К добродушному майору Захарову солдаты относились с юмором и, вспоминая безграмотные его речи, часто подшучивали над ним. А вот его преемника, замполита капитана Карпова, откровенно не любили. Хотя внешне он был симпатичным человеком, если не считать бросавшихся в глаза иезуитского аскетизма и сухости тела.
Перейдя из парторгов в замполиты, Карпов был по-прежнему тих, вежлив, но молчалив, необщителен и злопамятен. Солдатам больше всего не нравилась его ничем не скрываемая психологическая установка: во что бы то ни стало выжить. Отсюда проистекала его патологическая трусость. Будучи сам скрытным и замкнутым, он уводил от общения с личным составом и подчиненных ему парторга и комсорга. Однажды солдаты-тыловики из любопытства и неприязни выкрали у него дневники и уничтожили их. По просьбе Карпова я стал разбираться с этим неприятным делом. Солдаты со скрытым юмором и напускным непониманием отвечали:
— Ведение дневников на фронте строго запрещено. Разве мог замполит нарушить этот запрет?! Никаких дневников и в помине не было!
Я предложил Карпову обратиться за помощью в особый отдел, зная, что он, конечно же, побоится ввязывать в это дело особистов.
С моими разведчиками и связистами замполит Карпов не общался, потому что никогда не был на передовой. Однажды я по телефону попросил его сходить на батарею, которая располагалась в тылах всего в ста метрах от него, и побеседовать с новым командиром Щегольковым. Разжалованный из подполковников в капитаны Щегольков сильно пил, самовольно покидал наблюдательный пункт, из-за чего пехота несла неоправданные потери. Я полагал, что политический руководитель дивизиона не менее моего обеспокоен судьбой батареи и сразу поспешит на батарею. К тому же им со Щегольковым по сорок, они в отцы мне годятся, и Карпову более с руки урезонить своего одногодка комбатареи-выпивоху. К моему удивлению, Карпов наотрез отказался, побоялся обстрела и опасался немилости начальства, которое опекало Щеголькова. А что батарея пропадает и пехота без артиллерийской поддержки гибнет — это его не волновало. Я обратился к замполиту полка майору Устинову, чтобы он повлиял на Карпова, но тот посоветовал Карпова не беспокоить. Тот же ответ услышал и из политотдела дивизии. Но когда Щегольков на боевой машине уехал пьянствовать, лишив батарею подвижности, я, уже на свой страх и риск, выгнал пропойцу из дивизиона, и начальство в интересах дела стерпело мое самоуправство.
После этого мне пришлось без участия замполита, не без риска для жизни, укрощать еще одного алкоголика, отъявленного уголовника, бывшего ординарца Щеголькова, утвердившего свою власть в батарее. Хотя это входило в обязанности замполита.
Возмущению моему поведением Карпова не было конца. Мне, молодому командиру дивизиона, непонятно было, зачем ко мне приставили замполита-бездельника, надсмотрщика и доносчика. Я что, буржуазный спец или бывший офицер царской армии, что за мною присмотр нужен? Ведь я тоже коммунист и не хуже него. У меня и образование выше, и солдат не он, а я в бой веду, воспитываю их, воодушевляю, присматриваю, чтобы ненароком не убило кого понапрасну. В конце концов, Карпов — не комиссар. Это комиссары были наравне с командирами. И только по инерции некоторые замполиты продолжали артачиться. Я наивно тогда думал, что в партии, как записано в ее уставе, все члены равноправны, рядовой ты коммунист или партфункционер. Однако Карпов и политическое руководство полка и дивизии дали мне понять, что никакого равноправия, никакой справедливости я не добьюсь, а переименование комиссаров в замполиты — сущий камуфляж. Став замполитами, комиссары нисколько не потеряли фактической власти, а только ловко ушли от ответственности. Им даже денежное содержание комиссарское сохранили. Теперь за все в ответе был командир — «единоначальник». Мы видели это на уровне полка и батальона. А после войны узнали, что пользовались этой тенью и высшие партийные руководители. И сам Сталин, и Хрущев, Мехлис, Голиков любили по-хозяйски «порулить» на войне, невзирая на предостережения командующих. Наделают глупостей, загубят сотни тысяч солдат — ив кусты, а командира» козла отпущения, — к ответу. Как утверждает «Всероссийская книга памяти 1941–1945», так было и в начале войны, и в операциях подо Ржевом и Харьковом, в Керчи, Севастополе, под Ленинградом.
