усмешку).

О том свидетельствуют все более возрастающие сомнения норманистов в важных положениях своей теории и в подходах к изучению истоков Руси (в целом, к ее истории), канонизированных высочайшими авторитетами западноевропейской и российской исторической науки. Так, в 1838 г. в адрес работы А. Л. Шлецера «История России. Первая часть до основания Москвы» (1769 г.) в журнале «Современник» было подчеркнуто, при всем самом благожелательном отношении к немецкому ученому, что в этой «образцовой книжке о древней истории... более критического остроумия, нежели науки и фактов исторических». На следующий год В. Г. Белинский не без сожаления заметил, имея в виду Н. А. Полевого, а вместе с ним тот нездоровый настрой в нашей историографии, подрывающий ее дееспособность, о котором двумя годами ранее вел речь Н.И. Надеждин: «...Историки наши ищут в русской истории приложение к идеям Гизо о европейской цивилизации, и первый период меряют норманским футом, вместо русского аршина!..».
А в 1841 г. критик прямо признал отсутствие убедительности в обосновании норманской теории, давно уже приобретшей в науке и обществе официальный статус и вид непререкаемой истины. Во-первых, как заметил он в адрес исследователей, занятых выяснением начальной истории Руси, «решение этого вопроса не делает ни яснее, ни занимательнее баснословного периода нашей истории», а лишь поглощает всю деятельность большинства наших ученых. Во-вторых, продолжая мысль, высказанную в 1824 г. И. Лелевелем, а также в той или иной мере звучавшую в трудах Н. Г. Устрялова и А. Ф. Федотова, Белинский заключил: были варягами норманны или «татары запонтийские», все равно, «ибо если первые не внесли в русскую жизнь европейского элемента, плодотворного зерна всемирно-исторического развития, не оставили по себе никаких следов ни в языке, ни в обычаях, ни в общественном устройстве, то стоит ли хлопотать о том, что норманны, а не калмыки пришли княжити над словены»201.
В 1840 г. И. П. Боричевский в статье «Руссы на южном берегу Балтийского моря», опубликованной в «Маяке», выразил свое несогласие с утверждением литовского историка Т. Нарбутта, что существовавшая на балтийском Поморье Русь принадлежала Литве. Отталкиваясь от мнения Карамзина о руссах в Пруссии, от показаний средневековых авторов Титмара Мерзебургского, Адама Бременского, Гельмольда, Дюсбурга, Географа Равеннского, автор констатировал, что руссы, в которых он видел норманнов, обитали на южных берегах Балтики в разных местах и в сопредельных странах, при этом особое внимание обращая на нижнюю часть Немана (Боричевский, видимо, был не в курсе, что Неманскую Русь открыл Ломоносов). Принял он и довод Карамзина, что Южная Балтика по отношению к Новгороду находилась «за морем».
В том же году П.Г.Бутков, «обороняя» летопись «от наветов скептиков», отверг «догадку» Миллера и Шлецера, что Изборск - это скандинавский Исаборг, т. е. город на реке Исе. При этом ее несостоятельность объяснив очень просто: Иса вливается в р. Великую выше Изборска «по прямой линии не ближе 94 верст», и привел наличие подобных топонимов в других русских землях (г. Изборск на Волыни, у Москвы-реки луг Избореск, пустошь Изборско около Новгорода). Поэтому, подытоживал он, нельзя «отвергать славянство в имени» Изборска «токмо потому, что скандинавцы превращали наш бор, борск на свои борг, бург, а славянские грады на свои гарды, есть тоже, что признавать за шведское поселение, построенный новгородцами на своей древней земле, в 1584 году, город Яму, носящий поныне имя Ямбурга со времени шведского владения Ингерманландиею 1611-1703 года». Причину, по которой Шлецер изображал Русь до прихода Рюрика «красками более мрачными, чем свойственными нынешним эскимосам», норманист Бутков увидел в том, что его пером «управляло предубеждение, будто наши славяне в быту своем ничем не одолжены самим себе», а все только шведам. И сказал в ответ, приведя соответствующие аргументы, что «нет причин почитать славян полудикими, кочевыми, жившими по-скотски», и что Н.М.Карамзин, Г.Эверс, И.Лелевель, Г. А. Розенкампф «обнаружили в мнениях Шлецера многие ошибки».

Касаясь мысли Эверса о южном происхождении руси, Бутков заметил, что «где Шлецер кинул своих понтийских россов, не сказав даже, к ним или к киевским принадлежали россы, служившие грекам в 902 и 935 годах, там Эверс взял их под свое покровительство, чтоб открыть в них, по показанным выше словам арабским руссов, давших нашей стране свое имя и своих государей, не нордманнов, а, по его мнению, турков». И, назвав эту мысль «неслыханной новостью», «гаданиями» ученого, опровергал ее тем, что в источниках нет сведений о какой-то черноморской руси и что море - это «истинная стихия нордманнов, наших варяго-руссов; и потому Понту приписываемо было имя Русского моря». В отношении же идеи Ф. Крузе о прибытии на Русь Рорика Ютландского (Фрисландского) историк пришел к выводу, что он соединил в одном лице несколько современников. Отвергнул Бутков и некоторые предложения скептиков202.
В 1841 г. М.П. Погодин на страницах «Москвитянина» выступил с критикой работ Н.И. Надеждина, Ф.Л. Морошкина и М. А. Максимовича. Первого, указавшего в 1840 г., на основании показаний арабских и византийских источников, на давнее существование Руси (роксолан, например) на юге Восточной Европы, упрекнул за то, что он «воскрешает Шлецеровы привидения, народ русь, который неизвестно откуда приходил и неизвестно куда ушел после нападения своего на Царьград в 866 году». При этом выставляя ему следующее возражение, довольно показательное для аргументации сторонников норманской теории: «Обстоятельства русского нападения на берег Каспийского моря и росского на Константинополь одни и теже с нападением норманнов на берега всех европейских морей, и доказывают их одно северное происхождение, а не восточное» (и здесь же заметив в адрес «Истории русского народа» Н. А. Полевого, что она «замарала было на время нашу почтенную историческую литературу»).
В отношении второго исследователя, а вместе с ним и Каченовского, Погодин сказал, что они «олицетворяют для меня две крайности истории: ист. суеверие и неверие, и служат для меня маяками не современного просвещения... Молодые исследователи истории! смотрите на гг. Каченовского и Морошкина, - не верьте всему, как г. Морошкин, не сомневайтесь во всем, как г. Каченовский», и тогда «будьте уверены, что вы идете по верной стезе исторических исследований, прямо к истине». Обращаясь к Максимовичу, убеждал его, что «разве страница, написанная мимоходом Татищевым о финском происхождении Руси, есть система? Разве слова Ломоносова, сказанные им наудачу, составляют систему?». Говоря об истинности учения Байера и Шлецера, опирающегося на собственные летописные имена, на русские названия днепровских порогов, на показания Вертинских анналов, Лиудпранда и подкрепленного как его собственными исследованиями, так и «новыми открытиями Шегрена, Френа, Круга», историк вместе с тем по сути признал правоту противников этого учения, демонстрирующих отсутствие связи имени Русь со Скандинавией и присутствие его во многих местах Европы: «От чего происходит имя Руси? Вопрос любопытства, не более»203.
В том же 1841 г. Максимович в ответе Погодину, также помещенном в «Москвитянине», отметил, что «на Руси никто из русских, до исхода прошлого столетия, не считал своими предками скандинавских немцев». На упрек же оппонента, что учение Ломоносова, Татищева и других он величает «именем системы не по достоинству их», заметил, «что тебе не нравится равное внимание мое ко всем учениям; что тебе кажется достойным внимания и разбора только скандинавское учение Байера и Шлецера, поддержанное твоим магистерским рассуждением и беспрестанно для тебя подтверждающееся новыми открытиями Шегрена, Френа, Круга». При этом Погодину также было сказано, что «приведенные тобою имена почтенны и знамениты своею ученостью; но для меня не менее, в отношении к Руси, почтенны имена Ломоносова, Татищева, Чеботарева, Болтина и других русских ученых», и что «именитость не есть ручательство за истину».

Абсолютно не принимая утверждение Погодина, что Ломоносов о русской истории говорил «наудачу», повторил произнесенное в 1837 г. в его адрес как «нашего первого историка», напоминая, что историей он занимался профессионально: изучал русские и иностранные источники, «делал из них сотни выписок, соображал характер наших исторических событий», и фактически все это делая впервые. «Вы называете Шлецера, - говорил он далее, - отцем нашей исторической критики; но это был для нее лихой вотчим, от которого родился и наш исторический скептицизм. Как самопроизвольно и небрежно обходился он с Несторовою летописью?», из которой, обращал внимание ученый, «вовсе не видно скандинаво-немецкого происхождения Руси», и что это происхождение не следует из византийских и арабских известий. Свою оценку Шлецера Максимович завершил словами, что «в своем шведском учении о Руси - он был самый упорный и односторонний систематик» и «что же значат восторженные гиперболические похвалы Нестору от Шлецера? Под видом Нестора он хвалит только себя!».
Перечисляя ошибки Шлецера («отвержение» саг, «совершенное отвержение для нашей истории скифов, сарматов, роксолан и проч.», его сомнения в походах Игоря на Византию, якобы выдуманные «Нестором из патриотизма», и др.), напомнил Погодину, что он сам «опроверг так искусно главное Шлецерово утверждение, будто варяги-русь были шведыЬ, и посоветовал освободится «от впечатлений молодости, какие накричал тебе Шлецер своею резкою, бранчивою, самопроизвольною критикою». Остановившись на факте отступления авторитетнейшего историка-норманиста от догматов отстаиваемой им теории, подчеркнул: «Замечательно, что и Карамзин, хотя и вывел руссов из Швеции, но сначала ословянил их в Пруссии и потом уже привел в Новгород».
Говоря о взглядах современных ему норманистов, Максимович констатировал: «Это видение скандинавства руссов, теперь господствующее в нашей истории, иногда обращается почти в болезнь умозрения». А заключения О. И. Сенковского охарактеризовал как «только миражи, призраки исторические». В напечатанном здесь же ответе Погодин, отмечая корректность критики Максимовича в свой адрес и признаваясь, что когда-то и «мне не хотелось никак признать Рюрика иноплеменником, норманном, да надо, мой друг, уступить ученой необходимости», твердо заключил: все вместе доказательства о скандинавстве варягов-руси «составляют такую каменную цепь, которой никаким наскоком и натиском прорвать едва ли кому удастся»204.

В 1842 г. Ф. Л. Морошкин, давая ответ Погодину на страницах петербургского «Маяка», заметил, во-первых, что поклонники Байера отказались «для него от собственного, независимого исследования наших древностей», во-вторых, что его оппонент в своей рецензии смеется без доказательств, хотя «ему, профессору русской истории, следовало бы ex officio заняться рассмотрением нового воззрения на нашу древность, подвергнув оное строгому, подробному разбору по всем правилам исторической критики, тем более что сим воззрением подрывается в конец и та система, которой держится он сам»205. В том же году Ф. Святной отметил, что «рассуждениям о происхождении руси и конца нет» (их выдают за шведов, «готов черноморских, прусских, ботнических, за фризов, за датчан, за хазар, за турок, за финнов, за жителей с Фароэрских островов и бог весть за кого») и что Шлецер «наперекор точным словам летописи вывел русь из свей».
В качестве примера неверного толкования летописей (в данном случае, поздних) он привел трактовку норманистами их указания на выход варягов «из немец». Констатируя, что они, поняв это выражение «на скорую руку, в духе новейшего русского языка», Святной сказал: именно со Шлецера повелось выставлять его поборникам славянства руси «в неопровержимое доказательство», что варяги-русь - не славяне. Ученый, обращая внимание на отсутствие этнического содержания в этих словах, квалифицировал их как ориентир на территорию, заселенную ныне германцами (по его уточнению, на Южную Балтику, где фиксируется русь на острове Рюгене). В древности, рассуждал Святной, да и как значительно позже, «вместо имени страны употреблялось имя населявшего ее или преобладавшего в ней народа, как общины, во множественном числе». Он также подчеркнул, что имя варяги означает жителей Западной Европы, какого бы происхождения они ни были206.
Но норманистам, по понятной причине, не могли еще принять эти мысли. А за отсутствием резонных контраргументов они, по примеру Шлецера, все время пытались представить взгляды оппонентов только как патриотические и, естественно, якобы не имеющие к науке отношения. И что, кстати заметить, удовлетворенно принимало в своей основной массе российское образованное общество, с каким-то отчуждением смотревшее на свое прошлое. Так, в 1842 г., в год окончания Московского университета, С.М.Соловьев опубликовал в журнале «Москвитянин» отзыв на книгу Ю.И. Венелина «Скандинавомания и ее поклонники, или столетния изыскания о варягах». И в позиции последнего, отстаивавшего южнобалтийскую версию происхождения варягов, рецензент увидел лишь старание «смыть с великого русского народа бесчестье называться именем чуждого племени». Затем, вступившись в защиту Байера, Соловьев разъяснял, что «вовсе не следует обвинять благонамеренных немцев... в каком-то пристрастии касательно вопроса о варягах, что мнение о варягах, как о скандинавах, вовсе не принадлежит Байеру, а старинное русское, и высказано положительно в первый раз не ровно сто лет тому назад, как говорит Венелин, а в 1573 году, в письме Иоанна Грозного шведскому королю, где царь прямо говорит, что варяги были шведы».
А в качестве источника, откуда была взяты слова, что «варяги были шведы», историк назвал девятый том «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина. Но в послании к Юхану III от И января 1573 г., которое использовал Соловьев в качестве неопровержимого аргумента в пользу норманства варягов и для демонстрации несостоятельности утверждений антинорманистов, шведов нет и в помине. Как писал царь своему венценосному корреспонденту, «в прежних хрониках и летописцех писано, что с великим государем самодержцем Георгием-Ярославом на многих битвах бывали варяги, а варяги - немцы, и коли его слушали, ино то его были, да толко мы то известили, а нам то не надобе»207. «Превращение» немцев этого документа в шведов произошло, о чем речь уже шла, в 1821 г. по воле Карамзина, согласно норманистским убеждениям которого письмо Грозного стало принципиально отличаться от оригинала: «Народ ваш искони служил моим предкам: в старых летописях упоминается о варягах, которые находились в войске самодержца Ярослава-Георгия: а варяги были шведы, следственно его подданные».

Фразу, что «варяги были шведы», якобы произнесенную русским монархом в XVI столетии, в XIX в. цитировали, т. е. многократно тиражировали (помимо переизданий труда Карамзина), кроме Соловьева, многие норманисты. Нетрудно себе представить, с какой огромной силой такая норманистская трактовка выдержки из подлинного документа оказывала на историческое сознание русских людей, на незрелые еще умы юных ученых, тем самым априори уже утверждавшихся в мысли, что, как говорил, например, К.Н. Бестужев-Рюмин, «еще в XVI веке носилось мнение о выходе князей из Скандинавии»208 и что антинорманисты неправы (показательно, что Соловьев в дальнейшем норманство варягов уже не будет доказывать ссылкой на послание Грозного в произвольной передаче Карамзина, и в 1856 г. в «Истории России с древнейших времен» приведет его в полном согласии с оригиналом209).
В 1842 г. Н. В. Савельев-Ростиславич в предисловии к работе Ф. Л. Морошкина «Историко-критические исследования о руссах и славянах» подытоживал, что Байер, «проникнутый немецким патриотизмом», старался онемечить Русь и главной своей целью поставил задачу доказать норманство варягов, для чего подыскивал созвучия, в связи с чем вся его система основана на шатком «если» (при этом было приведено заключение Шлецера, что Байер по незнанию русского языка наделал важные ошибки), что Миллер, «оказавший великие заслуги русской истории», написал диссертацию «в байеровском духе» что Карамзин заслуженно критиковал Штрубе де Пирмонт по поводу его Ризаланда-Рюссаланда и за вольную трактовку источников. Причем последний «для легчайшего онемечения Руси, превратил даже Перуна в скандинавского Тора: «Перун-Ферун-Терун-Тер-Тор!».
Байер и Тунманн, обращал внимание автор, признали, что имя варягов не было известно в Скандинавии и что Шлецер для поддержки норманской теории «указал на шведский Род'слаген, уверяя будто бы варяги-русь вышли отсюда». Но, констатирует Савельев-Ростиславич, Розенкампф доказал отсутствие связи между «Rod's-lagen» и Русь, «после чего не осталось никакого сомнения в том, что в Швеции никогда не было области русской», и что еще Эверс справедливо обращал внимание «на совершенное молчание скандинавов о Рюрике и основании им Русского государства, между тем как они не упускали случая похвастаться даже самыми ничтожными подвигами».
Назвав эти факты отрицательного свойства, историк произнес, что немцам еще простителен норманизм: «Они хоть из патриотизма хотят онемечить древнюю Русь... а наши-то, некоторые писатели, из-за чего хлопочут, стремясь поддержать явные несобразности немецких писателей? Из любви к истине? Но истина против них. Из подражания моде, иностранному покрою платья?». И, как сам заключал, из рабского поклонения Байеру. «Немецкое направление», констатировал он, «повредило нашей истории и остановило ее успехи», и что «высшею эпохою торжества шлецеровской школы были двадцатые годы нынешнего столетия». Но в 1828 г. Розенкампф «смело провозгласил: что названия «Руси и руссов, обитающих в нынешней России, известны были грекам еще до царя Михаила, до Рюрика и до завладения варягами Новгородом и Киевом». В сагах «веринги», указывал Савельев-Ростиславич, отличаются от норманнов, а О. И. Сенковский, один из самых жарких защитников норманизма, установил, что до 1040 г. слово «варяг» не было известно скандинавам и что названия «варяг», «варенги», «веринги» чужды скандинавскому языку, а в 1836 г. Морошкин привел важные свидетельства «о бытии» славянской Руси на Южной Балтике210.
Сам же Морошкин в 1842 г. был тверд во мнении, что у нас не будет истории, достойной русского народа, пока мы «будем верить Шлецеру и его продолжателям. Шлецер не понимал Нестора, и вообще заставлял летописцев говорить так, как ему было угодно, порицая все, что было противно его системе», тем самым искажал текст летописей и положил ложным главное начало отечественной истории, ибо «везде начинает с Рюрика; рассматривать русский быт до времен Рюрика он считает как бы преступлением», и что «напряженный и глубокомысленный» труд Венелина по истории славян все «более приобретает уважение и достоверность» («славянское направление, видимо, начинает торжествовать над софизмами, послужившими основанием системы вывода руссов из Скандинавии, системы, разрушаемой и убеждениями здравой исторической логики и положительными свидетельствами средних веков»), Отметив, что Байера, объявившего варягов норманнами, поддержали Миллер, Тунмаин, Шлецер, Карамзин (но который относительно местности руссов уже сблизился с Ломоносовым, выводившим их из Пруссии), ученый далее сказал, что сейчас «еще верят мнимому скандинавству руссов» П. Г. Бутков, Ф. Крузе и М. П. Погодин.

Первый возобновил теорию Ф.Г. Штрубе де Пирмонт, «умершую» от возражений Карамзина, второй несколько раз перемещал руссов то в Родслаген, то в Ютландию, то в Ольденбург, а третий все отмалчивается и не говорит, где, как он считает, находилась родина варяжской руси. Но пока «немецкая историческая школа» смотрит на Север и говорит, что «будто бы норманны вложили дух жизни в огромный, глухой и неведомый русский мир», М.Т. Каченовский оставил «это бесплодное для русской истории направление» и обратил внимание на Южную Балтику, видя в ваграх, обитавших в Вагрии, варягов (указав при этом на одно из наименований жителей острова Рюген - Rusi), что сулит русской истории глубокое разрешение «вопроса: откуда Русь? Когда и какие государственные стихии принесены ею для русской истории». А в отношении распространенного в то время аргумента, овеянного авторитетом Шлецера, Морошкин заметил: «Варяги-русь пришли из-за моря; следовательно, они пришли из Скандинавии. Вот силлогизм шлецериан!»211.
В том же 1842 г. С.АБурачек, критикуя первый том «Истории русского народа» Н.А.Полевого, указывал, что в фундаменте этого сочинения лежат мнения разных исторических школ: скептиков, Шеллинга, Тьери и т. д. («с миру по нитке и - вышла эклектическая система») и что «из этой эклектической мешанины необходимо вышел непрерывный ряд ошибок, заблуждений и противоречий самому себе». Рецензент подчеркивает, что Полевой «поверил на слово заморским толкователям», что русский народ появился только в середине IX в. и что если бы он взял на себя труд исследовать спорные места, то не основывался бы на «ложной ипотезе о скандинавстве руссов»» и из истории русского народа не сделал бы «скандинавскую сагу», что он «смелой кистью сочиняет» историю древней Скандинавии «и на этом сочинении основывает свою Историю Р. Н.».
Касаясь слов Полевого, что «скандинавские князья срубили много городов, и всем им дали славянские имена», Бурачек с оправданной иронией сказал: «Чудаки эти скандинавы!». Также совершенно правомерно он отметил, что скандинавы не могли поклоняться славянским божествам: «...Они клялись бы Одином, Тором, а не Перуном», божеством балтийских и восточных славян, и что византийцы до Рюрика называли Черное море «Русским морем». Параллельно с тем Бурачек дает оценки некоторым историкам: не довольно образованный Манкиев, Эмин, но трудолюбивый Татищев, что Миллер оказал значительные услуги русской истории собиранием материала, что Карамзин, «увлеченный Шлецером, не слишком выгодно отзывался о Татищеве», хотя тот пользовался многими источниками, впоследствии утраченными, что «доказательством исторического здравомыслия Ломоносова служит то, что он один, без всяких пособий восстал против скандинавщины, ныне совершено обличенной»212.
В 1842 г. в рецензии некоего А. К. на «Историко-критические исследования о руссах и славянах» Морошкина, изложенной в форме письма к М.П. Погодину, отмечалось, что данный труд, разрушающий «систему скандинаволюбителей», был несправедливо подвергнут им «порицанию и насмешкам» (речь идет об отзыве историка, напечатанном в журнале «Москвитянин» за 1841 г.). Хотя Погодину, что вообще-то не без резона было замечено рецензентом, «как профессору русской истории... надобно или ученым образом опровергнуть или же принять систему Морошкина, который глубоко взглянул на сей предмет». Обильно цитируя книгу и предисловие к ней Савельева-Ростиславича, автор констатировал, что, во-первых, последний «резкими чертами» представил «заблуждения системы мнимого скандинавства Руси», во-вторых, Морошкин доказал, обращаясь к документам и топонимике, наличие в пределах Восточной и Западной Европы нескольких Русий и обосновал нахождение славянской варяжской Руси на Южной Балтике (в Вагрии и землях лютичей). В завершении разговора им было подчеркнуто, что данную монографию - «добросовестный труд, - разумеется, не изъятый от недостатков, как все человеческое, - не стыдятся унижать, умалчивая о достоинствах и придираясь к опечаткам или не точным выражениям»213.
В 1843 г. Н. А. Иванов, не отрицая за Г. 3. Байером «ни глубоких его познаний, ни поразительного остроумия, ни светлого взгляда, ни счастливого соображения, ни искусства выводить заключения из самых дробных исследований» и соглашаясь с мнением, что в его статье «О варягах» «содержится обильный запас открытий, весьма удачных замечаний и правдоподобных домыслов», с сожалением резюмировал следующее. Во-первых, критика Байера привела «к отчуждению от национальных интересов, еще более от духовного общения с соплеменниками», поселило «в наших умах робкого недоверия к собственным силам и убеждения в неизбежности постороннего руководительства», в связи с чем «замедлило развитие в нас самостоятельных идей о нашем прошедшем... идей, которых нельзя приобрести заимствованиями и которые делаются лишь несомненным упованием на свое сердце, на свою мысль, на свое нравственное призвание», и, во-вторых, что «мы слишком неосмотрительно положились на непогрешимость» направления, которому следовал Байер касательно нашей истории, «неуместно поторопились отречься от самостоятельного воззрения на русскую старину, чрезвычайно резко обнаружили нашу наклонность к безотчетному подражанию».

