У моего дневника…
(если так можно назвать отрывочные мысли и наблюдения, записанные в то время, когда войсковая часть выводилась из боя на переформировку; писалось это на клочках бумаги, сшитых нитками, которые мы добывали из тесемок от немецких противогазов. Вести дневники категорически запрещалось, и я очень рисковала, делая это, но мне так хотелось хоть что-то запечатлеть, и я делала это украдкой…)
…так вот, у этих записок трудная солдатская судьба. Часть эти записей попала к немцам в сорок первом году под Москвой, часть была зарыта в землю в сорок втором во время отступления, часть в сорок третьем году во время освобождения Днепропетровска при переправе через Днепр вымокла в воде, часть испортилась на жаре в Белоруссии — находясь в вещмешке вместе с трофейными немецкими светильниками (они были заполнены каким-то составом вроде воска), так вот, этот воск или жир растаял и залил все эти записки; потом, с большим трудом разбирая текст, мне пришлось все переписывать в тетради.
Бой есть самое тяжелое испытание моральных, физических качеств и выдержки бойца.
БУП-42[1]
Первый год войны
Решила все-таки кое-что записывать. 15 июля 1941 года для меня началась новая жизнь. Ночью нас подняли по тревоге, и в 4 утра мы выехали из Новочеркасска на фронт. Никто нас не провожает, никто не знает, что мы уезжаем. Я выехала не совсем обычно. Ни мама, ни папа ничего не знают. Они думают, что я лечу зубы. На первой станции написала открытку — сообщила, что еду на фронт, что иначе поступить не могла, просила простить меня и не волноваться. Долго я думала над своим поступком. Несколько дней назад мы всю ночь просидели с Аней. Она мне пыталась доказать, что я совершаю глупость, что незачем умирать раньше времени, что мы еще слишком молоды и должны учиться. Она считала, что, если нужно будет, — нас позовут. А я так не считала. Да, никому не хочется умирать на 17-м году жизни, только в этом она права. Еще две недели назад была мирная, чудесная жизнь, казавшаяся теперь сказкой. Не менее сказочное будущее открывалось перед нами. Я послала запрос в Николаевский кораблестроительный институт. Мне только что прислали программу вступительных экзаменов и приглашение приезжать к ним после окончания 10-го класса. Я мечтала строить корабли — непременно военные. На этот раз папа не возражал, он был категорически против мореходки, куда мы поступали вместе с Таней Орел.
И вот одно страшное слово — война — разрушило все. В голову приходят слова, складывающиеся в рифму.
Я не могу, не имею права жить спокойно, учиться в то время, когда по нашей земле кровь льется рекой. Учиться никогда не поздно, но сейчас думать об этом — позорно. Интересы Родины — это мои интересы. Я не могу отделить себя от тех, кто кровью своей и жизнью защищает ее, сидеть за чужой спиной, когда стоит вопрос: быть или не быть? 23 июня я повела девчонок в военкомат, но к военкому мы не попали. К военкомату вообще подойти невозможно — тысячи людей толкаются, кричат, требуют, чтобы их немедленно отправили на фронт, но никто не обращает внимания на них, пропускают только с повестками. Весь день мы осаждали военкомат, и к вечеру все же удалось пробиться — влезли в окно, и мы подали заявление с требованием немедленно отправить нас на фронт. Мы написали, что имеем звание парашютистов, ворошиловских стрелков, можем оказывать первую медицинскую помощь раненым. В общем — кем угодно, только бы на фронт.
Через несколько дней девчонки получили повестки и уже ждут отправки на фронт. А мне в военкомате отказали, сказали, что еще слишком молода. Мы решили действовать через политрука той части, куда попали девочки (это ПЭП-12 — полевой эвакопункт). Втроем стали его упрашивать, но он не соглашался, говорил: «Куда ты поедешь, Чижик? Ты же плакать будешь там!»
А я ревела уже здесь оттого, что не брали меня. Целый час мы просили, убеждали, плакали, и наконец он сдался, и я написала заявление — в действующую армию и была от счастья на седьмом небе.