Итак, разочаровавшись в политработниках своего дивизиона, сжал я зубы, засучил рукава и с еще большим ожесточением стал бить фашистов. Политработников в своем дивизионе попросту не стал замечать и не общался с ними. Всю политико-воспитательную работу взвалил на себя и на подчиненных мне офицеров, потому что без воспитания личного состава воевать невозможно.
Я понимал, что ссора с политработниками сулит мне много неприятностей. И не только с задержкой наград и воинских званий. Могут и подставить. Однако меня спасало то, что я храбро и удачливо воевал. Пехота не просто уважала, а искренне любила меня. И это было самым сильным лекарством, спасавшим мою душу от начальственных невзгод. Ну а командование вынуждено было считаться со мной и по-прежнему поручать мне самые трудные, опасные и рискованные боевые задания, будь то лавина немцев, неприступная крепость, широкая река или пустыня. Всю свою злость я вымещал на фашистах. Мой дивизион всегда шел первым. Неотвратимость скорой погибели в бою притупляла страх не только перед немцами, но и перед своими. Однако получался парадокс: я больше боялся не смерти, а плена, потому что плен считался предательством. Фашистов не боялся, а своих особистов и политработников исподволь побаивался. Потому, что в суматохе боя мы часто оказывались в расположении противника и могли заподозрить, что ты был в контакте с немцами. Трагическая гибель в особом отделе лейтенантов Волкова и Цуканова, которые в бою оказались со своими людьми в тылу у немцев, вызывала у меня не только сострадание к их судьбам, но и боязнь: не оказаться бы в их положении, ведь особисты, для перестраховки, запросто расстреляют. Предателей и шпионов, безусловно, надо нещадно уничтожать. С власовцами-предателями я и сам бился более жестоко, чем с немцами. Но своих невиновных и честных было жалко. Особистам следовало бы как-то более умело выявлять врагов и оберегать честных людей. А то ведь ничем не обоснованный страх перед своими особистами мешал людям уверенно воевать. Даже мне, испытанному и проверенному, который семь раз в тыл к немцам лазил, то за «языком», то их пушки уничтожать, а то и свои искореженные в бою орудия от них вызволять, приходилось беспокоиться: не подумали бы, что ты с немцами контактировал. Но мне в открытых боях везло: из любой заварушки я с боем, на виду у всех, к своим выходил. Как говорил после войны начштаба моего дивизиона капитан Советов: «Да, Михину было легко воевать. Он возьмет разведчиков и пошел с ними на передовую с немцами биться. Нам же тут, в тылах, столько работы! Столько забот!..»
После войны бывший замполит Карпов работал на своей довоенной должности в одном из обкомов партии до конца существования этих обкомов. Сухонький, не потерявший на войне здоровья, он казался лет на пятнадцать моложе своего возраста, поэтому продолжал трудиться на благо партии на своем невысоком посту до восьмидесяти пяти лет. Я многое узнал из его писем, о чем в годы войны и не догадывался. Теперь он признавал мои боевые заслуги, хотя в войну, как сказал мне бывший политинформатор политотдела, «клепал» на меня такое, что меня не то что награждать, а военным трибуналом надо было судить.
А теперь каждый раз мой бывший замполит приезжает на ветеранские встречи. Ему уже за девяносто, а все равно приезжает. Очень уж любезно разговаривал он со мною прошлый раз.
— Ты пришли мне боевые эпизоды, а я их в свою книгу включу, ты же воевал, — косвенно признал он, что сам в боях не участвовал.
А что я ему пришлю? Когда мне писать-то? Это у него полно было времени что на фронте, что в обкоме. И чего, думаю, Карпов так лебезит передо мной? Я уж и перестал обижаться на него за тру сость и клевету. Не он один виноват в этом, виновата была и система, которой мы такревностно с ним служили. Только я в упряжке, а он— сидя на облучке.