Отмечая, что немецкий ученый бродил «ощупью по русским летописям» («затруднялся различить Временник от Степенной книги... нисколько не был в состоянии определить ни древности, ни подлинности источников») и зависел «от бестолковых переводчиков», Иванов напомнил, что его заслуженно упрекал Татищев за пренебрежение летописями, за грубые погрешности, причинами которых были незнание русского языка и одностороннее, ошибочное понятие «о русской старине». А после слов, что «доселе некоторые из нас вполне уверены, что вопросу о норманнах принадлежит неотъемлемое преимущество перед прочими задачами отечественной истории», с горечью воскликнул: «Сколько свежих сил, сколько времени и усердия, сколько постоянства и ревности истрачено нами!.. А где плоды, коих ценность равнялась бы нашим пожертвованиям!..». Одновременно с тем им было замечено, что «напрасно толкуют, будто краеугольный камень для критических изысканий относительно отечественной истории положил Байер», т. к. его работы «покоились в забвении до Шлецера, громко провозгласившего о высоком достоинстве, коего в них весьма многие дотоле и не подозревали».
Проанализировав претензии Шлецера к Татищеву, Иванов заметил, что он, «слишком торопливый в своих критических отзывах на счет наших писателей, назвал Татищева истым русским Длугошем, т. е., по собственному его толкованию, бесстыдным вралем, обманщиком, сказочником». Шлецер, добавлял автор, этот «неумолимый судья чужих ошибок», страдая «закоренелым недугом пристрастия, не всегда помнил о своей задушевной kleine Kritik, довольно часто порицал наугад, порою - умышленно приводил ложные цитаты. Это давно уже доказано, и только безотчетное предубеждение доселе упорно отвергает явные улики», и что «как скороспелы, как смелы» его приговоры, «доселе повторяющиеся» в литературе. Говоря, что суждения Шлецера о Татищеве - это «вопиющая неправда», Иванов конкретными примерами подтверждает данный факт, одновременно указывая, что в «Несторе» он беспрестанно противоречит себе, что он скорее затмевает, чем проясняет спорный вопрос о начале, характере и развитии летописания, что как неверен его взгляд на древнейший быт славян до Рюрика и на начало русской истории с призвания варягов, что уже Эверс и Лелевель указали на ложные представления Шлецера о прошлом восточных славян.
Ведя речь о Миллере, заключил, что он, несмотря на ошибки при издании ПВЛ, достиг главнейшей цели, которую предназначил себе, а его статью за 1755 г., в которой впервые прозвучала мысль о публикации летописей, назвал «замечательной». При этом заметив, что Миллер заимствовал сведения о летописях именно у Татищева, который, «невзирая на ограниченные способы, не устрашась никаких препон, не смущаясь ничьими подозрениями», «совершил подвиг, на который не отважился никто из его сверстников». Так, он первым рассказал о Несторе, о том, что у него были предшественники, а также продолжатели, которые редактировали его труд. В целом, как подытоживал историк, направление, которому следовал Татищев, «существеннее и важнее, нежели разрывчатые, побочные изыскания Байера», и что Шлецер, «обладавший огромным запасом разнообразных сведений», очень много повторяет из Татищева («пишет указкой Татищева!», при этом «расточительно наделяя его упреками»), в том числе и его ошибки. В отношении же его нелестного мнения о Ломоносове Иванов сказал, что оно представляет собой поверхностное рассуждение о ходе русской историографии214.
В 1844 г. Г.Ф.Головачев в статье, опубликованной в «Отечественных записках» и посвященной жизни и творчеству Шлецера, именует его «великим деятелем», «истинным, добросовестным ученым». При этом уверяя, что до него «никто еще не осветил лучом критики источников нашей истории; что, кроме Байера, Миллера и Татищева, никто не предшествовал ему на этом пути, и вы изумитесь колоссальному подвигу ученого немца» во имя русской истории (по его словам, он «сознал себя историком» в России и что «пребывание в России имело благодетельное действие на его дарование»). Шлецер, подводит черту Головачев, также внеся значительный вклад в изучение всеобщей истории, мог во многом ошибаться, на многое смотрел слишком односторонне, но он «подвинул современников своих к деятельности, положил печать своего ума на современную ему Германию, - для нас соответственно, для нашей истории совершил великий труд, перед которым кажутся ничтожными труды многих из его последователей»215.
В том же году в «Журнале Министерства народного просвещения» был помещен за подписью П.Б. (П.Г.Бутков?) многостраничный разбор первого тома исследования А.А.Куника «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen. Erne Vorarbeit zur Enstehungsgeschichte des russischen States. Bd. I» («Призвание шведских родсов финнами и славянами. Введение в историю развития российского государства»), изданного в Санкт-Петербурге в 1844 году. Причем разбор самый доброжелательный и он подробно ведется по всем разделам книги: введению и пяти главам, что позволяло незнающему немецкий язык читателю детально ознакомиться с главными ее положениями. Так, отмечается, что «автор с негодованием опровергает несправедливые упреки гениальному историку» и «основателю русской исторической критики» А.Л.Шлецеру, во многих отношениях опередившему свой век, приведены слова Куника, что «он первый назвал историю славян (древних) существенною частью русской истории, и даже думал об истории славянского права», что он «первый панславянист и панфиннист в истинном значении слова». Особенное расположение П.Б. вызвало то, что ученый «указывает и берется проложить новый путь исследования, еще не испытанный в приложении к русской истории, но уже блистательно оправданный опытами иностранных, преимущественно германских лингвистов». Останавливаясь на характеристике этого пути, рецензент подчеркивает, что раньше «исследователи не совсем еще ясно понимали, что всякий язык... содержит свидетельства о древнейших отношениях народа, каких нельзя подтвердить историческими документами, и что русский язык таким образом есть первый и чистейший источник для национальной русской истории; его законы - исторические факты и освящены вековою давностью, и потому не могут быть опровергнуты никакими фантазиями, никакими софизмами, никаким скептицизмом».

По его мнению, норманисты от Шлецера до Круга и Погодина «строго держались исторических свидетельств, принимая филологические доказательства, как второстепенные, которые сами по себе имеют только некоторую степень вероятия, и получают доказательную силу только в связи с историческими. Представитель другого направления Эверс еще менее доверял этимологическим сравнениям: может быть, потому, что видел шаткость тогдашней филологической методы». Но сейчас все в корне изменилось, и Куник, как «ученик новой школы языкознания», возведшей в лице своего основателя Я. Гримма филологию «на степень науки точной и положительной, как история», обязуется придерживаться строгости ее методы: «Приложение лингвистики к истории... состоит не в слепых поисках корнесловия, не в пустом наборе слов, созвучных только по наружности»: напротив, автор обещает дать отчет в каждой букве, объяснять переход или изменение каждой буквы законами языка посредством аналогий». И, как констатирует П.Б., все это Куник прекрасно достиг, показав германское происхождение имен «варяг» и «русь», и тем самым положив для решения вопроса о Швеции как родине руссов «основание, которым исследования освобождаются от произвола». В целом сочинение Куника, заключает П.Б., «независимо от своего результата, останется памятным, как опыт приложения к русской истории так называемой историко-генетической методы языкознания, и в этом отношении, без сомнения, принесет свою пользу». И высказал в адрес автора лишь одно замечание: он «излагает свои исторические взгляды коротко, не более того, сколько нужно только для хода его лингвистических изысканий. Можно надеяться, что он в продолжение своих, собственно исторических исследований, подробно войдет в противоположные доказательства».
В 1844 г. на страницах семнадцатого тома «Маяка» были опубликованы письмо антинорманисту Ф.Л. Морошкину и «заметки» норманисту П.Г.Буткову. М. Н. Макаров, высоко ставя «Историко-критические исследования о руссах и славянах» Морошкина, говорил «о нелепой в основании системы скандинавского происхождения» Рюрика и его руси, о «закаленцах в скандиновамании», поклонниках «исландских бредней» и слепых обожателях «Байеро-Шлецеровых», которые по своему усмотрению «перетолковывают» летопись. Констатируя, что «у нас есть еще охотники статейно или приказно повелевающие нам занимать в язык наш слова от финнов, чухонцев, да и Бог знает от кого!», задавался вопросом: «Неужели мода немчить нас, в основании подрытая, разоблаченная во всей наготе, мода стараться онемечивать начало Руси, будет находить приверженцев между русскими, так называемыми учеными историками?».
А.В.Александров, положительно отзываясь о труде Буткова «Оборона летописи русской, Нестеровой, от наветов скептиков», отметил, что именно он открыл цели и намерения Шлецера, с предубеждением относившегося к славянам. Но вместе с тем сказав, что автор доверчиво относится к сказкам Рудбеков, Верелиев, Биорнеров, приводя их «в доказательство никогда не живших руссов в Ботнике, населенной лопью или чухнами-лапландцами», и что эти господа, как и Байер, «только увлекали в ошибки». Призывая его «бросить всех господ историков, сказочников, вовлекших вас в подобные странные ошибки и соединиться со славянскою школою», рецензент при этом напоминает, что А.Ф. Вельтман и М.Н. Макаров, «бывшие некогда ревностными приверженцами скандинавщины руссов; увидев же ошибку этой системы и несообразность ее с логикою, отложились от поклонников Байера и с честию уже ратуют в рядах славянистов». И, говоря Буткову, что «сознание ошибок не приносит никому бесчестия», в адрес Погодина Александров бросает реплику, что «в деле Науки коснения и упорства не славны вовсе» (одновременно с тем ведя речь об афоризмах Погодина о Несторе)216.
В 1845 г. вышла работа «Современные исторические труды в России: М. Т. Каченовского, М.П. Погодина, Н.Г.Устрялова, Н. А. Полевого, Ф.В.Булгарина, Ф.Л.Морошкина, М.Н. Макарова, А.Ф.Вельтмана, В.В.Игнатовича, П.Г.Буткова, Н.В.Савельева и А.Д.Черткова. Письма А.В.Александрова к издателю «Маяка». Иллюстрируя свои размышления весьма пространными цитатами из сочинений рассматриваемых авторов, Александров отмечает, что Погодин, пристрастный «к ложной идее, наперед принятой за истинную», «горою стоит за скандинавоманию, так справедливо опозоренную Венелиным, Каченовским, Максимовичем, Морошкиным, Савельевым, Святным», что «его попытки восстановить систему скандинавского происхождения Руси оказались совершенно бесплодны» и что на нем «лежит обязанность разобрать сочинение Морошкина ученым образом, а не потешаться над добросовестным трудом бескорыстного труженика». При этом было отмечено, что Погодин наполовину отказался от воззрений Карамзина, глядевшего на Русь как на дикую пустыню, «которую надобно было еще только житворить», и что он, в 1830 г. резко критикуя «Историю русского народа» Полевого, в 1842 г. «сам берет в заем главные мысли из этой самой книги».
По мнению Александрова, современные норманисты, ревностно желая «онемечить варяжскую русь» и в связи с этим «нещадно» ломая историю, «забывают важнейшее признание Байера, что само имя варягов было неизвестно между скандинавами, и еще важнейшее свидетельство шведского ученого Тунманна, что шведы никогда не называли себя русью» и что они все основывают «только на сходстве звуков, не принимая в расчет логики». Так, Булгарин (точнее, Н. А. Иванов), хотя и пытается «пристать ко мнению новому, которое еще не утвердилось, и явно отложиться от прежней Байеровой школы», но все же полагает, что имя Россия - немецкое, происходит от слова ross и значит «Коневья земля». И рецензент не сомневается, что «высшая историческая критика» не предмет Устрялова, что выводы Полевого не имеют веса «в исторической литературе» (он, основываясь «не неверных источниках» и восхищаясь сагами, «выдумал» историю) и что «книжечка» Куника (имеется в виду его «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen». Bd. I-II. - SPb., 1844-1845), «наскоро сшитая из всех прежних диссертации, защищавших мнимоскандинавское происхождение Руси, может ли пользоваться авторитетом?».

Александров подчеркивает, что именно Каченовский многих спас «от увлечения авторитетом Шлецера... от падения в бездонную пропасть софизмов скандинавомании», что Морошкину удалось открыть «подрывающую Байерову систему» связь имени россы с aorsi, rox-alani, roxani, что Савельев-Ростиславич, поддержав эту идею Морошкина, сам показал, что имя южнобалтийского племени «вар-ин и вар-яг есть одно и тоже, с разными только окончаниями». В значительной мере ведя речь об изысканиях Савельева-Ростиславича подвергнутых критике со стороны Булгарина (Н. А. Иванова), Александров констатировал, что он, возвращая славянам их историю, «справедливо осмеял силлогистику прежних немецких писателей: «Кто храбр, тот вероятно был немец», и которые, доселе держа «всемирную историю на своей опеке, без зазрения совести всю ее скривили в свою пользу: своих предков поставили единственными деятелями, - славяне словно не существовали». И в целом весьма высоко отзывается о работах Венелина («восстановитель древней исторической школы, искони существовавшей в России до Байера»), Морошкина, Савельева-Ростиславича, Святного.
Считая, что Бутков «уже решительно пристал, в сем отношении, к славянской школе и ревностно защищает значительную степень гражданской образованности наших предков», Александров приводит слова Игнатовича, возросшего, как и большинство русских ученых, на немецких теориях, что Венелин посеял «первые семена историко-критических розысков в истинном значении этого слова», а Савельев-Ростиславич «так далеко и так успешно» продвинул «дело, начатое Венелиным». Отмечен им был и тот факт, что Вельтман и Макаров, бывшие ранее ревностными защитниками воззрений Шлецера, теперь стали «жаркими поборниками исторической правды»217.
В 1845 г. норманист А.И.Артемьев заметил, что академики Штрубе де Пирмонт и Фишер, видя в варягах норманнов, в своих отзывах на диссертацию Миллера возражали «на каждой странице», и что Шлецер, говоря о дикости славян, имел намерение их унизить, чтобы выставить в лучшем свете варягов-норманнов и чтобы доказать, что они принесли с собою образованность 218. Тогда же Савельев-Ростиславич, развивая мысли, высказанные тремя годами ранее, констатировал в «Варяжской руси по Нестору и чужеземным писателям» и «Славянском сборнике», что Байер по незнанию русского языка не понимал летописи и «по слабости критики» принял исландские саги - «богатырские сказки» - «за истину», за что его критиковали Шлецер и Карамзин.
Ученый был убежден, что Байер, Миллер и Штрубе де Пирмонт, погрязнув в «сказочном болоте» саг, ничего не сделали для русской древности, а «только забавлялись ловлей созвучий», приведшей их к ошибкам (так, Байер превратил французов-бретонцев в англичан-британцев, новгородцев в кабардинцев, восточнославянских бужан в татар-буджаков, а Штрубе де Пирмонт русско-славянского бога Перуна в скандинавского Тора). И, выступая против «беззакония филологической инквизиции», Савельев-Ростиславич подчеркивал, что «желание сблизить саги с летописью, сказки с былью, а это неминуемо увлекло изыскателей в мир догадок, ничем не доказанных, и заставило нещадно ломать звуки на этимологической дыбе».
Отмечая, что шведы, по признанию самих же норманистов, никогда не назывались русами и что в Швеции нет следов имени «русь», он заключил: Шлецер, чтобы спасти систему онемечения Руси, указал на шведский Рослаген, откуда якобы вышла варяжская русь, хотя это название стало известно значительно позже эпохи Древнерусского государства. В целом норманскую теорию историк охарактеризовал «выдумкой» Байера, проникнутого «своим народным патриотизмом» и основавшего всю свою систему, принятую «на веру его слепыми поклонниками», на песке.

Тем же чувством, продолжал Савельев-Ростиславич, был одержим и Шлецер, что выводило его, в свою очередь, «за пределы исторической истины»: комментируя Нестора, он во многом ошибался и приписал ему «свои личные мнения, диаметрально противоположные несторовским» и противоречащие филологическим наблюдениям над славянскими языками, остановив тем самым правильное доселе развитие русской истории. А в отношении слов Шлецера, что русские ученые не приняли шведского происхождения Рюрика из-за «ссоры» со Швецией, Савельев-Ростиславич заметил, что «ссора сама по себе, а правда сама по себе», и что норманизм отвергается по причине «явной несообразности» с указаниями летописи (при этом исследователь отдавал должное ему как знатоку истории, отличавшемуся здравомыслием, когда не увлекался пристрастием к «любимым гипотезам», и как критику летописей и саг).
В построениях норманистов Н.А.Полевого, И.Ф.Круга, П.Г.Буткова, С Сабинина Савельев-Ростиславич выделил противоречия и раскритиковал абсолютизацию саг О. И. Сенковским и «ученую фантазию» Ф. Крузе о тождестве варяга Рюрика с датским Рориком. М.В.Ломоносов, указывал историк, первый придал «древнему нашему поверью» о выходе варягов с южнобалтийского побережья «ученый систематический вид, изыскивая славенизм руссов.. отрешил большую часть тех вымыслов, которыми и наша и чужеземная старина (в XVI, XVII-м и четыредесятие XVIII-ro века) потешалась в своих исторических помыслах и школьных мудрованиях о происхождении и прозвании руссов», что он подметил факт совершенного молчания скандинавских саг, не упускавших случая похвастаться даже самыми ничтожными подвигами, иногда и не бывалыми, об основании шведами Русского государства и о Рюрике.
Вместе с тем автор сказал, что Миллер после дискуссии так же, как и Ломоносов, связывал варяжскую русь с роксоланами, проживавшими, по его мнению, при впадении Вислы в Балтийское море, и что Н. М. Карамзин вслед за Ломоносовым выводил русь из района Немана. Остановился Савельев-Ростиславич и на работах Г. Эверса и Г. А. Розенкампфа, показавших несостоятельность утверждений норманистов о скандинавской основе Русской Правды и использования ими этой ложной посылки в качестве доказательства выхода руси из Скандинавии. Подчеркнув при этом, что «благоразумный Эверс раньше всех понял, что байеро-шлецеровская система держится только на отсутствии логических доказательств и на сходстве звуков, часто совершенно случайном»219.
В закреплении в общественном сознании и историографии мысли о якобы научной несостоятельности антинорманизма исключительная роль принадлежит, учитывая его огромное влияние на умы тогдашней России, В. Г. Белинскому. В 1845 г. он, стремясь на примере «Славянского сборника» Н.В.Савельева-Ростиславича «показать,и обнаружить нелепость славянофильского направления в науке, - направления, не заслуживающего никакого внимания ни в ученом, ни в литературном отношениях», «зло», по справедливым словам С. Л. Пештича220, критикует своего идейного противника якобы за идеализацию прошлого, «за фанатическую ненависть к немцам», за отрицание их заслуг в разработке русской истории, за противопоставление Востока и Запада и т. д. Но при этом, почему-то увидав в Ломоносове предтечу своих идейных противников - славянофилов, заодно очень жестко прошелся, как сам же с сарказмом говорит, по «историческим подвигам Ломоносова».
Характеризуя его как «человека ученого и гениального, но решительно не знавшего» русской истории, которая совсем не была «его предметом», Белинский со всей силой своего яркого литературного таланта беспощадно бичует «надуто-реторический патриотизм» ученого, в основе которого лежали, «во-первых, убеждение, столь свойственное реторическому варварству того времени, будто бы скандинавское происхождение варяго-руссов позорно для чести России, и, во-вторых, небезосновательная вражда Ломоносова к немцам-академикам», с которыми он «так опрометчиво, так запальчиво и так неосновательно вступил в историческую полемику» (в истории с диссертацией знаменитого Миллера Ломоносов обнаружил, негодует Белинский, не переставая беспощадно клеймить свою же историю, «истинно славянские понятия о свободе ученого исследования»).
Заключая, что Ломоносов «в истории был таким же ритором, как и в своих надутых одах на иллюминации... и поэтому в русской в истории искал не истины, а «славы россов», и что в его трудах нет ничего, «кроме надутого реторического пустословия и суесловия о древней славе россов», Белинский противопоставил ему немецких ученых, стоявших «в отношении к истории как науке неизмеримо выше его, потому что они глубоко чувствовали и сознавали необходимость строгой и холодной критики, чтобы очистить историю от басни» (при этом убеждая, что «немец вообще не слишком страстный патриот, а в науке он еще более космополит, чем в чем-нибудь другом»).

Именуя Шлецера «умным, ученым, энергическим, гениальным», обладавшим «могущественною историческою критикою» и утвердившим «своими исследованиями и авторитетом... Байерово учение о скандинавском происхождении Руси», произнес слова, показывающие меру преклонения (и не только собственного) перед этим человеком: пусть даже его главная мысль о русской истории - о происхождении руссов (а данный вопрос Белинский продолжает считать «пустым», «бесплодным» и «неразрешимым») - «ошибка, заблуждение; но все-таки заслуги Шлецера русской истории велики: он своим исследованием Нестора дал нам истинный, ученый метод исторической критики. Есть за что быть нам вечно благодарными ему!». (Боготворя Шлецера, Белинский слепо верил в его идею восстановления подлинного, «очищенного» от поздних прибавлений текста ПВЛ, от которой в то время большая часть наших специалистов уже отказалась, а, говоря о критике Ломоносовым его тенденциозных этимологических изысканий, сказал, словно речь шла о забавной ребячьей шалости, что Шлецер лишь «смешно ошибался в производстве некоторых русских слов».) Подчеркивая, что «Карамзин очень умно поступил, последовав шлецеровскому мнению о происхождении Руси», он при этом заметил, «но в то же время дав место и другому мнению».
И в совершенно уничижительном тоне Белинский говорит о последователях Ломоносова - «непризванных и самозваных патриотах», которые «ложным» и «мнимым патриотизмом прикрывают свою ограниченность и свое невежество и восстают против всякого успеха мысли и знания». Так, Савельева-Ростиславича он выставляет представителем учености «ложной, мрачной, бесплодной, хотя и работящей», занимающимся «вопросами, которые столько же легки для ученой болтовни, сколько пусты в своей сущности», и стремящимся «оправдать и очистить память Ломоносова от незнания и неученности в истории и доказать, что Ломоносов был и великий историк, только оклеветанный Шлецером», и называет его книгу «пустой, ничтожной».
«Исступленный славянин» Ю. И. Венелин, находивший славянское в европейских древностях, принадлежит к числу «тех умов замечательных, но парадоксальных, которые вечно обманываются в главном положении своей доктрины, но открывают иногда истины побочные, которых касаются мимоходом», что Ф. Л. Морошкин «довел до последней крайности» его странности, а воззрения Г. Эверса и его последователей «совершенно ниспровергает авторитет летописи Нестора». Но вместе с тем он, как и четыре года назад, указал на факт, совершенно убийственный для норманской теории, а также перечеркивающий все сказанное им по поводу норманистов и их оппонентов: «Еще не отыскано» следов влияния скандинавов «на нравы, обычаи, характер, ум, фантазию, законодательство и другие стороны славянской народности новгородцев», хотя «о них-то, - совершенно справедливо акцентировал внимание Белинский, - прежде всего и следовало бы позаботиться Шлецеру и его последователям»221.
В 1845 г. А. В. Старчевский в солидном по объему «Очерке литературы русской истории до Карамзина» (вначале помещенного на страницах «Финского вестника») утверждал, что труды Байера, которого он, уже согласно сложившейся практике, привычно именует «величайшим литератором и историком своего века», имели «благотворное влияние» на разработку отечественной истории (он справедлив в своей догадке, что варяги - скандинавы, доказал, что скифы и сарматы, с которых начинали русскую историю, к ней не относятся). Хотя тут же отметил, что ученый был лишен «главнейшего средства» для исследования русской истории, ибо не знал русского языка и не использовал русские памятники.
Но данному заключению придал, видимо, из врожденного чувства преклонения нашей науки перед этим человеком, неожиданный оборот, показывающий к тому же самый поверхностный уровень представления автора о варяго-русском вопросе и его источниковой базе: якобы Байер коснулся той эпохи, «о которой сведения можно заимствовать исключительно из иностранных источников» (так, следует напомнить, думал в 1749 г. Миллер, отказавшись затем от этого заблуждения). И так было сказано тогда, когда уже были опубликованы многие летописи, а с 1841 г. началось издание их полного собрания. Воспроизведя за Н. Сазоновым слово в слово произнесенное им десятью годами ранее в адрес Миллера, Старчевский подчеркнул, что Шлецер своим «Нестором» «оказал великую услугу древней русской истории».
Высказал он и мнение, что «славяноманы должны признать основателем своей школы» В. К. Тредиаковского (т. к. он выслушал курс исторических наук в Парижском университете у Ш. Ролленя, в связи с чем мог иметь некоторые понятия о истории как науке). После чего Старчевский принялся убеждать, что «Ломоносов имел гениальное призвание собственно к обработке естественных наук», а остальными предметами занимался или по поручению правительства, «или по собственному сознанию необходимости заложить здание русской науки во всех направлениях», и что его труды по истории, вызванные соперничеством с Миллером, «не MoiyT выдержать исторической критики», ибо он «не обладал знанием необходимых языков, польского, скандинавского, и не имел под рукой летописей, которые долгое время были погребены в библиотеках и архивах, дожидаясь Миллеров, Шлёцеров. Взяв в рассмотрение все эти обстоятельства, не удивимся незначительности заслуг Ломоносова на поприще русской истории». Дополнительно к тому им было указано, что он, «с такою завистью» смотря на занятия Шлецера историей России, донес Сенату о его намерении отправиться за границу и «написать там русскую историю, которая не будет к славе русского народа», и что «Древнюю Российскую историю» Ломоносов начал создавать «под старость, несмотря на слабое здоровье»222.

В 1845 г. Ф. Святной, повторив сказанное в 1842 г., отметил, во-первых, ведя речь о неопределенности летописного выражения «из немец», что называть какой-нибудь народ по имени другого «в географическом, религиозном или ином отношении было весьма обыкновенным делом» - назывались же русскими поляки и прочие католики римлянами, латинами, русские у скандинавов и северо-западных немцев - греками, а греки сами себя величали ромеями, римлянами, во-вторых, что ПВЛ, вопреки утверждениям А.Х.Лерберга, говорит не о родстве руси со шведами, готами, урманами и англянами, когда упоминает их в одном ряду, а приводит эти германские племена в пример для пояснения того, что подобно им русь, как представительница Западной Европы, именовалась варягами223.
В 1846 г. М.П. Погодин подробно остановился во втором томе своих «Исследований, замечаний и лекций о русской истории» на критике антинорманистов М.В.Ломоносова, В.К.Тредиаковского, Г.Эверса, И.Г.Неймана, М.Т.Каченовского, Г.А.Розенкампфа, С.Скромненко (С.М.Строева), Ю.И. Венелина, М. А. Максимовича, Ф.Л. Морошкина, Н.И. Надеждина. Параллельно с тем раскрывая положения норманистов Г.Ф.Миллера, Ю.Тунманна, Ю.Ире, А. Л. Шлецера, Н.М.Карамзина, И. Ф. Круга, а также Ф. Г. Штрубе де Пирмонт, П. Г. Буткова, Г. Ф. Голлмана, Ф. Крузе, И. С. Фатера, хотя и считавших варягов германцами (готами, немцами, датчанами, в целом норманнами), но выводивших их, с учетом отсутствия на Скандинавском полуострове каких-либо следов имени «русь», соответственно из Ризаланда- Рюссаланда (северное побережье Ботнического залива), из Рустрингии (побережье Северного моря западнее Ютландского полуострова, нижнее течение Везера), из Розенгау (местность на юге Ютландии), с северных берегов Черного моря.
Историк доводил до сведения читателя, что Ломоносов выводил варяжскую русь с Южной Балтики из-за «ревности к немецким ученым, для него ненавистным» (т. к. они доказывали ее норманское происхождение) и патриотизма, который не позволял «ему считать основателями русского государства людьми чуждыми, тем более немецкого происхождения» (здесь же им было сказано, что какое-то время сам находился под влиянием мнения Ломоносова
о славянстве варягов). А в адрес Морошкина заметил, что он отыскивает русь «везде». Молчание скандинавов о Рюрике Погодин объяснял тем, что водворение Рюрика в Новгороде «было сначала маловажно, и не обратило на себя ни чьего внимания. Последствия совершенно не соответствовали началу. При том свидетельство о Рюрике могло пропасть». Но и в этом случае он выявил серьезное противоречие в выводах Шлецера: шведы начали называть себя росами, услышав данное имя от финнов, следовательно, дома они так себя не именовали, а это означает, что шли они не из Рослагена, на чем настаивал Шлецер (если же они называли себя россами, как уроженцы Рослагена, то их нельзя почитать шведами и нельзя понимать Вертинские анналы, как понимали Тунманн и Шлецер). Ученый не сомневался, что немцы XVII в. Б. Латом и Ф. Хемниц «приписали» ободритскому князю Годлибу (Годлаву) сыновей Рюрика, Синеуса и Трувора.