Мечта моя сбылась, я ведь и в мирное время мечтала служить в армии. Куда только не писала — и в Киевское училище связи, и в другие училища, и, наконец, маршалу Тимошенко, пока не получила от него вразумительный ответ — женщины в настоящее время на службу в кадры Красной Армии и военные училища не принимаются. Из нашего класса Олюшка Сосницкая, из 10-го Ира Шашкина, остальных девчонок я не знаю, за исключением Таи Куприяновой. Почти все плачут, а я пока нет, ведь нас никто не принуждает, едем добровольно.
Кто-то запел:
Эшелон наш мчится на фронт, быстро мелькают станции, и почти на каждой станции — толпы людей. В вагон к нам бросают цветы. Мы проехали уже много городов — Воронеж, Курск, Брянск и др. Навстречу идет очень много эшелонов с эвакуированными из Житомира, Киева и других городов. С заводским оборудованием, со всем, что удалось спасти от немцев. Эвакуированные почти все евреи, и среди них очень много взрослых ребят, намного старше нас. Как им не стыдно? На кого же они надеются?
В Брянске была первая воздушная тревога. Прилетел один немецкий самолет — разведчик с красными звездами. Он почти на бреющем шел над нашими эшелонами, но его посадили два наших «ястребка». Брянск — громадная станция, и здесь уже чувствуется дыхание войны — вся станция забита воинскими эшелонами. На открытых платформах — танки, пушки, снаряды и т. д. Солдаты — совсем молодые мальчишки. Все платформы тщательно замаскированы зеленью. Ребята с соседнего эшелона рассказали, что здесь сегодня поймали немецкого шпиона с рацией. Говорят, что на Москву прорываются по несколько сот самолетов. Наш политрук сказал, чтобы мы никому не верили, т. к. слухи могут быть провокационными. Во время воздушной тревоги мы съели все шоколадные конфеты — думали, что нас разбомбят, и теперь Зинка заболела.
Сегодня мы почти всю ночь не спали, эшелон мчится без остановок. Впереди — фронт. Кажется, весь горизонт объят каким-то полыхающим заревом. Я никогда не видела северного сияния, но мне кажется, что это зарево чем-то его напоминает. Такие же сполохи, только багряно-красные.
Мое место на верхних нарах у окна, и мы по очереди смотрим в него. Обстановка какая-то тревожная. Страшно от неизвестности и непроглядной темноты. Но есть все основания предполагать, что, когда все станет известным, будет в тысячу раз страшнее. Не верю, что есть бесстрашные люди, каждому нормальному человеку знакомо чувство страха, все дело в том, как он будет себя вести, испытывая этот страх. Мне только раз пришлось испытать настоящий страх во время прыжков с парашютом. Страшно было терять опору под ногами и шагнуть в воздух, но я справилась с этим. На фронте смешно будет вспоминать об этом страхе. Но как бы ни было страшно и тяжело, я постараюсь справиться с этим. И если даже не придется вернуться, я никогда не пожалею о том, что сделала. Останусь жива, мне не стыдно будет смотреть людям в глаза — я за чужой спиной не сидела. Ну а если погибну — значит, так надо.
Скоро будут бомбить, сказал политрук, и поэтому необходимо знать сигналы воздушной и химической тревоги. Противогазы всегда должны быть наготове. Воздушная тревога уже была, по вагонам раздалась команда — воздух!!! Мы отбежали немного и попадали на землю, но самолеты прошли мимо, и бомбежки не было. Мы проскочили Рославль, который беспрерывно бомбят, но все обошлось благополучно. Сгрузились недалеко от Ярцева, значит, будем на смоленском направлении. Разместились в сарае на сене, где-то рядом бомбят. Громадный самолет пронесся над нашим сараем так низко, что не поверили мы своим глазам — как он мог не задеть его? Старший лейтенант — начштаба соседней части стрелял в него из пистолета, но, как и следовало ожидать, не попал. Меня назначили дневальной, проинструктировали о том, что нужно проявить максимум бдительности, т. к. немцы без конца сбрасывают десанты, то в форме нашей, то в форме милиции, то гражданской. Со мной Вера Бальба. Но мы решили, что будем дневалить вместе, лучше совсем не спать, так будет спокойнее. Когда была очередь стоять на улице, она ползала на четвереньках вокруг сарая, высматривая диверсантов. Политрук проверял, как мы несем службу, и когда увидел Верку при исполнении служебных обязанностей, чуть не умер со смеху.