Оказалось, Карпову нужны были мои боевые эпизоды и хвалебная рецензия на рукопись, которую он прислал мне. До сих пор писательский зуд его одолевает. Целую книгу написал. Просит, чтобы я хороший отзыв дал. А там сплошная ерунда. Из фронтовых газет все списал да фамилии однополчан вставил. Его рукопись и смешно, и стыдно читать. Он же ни одного боя и близко не видал, а пишет все от своего имени, будто он сам бой ведет. И получилась у него настоящая чепуха. Прислал мне копии своих писем в ЦК партии и в Союз писателей с просьбами издать его книгу. Но ни одно издательство не клюнуло, не захотели такое печатать. Вот он и хочет моими воспоминаниями оживить ее.
Вместе с рукописью мой бывший замполит прислал много фотографий военного времени. Мне это было интересно: нас-то на передовой никто не фотографировал. На карточках знакомые мне лица: тыловики, штабисты, политработники. Рассмешила, но и вызвала досаду одна подпись под снимком. На фотографии запечатлена опушка леса с армейской палаткой, на оттяжках палатки сушатся портянки, на траве расстелено полотенце и видны остатки трапезы. А на переднем плане стоят во весь рост в обнимку подвыпившие политработники и офицеры штаба моего дивизиона: положив руки на плечи друг другу, весело раскачиваются из стороны в сторону, в центре — комсорг Одинцов с нарочито широко растянутым аккордеоном. Прямо-таки настоящий довоенный пикник. Подпись под снимком сухо сообщает: «На наблюдательном пункте под Харьковом». Когда я увидел на фотографии знакомую опушку лёса, мне стало не по себе: именно здесь мы вели жестокий бой с немцами и потеряли много людей убитыми. Получается, когда мы продвинулись вперед, на эту самую опушку приехали тыловики и устроили на ней гулянку. Карпов, конечно, для форса, назвал это место наблюдательным пунктом, чтобы подтвердить свое мнимое пребывание на передовой: Ему невдомек, что на наблюдательных пунктах не гуляют, палаток не ставят, а прячутся от глаз противника так, чтобы он и в стереотрубу ничего не мог рассмотреть.
Вот и в своей рукописи, совершенно не представляя, что такое бой, он пытается показать себя в этом воображаемом иМ бою. Пишет: «Иду я как-то по передовой, — (не уточнил, с тросточкой ли прогуливался или с собачкой), — смотрю: комбат никак не может поднять солдат в атаку. Тогда я быстро подбежал к ним и вскрикнул:
— Товарищи солдаты и офицеры! На наших глазах фашисты творят свое черное дело. Они жгут наши села и города, убивают женщин и детей. Недопустим этого! Вперед на фашистских поджигателей!
Бойцы поднялись с земли и пошли в атаку». Как просто! — подбежал, сказал пламенную речь, вдохновил, и атака состоялась. Тихо, мирно. Карпов не знает, что там еще и стреляют, да так, что, лежа, головы не поднять, не то чтобы прогуливаться.
Почти каждый абзац Карпов начинает со слов: «Я стреляю… Веду огонь… Я видел…». На самом деле он никогда на передовой не был, сидел в тылах и писал в дивизионную газету свои «боевые» вирши, а там такие же «фронтовики», как он сам, печатали эту галиматью. А прославлял он «подвиги» Героев из числа политработников и тыловиков. Обидно, что эти его газетные «откровения» хранятся в архивах и нынешние и грядущие историки будут вчитываться в них как в воспоминания очевидцев, истинные откровения настоящих участников боев. Возмутительно и то, что замполит Карпов никргда ничего не писал в газетах о подвигах солдат собственного дивизиона, потому что его это не интересовало и он ничего не знал о них.
«Генерал, — пишет далее в своей рукописи Карпов, — приказал артполку подавить вражеские пулеметы. Я организовал по этому поводу открытое партийное собрание. Выступил с докладом, шесть человек высказались в прениях. Приняли решение: еще сильнее бить фашистов, а коммунистам — агитировать солдат на подавление немецких пулеметов». Сколько же бедным немцам пришлось ждать, пока наши солдаты с передовой сходят к Карпову в тылы на партсобрание, оголив свои позиции, чтобы потом, вернувшись, начать с ними воевать?
О вкладе политработников в повышение боеспособности своего дивизиона можно судить по таким эпизодам из их фронтовой жизни.