Тогда же он констатировал, признавая, как и в 1841 г., неубедительность важнейших положений норманской теории: «Заключаю, кто были именно варяго-русь и где они жили - не решено до сих пор с достоверностию, и едва ли когда-нибудь будет решено, за недостатком сведений. Я не считаю даже этого вопроса слишком важным», и что вопрос «откуда происходит имя варягов-руси» - «вопрос также любопытный, но не более!... Исследователи, несмотря на все свои труды при решении этого вопроса, не достигли достоверности, как и при решении предыдущего вопроса о первоначальном местопребывании варягов-руси, а представили только догадки, более или менее вероятные». В третьем томе труда, также вышедшем 1846 г., Погодин, отмечая крайности своего взгляда на прошлое Руси, дал совершенно нелестную аттестацию оппонетам-современникам: «Может быть, и я сам увлекаюсь норманским элементом, который разыскиваю двадцать пять лет, и даю ему слишком много места в древней русской истории; явится другой исследователь, который исключительно предается славянскому элементу (впрочем не похожий на нынешних невеж): мы оба погрешим, а наука, истина, умеряя одного другим, выиграет»224.
А. Н. Попов в 1847 г., специально обратившись к концепции русской истории Шлецера, указал на несколько принципиальных ее положений, не выдерживающих критики: что восточнославянские племена до прихода варягов находились в диком состоянии, что история Руси, как и Западной Европы, должна была начаться завоеванием, что новгородские словене получили имя от своих победителей руссов-шведов. И во всех затруднительных случаях, замечает исследователь, Шлецер «сваливает вину» на переписчиков Нестора, якобы исказивших его, и стремится восстановить «первоначальные слова летописца». Попов также подчеркнул, что мнение о славянской природе руссов существовало в России задолго до Ломоносова. В том же году М.П. Погодин, отвечая на критику своего бывшего студента Попова, горячо говорил: «Я сам не пристрастен к немцам, но Шлецер, Миллер, Стриттер - это благодетели русской истории, и забывать их услуги или отзываться о них как о людях обыкновенных, своекорыстных, - есть просто неблагодарность», что метода Шлецера, «его приемы, его уроки, его впечатления, его огонь - о, их достанет еще на много поколений, имеющих уши слышати и разум разумети!... Шлецер показал достоинство наших летописей, сравнил с иностранными, представил их древность и правдивость, подал понятие о списках, научил их сравнивать, доказал важность вариантов и необходимость изданий, дал примеры доказательств, представил образцы изданий, ученых рассуждений, возбудил охоту разыскивать, дал отведать сладости открытий, привел в движение дух: вот его заслуги». После чего, признав, что его «результаты... теперь уже ничего не значат», предложил не заострять внимание на ошибках Байера, Миллера, Шлецера и оставить «стариков» в покое225.
В 1848 г. в столице России вышли в свет посмертные «Forschungen in der alteren Geschichte Russlands» («Исследования древней истории России») академика И.Ф. Круга (ум. 1844 г.). В предисловии к ним, написанном одним из самых активных пропагандистов норманства варягов и руси ААКуником, и озаглавленном «Различные известия об историческом поприще Круга» (с некоторыми сокращениями оно было помещено в 1849 г. в «Журнале Министерства народного просвещения» на русском языке под названием «Очерк биографии академика Круга»), дается, через проекцию разных лет, рецензий и мнений, изложенных в том числе и в частных письмах, оценка как герою очерка, так и ряду его современникам, в той или иной мере занимавшемуся варяго-русским вопросом. Так, приведены высокие отзывы Круга о «патриархе нашей истории» А.Л.Шлецере, указавшем «мне путь, которого должно держаться...» (в свою очередь Куник резюмирует, что появление «Нестора» Шлецера много способствовало к пробуждению и оживлению исторической деятельности, распространяя дух критического исследования. С этого времени начинается собственно критическая... эпоха русской историографии»). Но при этом Круг, по мнению Куника, не был поклонником знаменитого историка и даже «отважился обличать его в опрометчивости и поправлять» в 1805 г. в своих «Критических разысканиях о древних русских монетах», т. е. тогда, когда Шлецер «приобрел такое уважение, что многие историки не смели прямо противоречить ему даже и там, где он был недовольно тверд в своем знании: так страшна была его беспощадная критика, какою он поражал своих противников» (и если для многих в России он был «как бы кумиром», то «другие едва могли скрывать свою мелочную ненависть и зависть к геттингенскому критику», что его «критическая метода исторического исследования оценена была немногими. Любители истории, искавшие в ней только удовлетворения патриотическому чувству, питали к критической методе даже отвращение»).
Куник отмечает, что ни работа Круга, ни рецензия на нее в «Московских ученых ведомостях» (1806 г., № 1) профессора И.Г.Буле, «которая, казалось, прямо была направлена к тому, чтобы раздражить Шлецера против Круга» (так, в ней говорится о «сатирической колкости» Шлецера в отношении русских историков, что Круг «хорошо знает русский язык, а потому может лучше и правильнее разбирать и изъяснять, нежели г. Шлецер...», что он подтвердил некоторые летописные события, «коих достоверность именно оспаривал г. Шлецер», и доказал «основательно и подробно, что Россия не только до владычества монголов, но еще до правления Святослава... находилась на высшей степени образования, нежели как обыкновенно думают...»), не вызвали недружбы «между основателями» строго ученого обрабатывания русской истории...». Шлецер весьма благосклонно отнесся к книге Круга и его критическим замечаниям в свой адрес. Как он писал ему в письме в марте 1806 г. и рецензии, напечатанной в «Gottinger gelehrte Anzeige» (1806, № 163), «сочинение Ваше поразило меня! Со времени Байера это решительно первое сочинение о древней русской истории...», в котором присутствуют «истинно ученая критика (хотя слишком часто смелая) и начитанность в иностранных источниках: качества, каких явно недоставало до сих пор у русских ученых при обработке их древней истории».

Указывая, что Круг иногда напрасно обвиняет его, «но очень часто поправляет его, улучшает и дополняет», Шлецер продолжал все также энергично оспаривать, как это он делал в «Несторе», подлинность договоров Олега и Игоря с Византией, Слова о полку Игореве, монеты Ярослава Мудрого («когда на Руси едва ли была и мысль - бить монету?»), но, прежде всего, категорично опротестовывал мнение, шедшее вразрез с его мнением о дикости Древней Руси: «...Что Россия уже в древние времена стояла гораздо на высшей степени просвещения, чем думают некоторые...», в чем увидел склонность ученого, если так сказать, к «русскому патриотизму»: «Уже ли г. Круг принадлежит к тем русским и венгерским поклонникам старины, которые считают за оскорбление своего народа, когда им доказывают, что их предки не были такие «galanthommes», как нынешние их потомки» (надо здесь сказать, что еще М.ВЛомоносов подчеркивал: «Немало имеем свидетельств, что в России толь великой тьмы невежества не было, какую представляют многие внешние писатели»), И в конце Шлецер выразил надежду, что Круг будет и далее идти «тем путем, который был проложен Байером, потом непростительно долго оставался покинутым».
Куник напомнил, что «в пятой части «Нестора» (1809) Шлецер выставлял полемику Круга в образец Эверсу» (и от себя добавил, что «критика и полемика Эверса, по крайней мере 1808 и 1814 годах, не везде сопровождалась основательною ученостью, и Круг позаботился только частным образом остановить отважный скептицизм дерптского ученого»), А также привел слова И.Миллера, сказанные в 1806 г. в письме Кругу, «что я не совсем доволен многими местами в летописях г. Шлецера... Мне кажется, он слишком смело
отвергает повествования летописей и даже известия достоверных источников, увлекаясь духом нашей эпохи, всегда наклонной более разрушать, нежели охранять посредством объяснения», указание другого известного историка Ф.Х.Шлоссера в рецензии 1812 г. на труд Круга «Критический опыт объяснения византийской хронологии в связи с древнейшей историей Руси» о «пристрастной настойчивости Шлецера, с какою защищал он раз высказанные им мнения», об «опрометчивости скептиков», подобных ему Куник также констатировал, что дать ход исследованиям Круга «особенно старался» Г.Эверс и что Эверс был искренне признателен «своему ученому другу», «которому он обязан был благодетельною для него защитою против грозной полемики Шлецера. Круг вступился за него перед Шлецером...», ибо хотя и «был не согласен с главным направлением его сочинения, но тем не менее признавал в нем дарование историка».
Касаясь варяго-русского вопроса в трудах Круга, Куник заострил внимание на том, что он, рассматривая отдельные части этого вопроса, «никогда не увлекался соревнованием против природных русских ученых» (например, против «необузданного скептицизма Каченовского и его учеников»), и был первым, кто «заметил, что между норманскими руссами и восточными славянами довольно долго оставалось различие как по народности, так и в политическом отношении; он ясно видел преобладание норманской стихии при основании и первом распространении русского государства». В прибавлениях к статье Куника, подписанных П.Б., констатируется, что Круг был одним из первых ученых, «которые отказались от гипотезы Штрубе и Шлецера о чисто германском происхождении Русской Правды», что он «обнаруживает иногда необыкновенно верный филологический такт, какой редко можно встретить у историков того времени...», что Куник в своих примечаниях к «Forschungen in der alteren Geschichte Russlands» Круга «доказывает, что мнимые известия о руссах в России до Рюрика у писателей» армянских, персидских, арабских и византийских «не имеют исторической достоверности. Все сии писатели позднее Рюрика и в своих сочинениях обнаруживают наклонность смешивать названия стран и народов, переносить новейшие события во времена древние, вообще отличаются поэтическим и мифологическим направлением».
В 1849 г. норманист И.И.Срезневский отметил тенденциозность, в которую впадают сторонники взгляда особенного влияния скандинавов на Русь: «Уверенность, что это влияние непременно было и было сильно во всех отношениях, управляла взглядом, и позволяла подбирать доказательства часто в противность всякому здравому смыслу». И ведущий специалист в области языкознания того времени, проведя тщательный анализ слов, приписываемых норманнам, показал нескандинавскую природу большинства из них и пришел к выводу, что «остается около десятка слов происхождения сомнительного, или действительно германского», которые могли перейти к нам без непосредственных связей, через соседей, «и если по ним одним судить о степени влияния скандинавского на наш язык, то нельзя не сознаться, что это влияние Оыло очень слабо, почти ничтожно»226.

В 1854 г. немец Е.Классен констатировал, что Шлецер внес в русскую «историю ложный свет в самом начале ее», ибо, «упоенный народным предубеждением» о варварстве русских и убеждением, что Европа своим просвещением обязана исключительно германцам, стремился доказать, что варяжская русь могла быть только племенем германским. И если Шлецер, указывал Классен, не понял «летописей, то он слепец, напыщенный германскою недоверчивостью к самобытности русских государств во времена дорюриковские но если он проник в сущность сказаний и отверг таковые единственно из того чтобы быть верным своему плану, то он злой клеветник!». Совершенно правомерно был задан им и вопрос: «...За морем от Новгорода жили не одни шведы а многие народы; почему же скандинавоманы берут это обстоятельство в число доводов своих?»227.
Выступление Белинского против славянофилов, отмечал С. Л Пештич «оказало влияние на историков-западников, в частности на оценку С М Соловьевым исторических трудов Ломоносова». Выступив в 50-х гг. с серией статей, посвященных А.И. Манкиеву Г.Ф.Миллеру, В.Н.Татищеву, М В Ломоносову, В.К Тредиаковскому, М.М.Щербатову, И.Н.Болтину, Ф.Эмину, И. П. Елагину, А. Л. Шлецеру, Н.М. Карамзину, М.Т. Каченовскому, исследователь сказал, ведя речь о дискуссии 1749-1750 гг., что Миллер преследовался лишь за то, что «был одноземец Шумахера и Тауберта», что Ломоносов, возражая Миллеру, «сильно вооружился против Байера», что его «сильное раздражение» против ненавистного ему иностранца Шлецера проистекало как «от сильного раздражения его против немецкой стороны в академии», так и от того, что тот вызвал у него сильную личную неприязнь.

При этом Соловьев утверждал, что признавать «чуждое происхождение» варяжских князей в то время «было оскорбительно для народного самолюбия». Это чувство, по его словам, было усилено еще и тем, что только что окончилась ожесточенная война со шведами, которые продолжали оставаться «главными и самыми опасными врагами, готовыми воспользоваться первым удобным случаем, чтобы отнять у России недавнюю ее добычу, - и вот надобно выводить из Швеции первых наших князей!». К тому же в Академии наук немцы, овладев варяжским вопросом, «как самым доступным для них из всех вопросов нашей истории», решают его в пользу скандинавов. Русские же ученые, видя в том «посягательство на честь русского имени», в ответ настаивают на славянском происхождении первых наших князей.
Соловьев нисколько не сомневался в том, что «могучий талант Ломоносова оказался недостаточным при занятии русскою историею, не помог ему возвыситься над современными понятиями», что исторические занятия были чужды ему «вообще, а уже тем более занятия русскою историею, которая по необработанности своей очень мало могла входить в число приготовительных познаний тогдашнего русского человека», и что к ней он не имел призвания. Ломоносов, страдая отсутствием ясного понимания предмета и считая целью истории прославление подвигов, смотрел на историю «со стороны искусства», «с чисто литературной точки зрения, и, таким образом, явился у нас отцом» литературного (риторического) направления, которое затем так долго господствовало, и что его «Древняя Российская история» в той части, где излагаются собственно русские события, представляет собой «сухой, безжизненный реторический перифразис летописи, подвергающейся иногда сильным искажениям». Карамзин, завершал свою мысль Соловьев, также смотрел на историю «со стороны искусства», тем самым приближаясь к Ломоносову (но при этом, понятно, не выводит его - норманиста, за рамки науки). И зачинателем «славянского происхождения варягов-руси», поборники которого «стараются прикрывать себя более славным именем Ломоносова», он полагал В. К. Тредиаковского.
И в абсолютно иной тональности Соловьев вел разговор о немецких ученых, из которых особо выделял «осторожного и проницательного критика» Шлецера, положившего «прочное основание» как научной обработке источников по русской истории и, прежде всего, летописей, так и самой науке русской истории». Для Соловьева его «Нестор» есть «первый, превосходный образец низшей исторической критики», основа «исторического направления в нашей науке», противостоящего «антиисторическому направлению» славянофилов, ему принадлежит «первый разумный взгляд на русскую историю... научное введение русского народа в среду европейских исторических народов», наконец, уразумение достоинства русской истории, в связи с чем Шлецер требовал, «чтобы она обрабатывалась достойным образом, а не так, как ее изображали риторы XVIII века».
Причем, подчеркивал Соловьев, Шлецер, будучи немцем, «не увлекся, однако, норманизмом, хотя, по ясности туземных и чужих известий, и не мог не признать первых князей норманнами» (и отзывался о нем как об одном «из самых самолюбивых, самых желчных и самых жестких людей»). Байер же, по его словам, из-за незнания древнерусского и русского языков мог коснуться «только немногих вопросов истории, при решении которых он мог довольствоваться одними иностранными языками, как, например, при мастерском своем решении вопроса о происхождении варягов-руси» (при этом были указаны его «странные» словопроизводства: Москва «от Моского, т. е. мужескаго монастыря; Псков от псов, город псовый»), А в Миллере он видел «честного» и «вечного работника», обладавшего «громадными познаниями», но робкого и застенчивого человека, не умевшего «лишний раз поклониться» и подвергавшегося притеснениям.

Вместе с тем Соловьев, во-первых, ведя речь о Каченовском, заметил, что «отрицание скандинавского происхождения Руси освобождало от вредной односторонности, давало простор для других разнородных влияний, для других объяснений, от чего наука много выигрывала». Во-вторых, он признавал, что в «Древней Российской истории» «иногда блестит во всей силе великий талант Ломоносова, и он выводит заключения, которые наука после долгих трудов повторяет почти слово в слово в наше время», что «читатель поражается блистательным по тогдашним средствам науки решением некоторых частных приготовительных вопросов», например, о славянах и чуди, как древних обитателях «в России», о дружинном составе «народов, являющихся в начале средних веков», о глубокой древности славян, высоко оценил его «превосходное замечание о составлении народов».
В-третьих, Соловьев, говоря в «Истории России с древнейших времен», что в летописи под варягами разумеются «все прибалтийские жители, следовательно, и славяне», в целом под ними понимал, вслед за Ломоносовым, не какой-то конкретный народ, а европейские дружины, «составленные из людей, волею или неволею покинувших свое отечество и принужденных искать счастья на морях или в странах чуждых», «сбродную шайку искателей приключений», где преобладали, по мнению историка, скандинавы. В-четвертых, отнеся известие византийского «Жития святого Стефана Сурожского» о взятии Сурожа русской ратью князя Бравлина к началу IX в., пришел к выводу о нахождении руси в Причерноморьи в дорюриково время228 (а такой вывод, озвученный впервые Ломоносовым, вступал в принципиальное противоречие с норманской теорией).
В 1860 г. Н.И. Костомаров указал, как норманисты работают с русскими названиями днепровских порогов: они считают, что эти названия «написаны неверно и поправляют их». Тогда же Н. И. Ламбин в рецензии на статью Костомарова «Начало Руси», оспорив его мнение, что в ПВЛ под варягами понимаются все народы, обитавшие на балтийском Поморье, утверждал, что Байер, Миллер, Шлецер «больше нашего уважали Нестора и даже лучше нашего понимали его, хотя и плохо знали по-русски». После чего провозгласил идею, у истоков которой стоял, как говорилось, А. 3. Зиновьев и которая с тех пор стала (невероятно, но факт) одним из важнейших аргументом в рассуждениях норманистов, что летописец есть «первый, древнейший и самый упорный из скандинавоманов! Ученые немцы не более как его последователи», и что любовь к родине «не ослепляла его: в простоте сердца он не видел ничего позорного в призвании князей-иноплеменников»229.
Аттестация, данная Белинским и Соловьевым немецким и русским ученым (прежде всего Ломоносову), в целом норманизму и антинорманизму, приобрела в нашей науке силу непреложной истины и стала общим местом в работах норманистов. Вместе с тем с начала 1860-х гг. в их рассуждениях как о норманской теории, так и ее критике появляются иные нотки, которые были вызваны «Отрывками из исследований о варяжском вопросе» С. А. Гедеонова, вышедшими в 1862-1863 гг. в «Записках Академии наук» (в 1876 г. в переработанном виде «Отрывки» были переизданы под названием «Варяги и Русь»), Причину своего выступления против, по его характеристике, «мнимонорманского происхождения Руси» исследователь сформулировал следующим образом: «Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима». А в отношении современного ему состояния разработки варяго-русского вопроса констатировал, что «ультраскандинавский взгляд на русский исторический быт» заставляет обсуждать русские древности лишь «с точки зрения скандинавского догмата», иногда, по очень важному уточнению ученого, и «бессознательно».
Говоря, что норманизм основан «не на фактах, а на подобозвучиях и недоразумениях», Гедеонов вел речь о «непростительно вольном обхождении» Шлецера с летописью, о том, что сторонники норманства варягов принимают и отвергают ее текст «по усмотрению». Хотя, как при этом им было особенно подчеркнуто, она «всегда останется, наравне с остальными памятниками древнерусской письменности, живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси». Историк впечатляюще показал несостоятельность утверждения И.Ф.Круга, высказанного в в «Forschungen in der alteren Geschichte Russlands», что скандинавский язык, по причине нахождения на Руси «множества скандинавов» не только долго там бытовал, но даже какое-то время господствовал в Новгороде, и «что знатнейшие из славян, преклоняясь перед троном для снисхождения благосклонности новых русских, т. е. норманских князей, весьма вероятно, стали вскоре изучать их язык и обучать ему своих детей; простые люди им подражали».
В отношении Вертинских анналов Гедеонов сказал, что титул «хакан» свидетельствует о нахождении в соседстве с Русским каганатом «хазар и аваров, совершенно чуждого скандинавскому началу народа Rhos», и видел в том факт, уничтожающий «систему скандинавского происхождения руси; шведы хаганов не знали» (указывая при этом, что «для франков Швеция была не terra incognita; миссия Ансгария в Швецию относится к 829-831 году; норманские посольства являлись часто при франкском дворе»). Предположение о давнем существовании Руси на берегах Черного моря, добавлял он, также уничтожает «всякую систему норманского происхождения Руси».

И заблуждение полагать, заметил Гедеонов, что скандинавы на Руси легко становились поклонниками Перуна и Велеса, т.к. «норманские конунги тем самым отрекались от своих родословных; Инглинги вели свой род от Одина», и что «вообще промена одного язычества на другое не знает никакая история». В полном согласии с Ломоносовым и Эверсом (последнего он называет своим «руководителем») историк отмечал, что никакими случайностями не может быть объяснено «молчание скандинавских источников о Рюрике и об основании Русского государства» (констатируя при этом, что норвежский скальд Тиодольф был современником Рюрика и его братьев, но в сохранившихся у Снорри Стурлусона остатках его песен нет о них и речи, хотя вместе с тем «говорится о восточных венедах, то есть о руси»)230.
Убедительность доказательств Гедеонова, что «норманское начало» не отразилось «в основных явлениях древнерусского быта» (как, например, отозвалось, напоминал он норманистам, «начало латино-германское в истории Франции, как начало германо-норманское в истории английской»): ни в языке, ни в язычестве, ни в праве, ни в народных обычаях и преданиях восточных славян, ни в летописях, ни в действиях и образе жизни первых князей и окружавших их варягов, ни в государственном устройстве, ни в военном деле, ни в торговле, была такова, что А. А. Куник в 1862 и 1864 гг., видя в нем противника, который «строго держится в границах чисто ученой полемики», признал: «Нет сомнения, что норманисты в частностях преувеличивали значение норманской стихии для древнерусской истории, то отыскивая влияние ее там, где... оно было или ненужно или даже невозможно, то разбирая главные свидетельства не с одинаковой обстоятельностью и не без пристрастия». И прямо открестился от тех, кто поступается наукой: «...Я не принадлежу к крайним норманистам» и «не думаю норманизировать древнюю Русь».
В 1864 г. М. П. Погодин констатировал, что «норманская система со времен Эверса не имела такого сильного и опасного противника, как г. Гедеонов. Сам Эверс, ловкий, остроумный, последовательный, должен уступить ему не только соответственно времени и количества материалов, но и вообще в обширности ученого горизонта». «Исследования г. Гедеонова, - подводил черту ученый, - служат не только достойным дополнением, но и отличным украшением нашей историко-критической богатой литературы по вопросу о происхождении варягов и руси. [...] Приятно даже уступать ему, потому что он действительно ослабляет силу некоторых наших доказательств, исправляет несколько данных, указывает пропуски, представляет дельные замечания и дополнения». После чего он вновь, как и в 1846 г., сказал, тем самым еще раз подтвердив безуспешность попыток сторонников норманизма объяснить истоки Руси, что откуда происходит название Руси, где она жила первоначально - «открытое поле для догадок», и что «имя Русь с своим происхождением есть вопрос только любопытный, а не основной»231.
В «Истории России с древнейших времен» С.М.Соловьев охарактеризовал критику Гедеоновым норманизма как «замечательная», но при этом утверждая, что «положительная сторона исследования», где автор доказывал выход варягов с берегов Южной Балтики, «не представляет ничего, на чем бы можно было остановиться». А Погодина резко порицал за то, как он свое «желание» «видеть везде только одних» норманнов воплощал на деле. Во- первых, широко пропагандируя бездоказательный тезис, «что наши князья, от Рюрика до Ярослава включительно, были истые норманны», в то время как Пясты в Польше, возникшей одновременно с Русью, действуют, отмечал Соловьев, точно так же, как и Рюриковичи, хотя и не имели никакого отношения к норманнам. Во-вторых, что, «отправившись от неверной мысли об исключительной деятельности» скандинавов в нашей истории, «Погодин, естественно, старается объяснить все явления из норманского быта», тогда как они были в порядке вещей у многих европейских народов. В-третьих, что важное затруднение для него «представляло также то обстоятельство, что варяги-скандинавы кланяются славянским божествам, и вот, чтобы быть последовательным, он делает Перуна, Волоса и другие славянские божества скандинавскими. Благодаря той же последовательности Русская Правда является скандинавским законом, все нравы и обычаи русские объясняются нравами и обычаями скандинавскими»232.