Я никогда не была в лесу. Какая сказочная красота! Описать невозможно. Рядом маленькая речка, изумрудная зелень, цветы, земляника. Если бы не было войны! Но война тут же властно напоминает о себе. В небе, прямо над нашей головой, начался воздушный бой. Самолетов было девять штук. Сколько наших, сколько фашистских — мы понять не могли. Настолько быстро они мелькали, выделывали такие сложные фигуры высшего пилотажа, что сердце замирало. Непрерывно трещали пулеметы. И вот первый самолет с огненным шлейфом камнем пошел к земле. Летчик успел выброситься и спускался на парашюте, один из самолетов преследовал его. Было отчетливо видно, как вдруг мертво обвисла фигурка летчика под белым куполом. Когда мы увидели первый горящий самолет, от радости начали плясать как дикари, и взбесившийся часовой никак не мог нас успокоить. Было очень интересно и совсем не страшно. Самолеты факелами падали к земле, в воздухе вспыхивали белые облачка парашютов. К вечеру пришли обгорелые летчики, и радость наша померкла. Оказалось, что сбитые самолеты были наши, и три летчика погибли. Это были «Мессершмиты». Это они расстреливали в воздухе наших летчиков. До сих пор мы думали, что гореть и падать могут только вражеские самолеты. На нас это произвело ужасное впечатление. Я всегда преклонялась перед летчиками, для меня они необыкновенные люди, люди-птицы. В том, что их сбили, они не виноваты, храбрости им было не занимать. Просто «мессеры» оказались намного лучше наших «ястребков».
Рядом с нами БАО[2]. Аэродрома, каким он должен быть в нашем представлении, нет. Самолеты садятся на большую поляну, и их затаскивают под елки и дополнительно маскируют. Немцы ищут их, заодно бомбят все соседние деревни. Солдаты из БАО соорудили что-то похожее на макеты самолетов и выставили их в нескольких километрах от нас, и обрадованные фашисты усиленно посыпали их бомбами. Жить стало спокойнее, «рама»[3] перестала висеть в воздухе.
Война для нас пока только тяжелый труд. Мы делаем все, о чем раньше и не помышляли. Роем щели, носим раненых, моем, стираем и т. д. Особенно трудно стирать. Нужно выстирать 75 пар белья, а к нему прикоснуться страшно — сплошная кровь. Спать почти не приходится. На войне ни с чем не считаются, лишь бы это было нужное дело. Ученые воюют рядовыми солдатами. Нам даже приказывали косить рожь (такая красавица, выше человеческого роста) и вязать снопы, а на другой день все сожгли, т. к. подошли немцы.
Нам дали адрес:
Действующая армия.
Полевая почтовая станция № 41.
Штаб армии. ПЭП-12.
Подразделение Фокина.
Срочно послала домой.
Вместе с нами в лесу части на переформировке. Это первые для нас люди, которые видели фашистов, дрались с ними. Мы с раскрытыми ртами слушали их — всему верили, но как же не хотелось верить нам в то, что они своими глазами видели, как наши девушки пьют и гуляют с немцами. Один из солдат запустил связку гранат в избу, где развлекались с немцами советские девушки, и сам чудом унес ноги.
Писать просто некогда, да и не разрешают. Пишу украдкой. Наши отступают. Смоленск уже несколько раз переходил из рук в руки. По дорогам идут измученные раненые в грязных окровавленных бинтах. Это не только те, которые могут быть эвакуированы пешком, это все, кто еще в состоянии как-то передвигаться. Лошади тянут пушки, колеса вязнут в песке, лошади измучены так же, как и люди, и солдаты тащат пушки вместе с лошадьми. Немцы сбрасывают десанты. В соседнюю деревню сбросили диверсантов в форме наших милиционеров. Их уничтожили, и теперь все мальчишки в деревне щеголяют в милицейских фуражках. Целыми днями над головой гудят самолеты — идут на Москву. Заметив что-нибудь подозрительное, несколько самолетов отделяются от остальных и начинают пикировать. Я почему-то еще ничего не боюсь. Самое страшное — смерть и страдание раненых.