На плацдарме за Днестром мы зубами держались за клочок земли, который отвоевали у немцев в тяжелых кровопролитных боях. Постоянными атаками фашисты до того измотали и обескровили нас, что мы готовы были по-волчьи взвыть, чуть с ума не посходили. Осточертела и горькая каша, которую по ночам приносили нам вместе с чаем. И вот однажды, к нашему удивлению, вместо опостылевшей каши нам на НП принесли в термосе горячую жареную картошку. Мы глазам не поверили! Потом каждую ночь разговлялись этой картошкой. Уже и привыкли, она никогда нам не надоедала. И вдруг как оборвалось! — снова каша и каша. Звоню старшине:
— А чего это картошку перестали нам носить?
— Не будет больше картошки, товарищ капитан, — печально сообщил старшина, — тут такая неприятность произошла, что не до картошки.
Позже я выяснил причину появления и исчезновения лакомства. Оказалось, наши политработники в тыловом молдавском селе поселились в домике симпатичной молодой женщины, у которой были мама сорока шести лет и четырнадцатилетняя дочка. Парторг Каплатадзе завел трогательную дружбу с мамашей, а замполит Карпов приласкал бабушку. Довольные хозяйки потчевали не только постояльцев, их искренняя любовь докатилась и до нас, на передовую, в виде жареной картошки. Все дело испортил комсорг Одинцов. Когда бабушка узнала о его ухаживаниях за внучкой, подняла такой скандал, что стало уже не до картошки.
За Будапештом мы с трудом сдерживали немецкие танки, рвавшиеся в окруженную нашими войсками венгерскую столицу. Я отвечал за стык 2-го и 3-го Украинских фронтов. Меня месяц не отпускали с передовой помыться в бане. Наконец отпустили на два часа. В городке Чаквар, в своих тылах, принял на морозе солдатскую баню. Не успел одеться, слышу во дворе душераздирающий женский крик. Выбегаю и вижу: подвыпивший Карпов с пистолетом в руке тянет из сеней полуобнаженную мадьярку. В домике жили две молодые сестры-аристократки из Будапешта, кричавшая старшая запрещала младшей сестре крутить любовь с русским политруком; потом выяснилось: дама совершенно не приемлет коммунистических идей. Сумел же замкнутый, не знающий иностранных языков Карпов договориться с младшей и выявить буржуазную суть старшей. Не ведая всей сути случившегося, я вступился за женщину, Карпов с пистолетом на меня:
— Не мешай классовой борьбе!
Выбил у него пистолет, изолировал пьяного политрука в комнате. Звоню замполиту полка, а он в ответ:
— Да вы свяжите его, и пусть проспится.
В городе Пустовам за тем же Будапештом мне приказали восемью пушками — вместо двухсот снятых! — организовать оборону города. Не успели мы переставить свои пушки, как на нас напало сорок немецких танков. Мы подбили девять, но все мои пушки вместе с расчетами были раздавлены танками. Если бы случайно я не вытащил раздавленные пушки от немцев, меня бы судили. Мой замполит не то чтобы посочувствовать, ободрить, помочь попавшему в беду молодому командиру… Он даже не позвонил мне из тылов, отмежевался, будто от прокаженного. А мне тогда ох как нужно было его участие.
После изнурительного перехода через пустыню Гоби все мои двести пятьдесят воинов и сто тридцать коней умирали от жажды и голода на пятидесятиградусной жаре, а буддийский монастырь рядом не дает взаймы ни риса, ни фуража. Как быть? Решаюсь вынудить монахов пойти на уступку, иного выхода нет. Советуюсь с Карповым. А он безучастно заявляет: «Хочешь, бери и корми, но отвечать будешь сам». Я все же уговорил монахов, а потом не без улыбки наблюдал, как мои политработники с аппетитом уплетают рисовую кашу с маслом, только скулы трещат.
И так на двух войнах. Обе войны политработники нашего дивизиона находились в обозе, ни за что не отвечали, никто из них ни ранен не был, ни убит, а мы воевали, погибали и за все были в ответе. Не всякий тогда мог осмелиться сказать им правду в глаза. Благо у меня была боевая молодецкая удаль и безоглядность, а уверенность в скорой погибели притупляла страх не только перед врагами, но и перед своими. По счастью, я уцелел, отделался ранениями. Но за прямоту и самостоятельность начальством и политорганами жалован не был.
<< Назад Вперёд>>