В 1864 г. В. И. Ламанский негативное отношение к Ломоносову со стороны немецких ученых, работавших в Академии наук в разное время, объяснял недостатком общего характера немецкой образованности и национальной предубежденностью немцев. И отвергнул мнение Куника, что Ломоносов в понимании истории России стоял ниже не только Миллера и Шлецера, но и своих русских современников, и потому только умам пристрастным и ограниченным может казаться «каким-то великим человеком, трагическим героем». Миллер, по словам Ламанского, действительно оказал «русской науке услуги великие», но «не отличался ни особыми дарованиями, ни чистою, бескорыстною привязанностью к нашему народу», и что Шлецер, хотя «своими дарованиями и ученостью далеко превосходил Миллера, но он вовсе не знал России... и в самой Германии, гордой своим патриотизмом, никто не называет его человеком великим и гениальным, за исключением разве его сына»233.
На следующий год П. А. Лавровский акцентировал внимание на том, что до Ломоносова не было труда, обнимавшего бы в общих чертах историю России, и что он в стремлении написать сочинение, на которое не были способны иностранцы, «вооружился всеми источниками, какие только могли находиться у него под руками», причем тогда еще не было переводов большинства приводимых им греческих и латинских авторов. Исследователь также отметил, что, во-первых, современная наука многое повторяет, в том числе и в варяжском вопросе, из Ломоносова, хотя и забывает при этом о нем, во-вторых, «русские привыкли судить о своих и великих людях по отзывам Запада», в-третьих, «некоторые из русских немцев выбивались из сил, чтобы унизить и сдавить гениального туземца»234.
В 1869 г. востоковед Д. А. Хвольсон, указывая, что арабы именуют Черное море Русским и что по нему ходят исключительно суда русов, заключил:
«Из этого видно, что руссы, по крайней мере во второй половине IX века уже жили около Черного моря; противное этому мнение гг. Погодина и Куника поэтому не имеет никакого весу». Отметил он также и то, что Круг считал русов арабских писателей «непременно норманнами». В 1870 г. другой востоковед А. Я. Гаркави напомнил, что известие ал-Йа'куби ошибочно «поспешили» задействовать норманисты Х.М.Френ, П.С.Савельев, О.И.Сенковский, И. Ф. Круг, А.А.Куник и Ф.Крузе «для подкрепления своей партии» (Френ преподнес читателям показания ал-Йа'куби в качестве «Ein neuer Beleg, dass die Griinder des Russischen Staates Nordmanen waren», ставшего кричащим названием его статьи).
Ведя речь о русах Ибн Фадлана, исследователь отметил, что Круг попытался отыскать параллельные черты в этих русах и в норманнах по скандинавским сагам. Но, как резюмировал Гаркави, указывая на ненаучность подобных сравнений, «не надобно быть пристрастным в этом вопросе, чтоб сказать, что весь комментарий этот имеет для решения нашего вопроса весьма мало значения. В самом деле, можно ли иначе смотреть на старательно доказанное, что скандинавы были высокого роста, имели мечи и секиры, любили горячие напитки и т. д. как на черты времени? Такие черты, без сомнения, были общи всем народам северной Европы, будь они скандинавского, славянского, даже финского происхождения» (к сказанному он добавил, что датский ориенталист И. Л. Рассмуссен в 1825 г. до Круга «защищал эту тему и во многом сходился с последним»)235.
Д.И. Иловайский в 1871-1872 гг. говорил, что «не вдруг, не под влиянием какого-либо увлечения, мы пришли к отрицанию» системы скандинавской школы, а только «убедившись в ее полной несостоятельности», в наличии «в ней натяжек и противоречий», в ее искусственном построении, и что эта школа господствовала благодаря «своей наружной стройности, своему положительному тону и относительному единству своих защитников», в то время как ее противники выступали разрозненно. Норманская теория, по его заключению, «до сих пор продолжает причинять вред науке русской истории, а, следовательно, и нашему самопознанию», и что благодаря ей «в нашей историографии установился очень легкий способ относиться к своей старине, к своему началу» (открыт «небывалый норманский период» в нашей истории, и «чуть ли не все основные явления нашей государственной жизни объявляются» скандинавскими).
Тогда же Иловайский обратил внимание на появление у норманизма мощного союзника, с особой силой воздействующего на сознание ученых, но при этом действующего не самостоятельно, а под влиянием известных умонастроений: «Наша археологическая наука, положась на выводы историков норманистов, шла доселе тем же ложным путем при объяснении многих древностей. Если некоторые предметы, отрытые в русской почве, походят на предметы, найденные в Дании или Швеции, то для наших памятников объяснение уже готово: это норманское влияние». Решительно выступая против норманской теории, ученый вместе с тем признал: ее сторонники «оказали столько заслуг науке российской истории, что, и помимо вопроса о призвании варягов, они сохранят свои права на глубокое уважение».
Указав что «никакой Руси в Скандинавии того времени источники не упоминают», историк заметил, говоря о манере работы оппонентов с источниками: арабские известия, прямо противоречащие их теории, объявляют неверными и ошибочными, а где говорится темно и запутанно, истолковывают «в пользу возлюбленных скандинавов», а по причине того, что большая часть летописных имен не может быть объяснена из славянского языка то относят их к норманским, и сравнил летописное «за море» («из заморья»), ставшее в руках норманистов важнейшим аргументом в пользу норманства руси, со сказочным «из-за тридевяти земель». Задавая норманистам вопрос, почему скандинавы так быстро изменили своей религии и кто их мог к этому принудить, подчеркнул: даже если принять, что русь - это только скандинавская династия с дружиной в славянской стране, то и «тогда нет никакои вероятности чтобы господствующий класс так скоро отказался от своей религии в пользу религии подчиненных». Лестно отзываясь о труде Гедеонова и отметив его «сильную сторону» - «антискандинавскую», резюмировал, что его «положительная сторона» - мнение о южнобалтийской родине варягов - не найдет «себе подтверждения»236.
В 1872 г К Н Бестужев-Рюмин в «Введении» к «Русской истории», посвященном анализу источников и историографии, представил немецких ученых И X Коля Г 3 Байера, Г. Ф. Миллера - «первоначальниками» нашей исторической науки. Характеризуя Байера как «ученый глубокий, критик проницательный», отметил вместе с тем, что он «по какой-то странной прихоти не хотевший выучиться по-русски и потому в трудах своих ограничивавшийся по большей части тем периодом, в котором мог основываться на писателях иноземных (вопросами о скифах, варягах, о древней географии по Константину и скандинавам); но делавший крайне грубые ошибки, когда касатся русских источников: Москву он производил от мужского монастыря. Тем не менее Байером высказаны главные доказательства, которыми до сих пор пользуются
ученые скандинавской школы».

Говоря затем, что «еще более для русской науки сделал» Миллер, «строгии и точный в своих научных работах», показавший «опыт обработки многих вопросов русской истории», Бестужев-Рюмин назвал его «настоящим отцом русской исторической науки». Хотя Ломоносов и «оставил свои следы и в науке русской истории», но его «Древняя Российская история», продолжал он далее, «более любопытна с литературной, чем с научной стороны, что и понятно по свойству занятий Ломоносова, но представляет умные замечания», и что «его прения с Миллером о происхождении руссов имели основою раздражение патриотическое, а не глубокое знание источников». Отдавая первое место между русскими историками того времени Татищеву, Бестужев-Рюмин констатировал: «К сожалению, источники Татищева не все дошли до нас, и потому нередко он подвергался обвинениям в подлоге, впрочем совершенно неосновательным... ...Но требует осторожности в пользовании известиями,
которые встречаются только у него» (Болтина, по его словам, «можно упрекнуть, конечно, в излишнем пристрастии к Татищеву; но это дань веку, еще не освоившемуся с правилами исторической критики»).
Шлецер, считает он, первым «занялся критическою обработкою русских летописей, вследствие чего его «Нестор» пользовался долго особым уважением у всех писавших по русской истории, хотя нельзя не признаться, что его мысль о сводном издании летописи произвела довольно большую путаницу в наших изданиях, а его взгляд на древнюю Русь, как на страну ирокезов, куда только немцы внесли свет просвещения, представил русскую историю в ложном свете». Подчеркнув, что мнение Шлецера о происхождении названия Швеции Ruotsi от общины гребцов Rodslagen упорно держится в науке до сих пор, выразил полное несогласие с ним: что едва ли название народа происходит от «общины гребцов» и что «как-то странно допустить, чтобы скандинавы сами называли себя именем, данным им финнами». Сенковский, указывал Бестужев-Рюмин, в предисловии к Эймундовой саге «высказал несколько парадоксальный взгляд на отношения Скандинавии к России».
Видя в Венелине основателя славянской школы, историк заключил, что он «человек начитанный, высокодаровитый, но, к сожалению, лишенный правильной ученой подготовки и увлекавшийся необузданною фантазиею, более приличною поэту». Нередко фантазией был увлечен и Морошкин, но при этом высказывавший «блестящие воззрения и догадки, под влиянием чисто русского, хотя и инстинктивного понимания». Бестужев-Рюмин, распределив точки зрения о происхождении варягов по трем группам - скандинавы, южнобалтийские славяне, «сбродная» дружина, перечислил главные доказательства норманской школы: «рос»-«свеоны» Вертинских анналов, скандинавские имена многих русских князей и дружинников, «русские»-«скандинавские» названия днепровских порогов, сближение варягов с византийскими «варангами» и «верингами» Снорри Стурлусона. И высказал свое твердое убеждение в том, что главная заслуга славянской школы состоит в отделении руси от варягов и в мнении, считавшем Русь исконным названием Руси южной237.
В начале 1870-х гг. П. П. Пекарский в привычном для нашей историографии духе четко проводил мысль, что Ломоносов (а вместе с ним русская часть Академии наук в лице Н. И. Попова и С. П. Крашенинникова) выступил против диссертации Миллера «не с научной точки зрения, но во имя патриотизма и национальности» (в «отзыве о речи своего личного врага преимущественно руководствовался патриотическим воззрением» и защищал мнение Синопсиса об этносе варягов). Тогда как эта диссертация, уверял ученый, «при всех ее недостатках, замечательна в нашей исторической литературе как одна из первых попыток ввести научные приемы при разработке русской истории и историческую критику, без которой история немыслима как наука». Хотя, как при этом им было сказано, неблагоприятный отзыв на труд Миллера дало большинство академиков. Шлецер, на его взгляд, был самого неуживчивого и сварливого характера и чрезвычайно высокого мнения о самом себе и своих знаниях, «с презрением» относился к грамматическим и историческим трудам Ломоносова.
Характеризуя статью Байера «О варягах», также традиционно констатировал, что в ней «впервые высказаны положения, составляющие до ныне краеугольный камень так называемой норманской системы о происхождении Руси». Но ее, написанную на латыни, наверное «никто не читал в России за исключением одного Татищева». Вместе с тем Пекарский отмечал, что, во- первых, он, зная многие языки, даже не принялся за изучение русского языка, т. к. не думал, что это ему когда-нибудь может пригодиться, во-вторых, что Байер и Шлецер защитили диссертации по богословию, соответственно по крестным словам Иисуса Христа и «О жизни Бога», в-третьих, что Миллер прибыл в Россию, не имея законченного университетского образования и совершенно не помышляя о науке вообще и истории, в частности, т. к. пределом его мечтаний, как он сам же признавал, была только служебная карьера - сделаться зятем Шумахера и его должности, в-четвертых, что Байер, Миллер, Шлецер до своего приезда в Петербург никогда не занимались русской историей и ничего не знали из нее238 (т. е., как вытекает из сказанного, они стали приобщаться к ней только в России и только в той мере, в какой овладевали, понятно, русским языком).
И. В. Лашнюков в «Очерке русской историографии», вышедшем в 1872 г., утвердительно говорил о том, что «наука русская история возникает в XVIII веке в трудах академиков-немцев», что исследования русских историков той же поры «не более, как свод перифразис неразработанного материала с очень слабым осмыслением отдельных фактов и явлений русской истории», и что они «не представляют науки в настоящем смысле этого слова». Но при этом им было подчеркнуто, что в трудах Татищева и Ломоносова «более замечается научных тенденций и яснее высказался современный взгляд на русскую историю», что первый не позволял себе перерабатывать материал по своему усмотрению и перифразировать летописные известия, как это делалось в XVIII и отчасти в XIX столетии, что в его «Истории Российской» видна попытка подвергнуть критике источники и отдельные сообщения, и что она имеет важное значение в наше время, т. к. ею пополняются многие пробелы и темные места в летописях.

Но если, подчеркивал ученый, для Татищева первое дело историографа - это передать верно сказания, то для Ломоносова - поддержать упадавшие патриотические чувства (он смотрел на историю с чисто литературной точки зрения, что образцом для него служили римские историки, прославляющие подвиги предков в красноречивом рассказе для назидания потомства). Вместе с тем Лашнюков отметил основательное знакомство Ломоносова с источниками и подытоживал, что, во-первых, некоторые его заключения «не потеряли научного значения», во-вторых, его «Древняя Российская история» «имеет важное значение, как попытка написать русскую систематическую историю в патриотическом духе, и как протест русского ученого против нелепого мнения, что только немцы могут разрабатывать русскую историю»239.
Как резюмировал в 1872 г. М.П. Погодин, из всех опровержений норманизма «самое научное, всестороннее и благовидное, приведенное к одному знаменателю, было Эверсово (а собственное мнение - самое нелепое), самое основательное, полное и убедительное принадлежало г. Гедеонову. Принимая к сведению его основания, должно было допустить, что призванное к нам норманское племя могло быть смешанным или сродственным с норманнами славянскими». А в 1874 г. - за год до кончины - он окончательно укрепился в выводе, высказанном, надлежит подчеркнуть, более ста лет тому назад Ломоносовым, но только придав ему норманскую суть: «Я думаю только, что норманскую варягов-русь вероятнее искать в устьях и низовьях Немана, чем в других местах Балтийского поморья».
В тот же год один из самых убежденных норманистов Н.И. Ламбин признал, что Гедеонов, «можно сказать, разгромил эту победоносную доселе теорию... по крайней мере, расшатал ее так, что в прежнем виде она уже не может быть восстановлена». Солидаризируясь с его приговором норманской теории, он уже сам говорит о ее «несостоятельности» и констатирует, что она доходит «до выводов и заключений, явно невозможных, - до крайностей, резко расходящихся с историческою действительностью. И вот почему ею нельзя довольствоваться! Вот почему она вызывала и вызывает протест!»240.
В 1875 г. П. П. Вяземский выразил «твердое и научное убеждение, что наши русские историки и летописцы до Шлецера стояли на более плодотворной почве для понимания древнейших судеб нашего племени и что вся мудрость Шлецера состояла в придумывании тормоза, искусно скованного для удовлетворения разных целей, уклоняющих от правильного пути; озирая пройденный со времен Шлецера путь археологических исследований в России, должно сознаться, что мы движемся в поте лица в манеже, не делая при этом ни шага вперед». И один из таких тормозов, вредящих научному изучению русских древностей, он видел в норманском вопросе. Сказав, что нельзя сомневаться в связи, существовавшей между скандинавами и славянами, Вяземский заключил, что «выход гребцов Руотси из Скандинавии не помогает ходу науки вперед» А в отношении Куника ученый указал на его стремление защищать норманизм «до последней крайности», а по поводу кредо Погодина, утверждавшего, что для него борьба с антинорманизмом есть «борьба не на живот, а на смерть», заметил, что такая постановка вопроса «в деле науки непонятна»241.
В 1875 и 1877-1878 гг. Куник вновь (а на данный факт он впервые указал в 1844 г.) говорил о шведе П. Петрее как о «первом норманисте», «довольно неудачно», по его мнению, заявившем о себе в этом качестве в 1615 году. Причем, как убеждал историк, если не существует никакой антинорманистской школы, то «норманисты, напротив, образуют старую школу, возникшую в 17 столетии». Отрицая за Байером лавры «отца-основателя» норманскои теории, Куник оценил его вклад в ее копилку довольно скромно (он лишь ввел в научный оборот Вертинские анналы, неизвестные шведским историкам XVII в ), а диссертацию Миллера, превозносимую в науке, назвал «препустой» Осознавая, что факт присутствия руси на берегах Черного моря в дорюриково время полностью сокрушает норманскую теорию, свидетельства о ней он охарактеризовал «несостоятельными полностью», в связи с чем отверг позицию С.М.Соловьева, отделявшего русь от варягов и видевшего в ней оседлый народ, до Рюрика живший на юге нынешней России.

В те же годы Куник назвал сочинение Гедеонова «в высшей степени замечательным» и резюмировал, что против некоторых его доводов «ничего нельзя возразить». Критикуя антинорманистов, ученый отметил, что некоторые из них «и в том числе главным образом г. Гедеонов, беспощадно раскрыли слабые стороны норманской школы, которые вызывали противоречия. Само дело от этого только выиграло» (причем увидев его «самое сильное возражение» норманистской интерпретации Вертинских анналов). Находясь под несомненным воздействием вывода своего научного противника, что ПВЛ «всегда останется... живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси», Куник откровенно сказал: «Одними ссылками на почтенного Нестора теперь ничего не поделаешь», - и предложил летопись «совершенно устранить и воспроизвести историю русского государства в течение первого столетия его существования исключительно на основании одних иностранных источников» (скатываясь, тем самым, на позиции первой половины XVIII в., преодоленные наукой благодаря Ломоносову). То, что иностранные источники представляют собою самую зыбкую основу для построений норманизма, продемонстрировал сам исследователь, тогда же окончательно отдав предпочтение в разрешении варяго-русского вопроса лингвистике, с которой так бесцеремонно обходились норманисты.
Отмечая в целом высокую результативность работ С.А.Гедеонова, Д И Иловайского и И.Е. Забелина, вышедших в 1876 г. одновременно в крупнейших научных центрах России - Петербурге и Москве (в том же году в Киеве увидел свет первый том посмертного издания сочинении антинорманиста М. А. Максимовича), Куник подытоживал: они, подняв в «роковом» 1876 г. «бурю против норманства», устроили «великое избиение норманистов», «отслужили панихиду по во брани убиенным норманистам». Оставаясь верным беспроигрышному наступательному принципу норманистов обвинять оппонентов во всех тяжких, называет их «варягоборцами», «норманофобами», «антинесторовцами», организовавшими в последние годы «поход против Несторова сказания», а себя и своих единомышленников относит, соответственно, к «защитникам Нестора», к «несторовцам». Но вместе с тем он тогда же произнес, ведя речь о норманской теории, что «трудно искоренять исторические догмы, коль скоро они перешли по наследству от одного поколения к другому», и что норманисты приписывали норманнам «такие вещи, в которых последние были совершенно неповинны». А в адрес Погодина, которого титуловал «Нестором русских норманистов», сказал, что у него есть «не всегда доказанные положения» и что в своей «Борьбе не на живот, а на смерть с новыми историческими ересями» он не всегда придерживается строго научной разработки источников и к тому же субъективен242.
В 1876 г. И.Е. Забелин в «Истории русской жизни с древнейших времен», сославшись на крайне низкие оценки немцев И. Д. Шумахера и А.А.Куника, данные диссертации Миллера и весьма хорошо известные в науке, заметил: говорить, что русские ученые засудили ее «из одного патриотизма, значит извращать дело и наводить недостойную клевету на первых русских академиков». Увидев в дискуссии столкновение двух народных или ученых «гордостей» - немецкой, свысока взиравшей на славян, и русской, не способной равнодушно отнестись «к этому немецкому возделыванию нашей древности посредством только одного отрицания в ней ее исторических достоинств», историк выступление М. В. Ломоносова, С. П. Крашенинникова и Н. И. Попова против воззрений Миллера квалифицировал как первую основательную и в полной мере ученую попытку критически рассмотреть саму «немецкую критику» (так, они правомерно обращали внимание на то, что Миллер, «отвергая и критикуя русские басни, вводил на их место готические басни и сверх того свои неосновательные догадки. За этими основными недостатками никакой другой учености у историографа они не находили»),
Ломоносов, подчеркивал Забелин, «весьма основательно выставил ему ряд доказательств» (например, что «имя и народ россиян» суть наследники роксолан, древних обитателей южной Руси), раскрыл несостоятельность его рассуждений (о том, что был лишь князь Аскольд и не было князя Дира, что Холмогоры есть скандинавское название), но нелепее всего считал тезис, что имя «русь» заимствовано от чухонцев-финнов. И мнение Миллера, подводил черту историк, «было отвергнуто, как мнение смешное и нелепое, не имевшее никаких ученых оснований», и что его «немецкая критика» оказалась слабее критики Ломоносова, которая до сих пор не опровергнута и подтверждается «новою ученостью (в трудах г. Гедеонова), достоинствам которой и ученые норманисты отдают полную справедливость». Но при этом он нисколько не сомневался в том, что Ломоносов не был, «да не мог и потом сделаться специалистом исторической науки».

Забелин, ведя речь о неподготовленности Байера и Миллера заниматься историей России (по незнанию русского языка и русских источников), констатировал, что им, проникнутым немецкой национальной идеей «о великом историческом призвании германского племени, как всеобщего цивилизатора для всех стран и народов», было свойственно смотреть на все «немецкими глазами и находить повсюду свое родное германское, скандинавское», и что круг «немецких познаний» хотя и отличался великой ученостью, но эта ученость сводилась к знанию больше всего западной, немецкой истории, «и совсем не знала, да и не желала знать историю славянскую».
Обратив внимание на опасную аномалию в науке, когда «шлецеровская буква», «вселяя величайшую осторожность и можно сказать величайшую ревнивость по отношению к случаям, где сама собою оказывалась какая-либо самобытность Руси, и в то же время поощряя всякую смелость в заключениях о ее норманском происхождении», Забелин так обрисовал атмосферу, царившую в науке и обществе и более чем благоприятную для норманизма: «Мнение о норманстве руси поступило даже посредством учебников в общий оборот народного образования. Мы давно уже заучиваем наизусть эту истину как непогрешимый догмат», и что «всякое пререкание даже со стороны немецких ученых почиталось ересью, а русских пререкателей норманисты прямо обзывали журнальной неучью и их сочинения именовали бреднями».
Указал он и на причину подобных массовых настроений, вытравляющих инакомыслие, без которого наука мертва: если «немецкий ученый убежден, что германское племя повсюду в истории являлось и является основателем, строителем и проводником цивилизации, культуры; то русский ученый, основательно или неосновательно, никак не может в своем сознании миновать той мысли, что славянское племя, и русское в частности никогда в культурном отношении ничего не значило и в сущности представляет историческую пустоту. Для воспитания такого сознания существовало множество причин, ученых и не ученых... и в числе которых весьма немаловажною была та причина, что свои ученые познания мы получали от той исторической науки, где эта истина утверждалась почти каждодневно».
И, в качестве подтверждения своих слов рассмотрев взгляды М.Т. Каченовского с учениками и М.П. Погодина, отметил, что они, «выходя из самых противоположных точек зрения, пришли однако к одному концу и в основе своих воззрений выразили одну и туже мысль, то есть мысль об историческом ничтожестве русского бытия». Вместе с тем историк признал, что у антинорманистов долгое время не было «под ногами ученой почвы», по причине чего они грешили баснословием и фантазиями, и что только исследования Гедеонова «впервые кладут прочное и во всех отношениях очень веское основание и для старинного мнения о славянстве руси». Работы Иловайского, по мнению Забелина, написаны в более популярной, чем у Гедеонова, и потому в «менее ученой форме». Он также констатировал, что «чистый» Нестор «создан воображением» лишь Шлецера и что норманисты исправляют «имена собственные нашей начальной летописи в сторону скандинавского происхождения их»243.
В 1876 г. датский славист В.Томсен прочитал в Оксфорде лекции, оказавшие огромное воздействие на русских и зарубежных исследователей (в виде отдельной книги они были изданы в 1877-1919 гг. в Англии, Германии, Швеции, России, Дании). Ученый, следуя в русле давней традиции, мешающей конструктивному разговору по всему спектру варяго-русского вопроса, обвинил антинорманистов в «ложном патриотизме», не позволяющем им принять мысль об иноземном происхождении имени русского народа и неприятный для них факт основания Древнерусского государства «при помощи чужеземного княжеского рода, - как будто подобное обстоятельство может заключать в себе что-нибудь оскорбительное для великой нации». Заявляя, что норманство варягов одинаково удовлетворяет «всех трезво смотрящих на дело русских и иностранных исследователей», он утверждал, что «до последнего времени раздавались лишь немногие голоса против господствующего воззрения» и что антинорманистские гипотезы «легко опровергались и находили мало последователей».
Выделяя из оппонентов лишь Гедеонова (его сочинение, «по крайней мере, производит впечатление серьезной обдуманности и больших познаний»), Томсен безапелляционно заключил: «Громадное же большинство сочинений других антинорманистов не могут даже иметь притязаний на признание их научными: истинно научный метод то и дело уступает место самым шатким и произвольным фантазиям, внушенным очевидно более нерассуждающим национальным фанатизмом, чем серьезным намерением найти истину». Из числа норманистов он отметил Погодина и «в особенности» Куника, которые «неоднократно ополчались на защиту своего любимого дела и в целом ряде статей оспаривали шаткие фантазии своих противников; другие не менее солидные ученые без колебания последовали их примеру». И как подводил черту исследователь, хотя «критицизм антинорманистов пролил новый свет на некоторые частности вопроса; но главная сущность дела осталась совершенно нетронутой, и в своих основаниях теория скандинавского происхождения Руси не поколеблена ни на волос» (но тут же принял их катастрофические для норманизма заключения, что Рослаген и имя Русь не связаны и что скандинавского племени по имени русь никогда не существовало).

Также им было отмечено, что книга А. А. Куника «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen» «составляет эпоху в истории решения» варяжского вопроса. Но при этом Томсен не сказал, либо не зная этого факта, либо преднамеренно закрывая на него глаза, что ее автор сделал в 1862 г. под воздействием критики Гедеонова многозначительное признание: «...Я должен теперь первую часть своего сочинения объявить во многих местах несоответствующею современному состоянию науки, да и вторую часть надобно, хоть в меньшей мере, исправить и дополнить» (а ведь в этом труде Кунику, как утверждается в норманистской историографии, «удалось тверже обосновать и развить учение о скандинавском происхождении князей, основавших русское государство»244). Говоря, что в сагах нет прямого упоминания об его основании, исследователь пояснил: «Это событие прошло на Севере сравнительно незамеченным, тем более что центр литературы саг, Исландия, был слишком удален от самой сцены события»245.
В 1877 г. Д.И.Иловайский вновь подчеркнул, что норманская теория имела, «кроме укоренившейся привычки, наружный вид строгой научной системы» и что хотя критика Гедеонова наносит ей «неотразимые удары», заставившие ее сторонников сделать «некоторые довольно существенные уступки», но собственная версия ученого происхождения варягов вряд ли имеет «какую-либо будущность в нашей науке». В том же году Н.И. Костомаров, рассматривая в обзоре исторической литературы за 1876 г. исследования Д. И. Иловайского («История России. Киевский период. Т. I. Ч. 1»; «Разыскания о начале Руси. Вместо введения в русскую историю»), И.Е.Забелина («История русской жизни с древнейших времен. Ч. 1.») и С. А. Гедеонова («Варяги и Русь»), особо отметил труд последнего.
Указав, что автор «владеет чрезвычайною эрудициею и отличается беспристрастною здравою критикою, глубокомыслием и проницательностью», рецензент резюмировал: Гедеонов «разбивает в пух и прах всю так называемую норманскую систему и совершает свой подвиг с изумительным искусством». Норманизм, пишет он, окончательно разбит, рассеян, уничтожен «и притом не на основании предположений и соображений, а при помощи исторических фактов и логических умозаключений, какие только возможны под пером человека, обладающего громаднейшею ученостью и начитанностью». И если бы Г.З. Байер, А.Л. Шлецер, И.Ф. Круг, М.П. Погодин, заключал Костомаров, «могли восстать из гробов и ополчиться против нового врага своих теорий, если бы к ним пристали и другие до сих пор здравствующие норманисты, то, при всех своих усилиях, не могли бы они уже поднять из развалин разрушенного г. Гедеоновым здания норманской системы», и что его монография «останется одним из самых капитальных памятников русской пауки»246
В 1877 г. норманист И. И. Первольф, довольно жестко критикуя сочинения Гедеонова и Забелина, во-первых, сказал, что «в последние времена поборники норманской теории значительно усмирились». Во-вторых, он буквально высмеял крайности норманской теории времени А. Л. Шлецера, Н. М. Карамзина, И.Ф. Круга, М.П. Погодина, указав при этом то обстоятельство, которое давало ей невиданный вотум доверия: «Всякий, кто не верил в норманскую гипотезу... прослыл за еретика. Русь, Русская Правда, болярин или боярин, вервь, град, ряд, полк, весь, навь, смерд, вено и проч., все это оказывается поклонниками Одина и Тора, да и этот последний житель Валгалы едва ли не переселился на берега Днепра, переменив только фамилию в Перуна»247.
В 1878 г. выдающийся лингвист И.И.Срезневский, убежденный в норманстве варягов, констатировал, говоря о книге Гедеонова «Варяги и Русь»: «На это произведение нельзя не глядеть с особенным уважением. Это - плод огромной научной работы, потребовавшей и много времени, и самоотверженной усидчивости, и разнообразной начитанности, и еще более разнообразных соображений, а вместе с тем и решимости бороться с такими силами, которых значение окрепло не только их внутренней стойкостью, но и общим уважением». В 1879 г. И.Е.Забелин назвал еще одну причину, создающую весьма питательную среду для норманистских воззрений в России: «Норманны - имя очень важно и очень знаменито в западной истории, а потому и мы, хорошо выучивая западные исторические учебники и вовсе не примечая особенных обстоятельств своей истории, раболепно, совсем по-ученически, без всякой поверки и разбора, повторяем это имя». Здесь же он отметил, что норманисты, «одержимые немецкими мнениями о норманстве руси и знающие в средневековой истории одних только германцев», никак не желают допустить связей восточных славян с их южнобалтийскими сородичами248.

В 1880 г. А.М. Кубарев и Д. И. Иловайский указали, что работа датчанина В. Томсена не представляет собой «чего-либо самостоятельного», а есть «самое поверхностное повторение мнений и доводов известных норманистов, преимущественно А.А.Куника», причем автор, в силу «своей отсталости», повторяет, отмечал Иловайский, такие доказательства последнего, от которых тот уже отказался. Вместе с тем Иловайский сказал, что если норманская теория имеет «за собой хотя некоторые основания», то еще менее состоятельна «славяно-балтийская теория руси» С. А. Гедеонова и И.Е. Забелина. По его словам, «мы считаем ее настолько безнадежною, что не желаем тратить время на ее опровержение»249.
В 1881-1882 гг. К.Н. Бестужев-Рюмин в лекциях по историографии и очерках, посвященных анализу жизни и творчества В. Н. Татищева, А. Л. Шлецера, Н.М. Карамзина, М.П. Погодина, констатировал, во-первых, что «несмотря на протесты некоторых историков, приходящих в ужас от утверждения, что немцы создали у нас историческую науку, должно сказать, однако, что немцы действительно положили у нас начало этой науке», при этом первым из них называя то И. X. Коля, занимавшегося церковной историей, то Г. 3. Байера, то Г. Ф. Миллера. Во-вторых, Байер «нашел ученое доказательство происхождения варягов из Скандинавии», но при этом «неясно, различая годные источники от негодных и говоря иногда то, что смешно каждому русскому человеку (хотя бы производство «Москвы» от «мужика»)», что Миллер, «умный и трудолюбивый, принес огромную пользу как собиратель материала и даже в некоторых эпохах как толкователь (в Смутном времени)», что Шлецер, являясь «действительным учителем и исторической критике, и историческим воззрениям... видел все спасение в немцах и все понимал только в западных формах: оттого, оказав великие услуги русской науке, этот учитель внес в нее и много заблуждений, с которыми еще и в наше время приходится бороться».
Так, его критика «есть критика здравого смысла и во многом уже неудовлетворительна. Преданию, мифу он не дает никакого значения - все это басни, и для него народное предание стоит на одной доске с вымыслом книжника; развитию идей он не дает никакой цены», что он со значительной долей пристрастия передает историю «науки исторической в России», что, «увлекаясь гордостью своего немецкого патриотизма», «внес большую смуту в умы», показав славян до прихода скандинавов похожими «на американских дикарей», которым пришельцы «принесли веру, законы, гражданственность», тем самым представив, повторил исследователь сказанное в 1872 г., «русскую историю в ложном свете». «Странно, - продолжает далее Бестужев-Рюмин, - что это повторял Погодин. Из этой мысли вышел и Каченовский, утверждавший недостоверность источников первоначальных времен на том основании, что показания их как будто не подходят к такому взгляду.... Но пора же понять, что взгляд этот отжил и противоречит не только показаниям... источников, но и непререкаемым свидетельствам археологии».
В Татищеве автор видел «первоначальника русской исторической науки», человека, который «стоит в самом начале нашей исторической науки и работает почти что один на поле, совершенно неразработанном. Грустно только думать, что так долго мы его не знали или, что еще хуже, пренебрегали им». И, как заключал Бестужев-Рюмин, «он поставил науку русской истории на правильную дорогу собирания фактов; он обозрел, насколько мог, сокровища летописные и указал дорогу к другим источникам; он тесно связал историю с другими сродными ей знаниями». Ломоносов, по его словам, увлеченный патриотическим чувством, «из патриотизма стал доказывать, что шведы, с которыми мы воевали, не могут быть предками наших князей», что он и против плана Шлецера по обработке русской истории 1764 г. «восстал со стороны национальной», а Погодина назвал «ревностным учеником» Шлецера, принявшим все крайности его концепции250.

В 1884 г. М. О. Коялович, говоря о «зле немецких национальных воззрений на наше прошедшее», широко разлившемся в науке «под видом научности» и приведшем к торжеству и в ней и в обществе мысли, что признавать норманизм - «дело науки, не признавать - ненаучно», охарактеризовал Байера как человека «великой западноевропейской учености», но совершенным невеждой в «русской исторической письменности». По оценке историка наука долго платила непомерно высокую дань «немецкому патриотизму» и заблуждениям Шлецера. Назвав его план разработки летописей удачным и указав что в его основе лежит труд Татищева, Коялович высказал невысокое мнение о самом итоге этого проекта - многотомном «Несторе» Шлецера «Пали» перечислял он, желание автора восстановить подлинный текст ПВЛ его утверждения о диком состоянии восточных славян до призвания варягов о невозможности найти что-либо верное в иностранных источниках, большей частью даже его объяснения текста летописи, его предубеждения против позднейших летописных списков, и удержал значение лишь «его научный прием т. е. строгость, выдержанность изучения дела».
В разговоре о Ломоносове Коялович шел в русле рассуждений норманистов: что он «накинулся» на Миллера, поднявшего «бурю своими немецкими воззрениями в такое русское патриотическое время», «с громадной силои своего таланта и с необузданностью своего права», и назвал эту борьбу «позорной», что «занятие историей было слишком далеко от специальных знании Ломоносова, было начато им слишком поздно и не могло дать удовлетворительного результата» и что он возвеличивал Россию. Весьма обстоятельно проанализировав творчество, помимо названных лиц, Г. Ф. Миллера, В. К. Тредиаковского, Н. М. Карамзина, Г. Эверса, Г. А. Розенкампфа, скептиков: Н.А.Полевого, О.И.Сенковского, М.П.Погодина, Ю.И. Венелина, П. Г. Буткова, С.М.Соловьева, А.А.Куника, С.А.Гедеонова, Н.И.Костомарова, Н.И.Ламбина, К.Н.Бестужева-Рюмина, Д.И.Иловайского, И.Е.Забелина, Е. Е. Голубинского, исследователь отметил явное желание значительной части соотечественников «видеть у нас все иноземного происхождения» и возводить свои воззрения в абсолют. Так, в отношении последнего он сказал, что его пристрастие «к норманскому или точнее шведскому влиянию у нас., доходит иногда до геркулесовых столбов» и что «новый недостаток сравнительного приема нашего автора, - большее знание чужого, чем своего».
А выводы Сенковского квалифицировал как «чудовищную, оскорбительную пародию» ученых мнений, доведенных им «до последних пределов нелепостей, крайне обидных и для ученых, и вообще русских», при этом подчеркнув: она потому имеет значение, что вся «построена на ученых серьезных для того времени данных, и потому вызывала к себе большое внимание» (поляк Сенковский, добавлял историк, с «необузданною, чисто польскою наклонностью поглумиться над Россией... воспользовался сагами для величайшего унижения немецкой критики по русской истории и вместе с тем для оскорбления русской народности»), В адрес Гедеонова Коялович заметил что против норманизма «неожиданно явился сильный противник этого казалось, неодолимого мнения, - противник, вооруженный громадной, чисто академической научностью», который своим трудом «смутил самых ученых
защитников наших призванных князей и заставил отказаться от некоторых положений»251.

В «Курсе русской истории» («Лекция VII») В. О. Ключевский отметил два взгляда на начало Руси: Шлецера, «которого держались Карамзин, Погодин, Соловьев», и второй, прямо ему противоположный, который «начал распространяться в нашей литературе несколько позднее первого, писателями XIX в.», и который наиболее полно выражен в сочинениях И.Д.Беляева и И.Е.Забелина («История русской жизни с древнейших времен». Ч. 1. - М., 1876). В 1884-1885 гг. он, читая курс «Терминология русской истории», констатировал, также не вдаваясь в подробности, наличие в науке нескольких мнений по поводу этноса и родины руси: Швеция (Г.З.Байер, А.Л.Шлецер, М.П.Погодин, С.М.Соловьев, А.А.Куник), Финляндия (В.Н.Татищев, И.Н. Болтин), Прусская земля (М.В.Ломоносов), Рустрингия-Фрисландия (Г,Ф. Голлман), Хазария (Г. Эверс), южнобалтийские славяне (Ю.И. Венелин, Ф.Л.Моронпсин, М.А.Максимович, Н.В.Савельев-Ростиславич, С.А.Гедеонов, И.Е.Забелин, подчеркнув при этом, что двое последних указывают на остров Рюген), Литва (Н. И. Костомаров), мордва, вообще поволжские финны (Д. Щеглов), угоро-хазары (В.Н. Юргевич), туземное славянское племя россы-роксаланы (росс-аланы) (М. Стрыйковский, Д. И. Иловайский)252. В 1886 г. в изданной в Риге «Русской исторической литературе» («Zur russischen Geschichtsliteratur») прибалтийского немца Г. Дидерихса утверждалась «истина», которую взрастили собственно русские ученые-норманисты, что в России начало изучению истории было «положено исключительно немецкими исследователями»: Байером, Миллером, Шлецером, Эверсом253.
Ф. И. Свистун в 1887 г., кратко пересказав М. О. Кояловича, привел мнения об этносе варягов Г.З.Байера, М.В.Ломоносова, Ю.Тунманна, М.М.Щербатова, И.Н. Болтина, А.Л. Шлецера (присвоил себе теорию Байера о скандинавском происхождении руси, не прибавив к его исследованиям ничего существенного), Г.Эверса, Г.Ф.Голлмана, Н.А.Полевого (утверждал, что предание о Рюрике и его братьях явно походит на миф), М.Т. Каченовского (считал, что Новгород был «колонизирован» южнобалтийскими славянами и что посредством их переходила на Русь западноевропейская культура), О.И.Сенковского, М.П. Погодина, Ю.И. Венелина (после смерти ученого в 1839 г. и выхода его «Скандинавомании...» в 1842 г. спор о происхождении руссов «притих»), Ф.Крузе, П.И.Шафарика (признавал, ссылаясь на Шлецера, Карамзина и Погодина, норманство варягов, но, по его же словам, уклонился от обширного рассуждения на эту тему), Н.И. Костомарова, С. А. Гедеонова, Д. И. Иловайского, И.Е. Забелина, В. О. Ключевского. При этом он более развернуто остановился на концепциях Гедеонова (русь - это восточнославянское племя поляне-русь, а варяги - князья и их дружина - были призваны с южнобалтийского Поморья), Иловайского (отвергает историзм Сказания о призвании варягов и признает его «басней», а в основе его теории лежит положение Гедеонова о руси как туземном племени), Забелина (считает норманскую теорию плодом узкого, немецкого патриотизма и на основании богатого запаса географических данных доказывает древнейшее общение балтийских и восточноевропейских славян), и что варяго-русским вопросом стали заниматься с 1860 г. (диспут между Костомаровым и Погодиным)254.
Сопоставление В. О. Ключевским в конце 80-х - 90-х гг. XIX в., с одной стороны, Байера, Миллера, Шлецера, с другой - Ломоносова, было, конечно, не в пользу последнего. Истинный источник его «непрерывной и непримиримой» вражды к немцам-академикам, по мнению Ключевского, следует искать в «патриотическом негодовании», какое возбуждалось в нем их отношением к делу просвещения в России, и что его нападки «на Миллера не просто личного свойства: они вытекали из его патриотических взглядов». Не сомневаясь, что диссертация Миллера имеет «важное значение в русской историографии», антинорманизм Ломоносова он назвал «патриотическим упрямством», в связи с чем его «исторические догадки» не имеют «научного значения» (но при этом говоря, что «в отдельных местах, где требовалась догадка, ум, Ломоносов иногда высказывал блестящие идеи, которые имеют значение и теперь. Такова его мысль о смешанном составе славянских племен, его мысль о том, что история народа обыкновенно начинается раньше, чем становится общеизвестным его имя», а в «Курсе русской истории» - «Лекция XVII» - принял и развивал идею ученого, впрочем, не называя его имени, что русский народ образовался «из смеси элементов славянского и финского с преобладанием первого»).
Вместе с тем Ключевский отметил, что Миллер своей диссертацией «сказал мало нового, он изложил только взгляды и доказательства Байера» (а эти слова по сути совпадают с заключением Ломоносова), «по своему задорному характеру» обострив их, что Шлецер «с немецким пренебрежением» относится «ко всем русским исследователям русской истории», что его «Нестор» - это «не результат научного исследования, а просто повторение взгляда Нестора... Там, где взгляд Нестора мутился и требовал научного комментария, Шлецер черпал пояснения у Байера, частью у Миллера. Трудно отыскать в изложении Шлецера даже новый аргумент в оправдание этой теории». Шлецер, заключал исследователь, не уяснил самого свойства ПВЛ, полагая, «что имеет дело с одним лицом - с летописцем Нестором», и прилагал к летописи приемы, к ней «не идущие». Говоря, что Ломоносов «до крайности резко разобрал» русскую грамматику Шлецера, в то же время признал его принципиальную правоту: «Действительно, странно было слышать от ученика Михаэлиса такие словопроизводства, как боярин от баран, дева от Д1ев, князя от Knecht», и вел речь о «надменности» Шлецера, о наличии у него «нервного расстройства вместе с пламенным воображением» и «чрезвычайно распухшего самолюбия»255.

В 1891 г. В.С.Иконников в «Опыте русской историографии» дал небольшие характеристики работам предшественников-историографов: А.З.Зиновьева (неудачная), А. Ф. Федотова (несколько шире по объему и выполнена «систематичнее», и что он отметил односторонность критики Шлецера - отрицательная), Н.Г.Устрялова, А. В. Александрова («изложено без всякой системы и обработки»), А.В.Старчевского, Н.А.Иванова (сумел «впервые обстоятельно и подробно изложить общий ход развития науки русской истории, указать литературу рассматриваемых вопросов и критически отнестись к мнениям писателей»), С.М.Соловьева, И.В.Лашнюкова, К.Н.Бестужева-Рюмина, М.О.Кояловича (впал «в крайний субъективизм», что «особенно сказывается в отношении к некоторым писателям, оказавшим, однако, несомненные услуги русской истории (Миллер, Шлецер и др.). Определения разных направлений в русской историографии и их характеристики не всегда точны и еще менее верны»)256.
Норманист Ф. А. Браун в 1892 г. в энциклопедической статье «Варяжский вопрос» ряд приверженцев норманской теории открыл именем шведа П. Петрея и наиболее выдающимися из них назвал Н.М. Карамзина, И. Ф. Круга, М. П. Погодина, А. А. Куника, П. И. Шафарика, Ф. Миклошича. Заметив, что до 1860-х гг. эта школа «могла считаться, безусловно, господствующею», подчеркнул: ее представители расходятся лишь в определении родины варяжской руси (Упланд, русь, выселившаяся из последней и давно жившая около Ладожского озера, скандинавское племя, оставшееся в России тогда, когда его родичи переселились в Скандинавию). Говоря, что «гораздо меньше согласия существует среди антинорманистов» (они сходятся только в отрицании норманства варяго-руссов), ученый привел их мнения по поводу происхождения руси: славянское, за которое большинство (С. А. Гедеонов, Д. И. Иловайский), хазарское (Г.Эверс), угорское (В.Н.Юргевич), финское (В.Н.Татищев), литовское (Н.И. Костомаров). При этом Браун отнес к «антинорманистам» сторонников готской теории И. С. Фатера и А. С. Будиловича.
Упомянул он и тот взгляд, согласно которому и варяги, и русь представляли собой не народ, не княжеский род, а только дружины, составленные из людей разных народностей, и что русь была известна на берегах Черного моря задолго до приходя Рюрика с братьями (С.М.Соловьев). Приведя показания иностранных источников (Вертинских анналов, Лиудпранда, арабских писателей), якобы свидетельствующих в пользу норманской теории, Браун откровенно сказал, нейтрализовав тем самым их доказательную силу, что центр ее тяжести «лежит, однако, не в этих исторических обстоятельствах, а в данных лингвистических». Также им было отмечено, что антинорманисты «справедливо указывают на то, что необъясненным, или неудовлетворительно объясненным, остается в системах норманистов... главное имя - «Русь»257.
В 1897 г. П.Н. Милюков, словно состязаясь со Шлецером, крайне негативно отозвался о русских историках XVIII в. - В. Н. Татищеве, М. В. Ломоносове, М.М. Щербатове, И.Н. Болтине, отнеся их к «допотопному миру русской историографии... - миру мало кому известному и мало кому интересному», и отмечая, что для них, не прошедших «правильной теоретической школы», критические приемы европейской науки оставались недосягаемыми образцами. Так, Татищеву, составившему добросовестный свод летописных известий и сделавшим «его непригодным для ученого употребления», осталась непонятной даже сама разница между источником и исследованием. А Ломоносов представлял собой «патриотическо-панегирическое» направление (или «мутную струю» в историографии XVIII в.), где главными были не «знание истины», а «патриотические преувеличения и модернизации», ведущие свое начало от Синопсиса. И если русские ученые, проводя «утилитарно-националистический взгляд», значение истории видели в назидательности, то немецкие академики, владевшие всеми приемами классической критики, полагали, что цель истории заключается в том, чтобы «открывать истины».
Ведя речь о «чисто литературных приемах» Ломоносова, сказавшиеся на его работе с источниками, Милюков рисует Байера «истинным типом германского ученого-специалиста», обладавшим «критическим чутьем» и «колоссальной ученостью» (при этом говоря, что «его главные доказательства норманизма до сих пор остаются классическими»), а Миллера «здоровым, сильным чернорабочим» с колоссальным трудолюбием, не сопровождавшимся ученостью (ему недоставало «строгой школы и серьезной ученой подготовки»). Шлецер, по его словам, имеет несравненно большее значение в развитии исторической мысли «как реформатор самого взгляда на ученость и науку», как человек, протестовавший против национального субъективизма во имя принципа научного безразличия и введший идею исторической критики источников: разбирать не самый рассказ, а его источники, «восстанавливать факт». Вместе с тем он констатировал, что Байер практически исчерпал все затронутые им сюжеты, в связи с чем Шлецер лишь снабдил извлечения из него «некоторыми частичными возражениями и поправками»258.

Через два года Ф. А. Браун в статье, касающейся происхождения имени «Русь» (а она, как и «Варяжский вопрос», также была написана для энциклопедического словаря Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона), констатировал, что имя это «толковалось учеными различно, смотря по тому, какого мнения они держались относительно исторического и этнологического понимания Руси», и что «ни одно из этих толкований не может считаться удовлетворительным». Хотя лингвист и подчеркнул, что именно «в финском наименовании шведов кроется разгадка всего вопроса», но вместе с тем отметил, что попытки А.А.Куника выводить Русь от Roslagen или от эпического прозвища готов Hreidhgotar, для которого им была восстановлена более древняя форма Hrоthigutans («славные готы»), оказались несостоятельными, что было признано самим ученым. Последнюю мысль Куника подхватил А. С. Будилович, стремясь «и исторически, и этнологически ставить Русь в связь с готами, а ее имя - с готской основой hroth «слава», пытаясь, таким образом, заменить «норманскую» теорию «готскою», не выдерживающей, отметил Браун, «критики ни с исторической, ни с лингвистической точки зрения»259.
В 1899 г. Н.П.Загоскин, приведя имена Г.З.Байера, Г.Ф.Миллера, Ф.Г.Штрубе де Пирмонт, А.Л.Шлецера, Н.М.Карамзина, И.Ф.Круга, А. А. Куника, М. П. Погодина (при этом назвав последнего «особенно фанатичным поборником» норманизма, «ультранорманистом»), внимание сосредоточил на критике основных доводов норманской теории (попытки ее сторонников вывести русские слова из скандинавского охарактеризовал как «филологическая эквилибристика» и указал, что летописное «за море» «представляется совершенно неопределенным»). Более конкретно ведя речь о представителях славянской школы: М.В.Ломоносове, В.К.Тредиаковском, Ф. Л. Морошкине, Ю. И. Венелине, А. А. Котляревском, С. А. Гедеонове, Д. И. Иловайском, И. Е. Забелине, он подробно рассказывает о разработке варяжского вопроса тремя последними исследователями. Отметив при этом, что «благодаря г. Гедеонову учение славянской школы было поставлено на твердую почву» и что он нанес норманизму «удар, по-видимому, смертельный» (норманизм «в своей ультра-радикальной байеро-шлёцеро-погодинской форме становится в наши дни явлением все более и более редким»).
Вместе с тем историк привел взгляды, как он их всех именует, антинорманистов, видевших в варягах финнов (В.Н.Татищев, И.Н. Болтин), хазар (Г.Эверс), готов (И.С.Фатер), литовцев (Н.И.Костомаров). По его словам, С.М.Соловьев придерживался «среднего мнения», считая варягов не каким-то народом, а «сбродной, разноплеменной» дружиной, «с преобладающим, однако, скандинавским элементом и под предводительством норманских вождей». В целом, как заключал Загоскин, многолетняя борьба норманистов и антинорманистов принесла, даже своими крайностями, «великую услугу» нашей науке, «дав толчок к пересмотру и критике летописей и других, как отечественных, так, в особенности, иноземных источников»260. Западноевропейская наука после В. Томсена не могла видеть в антинорманистах профессиональных специалистов. Так, в 1899 г. славист Т. Маретич в популярной книге «Славяне в древности», вышедшей в Загребе, категорично сказал, что между ними, кроме С. А. Гедеонова, «нет ни одного настоящего ученого; все остальные - лишь дилетанты в исторической науке»261.
В 1908 г. А. А. Шахматов утверждал, что «научное изучение древней русской истории начато великим Шлецером. Им были намечены вопросы, подлежавшие дальнейшей разработке, им были определены способы и приемы исследования. После Шлецера в основание исследования должна была быть положена критическая разработка древнего текста, а этой разработке должно было бы предшествовать восстановление текста по дошедшим до нас данным». В 1909 г. Ф.Тарановский, обратившись к наследию Ф.Г.Штрубе де Пирмонт, отметил, благодаря какому способу он «добыл» «новые» доказательства норманской теории, которыми затем оперировали в науке: «Получается... заколдованный круг: национальность варягов служила предпосылкой заключения о заимствовании постановлений Русской Правды у германских народных законов, а затем «изумительное» сходство с ними Правды служило одним из доказательных средств установления национальности варягов».
Г. Эверс, в свою очередь, считал, что заимствование Русской Правдой из германского первоисточника не связано с этносом варягов и объясняется исключительно близкими отношениями (торговыми и культурными), которые существовали между восточными славянами и немцами издавна. М.П. Погодина ученый представил в качестве наиболее ревностного сторонника германского происхождения древнерусского права, который считал научной ересью мысль о том, что Русская Правда является памятником славянского права, и убеждавшего, что сходство этого памятника со скандинавскими законами доказывает скандинавское происхождение варяго-русов. В адрес Н. А. Полевого Тарановским было сказано, что он, признав рассказ летописи о призвании варягов баснословным, видел в нем лишь свидетельство такого же завоевательного распространения норманнов, какое имело место и в Западной Европе262.
В 1911 г., т. е. в год празднования двухсотлетия со дня рождения Ломоносова, М.В. Войцехович, превознося его как «великого патриота», упорно боровшегося против немецкого засилья в Академии наук, низвел его воздействие на историческую науку к знаку «минус». Ибо он не имел твердых исторических знаний, «оставленное им историческое наследие несравненно ниже его, - можно сказать даже более, - ниже века и исторической мысли его некоторых современников», «в своих исторических взглядах он... как будто даже попятился назад, стал открещиваться» от новых, скромных приобретений русской исторической науки, которые «находим у Миллера и еще в большей степени у Шлецера», и объявил им «жестокую войну».

Так, диссертация Миллера, являя собой лишь скромную попытку научно разрешить историю первых веков русской истории, «подверглась настоящему разгрому со стороны неистового академика», защищавшего «совершенно противоположную точку зрения не по соображениям научным, а национально-патриотическим». И в целом, Ломоносов беспощадно критикует работы немецких ученых, «независимо от степени их научной основательности, а единственно с точки зрения русских интересов, русской чести и достоинства». Диссонансом к этим словам звучат другие слова Войцеховича, что по вопросам о народах, населявших в древности Россию, и славянских племенах он обнаруживает не мало проницательности, что некоторые частные вопросы получили у него «блестящее разрешение, несмотря на скудость тогдашних научных средств, а некоторые его догадки впоследствии получили научное подтверждение и сохранили силу доныне», и что предположения Ломоносова в области варяго-русских древностей «принесли свою долю пользы, внеся некоторые поправки в объяснение норманской школы и заставив ее сторонников основательнее аргументировать свои положения»263.
В том же году В. С. Иконников, говоря, что у Ломоносова против Шлецера «преобладала национальная точка зрения» и принимая критику Шлецером «Краткого Российского летописца» Ломоносова, утверждал, что его «Нестор», очищенный от ошибок и вставок, является капитальным трудом в области изучения летописных текстов и самой истории русского летописания. Но при этом заметив, что в России не шли в издании летописей по пути, указанному Шлецером, и что он не изобретал правил исторической критики, а заимствовал их из оснований библейской и классической критики, находившейся в то время уже на высоте, что его комментарии в значительной степени «носят филологический характер» и что он «ограничил значение норманизма в русской истории». Рассуждая об объективности Шлецера, Иконников подчеркнул, что общий характер его критики скептический, отрицательный и что его воззрения, «а потом и Нибура нашли у нас полное выражение в так наз. скептической школе», и что «по тогдашнему состоянию научных данных и свойственному ему скептицизму, Шлецер отрицательно относился к широким выводам (Шторха) об обширной торговле Востоком и Балтийским побережьем через Россию»264.
В 1912 году И. А. Тихомиров привел выводы, высказанные Ломоносовым против норманизма, и которые «в настоящее время сохраняют свою силу» в науке: отсутствие норманского влияния на русский язык, славянская природа названий Холмогор и Изборска, происхождение руси от роксолан, отсутствие в Скандинавии имени «Руси» и в скандинавских источниках информации о призвании Рюрика, поклонение варяжских князей славянским, а не норманским божествам, о широком значении термина «варяги». По мнению ученого, научная значимость антинорманизма Ломоносова заключается, прежде всего, в том, что он «первый поколебал одну из основ норманизма - ономастику... указал своим последователям путь для борьбы с норманизмом в этом направлении», окончательно уничтожившим привычку «норманистов объяснять чуть не каждое древнерусское слово - в особенности собственные имена - из скандинавского языка; после трудов Гедеонова количество мнимых норманских слов, сохранившихся в русском языке, сведено до минимума и должно считаться единицами; следовательно, одно из норманских влияний - именно в языке - отошло в область преданий и должно считаться окончательно сданным в архив» (при этом Тихомиров напомнил о мыслях Ломоносова об участии славян в великом переселении народов и в разрушении Западно-Римской империи, «в настоящее время сделавшиеся ходячими истинами»)265.

В 1913 г. В.А.Пархоменко, говоря, опираясь на показания византийских житий святых Стефана Сурожского и Георгия Амастридского, о существовании в начале IX в. Руси Черноморско-Азовско-Донской, не имеющей отношения к норманнам, подчеркнул, что готская (готско-норманская) теория, выдвинутая Е.Е.Голубинским и модифицированная затем В.Г.Васильевским, явно тенденциозна и придумана «лишь для спасения норманской теории от ее краха, страдает запутанностью в объяснениях». Вместе с тем он подверг критике теорию А. А. Шахматова о двух волнах прибытия скандинавов на Русь266, являющуюся новым вариантом той же готской теории. В 1914 г. Д. И. Багалей рассмотрел аргументацию А. А. Куника, изложенную в «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen». Немного сказал он о В.И.Ламанском, раскритиковавшем этот труд, о литовской версии происхождения руси Н. И. Костомарова, от которой тот отказался. Готская теория как разновидность норманизма была выдвинута, по его словам, В. Г. Васильевским для выхода «из затруднений по поводу многочисленных свидетельств о черноморско-азовской руси», а в развитии данной теории А. С. Будилович выводил слово «русь» из готского.
Из антинорманистов историк особо выделил С.А.Гедеонова, нанесшего «тяжелое поражение норманской теории, от которого она не оправилась доселе», и Д. И. Иловайского, также отстаивающего «туземное происхождение руси», но в отличие от Гедеонова отрицающего достоверность рассказа ПВЛ о призвании варягов (а в этом, на взгляд Багалея, содержится «самая сильная и убедительная сторона его теории», вместе с тем более слабой считая его мысль о тождестве руси с роксоланами). В работе датского филолога В. Томсена он увидел попытку новейшего обоснования норманизма, но при помощи старых доказательств Куника. Другой ее недостаток заключается в том, что обо всех анти-норманистах ученый «говорит огульно» и обвиняет их в «ложном патриотизме», мешающем им, «вопреки очевидности», принять мысль об образовании Киевской Руси скандинавами. В ответ на это Багалей заметил, что в самих источниках «кроется причина разнообразных, нередко исключающих друг друга мнений». В. О. Ключевского и А. А. Шахматова исследователь охарактеризовал как защитников «умеренного норманизма», очищенного от несообразностей267.
В 1916 г. М. К. Любавский вел речь о трех теориях происхождения варягов и руси - южнобалтийской, туземной и готской. Из числа сторонников первой он указал Ломоносова, Морошкина, Забелина, более подробно рассуждая о последнем. При этом почему-то утверждая, что в выводе варягов с Южной Балтики Гедеонов шел «по стопам Забелина» (Гедеонов эту мысль отстаивал задолго до Забелина), но в вопросе происхождения руси разошелся с ним и признал ее за коренное восточнославянское племя, передавшее свое имя варягам. В данном вопросе его поддержал Иловайский, считавший варягов норманнами и не придававший им никакого значения в организации Древнерусского государства. Из числа приверженцев готской теории Любавский назвал лишь имя Будиловича. И в конце своего предельно краткого обзора автор снисходительно бросил, говоря о «безуспешности опровержений антинорманистов»: «Все, чего они достигли, это то, что отодвинули назад в более древнее время прибытие варягов-руси в нашу страну»268.
Данные слова свидетельствуют, помимо тенденциозности ученого, о его самом поверхностном взгляде на историю разработки варяго-русского вопроса и не соответствуют истинному положению дел. Историографический материал беспристрастно говорит (особенно устами норманистов и особенно на примере Ломоносова и Гедеонова, а «имеющий уши слышать да слышит»), во-первых, о принципиальных ошибках Байера, Миллера и Шлецера, по трудам которых наши исследователи сверяли свой взгляд на прошлое России и приумножали их ошибки.
Во-вторых, что сторонники норманской теории шаг за шагом сдавали свои позиции (исторические и источниковедческие), постоянно идя на компромиссы с противоположным направлением и подстраиваясь под все возрастающий и под все более не согласующийся с их выводами уровень научных знаний, но при этом декларативно продолжая утверждать в силу традиции, за которой стояли громкие имена отечественной и зарубежной науки, об «истинности» своего учения. На то их подвигал еще и тезис Шлецера (пожалуй, единственное, что сохранилось в отечественной науке от наследия этого весьма одаренного и вместе с тем весьма противоречивого ученого, первоначально резко отделявшего русь от норманнов), крепко внедрившийся в сознание российского общества, что антинорманисты руководствуются не научными соображениями, а ложным патриотизмом, не позволяющим им признать основателями русского государства германцев.
Итоги изучения варяжской проблемы в дореволюционный период были во многом подведены в 1931 г. В.А.Мошиным в исследовании «Варяго-русский вопрос», по охвату материала (отечественного и зарубежного, от Байера до современной автору литературы, но прежде всего XVIII-XIX вв.) и обстоятельности его разбора не превзойденном до сих пор. И обращает на себя внимание тот факт, что убежденный норманист, эмигрант Мошин решительно отверг, прекрасно осознавая, какую непомерно высокую цену, в том числе и политического свойства, приходится за него платить, примитивное видение дискуссии норманистов и антинорманистов как противостояние «объективной науки» и «ложно понятого патриотизма», уводящее решение варяго-русского вопроса, как то показывает практика, в топи самых безудержных фантазий. С нескрываемой иронией заметив при этом, что «было бы весьма занятно искать публицистическую, тенденциозно-патриотическую подкладку в антинорманистских трудах немца Эверса, еврея Хвольсона или беспристрастного исследователя Гедеонова».

Не соглашаясь «с распространенным мнением о научной ценности антинорманистских трудов», он сказал далее: «Эверса, Костомарова, Юргевича, Антоновича никак нельзя причислять к дилетантам, а, по моему мнению, этот эпитет нельзя приложить и к Иловайскому, филологические доказательства которого действительно слабы, но который в области чисто исторических построений руководился строго научными методами», и открытия которого, «осветив по новому различные моменты древнейшей истории Руси, получили всеобщее признание и заставили даже наиболее упорных его противников внести в свои конструкции необходимые корректуры».
И занять столь принципиальную позицию Мошина заставили, во-первых, прекрасное знание им как историографии варяжского вопроса, так и самих работ антинорманистов, о которых большинство представителей противоположного лагеря судило лишь понаслышке, из поколения в поколение повторяя мнения признанных научных авторитетов, во-вторых, многие, по его же словам, краткие характеристики этого вопроса, попадающиеся «в учебниках и популярных трудах по русской истории», не только не дающие «действительной картины его развития, но часто страдающие значительными и вредными ошибками».
Ученый, говоря, что датский языковед В. Томсен «своим авторитетом канонизировал норманскую теорию в Западной Европе», вместе с тем подчеркнул, что он внес «в изучение вопроса мало такого, что не было бы ранее замечено в русской науке, в особенности в трудах Куника». Но, как констатировал сам же Мошин, Гедеонов, сильно пошатнув своей критикой «основания норманской теории», «похоронил «ультранорманизм» шлецеровского типа», пышно расцветший в первой половине XIX в., и «наиболее выразительными представителями» которого после Шлецера были Сабинин, Сенковский, Круг и Погодин269. Но духом и содержанием этого ультранорманизма были пропитаны первоначально все рассуждения Куника. И от которого он, как уже отмечалось, под воздействием Гедеонова открыто отказался в 1862 г., во многом признав несостоятельность своего сочинения «Призвание шведских родсов финнами и славянами», сыгравшего исключительно важную роль в упрочении норманизма в отечественной и зарубежной науке.
Остается привести мнения исследователей, прямо занимавшихся русскими древностями и варяго-русским вопросом, т. е. знающих его предметно и во всех деталях, а не оценивающих его далеко со стороны, непрофессионально и с заведомой предвзятостью. Эти мнения были высказаны ими в ходе дискуссии, которая развернулась в августе 1896 г. на X археологическом съезде после доклада К.И.Якубова на тему «К вопросу о происхождении имени Русь». Так, И.П.Филевич констатировал, «что двухсотлетний опыт русской науки указал бесплодность поисков Руси на севере, как и на юго-востоке», и что в этом случае «довольствоваться случайной связью названий, оставляя открытым вопрос этнографический; нельзя закрывать глаза на тесную связь названия Руси с известной частью русской территории, существовавшую, несомненно, с древнейших времен».
Д. И. Иловайский «справедливо заметил, что существование Руси Угорской - факт чисто этнографический - наносит прямой удар норманской теории». Не сомневаясь, что «норманская теория отжила свой век в русской науке», историк также совершенно справедливо заострил внимание на том принципиально важном обстоятельстве, объясняющем невероятную живучесть этой теории, что «большинство», придерживающееся ее и о котором говорит докладчик, есть большинство шведских, финских, норвежских, датских ученых». Иловайский, отмечая натянутость «объяснения слова «Русь» через финский язык», вместе с тем резонно заключил: «Мы и не должны иметь нужды растолковывать значение слова, которым называется народ: достаточно знать, что имя «Русь» было всегда связано с нашим народом и что наш народ никогда не называл себя иначе, как «Рось», а потом «Русь»; это название связано у нас и с названием рек, преимущественно в южной России. Не менее необъяснимы названия англов и Англии, франков и Франции. Задача историка не в растолковании значения таких названий, а в истории их: выяснении времени их появления, истории их распространения».
И.АХайновский также заострил внимание присутствующих на «названиях рек: Рось, Ростовица, Россата в Киевской губернии». Вступивший в дискуссию В.З. Завитневич напомнил «замечание Розенкампфа, что название финнами шведов «руотси» впервые засвидетельствовано в шведских законах XIII в.». Показательно, что византинист Ф.И.Успенский, будучи норманистом, не остался в стороне от этого очень важного разговора и, как им было сказано, «видел признак ослабления норманской теории в том, что она давно уже не может привести ни одного нового положения в свою защиту» и что мы «должны теперь на юге искать значения имени «Русь», а от севера должны уйти»270.
К сожалению, такой научной остротой зрения и такой научной принципиальностью, которой отличался Ф. И. Успенский, могли похвастаться очень немногие деятели нашей науки, с гимназической скамьи, если вспомнить слова И.Е.Забелина, заучившие наизусть «истину» о норманской природе варягов и варяжской руси «как непогрешимый догмат». И даже не взвесив его на весах исторической критики, но только поверив на слово своим именитым предшественникам, да при этом еще очень стараясь соответствовать облику европейского ученого, а также пользуясь своим численным превосходством над оппонентами и официальным статусом норманской теории, смогли навязать этот догмат подавляющему большинству своих сограждан. Причем смогли навязать без больших усилий, т. к. элита нашего общества, в том числе интеллектуальная, в своей массе всегда демонстрировала удивительную готовность принять этот догмат за истину. Показательный тому пример: в 2007 году князь Ю. А. Оболенский, являясь потомком Рюрика в 33 колене, «был не на шутку встревожен, когда узнал (из данных анализа собственного ДНК. - В.Ф.), что его род по мужской линии восходит к некому славянскому предку. Князь ожидал другого: он - сторонник норманской теории - был уверен, что, как и полагается Рюриковичу, происходит от этого легендарного скандинава»271.

И эта сказка для взрослых о «легендарном скандинаве» жива потому, что, как верно заметила Н. Н. Ильина, «психологической основой норманского учения, то есть учения, которое отводит германскому племени руководящую роль в древний период русской истории, служит недоверие русского общества к самому себе, сомнение в своих способностях устраивать жизнь своей страны». И «такого рода сомнение, - резюмировала исследовательница, - присущее доныне многим русским людям, связано в русской душе с подорванным чувством национального духовного достоинства», и что «сломленность национального духовного достоинства у части русского общества была, очевидно, проявлением его большей или меньшей слепоты к самобытным духовным силам в древней народной жизни и к действенности этих самобытных сил в собственной душевной глубине»272.
Сейчас эта слепота проходит, и норманизм отойдет в прошлое нашей науки. Но этот процесс не будет ни простым, ни коротким, ибо ему будет агрессивно противиться та весьма влиятельная часть российского научного мира, которая, отмечал И.Е.Забелин, одержима «немецкими мнениями о норманстве руси» и знающая «в средневековой истории одних только германцев». При этом обвиняя оппонентов во всех тяжких и, прежде всего, - а тут гадать нечего! - в «ультрапатриотизме» и национализме, да еще пугая тем власть одновременно выставляя ее пособником таких настроений) и, само собой разумеется, мировое сообщество, представляя ему антинорманистов в качестве комплексующих «великодержавных шовинистов», ненавидящих шведов, немцев и далее по списку. А уж когда им совсем станет горячо, то, можно нисколько не сомневаться, поднимут визгливую кампанию по поводу притеснения в России «научных» норманистов по национальному признаку. И этим приемом они чрезвычайно ловко пользуются уже несколько столетий. Как говорил в начале XIX в. его «родитель» А. Л. Шлецер, «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских». В 1876 г. В. Томсен увидел в действиях русских ученых, не согласных с норманской теорией, «национальный фанатизм» (в подобном тоне можно вести разговор о представителях любой национальной историографии, не принимающих суждения о своей истории в силу их несоответствия источникам и явной нелепости).
Такой взгляд стал нормой для российского научного сообщества, которое сохраняло и сохраняет ему непоколебимую верность в любых политических условиях: до революции, после революции, сегодня. В 1923 г. известный историк, большевик-меньшевик Н.А. Рожков, буквально возмущаясь тем фактом, что Ломоносов происходил из зажиточных крестьян и по своим политическим взглядам был сторонником самодержавия, вынес ему суровый обвинительный приговор: «Патриот в духе того времени, националист Ломоносов этой цели хотел служить и в своей «Российской истории». Именно из патриотических побуждений он отверг норманскую теорию и сделал варягов славянами» (да при этом еще отрицательно относясь к немцам, занимавшимся русской историей). В 1941 г. Н. Л. Рубинштейн убеждал, что Ломоносов «во имя национальной гордости» восстал не только против монополизации иностранцами российской исторической науки, но и против норманской теории273.
Тема исключительно патриотической подоплеки выступления Ломоносова против норманизма и его приверженцев в той или иной форме звучала в трудах советских исследователей 50-80-х годов. Тональность этого звучания резко была усилена в наше время. Так, А.Б.Каменский и А.С.Мыльников в 1996-1997 гг. доводили до сведения читателя, что для Ломоносова норманская трактовка русской истории была неприемлема именно «как антипатриотическая» и что научную аргументацию он зачастую заменял «доводами гипертрофированного патриотизма». Тогда же Э.П. Карпеев представлял величайшего нашего гения «пламенным выразителем» «амбициозно-национальной» политики, а Т. А. Володина в 2000-2005 гг. категорично утверждала, что Ломоносов, слишком увлеченный «своим национально-патриотическим чувством», «в патриотической запальчивости... не особенно считался со средствами, доказывая величие российского народа»274.
В 2007 г. украинский доктор исторических наук Н.Ф. Котляр в своем неприятии современных русских ученых-антинорманистов, изложенном на страницах родственного ему по духу российского издания «Средневековая Русь», дошел до приснопамятных по 1930-1950-м гг. формулировок, клеймя их как «средневековых обскурантов», «квасных» и «охотнорядческих патриотов», не способных «на какую бы то ни было научную мысль»275 (такая ненависть к оппонентам совершенно чужда науке и может исходить только от людей, страдающих какими-то очень серьезными комплексами и расстройствами).
Эта часть наших соотечественников будет противиться достижению прогресса в варяго-русском вопросе и потому, что, как сказал А. А. Куник в 1878 г. в адрес норманской теории, «трудно искоренять исторические догмы, коль скоро они перешли по наследству от одного поколения к другому». К тому же она, привыкнув к такому упрощенному взгляду на свое прошлое, более сложную его картину просто не в силах принять, т. к. это выше ее возможностей. Наконец, она будет придерживаться норманизма еще по той причине, что его исповедует и будет, конечно, исповедовать, если процитировать Д. И. Иловайского, «большинство шведских, финских, норвежских, датских ученых».

Но последними, все так же тешащими, как и представители шведской донаучной историографии XVII в., свое коллективное национальное самосознание и свою коллективную национальную гордыню ложной мыслью, что русские варяги - это норманны, т. е. действующими - осознанно и неосознанно - под воздействием именно «национального фанатизма», или утверждающими данную мысль в силу неприкрытых антирусских настроений, западноевропейская наука, к счастью, не исчерпывается. И в ее рядах раздаются голоса специалистов, например, Франции и Германии Р. Буае и Р. Зимека, требующих избавить эпоху викингов от мифов, вышибающих, по их словам, «почву из-под ног историка»276.
Несомненно, что совместными усилиями ничем и никем незаангажированных исследователей разных стран, в первую очередь, разумеется, историков, руководствующихся подлинными источниками, а не контрафактной продукцией, это рано или поздно удастся сделать. Так что прощай, норманизм!



134Мошин В.А. Варяго-русский вопрос. С. 111.
135Петрей П. Указ. соч. С. 90-91; Rudbeck О. Op. cit. Т. III. P. 184-185
136Muller G.F. Nachricht von einem alten Manuscript der russischen Geschichte des Abtes Theodosii von Kiow // Sammlung rassischer Geschichte. Bd. I. Stud. I. - SPb., 1732. S. 4, anm. *.
137Bayer G.S. Op. cit. P. 276-282, 288-291, 295-304, 309-311; Байер Г.З. Указ. соч. С. 344-348, 350-351, 353-359, 361-362.
138Татищев В.Н. История Российская с самых древнейших времен. Т. I. - М., Л., 1962. С. 90, 93, 201, 221, 225, примеч. 25 на с. 227, примеч. 30 и 31 на с. 228, примеч. 39 на с. 229, примеч. 61 на с. 231, примеч. 73 на с. 232, примеч. 3 на с. 307, примеч. 11 на с. 308, и др.; Байер Г.З. Указ. соч. Примеч. 3 на с. 363, примеч. И на с. 364.
139Миллер Г.Ф. О происхождении имени и народа российского // Фомин В.В. Ломоносов. С. 370, 374, 377-379, 386-387.
140Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. - М., Л., 1957. С. 233, 287-288, 551-552; его же. Замечания на диссертацию... С. 399-402, 406-411, 413-414, 420-422, 425, 434-440; Фомин В.В. Ломоносов. С. 183.
141Билярский П.С. Материалы для биографии Ломоносова. - СПб., 1865. С. 763; Пештич СЛ. Русская историография XVIII века. Ч. II. - Л., 1965. С. 229.
142Билярский П.С. Указ. соч. С. 755; Лавровский П.А. О Ломоносове по новым материалам. - Харьков, 1865. С. 161— 163; Пекарский П.П. История императорской Академии наук в Петербурге. Т. II. - СПб., 1873. С. 144-145, 247.
143Тредиаковский В.К. Три рассуждения о трех главнейших древностях российских. - СПб., 1773. С. 48-53, 199, 205, 224-225, примеч. 2 на с. 200.
144Ломоносов М.В. Замечания на диссертацию... С. 432; Миллер Г.Ф. Краткое известие о начале Новагорода и о происхождении российского народа, о новгородских князьях и знатнейших онаго города случаях // Сочинения и переводы к пользе и увеселению служащие. Ч. 2. Июль. - СПб., 1761. С. 9.
145Предисловие // Библиотека российская историческая. - СПб., 1767. С. 24.
146Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера, им самим описанная. - СПб., 1875. С. 321-322; Винтер Э. Неизвестные материалы о А.Л. Шлецере // «Исторический архив», 1960, № 6. С. 188.
147Эмин Ф. Российская история. Т. I. - СПб., 1767. С. 35-37, примеч. а на с. 4, примеч. а на с. 65, примеч. а на с. 124, примеч. а на с. 128, примеч. а на с. 130, примеч. б на с. 137, примеч. а на с. 203, и др.
148Schlozer A.L. Probe russischer Annalen. - Bremen, Gottingen, 1768. S. 29-36, 39, 48-52, 66-69, 73-74, 79-89, 112-113, 132,134,139,145-160,167,170,188, 213, 232-234, anm. 22 на s. 18, anm. 4 на s. 53. Автор искренне благодарит А.А.Григорова за перевод этой книги.
149Ломоносов М.В. Замечания на диссертацию... С. 405, 408-409, 410, 430-431, 436; РГАДА. Ф. 199. On. 1. 48. № 2. Л. 26-26об., 35об.; Миллер Г.Ф. О народах издревле в России обитавших. - СПб., 1788. С. 84-89,93,95,98,100-101, 104, 107-111, 118-121, 123-130; Пештич СЛ. Русская историография XVIII века. С. 228.
150Миллер Г.Ф. История императорской Академии наук в Санкт-Петербурге // Его же. Избранные труды. - М., 2006.
С. 512-513, 515; Болтин И.Н. Критические примечания на первый том истории князя Щербатова. Т. I. - СПб., 1793. С. 119-120, 158.
151Русские историки XVIII в., вопреки словам Шлецера, знали иностранные языки. Так, Татищев знал латынь, древнегреческий, немецкий, польский, был знаком с тюркскими, угро-финскими и романскими языками (Кузьмин А.Г. Татищев. - М., 1981. С. 337). Ломоносов прекрасно владел древнегреческим, латинским, немецким, французским, а также, как он сам отмечал, «сверх сего довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи... разумея притом польский и другие с российским сродные языки». А в его «Российской грамматике» приведены примеры из латинского, греческого, немецкого (и древненемецкого), французского, английского, итальянского, не уточненных азиатских, абиссинского, китайского, еврейского, турецкого, персидского, из иероглифического письма древних египтян (Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 7. - М., Л., 1952. С. 400-401, 404-405, 408, 411-417, 424, 509, 850, 866; там же. Т. 9. - М., Л., 1955. С. 415, 429).
152Соловьев С.М. Герард Фридрих Мюллер [Федор Иванович Миллер] // Его же. Сочинения. Кн. XXIII,- М., 2000. С. 57-58; Билярский П.С. Указ. соч. С. 755; Пекарский П.П. Дополнительные известия для биографии Ломоносова. - СПб., 1865. С. 50, примеч. 1; его же. История... Т. II. С. 423-424, 429.
153Хлевов А.А. Указ. соч. С. 14.
154Schlozer A.L. Probe russischer Annalen. S. 125-126, 129; idem. Nestor. Theil 5. - Gottingen, 1809. S. XVI-XXXV; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 3-4,26, 30, 47-49, 51, 53, 56, 70-73, 154, 184, 187, 190-191, 193-196,198-202,207,210,215,220,222, 227-230,241,273,305; Шлецер А.Л. Указ. соч. Ч. I. С. 2-7, VII, XIX-XXI, XXVI-XLI, 9i, кв-кг, ла, мд-ме, мз, нs-нз, p3i, ркд-рки, рли, рм-рмθ, рнз, рнθ-рξ, рξе, рξи, роа, рог-рое, 47-51, 52-56, 119-120,149,274,276-288,303,315,325-330, 337, 344-348, 359-390, 418-420, 425- 426,430,473, примеч. * на с. р, примеч. ** на с. 325, примеч. * на с. 330, примеч. * на с. 366, примеч. * на с. 367, примеч. * на с. 369; EwersJ.P.G. Vom Urschprunge des russischen Staats. - Riga, Leipzig, 1808. S. VII; Греков БД. Ломоносов-историк // Историк-марксист. М., 1940, №11. С. 20; Мавродин В.В., Пештич СЛ., Якубский В.А. Ценная публикация по истории русско-немецких культурных связей второй половины XVIII в. // «История СССР», 1963, № 3. С. 226; Черепнин Л.В. А. Л. Шлецер и его место в развитии русской исторической науки (из истории русско-немецких научных связей во второй половине XVIII - начале XIX в.) // Международные связи России в XVII-XVIII вв. (Экономика, политика и культура). - М., 1966. С. 184; Шевцов В.И. Г. Эверс и развитие русской исторической науки в XVIII - начале XIX в. в немецкой историографии // Исследования по славяно-германским отношениям. - М., 1971. С. 31.
155Allgemeine Literatur-Zeitung. Bd. 1.- Halle, Leipzig, 1809, № 22. S. 177-184; № 23. S. 185-188; Шевцов В.И. Г. Эверс... С. 31-32; его же. Дворянско-буржуазная историография 20-40-х годов XIX в. о Густаве Эверсе // Некоторые проблемы отечественной историографии и источниковедения. - Днепропетровск, 1972. С. 81-82.
156Ewers J.P. G. Unangenehme Erinnerung an August Ludwig Schlozer. - Dorpat, 1810. S. 1-16.
157Брусилов H. Историческое рассуждение о начале русского государства // BE. М., 1811, № 4. С. 285-288, 301-306; Успенский Г.П. Опыт повествования о древностях руских. Ч. 1.- Харьков, 1811. С. 12-13.
158Татищев В.Н. Указ. соч. С. 96-97, 107, 120-121; Миллер Г.Ф. О первом летописателе российском, преподобном Несторе, о его летописи, и о продолжателях оныя // Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие. Апрель. СПб, 1755. С. 275; Болтин И.Н. Примечания на историю древния и нынешния России г. Леклерка. Т. I. - СПб., 1788. С. 58, примеч.а.
159Шлецер АЛ. Указ. соч. Ч. I. С. 418-419, примеч. * на с. 342; то же. Ч. И. С. 171— 172; Эверс Г. Указ. соч. С. 18-19, 68-69, 71-72, 83-84, 105-107, 116-119, 138- 139, 148-153, 249-255.
160Голлман Г.Ф. Указ. соч. С. 8-9,17,24-25, 28-29.
161Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. С. 21, 55-56, 58, примеч. 42, 71, 72, 73, 75, 78, 96, 101,105, 106, 110,111,113, 276, 278, 282, 283, 295, 302, 513, 523; то же. Т. XII. - СПб, 1829. Примеч. 165;
162Каченовский МЛ. От киевского жителя к его другу // BE. Ч. 104. № 5. М., 1819. С. 46; Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. С. 320; Козлов В.П. «Примечания» Н.М. Карамзина к «Истории государства Российского» // Там же. С. 571.
163Нильсен Й.П. Рюрик и его дом. Опыт идейно-историографического подхода к норманскому вопросу в русской и советской историографии. - Архангельск, 1992. С. 20; Хлевов А.А. Указ. соч. С. 18.
164Венелин Ю.И. Древние и нынешние болгары в политическом, народописном, историческом и религиозном их отношении к россиянам. Т. 1. - М, 1829. С. 21, 175; его же. Скандинавомания... С. 58.
165Полевой НА. История... С. 28-32, 53.
166Фатер КС. Указ. соч. № 2. С. 128, примеч. 6; № 9. С. 21; Лелевель И. Рассмотрение Истории государства российского Карамзина // Северный архив. Ч. 9. № 1. СПб, 1824. С. 46, 48-49, 51-52; № 2. С. 91-99; № 3. С. 163-170; Ч. И. № 15. С. 138-140; № 16. С. 188-189; Ч. 12. № 19. С. 50-51.
167Летопись Несторова, по древнейшему списку Мниха Лаврентия. Издание профессора Тимковского, прерывающееся 1019 годом. - М., 1824. С. III-IV.
168Погодин М.П. О происхождении Руси. С. 6-9,12,18,43,71,80-81,100,102,108, 110-122, 124, 177.
169Погодин М.П. О жилищах древнейших руссов. Сочинение г-на N. и краткий разбор оного. - М., 1826. С. 27-28, 60, примеч. * на с. 37.
170Руссов С. Письмо о Россиях, бывших некогда вне нынешней нашей России // ОЗ Ч. 31. М, 1827. С. 109, 117-119.

171Розенкампф Г.А. Объяснение некоторых мест в Нестеровой летописи. С. 22; его же. Объяснение некоторых мест в Нестеровой летописи... С. 153; его же. Обозрение Кормчей книги в историческом виде. С. 254, 260.
172Рейц А. Опыт истории российских государственных и гражданских законов. - М., 1836. С. 14, примеч. 3.
173От переводчика // Шлецер АЛ. Указ. соч. Ч. I; Шлецер АЛ. Нестор // Цветник. Ч. VIII. № 10. - СПб, 1810. С. 131- 132.
174Полевой Н.А. Летопись Несторова по древнейшему списку Мниха Лаврентия. Издание профессора Тимковского, напечатанное при Обществе истории и древностей российских. М, 1824 // Северный архив. Ч. 11. № 13-14. СПб, 18. С. 65-70.
175[Зубарев Ф.] О трудах Шлецера и Тунманна для русской истории // BE. М., 1825, №18. С. 81-103.
176Полевой Н.А. Предварительные критические исследования Густава Еверса для российской истории. Кн. I. М, 1825 // Московский телеграф. Ч. 8. М, 1826. С. 143-145; его же. Das alteste Recht der Russen in seiner geschichtlichen Entwickelung dargestelt. Дерпт, 1826 // To же. Ч 16. M, 1827. C. 332-333.
177Зиновьев А.З. О начале, ходе и успехах критической российской истории. - М, 1827. С. И, 14-16, 18-21, 25-41, 45-46, 51, 54-63, 70, примеч. 59 и 65.
178Погодин М.П. О начале, ходе и успехах критической российской истории // MB. Ч. III. № 9. М., 1827. С. 51-52; Зиновьев А.З. Письмо к издателю «Московского телеграфа» // МТ. Ч. 15. № 10. М., 1827. С. 86-87.
179Полевой Н.А. История... С. 29, 85; Погодин М.П. История русского народа. Сочинение Н.Полевого. Т. I. М., 1829 // MB. Ч. I. № 2. М., 1830. С. 165-190.
180Зиновьев А.З. Взгляд на русскую историю // Телескоп. Ч. 17. № 2. М., 1833. С. 495.
181Сенковский О.И. Скандинавские саги. С. 17-18, 22-23, 26-27, 30-41, 58, 75, примеч. 30 на с. 70; его же. Эймундова сага. С. 47-49, 53, 64.
182Скромненко С. [Строев С.М.]. О недостоверности древней русской истории и ложном мнении касательно древности русских летописей // Маяк. Т. 46. № 49. СПб., 1834. С. 388-392.
183Шеншин В. О пользе изучения русской истории в связи со всеобщею // Телескоп. Ч. 20. № И. М., 1834. С. 136-142, примеч. * на с. 140; № 12. С. 217-218.
184Сазонов Н. Об исторических трудах и заслугах Миллера // Ученые записки Московского университета. М., 1835. № 1. С. 130-151; № 2. С. 306-327.
185Устрялов H.Г. Указ. соч. С. 1, 3-4, 8-11, 13-20, 25-26.
186[Иванов Н.А.] Россия в историческом... С. 11-15.
187Шафарик П.И. Славянские древности. Т. II. Кн. 1. - М., 1848. С. 112-116.
188Скромненко С. [Строев С.М.]. Критический взгляд на статью под заглавием: Скандинавские саги, помещенную в первом томе Библиотеки для чтения. - М., 1834. С. 56-60.
189Бодянский О.М. О мнениях касательно происхождения Руси // СО. Т. LI. Ч. 173. СПб., 1835. С. 62-65, 68.
190Каченовский М.Т. О кожаных деньгах // Ученые записки Московского университета. Ч. IX. № 3. М., 1835. С. 333-335, 337.
191Венелин Ю.И. Скандинавомания... С. 5, 9-12, 25-28, 31, 34-37, 42-59.
192Венелин Ю.И. Известия о варягах... С. 1-18; его же. [О происхождении славян вообще и россов в особенности] // Сб. РИО. Т. 8 (156). С. 36-76, примеч. XIX, XXV, LII.
193Рейц А. Указ. соч. С. 337, 340, 366.
194Руссов С. О древностях России. Новые толки и разбор их. - СПб., 1836. С. 13-15, 19-20, 57-78, 80, 91-103.
195Максимович М.А. Откуда идет Русская земля. - Киев, 1837. С. 5, 10-13, 22-23, 32, 61-62, 64, 136, 139-140, 144-145, примеч. 3 на с. 83, , примеч. 4 на с. 85, примеч. 6 на с. 86, примеч. 17 на с. 98, примеч. 18 на с. 99, примеч. 26 на с. 112, примеч. 33 на с. 118, примеч. 42 на с. 123, примеч. 54 на с. 130.
196Максимович М.А. Критико-историческое исследование о русском языке // ЖМНП. Ч. 17. СПб., 1838. С. 533.
197Надеждин Н.И. Об исторических трудах в России // Библиотека для чтения. Т. XX. СПб., 1837. С. 97, 100-112, 115, 117-118, 122-125, 129-133, 135.
198Имеется в виду книга Н.А.Иванова (Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях. Ч. 3. - СПб., 1837), изданная Ф.В. Булгариным под своим именем.
199Федотов А.Ф. О главнейших трудах по части критической русской истории. - М., 1839. С. I—II, 7,9-10,14-92,96,105- 107, примеч. * на с. 42, примеч. * на с. 50.
200Бестужев-Рюмин К.Н. Биографии и характеристики (летописцы России). - М., 1997. С. 303.
201О Шлецере // Современник. СПб., 1838, № 4. С. 90-91; Белинский ВТ. Критический разбор книг И.И.Лажечникова (Ледяной дом, Басурман) // Его же. Полное собрание сочинений в двенадцати томах. Т. IV. - СПб., 1901. С. 41-42, 503, примеч. 22; его же. Россия до Петра Великого // То же. Т. VI. - СПб., 1903. С. 120-121.
202Боричевский И.П. Руссы на южном берегу Балтийского моря // Маяк. Ч. VII. СПб., 1840. С. 174-182; Бутков П.Г. Оборона летописи русской, Нестеровой, от наветов скептиков. - СПб., 1840. С. III, 3-5, 7, 49, 61, 65-66, 84-90, 94, 137, примеч. 334.
203Погодин М.П. О важности исторических и археологических исследований Новороссийского края, преимущественно в отношении к истории и древностям русским. Речь г. Надеждина, помещенная в книге под заглавием: Торжественное собрание Одесского общества любителей истории и древностей, 4 февраля 1840. Одесса, 1840 // Москвитянин. Ч. I. № 2. М., 1841. С. 547-557; его же. О значении имени руссов и славян. Соч. Ф. Морошкина. Москва, 1840 // Там же. С. 557-561; его же. Откуда идет Русская земля, по сказанию Несторовой повести и по другим писателям русским, сочинение М. Максимовича. Киев, 1837 // Там же. Ч. II. № 3. М., 1841. С. 219-234.
204Письмо г. Максимовича к издателю // Москвитянин. Ч. III. № 5. М., 1841. С. 198-211; Погодин М.П. Ответ // Там же. С. 211-216.
205Морошкин Ф.Л. Предисловие к «Историко-критическим исследованиям о руссах и славянах» //Маяк. Т. 6. № 11-12. СПб., 1842. С. 1-4.
206Святной Ф. Что значит в Нестеровой летописи выражение: «поидоша из немец?» или несколько слов о варяжской Руси. - Reval, 1842. С. 1-3, 5-12, 15-16.
207Сб. РИО. Т. 129. - СПб., 1910. С. 238.
208Лекции по историографии профессора Бестужева-Рюмина за 1881-1882 года. - СПб., [б. г.]. С. 6.
209Соловьев С.М. История... Кн. 3. Т. 5-6. - М., 1993. С. 672.
210Морошкин Ф.Л. Историко-критические исследования о руссах и славянах. - СПб., 1842. С. 3-17.
211Там же. С. 18-23, 30, 39,111-112.
212Бурачек СЛ. Указ. соч. С. 55, 57, 61-63, 73, 79, 84-90,108, 112, 126,155.
213Критическое обозрение книги Ф. Л. Морошкина «Исторические исследования о руссах и славянах» (Письмо беспри-страстного любителя истории к М.П. Погодину). - СПб., 1842. С. 3-81.
214Иванов Н.А. Общее понятие о хронографах и описание некоторых списков их, хранящихся в библиотеках с.петербургских и московских. - Казань, 1843. С. 23-31, 33, 36-43, 45-46, 48, 52-64, 137-145, 206, 209, 243-247, 250-251.
215Головачев Г.Ф. Август-Людвиг Шлецер. Жизнь и труды его // ОЗ. Т. XXXV. СПб., 1844. С. 39, 41-42, 44, 48-49, 65-66.
216П.Б. «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen» // ЖМНП. 4. 43. Отд. VI. СПб., 1844. С. 43-69; Макаров М.Н. Письмо к автору Историко-критических исследований о славянах и руссах, профессору импера-торского Московского университета Ф.Л.Морошкину // Маяк. Т. 17. № 33-34. СПб., 1844. С. 55-69; [Александров
А. В.] Заметки для автора Обороны о галицких испанцах и происхождении угров // Там же. С. 69-75.
217Александров А.В. Современные исторические труды в России: М.Т.Каченовского, М.П. Погодина, Н.Г.Устрялова, Н.А. Полевого, Ф.В.Булгарина, Ф.Л. Морошкина, М.Н.Макарова, А.Ф.Вельтмана, В.В. Игнатовича, П. Г. Буткова, Н. В. Савельева и А.Д.Черткова. - СПб., 1845. С. 4-15, 27-31, 41, 56-61, примеч. * на с. 22 (письмо 1), 2-85,90-91 (письмо 2).
218Артемьев А. Имели ли варяги влияние на славян и если имели, то в чем оно состояло? - Казань, 1845. С. 2-4.
219Савельев-Ростиславич Н.В. Указ. соч. С. 10-24,27, 31,39-49,51-53,55, 58-60; Славянский сборник Н.В. Савельева- Ростиславича. С. XVII-XXV, XXVII, XXXV, XXXVII-XXXIX, XLVIII-LIV, LIX-LXX, LXXIV-LXXV, LXXIX- LXXX, LXXXIII-LXXXVIII, XCV, CVII-CXVI, CXIX-CXLI, CXLIV, CLXVI, CLXXI-CLXXII, CXCV, примеч. 54 на с. XLII, примеч. 527 на с. CCXXVII.
220Пештич С.Л. Русская историография о М.В.Ломоносове как историке // Вестник Ленинградского университета. Серия истории, языка и литературы. Вып. 4. № 20. Л., 1961. С. 67.
221Белинский В.Г. Славянский сборник Н.В. Савельева-Ростиславича. Санкт- Петербург, 1845 // Его же. Собрание сочинений в девяти томах. Т. 7. - М, 1981. С. 366-395.
222Старчевский А.В. Очерк литературы русской истории до Карамзина. - СПб, 1845. С. 124-126, 141-142, 260-269, 277-279, 282-284.
223Святной Ф. Историко-критические исследования о варяжской Руси // Маяк. Т. 19. СПб, 1845. С. 2, 4-11, 14, 68-70, 82, 84, 86-88.
224Погодин М.П. Исследования... Т. 2. С. 94-95, 101-102, 108-113, 116, 122, 131, 136, 138, 142-162, 166-200, 203- 219, 267, 308-310, 325, примеч. 288 на с. 184; то же. Т. 3. С. 296, примеч. 700.
225Попов А.Н. Шлецер. Рассуждение о русской историографии. - М, 1847. С. 28- 29, 40-41, 43-44, 49, 51, 56, 58-60; Погодин М.П. О трудах гг. Беляева... С. 169- 170.
226Ломоносов М.В. Поли. собр. соч. Т. 6. - М, Л, 1952. С. 170; KrugPh. Forschungen in der alteren Geschichte Russlands. Th. 1. - SPb, 1848. C. VIII-CLX; Kyник А.А. Очерк биографии академика Круга // ЖМНП. Ч. 64. Отд. V. СПб, 1849. С. 14, 17-18, 23-39, 42-52, 57-60, 63-64, 71, 73, 78, прим. 1 на с. 20; Срезневский ИМ. Мысли об истории русского языка. - СПб, 1850. С. 130-131, 154.
227Классен Е. Новые материалы для древнейшей истории славян вообще и славяно-руссов до Рюрикового времени в особенности, с легким очерком истории руссов до Рождества Христова. Вып. I. - М., 1854. С. III, 9-12; то же. Вып. II. - М, 1854. С. 21.
228Соловьев С.М. Герард Фридрих Мюллер... С. 39-69; его же. Каченовский Михаил Трофимович //Его же. Сочинения. Кн. XXIII. С. 69-83; его же. Писатели русской истории // Собрание сочинений С.М.Соловьева.- СПб, [1901]. Стб. 1317-1388; его же. Н.М.Карамзин и его «История государства Российского» // Там же. Стб. 1389-1540; его же. Август-Людвиг Шлецер // Там же. Стб. 1539-1576; его же. Шлецер и антиисторическое направление // Там же. Стб. 1577-1582; его же. История... Кн. 1. Т. 1-2. С. 87-88, 100, 198, 250-253, 276, примеч. 142, 147, 148, 150, 173 к т. 1; Пештич С.Л. Русская историография о М.В.Ломоносове... С. 68.
229Публичный диспут 19 марта 1860 года о начале Руси между гг. Погодиным и Костомаровым. [Б.м.] и [б.г.]. С. 34;Ламбин Н.И. Объяснение сказаний Нестора о начале Руси. На статью профессора Н.И.Костомарова «Начало Руси», помещенную в «Современнике» № 1, 1860 г. - СПб, 1860. С. 8,18-19, 39.
230Krug Ph. Op. cit. Th. 2. - SPb, 1848. S. 249-250; Гедеонов СЛ. Указ. соч. С. 56-60, 65, 92, 153, 168, 194-195, 237, 289, 291-293, 339-343, 346, 348-349, 379-380, 383-385, примеч. 22, 149, 231, 247.
231Предисловие А. Куника к «Отрывкам...». С. IV-V; Замечания А. Куника к «Отрывкам...» // ЗАН. Т. I. Кн. II. Приложение № 3. С. 122; то же. Т. II. Кн. II. - СПб, 1862. Приложение № 3. С. 207-208, 237; Замечания А.Куника// Погодин М.П. Г. Гедеонов... С. 64; Погодин М.П. Г. Гедеонов... С. 1, 6-8.
232Соловьев С.М. История... Кн. 1. Т. 1-2. С. 252-253, примеч. 150 и 437 к т. 1.
233Ламанский В.И. Михаил Васильевич Ломоносов. Биографический очерк // ОЗ. Т. CXLVI. СПб., 1864. С. 247, 249-254, 279-280, 289-290.
234Лавровский ПЛ. О трудах Ломоносова по грамматике языка русского и по русской истории // Памяти Ломоносова. - Харьков, 1865. С. 21-22, 49-56.
235Хвольсон Д.А. Известия о хазарах, буртасах, болгарах, мадьярах, славянах и руссах Абу-али Ахмед бек Омар Ибн-Даста. - СПб., 1869. С. 148, примеч. с, 152; Гаркави А.Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русах (с половины VII века до конца X века по P. X.). - СПб., 1870. С. 66, 110-111.
236Иловайский Д.И. Разыскания о начале Руси. Вместо введения в русскую историю. - М., 1876. С. 105, 185, 187-188, 194,218, 236, 270-271,311.
237Бестужев-Рюмин К.Н. Русская история. Т. 1. - СПб., 1872. С. 88-96, 208-212, 227-228, 231-232.
238Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 46-53; его же. История... Т. I. - СПб., 1870. С. LXVI, 56-58, 181-187, 190, 309-310, 317-318, 359-361; то же. Т. II. С. 144-145,427-428,432-433,505-506, 824, 835.
239Лашнюков И.В. Очерки русской историографии // Университетские известия. Киев, 1872. № 9. С. 1,4-5, 7.
240Погодин М.П. Новое мнение г. Иловайского // Беседа. Кн. IV. Отд. II. М., 1872. С. 114; его же. Борьба не на живот, а на смерть с новыми историческими ересями. - М., 1874. С. 297-298, 384-390; Ламбин Н.И. Источник летописного сказания о происхождении Руси // ЖМНП. Ч. CLXXIII. № 6. СПб., 1874. С. 228, 238-239.
241Вяземский П.П. Замечания на Слово о полку Игореве. - СПб., 1875. С. 233, 459-460, 465.
242Kunik Е. Op. cit. Bd. I. S. 115-116; Дополнения А.А.Куника. С. 399,446, 451-452, 454, 456-462, 641 (примеч. 5), 687-688 (примеч. 18); КуникАЛ. Известия ал-
Бекри... С. X, 04-08, 016, 018, 020-021, 031-033, 039, 047, 054, 057; Замечания А.Куника. (По поводу критики г. Фортинского). С. 1-7, 13.
243Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 37-132, 165, 348, 498-499.
244Лаппо-Данилевский А.С. Указ. соч. С. 1466-1467.
245Замечания А. Куника к «Отрывкам...» // ЗАН. Т. I. Кн. II. Приложение № 3. С. 122; Томсен В. Указ. соч. С. 17-19, 73, 80-82, 84-86.
246ловайский Д.И. Разыскания о начале Руси. - М., 1882. С. 410-412, 415, 417; Костомаров Н.И. Русская историческая литература в 1876 г. // Русская старина. Т. XVIII. СПб., 1877. С. 159-184.
247Перволъф И.И. Варяги-Русь и балтийские славяне. С. 39-40, 52.
248Срезневский И.И. Замечания о книге С.А.Гедеонова «Варяги и Русь». - СПб., 1878. С. 1; Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 2. С. 69-70, 84.
249Кубарев A.M. Обозрение // Древняя и новая Россия. Ежемесячный исторический журнал. Т. XVI. № 4. СПб., 1880. С. 629; Иловайский Д.И. Еще о происхождении Руси // Там же. С. 643, 650.
250Бестужев-Рюмин К.Н. Биографии и характеристики... С. 6-171, 176-179, 199- 200,206; Лекции по историографии профессора Бестужева-Рюмина... С. 4-7, 9.
251Коялович М.О. Указ. соч. С. 133-298, 336-449, 488-623.
252Ключевский В.О. Полный курс лекций// Его же. Русская история в пяти томах. Т. I. - М., 2001. С. 121; его же. Терминология русской истории // Его же. Сочинения в девяти томах. Т. VI. - М., 1989. С. 95-96.
253См. об этом подробнее: Шевцов В.И. Г. Эверс... С. 34.
254Свистун Ф.И. Указ. соч. С. 11-23.
255Ключевский В.О. И.Н. Болтин // Его же. Сочинения в восьми томах. Т. VIII. С. 133; его же. Лекции по русской историографии // Там же. С. 396-452, примеч. 35 на с. 483 и примеч. 51 на с. 484; его же. Полный курс лекций. С. 301-323.
256Иконников B.C. Опыт русской историографии. Т. 1. Кн. 1. - Киев, 1891. С. 260-267.
257Браун Ф.А. Варяжский вопрос. С. 570— 573.
258Милюков П.Н. Главные течения русской исторической мысли. Изд. 3-е. - СПб., 1913. С. 19-84, 87-88, 90, 92, 98, 107-114, 127, 143.
259Браун Ф.А. Русь... С. 366-367.
260Загоскин Н.П. Указ. соч. С. 336-362.
261Цит. по: Мошин В.А. Варяго-русский вопрос. С. 114.
262Шахматов А.А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. - М, 2001. С. 3; Тарановский Ф. Норманская теория в истории русского права // Записки Общества истории, филологии и права при Варшавском университете. Вып. 4. - Варшава, 1909. С. 2, 4-6, 8-9, 11,19.
263Войцехович М.В. Ломоносов как историк // Памяти М.В.Ломоносова. Сборник статей к двухсотлетию со дня рождения Ломоносова. - СПб, 1911. С. 60-75, 77-79, 81-83.
264Иконников B.C. Август Людвиг Шлецер. Историко-биографический очерк. - Киев, 1911. С. 20, 25, 45-46, 56-58, 60-69, примеч. 2 на с. 58.
265Тихомиров И.А. О трудах М.В.Ломоносова по русской истории // ЖМНП. Новая серия. Ч. XLI. Сентябрь. СПб., 1912. С. 41-64.
266Пархоменко В.А. Начало христианства Руси. Очерк из истории Руси IX-X вв. - Полтава, 1913. С. 22-23.
267Багалей Д.И. Русская история. Киевская Русь (до Иоанна III). Т. I. - М., 1914. С. 151-158.
268Любавский М.К. Лекции по древней русской истории до конца XVI в. - М, 1916. С. 75-80.
269Мошин В.А. Варяго-русский вопрос. С. 112-114, 347, 361-364, 378.
270Труды X Археологического съезда в Риге. 1896. Вып. 3. - М., 1900. С. 118-119.
271Максимов П., Кравченко С., Кузнец Д. Указ. соч. С. 51.
272Ильина Н.Н. Указ. соч. С. 183-184.
273Рожков Н.А. Русская история в сравнительно-историческом освещении (основы социальной динамики). Т. 7. - М, 1923. С. 142; Рубинштейн Н.Л. Русская историография. - М, 1941. С. 87-92, 95-97, 107, 114, 151-155.
27457. Каменский А.Б. Судьба и труды историографа Герхарда Фридриха Миллера (1705-1783) // Миллер Г.Ф. Сочинения по истории России. Избранное. - М, 1996. С. 384; Карпеев Э.Л. Г.З.Байер у истоков норманской проблемы // Готлиб Зигфрид Байер - академик Петербургской Академии наук. - СПб, 1996. С. 48-59; его же. Г.З.Байер и истоки норманской теории // Первые скандинавские чтения. Этнографические и культурно-исторические аспекты. - СПб, 1997. С. 23-25; Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представление об этнической номинации и этничности XVI - начала XVIII века. - СПб, 1999. С. 57; Володина Т.А. История в пользу российского юношества: XVIII век. - Тула, 2000. С. 12-43; ее же. У истоков «национальной идеи» в русской историографии // ВИ. 2000. № 11-12. С. 5-18; ее же. Учебная литература по отечественной истории как предмет историографии (середина XVIII - конец XIX вв.). Автореф... дис... докт. наук. М., 2004. С. 31-33, 38-39; ее же. Учебники отечественной истории как предмет историографии: середина XVIII - середина XIX в. // История и историки. 2004. Историографический вестник. М., 2005. С. 110-114. Неприятие Ломоносова-историка в духе Шлецера-Милюкова-Войцеховича, с особенной силой зазвучавшее в преддверии трехсотлетнего юбилея со дня рождения величайшего гения Русской земли - не только визитная карточка современных российских норманистов, но вместе с тем свидетельство признания ими, как и их предшественниками, своего бессилия опровергнуть его позицию по варяго-русскому вопросу. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Ломоносов. С. 11-225.
Кроме третирования Ломоносова, отечественные и зарубежные исследователи любят упражняться, прикрываясь объективностью в их понимании, в третировании другого нашего величайшего гения - В.Н.Татищева и во многом также за то, что он опровергал норманскую теорию. Начало тому положили, как уже говорилось, А.Л.Шлецер и Н.М.Карамзин, возможно, даже не предполагавшие, сколько «охотников» найдется повторять их претензии, часто при этом даже не заглянув в Татищева. Достойным ответом на антитатищевскую кампанию стало заключение С.М.Соловьева (1855 г.), специально изучавшего творческое наследие этого ученого. И как подытоживал наш замечательный историк и историограф, «но если сам Татищев откровенно говорит, какие книги у него были и какие он знает только по имени, подробно рассказывая, какие из них находились у кого из известных людей, то, видя такую добросовестность, имеем ли мы право обвинять его в искажениях, подлогах и т. п.? Если б он был писатель недобросовестный, то он написал бы, что все имел в руках, все читал, все знает. Мы имеем полное право в его своде летописей принимать одно, отвергать другое, но не имеем никакого права в неправильности некоторых известий обвинять самого Татищева. Непонятно, как смотрели на историю Татищева позднейшие писатели, позволившие себе выставлять его, как выдумщика ложных известий. Как видно, они пренебрегли первым томом, не обратили внимания ни на характер, ни на цели труда, и взявшись прямо за второй том, смотрели на его содержание, как нечто вроде Истории Щербатова, Елагина, Эмина. Мы же, с своей стороны, должны произнести о Татищеве совершенно противоположный приговор: важное значение его состоит именно в том, что он первый начал обработывание русской истории, как следовало начать; первый дал понятие о том, как приняться за дело; первый показал, что такое русская история, какие существуют средства для ее изучения; Татищев собрал материалы и оставил их неприкосновенными, не исказил их своим крайним разумением, но предложил это свое крайнее разумение поодаль, в примечаниях, не тронув текста» (Соловьев С.М. Писатели русской истории. Стб. 1333,1346-1347).
В советское время авторитет Татищева как историка также пытались ниспровергнуть, и роль застрельщика в том была отведена С.Л.Пештичу. В 40-60-х гг. этот ученый посвятил, по словам А. Г. Кузьмина, «сокрушению Татищева» кандидатскую и докторскую (в своей важнейшей части) диссертации, прямо обвинив его в «фальсификациях» в угоду своим взглядам, которые охарактеризованы как «монархические», «крепостнические» и т. п.». Абсолютно негативное отношение Пештича к Татищеву, этому удивительно одаренному и разносторонне образованному человеку, вылилось в том, что он обвинил его за освещение киевских событий весны 1113 г. в антисемитизме (это понятие, с иронией замечает Кузьмин, «появляется лишь в конце XIX века!»). В 1972 г. Е. М. Добрушкин своей кандидатской диссертацией «доказывал» недобросовестность «Татищева в изложении двух статей: 1113 года (восстание в Киеве против ростовщиков и выселение иудеев из Руси) и 1185 года (поход Игоря Северского на половцев)». Чуть позже он с той же настойчивостью навязывал науке мысль, что «задача исследователя - установить, что в «Истории Российской» В.Н.Татищева действительно заимствовано из источников, а что вышло из-под его пера». Кузьмин, говоря о предвзятости С.Л.Пештича, С. Н. Валка, Е.М.Добрушкина, А.Л. Монгайта, с которой они подходили к Татищеву, отметил наличие у них общих методологических и фактических ошибок. Во-первых, они сопоставляют, по примеру Н.М.Карамзина, «Историю» Татищева с Лаврентьевской и Ипатьевской летописями, которых тот никогда не видел. Во-вторых, неверно понимают как источники, лежащие в основе «Истории Российской», так и сущность и характер летописания. Представляя последнее «единой централизованной традицией вплоть до XII века», они не ставят «даже вопроса о том, в какой мере до нас дошли летописные памятники домонгольской эпохи», и не допускают мысли о существовании разных летописных традиций, «многие из которых погибли или же сохранились в отдельных фрагментах. Татищев же пользовался такими материалами, которые на протяжении веков сохранялись на периферии и содержали как бы неортодоксальные записи и известия». И если, резюмировал в 1981 г. Кузьмин, «субъективная добросовестность историка уже не может вызывать сомнений, то вопрос о способах его работы нуждается еще в более внимательном изучении», что «принцип историзма, свойственный Татищеву во всех его начинаниях, и повел его в конечном счете к созданию капитального труда по отечественной истории», позволил ему, при отсутствии предшественников, найти много «такого, что наукой было принято лишь много времени спустя». Причем, как особо выделил исследователь, весь первый том «Истории Российской с самых древнейших времен», которым, если вспомнить заключение С.М.Соловьева, «пренебрегли» его критики, «был посвящен анализу источников и всякого рода вспомогательным разысканиям, необходимым для решения основных вопросов. Именно наличием такого тома труд Татищева положительно отличается не только от изложения Карамзина, но даже и Соловьева. В XIX веке вообще не было работы, равной татищевской в этом отношении» (Пештич C. Л. Русская историография XVIII века. С. 159; Добрушкин Е.М. О методике изучения «татищевских известий» // Источниковедение отечественной истории. Сб. статей 1976. М., 1977. С. 96; Кузьмин А.Г. Статья 1113 г. в «Истории Российской» В.Н.Татищева // Вестник МГУ. 1972. № 5. С. 79-89; его же. Татищев. С. 338-340, 343-344). Но «субъективная добросовестность историка» многим не дает покоя, и сегодня в застрельщиках новой антитатищевской кампании ходит украинский историк А.П.Толочко (а он уверяет, «что в распоряжении Татищева не было никаких источников, неизвестных современной науке. Вся информация, превышающая объем известных летописей, должна быть отнесена на счет авторской активности самого Татищева»), и у которого сразу же нашлись подражатели в российской исторической науке (у многих наших соотечественников «самоедское» и подражательное начала просто в крови). Так, в 2006 г. нижегородский ученый А. А. Кузнецов, повествуя о деятельности владимирского князя Юрия Всеволодовича, устраняет, как сам говорит, «ряд стереотипов исторической науки, основанных на... необоснованном привлечении «Истории Российской» В.Н.Татищева», который, оказывается, «испытывал антипатию к этому князю и сознательно переносил ее на страницы своего труда» (ведомый выводом Толочко, что «любимым персонажем» нашего первого историка был Константин Всеволодович, Кузнецов пишет, что он «оправдывал», «обелял» Константина и «чернил» Юрия).
Уникальные известия Татищева Кузнецов характеризует как «домысел», «фантазии», «мистификации», «авторский произвол», утверждает, что он «судил о прошлом, доверяя поздним источникам, искажая их данные, на основе реалий своего бурного XVIII столетия», «придумывал» факты и «волевым решением менял смысл непонятной источниковой информации» (по сути, исследователь повторяет штампы, брошенные в адрес Татищева Пештичем и Толочко). Укоряя «отдельных» предшественников в том, что они «не утруждают себя критическим разбором «сведений» В.Н.Татищева» и легко доверяют ему, Кузнецов восхищается «остроумным и блестящим экскурсом» Толочко в творческую лабораторию Татищева, реконструкцией его источниковой базы, демонстрацией «массива его авторских мыслей под видом источниковых известий», доказательством того, «что уникальных-то известий труд историка XVIII в. не содержит», и благодарит украинского коллегу за «глубокие замечания», которые «очень помогли» автору при работе над монографией (Кузнецов АЛ. Владимирский князь Георгий Всеволодович в истории Руси первой трети XIII в. Особенности преломления источников в историографии. - Нижний Новгород, 2006. С. 9, 47-48, 88, 93, 96-97, 103-109, 114-115, 131, 210-212, 220, 223-224, 273-276, 479-480, 501-502, 505-506, 509, 514).
Параллельно с такой безудержной апологетикой очередного «ниспровергателя» Татищева, уже только своей тональностью вызывающей серьезное сомнение в собственной позиции автора, в нашей науке идет «раскручивание» идей украинского ученого под видом их критики. Показательна в этом плане статья московского исследователя П.С. Стефановича, которая больше похожа на весьма обширную рецензию на работу Толочко «История Российская» Василия Татищева: источники и известия» (М., Киев, 2005), но где вместо действительно академического разбора дано совершено иное. Как пишет сам автор, «разумеется, цель моей критики не в том, чтобы умалить достоинства книги современного историка, но в том, чтобы добиться ясности и объективности в оценке труда одного из тех, кто стоял у истоков русской исторической науки» (довольно странно и двусмысленно сформулированная цель, к тому же самому Татищеву даже не предоставлено слово. Нет и намека - то ли по незнанию, то ли по тенденциозному умолчанию - на то, что в литературе уже имеются многочисленные опровержения взглядов Толочко, высказанных им в монографии и предшествующих ей статьях). И за какую такую «ясность» и «объективность» вышел биться в 2007 г. на страницах уважаемого журнала «Отечественная история» наш рецензент и стоили ли того чернила? Да за все за ту же, которую и отстаивает Толочко. Причем делает он это совершено голословно, внушая высокопрофессиональной аудитории, похоже, принимая ее за собрание профанов, мнение, что тот «убедительно показал», что Татищев «в ряде случаев и сознательно давал ложные отсылки к источникам», что после труда Толочко уникальную информацию со ссылками на «манускрипты» А.П.Волынского, П.М.Еропкина, А.Ф.Хрущева, Иоакимовскую летопись «рассматривать как достоверную никак нельзя», что, как «хорошо показано Толочко», «нельзя сомневаться и в том, что Татищев мог сам додумывать и дополнять известия своих источников и даже просто сочинять новые тексты» (например, Иоакимовскую летопись, а статья 1203 г. с «конституционным проектом» Романа Мстиславича есть «чистая выдумка Татищева»),
При этом свое единодушие с Толочко Стефанович прикрывает ритуальными оговорками, долженствующими якобы показать, что сам рецензент стоит, конечно, над «схваткой» и беспристрастен (некоторые его утверждения и заключения, «в том числе принципиального характера, кажутся слишком категоричными или недостаточно обоснованными», он, «думаю, все-таки не совсем прав», что Татищева называть «мистификатором, лгуном и фальсификатором, с моей точки зрения, также неправильно, как считать его летописцем или сводчиком»). Неудержимо стремясь к «ясности» и «объективности», Стефанович не скупится на хвалебные эпитеты в адрес Толочко: что он, проводя «тонкий анализ», «пишет в яркой, оригинальной манере, причем свободный, несколько ироничный стиль не мешает ему оставаться на высоком научном уровне обсуждения проблемы», что, «без сомнения, перед нами талантливое и интересное исследование», что он существенно пополнил ряд «разоблачений», что «благодаря работе Толочко - острой и будящей исследовательскую мысль - мы существенно продвинулись на пути изучения «татищевские известий» и вместе с тем приблизились к пониманию «творческой лаборатории» историка первой половины XVIII в.». Но, с непоколебимым оптимизмом завершает свой панегирик Стефанович, «пока этот путь далеко не пройден, и можно с уверенностью утверждать, что ученых здесь ждет еще немало открытий и неожиданностей» (Стефанович П.С. «История Российская» В.Н.Татищева: споры продолжаются // ОИ. 2007. № 3. С. 88-96). Какие «открытия» и даже «неожиданности» всех нас ждут, догадаться нетрудно.
И этот легко прогнозируемый результат к науке отнести уже по причине такой легкости никак нельзя, да и сам метод подгона решения задачи под нужный кому-то ответ ей, как отмечалось выше, чужд. И с таким результатом не могут согласиться те ученые, которым дорога истина, а не шумные «разоблачения», за которыми стоят не имеющие к науке интересы. Так, несостоятельность приписывания Толочко Татищеву авторства Романовского проекта 1203 г., почему-то названного Толочко, недоумевает автор, «конституцией», показал в 2000 г. В.П.Богданов. В 2005-2006 гг. А.В.Майоров, ссылаясь на археологический материал, доказал в ряде публикаций, вышедших в Белоруссии и России, что в руках Татищева была недошедшая до нас Полоцкая летопись, в которой Толочко также видит выдумку Татищева. В 2006-2007 гг. известный специалист в области русской истории и источниковедения С.Н.Азбелев, остановившись на попытках дискредитации Татищева-историка, верно подчеркнул, что, «не относясь к категории серьезных публикаций, они требуют, однако, упоминаний вследствие своей агрессивности». И к данной категории он отнес «многословное ёрничество» Толочко, констатируя, что в его работах «слишком много ошибок и неточностей, а в характеристиках использованных материалов присутствуют тенденциозные передергивания», и что эти работы могут «существенно повредить научной репутации автора, особенно - с его демонстративно-пренебрежительным отношением к ученым прошлого и к современникам, дурные привычки которых, по словам А. П. Толочко, проявлялись в использовании Иоакимовской летописи». Азбелев, рассуждая в лучших традициях российского источниковедения, характерных для творчества С.М.Соловьева, П.А.Лавровского, А.А.Шахматова, В.Л.Янина, выступавших против ничем необоснованного скептического отношения к Иоакимовской летописи (Шахматов рассматривал ее как важное звено древнейшего летописания) и обвинения Татищева в ее подлоге, и заостряя внимание на том, что результаты, полученные Яниным в ходе масштабных археологических раскопок Новгорода, подтверждают аутентичность уникальных сведений Иоакимовской летописи (прежде всего подробного повествования о крещении новгородцев, изложенного очевидцем), приходит к выводу, что летопись зиждется на устных источниках, что она принадлежит первоначальному тексту первого епископа Новгорода Иоакиму (ум. в 1030 г.), что «известия своего первоначального текста летопись, дошедшая до Татищева уже только в рукописи XVII в, уснастила, соответственно моде позднейшего времени, плодами сочинительства, основанного на этимологических догадках», но что данное обстоятельство не дает, разумеется, «достаточных причин отказывать в доверии этому памятнику». В 2006 г. блестяще вскрыл суть мистификаторских уловок и подлогов Толочко А.В.Журавель. Охарактеризовав этого представителя украинской научной мысли Геростратом, для которого Татищев - «лишь средство самоутверждения, «объяснительное устройство» при обосновании права на собственную мистификацию», он заключает, что его сочинение «лишь выглядит наукообразным, а к науке имеет отношение очень косвенное», и на конкретных фактах показал, «что у Татищева действительно были те уникальные источники, о которых он говорит» (в том, например, убеждают хронологические неточности в его «Истории Российской»). Вместе с тем Журавель, справедливо сказав, что надо открыто называть вещи своими именами, заметил, что «преступление Пештича - не в том, что он публично заклеймил Татищева как фальсификатора, а в том, что он сделал это без должных на то оснований; отдельно замеченные им улики, сами по себе еще не составляющие состава преступления, он посчитал достаточным для вынесения приговора. И потому сами его действия составляют состав преступления и именуются «клеветой». Абсолютно уместным выглядит и другой вывод автора: нужно «вновь поставить вопрос об ответственности ученого за свои слова» и об ответственности тех, кто приступает к теме «татищевских известий», т. к. она «очень трудна и многопланова и заведомо непосильна для начинающих исследователей», а именно последние, плохо зная летописи, «и составили основную массу активных скептиков»!». Таковым был и Пештич: его суждения о Татищеве сложились в 30-е гг., когда он был еще студентом». В 2007 г. С.В.Рыбаков, демонстрируя величие Татищева-историка, напомнил давно всем хорошо известное: «Авторы, ставившие под сомнение научный характер источниковедческой работы Татищева или самих источников, не вполне верно понимали характер и реальную роль древнерусского летописания, представляя его гораздо более централизованным, чем это было на самом деле, считая, что все древнерусское летописание связывалось с неким единым первоисточником». Ныне признается, констатирует он далее, «что с древности на Руси существовали различные летописные традиции, в том числе и периферийные, не совпадающие с «канонами» наиболее известных летописей» (Богданов В.П. Романовский проект 1203 г.: памятник древнерусской политической мысли или выдумка В.Н.Татищева // Сб. РИО. Т. 3 (151). Антифоменко. М., 2000. С. 215-222; Майоров А.В. О методике изучения оригинальных известий В.Н.Татищева (К вопросу о Полоцкой летописи) // Исследования по русской истории и культуре. Сб. статей к 70-летию И.Я. Фроянова. - М., 2006. С. 175-185; его же. О Полоцкой летописи В.Н.Татищева // ТОДРЛ. Т. 57. СПб., 2006. С. 321-343; Азбелев С.Я. Устная история Великого Новгорода. Великий Новгород, 2006. С. 250-284; его же. Устная история в памятниках Новгорода и Новгородской земли. - СПб., 2007. С. 6-34; Журавель А.В. Новый Герострат, или У истоков «модерной истории» // Сб. РИО. Т. 10 (158). Россия и Крым. - М., 2006. С. 524-544; Рыбаков С.В. Татищев в зеркале русской историографии // ВИ. 2007. № 4. С. 166). В целом же, как то демонстрирует историографический опыт, «молодецкие» наскоки на Татищева, «антитатищевский» комплекс вообще являются своего рода знаком научной недобросовестности и, в какой-то мере, научной несостоятельности. Критика источников и научных изысканий - непременное правило работы ученого, но она должна быть действительно критикой, а не пустозвонным критиканством, компрометирующим историческую науку.
Историческую науку компрометирует и та некорректность, с которой «антитатищевцы» «опровергают» мнения специалистов, чьи труды в области источниковедения и творчества Татищева являются примером профессионального отношения к делу. Так, П.С. Стефанович в 2006 г., утверждая, что оригинальность известия историка о пленении перемышльского князя Володаря в 1122 г. «надо связывать не с некими аутентичными, но не сохранившимися источниками, а со своеобразными способом по-вествования и методом подачи собственных интерпретаций, присущими автору первой научной «русской гистории», т. е., проще говоря, объявил эту оригинальность выдумкой Татищева, заключил, не приведя и не опровергая их аргументацию, что, «конечно, защита «доброго имени» «последнего русского летописца» в духе Б.А.Рыбакова и А.Г. Кузьмина просто наивна». При этом его собственные «наблюдения над исследовательским методом и манерой изложения В.Н.Татищева», не сомневается Стефанович, «могут быть небесполезны в дальнейшем (по большему счету, еще только начавшемся) изучении как уникальных «татищевских известий», так и ранних этапов развития отечественной исторической науки» (Стефанович П.С. Володарь Перемышльский в плену у поляков (1122 г.): источник, факт, легенда, вымысел // Древняя Русь. Вопросы медиевистики. 2008. № 4 (26). С. 87, 89). Критиканство, а вместе с тем ненависть и смертельно опасное для того времени обвинение В.Н.Татищев сполна познал при жизни, что, кстати сказать, не позволило ему увидеть свой труд изданным. В «Предъизвесчении» он вспоминает, как в 1739 г. в Санкт-Петербурге, «требуя к тому помосчи и разсуждения, дабы мог что пополнить, а невнятное изъяснить», многих знакомил с рукописью «Истории Российской» и слышал о ней разные мнения: «иному то, другому другое ненравно было, что один хотел, дабы пространнее и ясняе написать, то самое другой советовал сократить или совсем оставить. Да недовольно было того. Явились некоторые с тяжким порицанием, якобы я в оной православную веру и закон (как те безумцы произнесли) опровергал...». И обращаясь к оппонентам, в том числе и будущим, историк верно обрисовал их задачу и в деле критики своей «Истории Российской», и в деле служения исторической науке: «...Когда они более науками преисполнены, то б сами за сие весьма нужндное отечеству взялись и лучше сочинили», «но паче надеюсь, если кто из таких в науках превосходный, к пользе отечества столько же, как я, ревности имеюсчий, усмотря мои недостатки, сам почтитца погрешности исправить, темности изъяснить, а недостатки дополнить и в лучшее состояние привести, себе же большее благодарение, нежели я требую, преобрести». Свое кредо как историка и как источниковеда Татищев четко изложил в том же «Предъизвесчении», куда, как можно судить по их приговорам, любители разговаривать с ним свысока либо не заглядывали, либо ничего там не смогли (или не захотели) увидеть: «...Что в настоясчей истории явятся многих знатных родов великие пороки, которые если писать, то их самих или их наследников подвигнуть на злобу, а обойти оные - погубить истинну и ясность истории или вину ту на судивших обратить, еже бы было с совестию не согласно, того ради оное оставляю иным для сочинения». Говоря о своей манере работы с источниками, он разъяснял, что «если бы наречие и порядок их переменить, то опасно, чтоб и вероятности не погубить. Для того разсудил за лучшее писать тем порядком и наречием, каковы в древних находятся, собирая из всех полнейшее и обстоятельнейшее в порядок лет, как они написали, не переменяя, ни убавливая из них ничего (здесь и далее выделено мною. - В.Ф.), кроме не надлежасчаго к светской летописи, яко жития святых, чудеса, явления и пр, которые в книгах церковных обильнее находятся, но и те по порядку некоторые на конце приложил, також ничего не прибавливал, разве необходимо нуждное для выразумения слово положить и то отличил вместительною». А в конце «Предъизвесчения» ученый подчеркнул два важных факта: «...Я мню, что на нравы и разсуждения всех людей угодить неможно» и «что все деяния от ума или глупости произходят» (Татищев В.Н. Указ. соч. С. 85-86, 89-92). Историк, конечно, и не должен кому-то в чем-то угождать, он также не избавлен от разного рода ошибок и недостатков, тем более, когда речь идет о Татищеве, все делавшем в русской исторической науке в первый раз и тем самым ее создававший. Но стоит об этом говорить без тенденциозности и агрессивности, с проявлением предельного такта и, разумеется, глубокого знания и понимания самого предмета разговора, чтобы потом о самом критике речь вели с надлежащим уважением.
275Котляр Н.Ф. В тоске по утраченному времени // Средневековая Русь. Вып. 7 / Отв. редактор А. А. Горский. - М., 2007. С. 343-353.
276Зимек Р. Викинги: миф и эпоха. Средневековая концепция эпохи викингов // ДГВЕ. 1999 г. М, 2001. С. 9-25.

<< Назад   Вперёд>>