Рядом с нами — разведрота. Ее командир познакомил нас с мальчиком Колей Руденко, ему 14 лет, а он замечательный разведчик, уже награжден орденом Красной Звезды. Он был в Артеке, и началась война. Когда он вернулся домой, чтобы попасть в свое село, ему нужно было перейти линию фронта. А немцы уже повесили его отца — председателя колхоза — и убили мать. Коля снова перешел линию фронта и стал разведчиком. В тыл к немцам он ходит вместе с девушкой. Мы с Октябриной (а она двадцать шестого года, ей еще не исполнилось пятнадцати лет) уговариваем капитана взять нас к себе в разведку.
Раненые все прибывают и прибывают. Мы уже сбились со счета — сколько раз передислоцировались. Среди раненых стало много немцев. Есть финны и другие сволочи. Наши (о, святая наивность!) думают всерьез перевоспитать их, им создают особые условия, но это на них не действует. Когда наших раненых проносят мимо них, они скрипят зубами от ненависти. А я с большим удовольствием прикасалась бы к удаву, чем к ним. Некоторым девчатам они плевали в лицо, и это, находясь в плену. А что они делали, если бы было наоборот? А финны еще хуже. У одного забинтовано все лицо, оставлен только один глаз, так он готов испепелить всех этим единственным глазом. Их эвакуируют в первую очередь вместе с нашими тяжелыми, носилочными. Но шоферы говорят, что почти ни один из немцев живым еще в госпиталь не прибыл, наши умудряются расправиться с ними дорогой. Один немецкий летчик просил, чтобы перед смертью (они все считают, что их убьют) выполнили его последнее желание — показали ему Марию Ивановну, так называют наш новый реактивный миномет, превращающий в пепел все живое. Но их еще пока так мало, что мы и сами их не видели[4].
Немцы бросают листовки с портретом сына Сталина — Василия в форме летчика-лейтенанта (действительное ли это фото — мы не знаем). Пишут, что он и сын Молотова уже перешли к ним. Призывают сдаваться, говорят, что сопротивление бесполезно, обещают в самое ближайшее время взять Москву. На листовках печатают пропуска, с которыми можно являться к ним. Предлагают брать с собой котелки и ложки. Если нет пропуска, можно просто сказать: «Штыки в землю! или Сталин капут». Это будет служить пропуском.
У нас было закрытое комсомольское собрание — читали секретный приказ маршала Тимошенко об изменниках Родины. Находятся, оказывается, и среди комсомольцев такие сволочи, которые, пытаясь спасти свою шкуру, становятся на путь предательства. Не думаю, чтобы они поверили фашистским листовкам — слишком грубая работа, и надо быть последним идиотом, чтобы верить всему этому. Ларчик открывается просто — сволочи, шкурники, трусы, предатели.
Обо всем, что происходит, можно сказать словами Пушкина: «…и смерть, и ад со всех сторон». Писать не хочется, да и нет возможности, и категорически это запрещено. Пишу во время так называемого отдыха. А кто был на войне, тот знает, что такое отдых. Валишься замертво, не разбирая, куда, и, еще не прикоснувшись к тому, на чем тебе придется лежать, засыпаешь.
О нас теперь уже не скажешь не нюхавшие пороху, мы давно уже приняли боевое крещение, и нас теперь не обманешь звездочками на крыльях, как было в Брянске в июле. Мы и по силуэтам и по звуку различаем и «Юнкерсы», и «Мессершмитты» и «Фокке-вульфы» — они висят постоянно над нами, и невозможно себе представить небо без них.
Мы — в Алексине.
Не хватает слов, чтобы описать этот райский уголок. Густой сосновый бор на высоком берегу красавицы Оки. Идешь по этому необыкновенному лесу, и вдруг в самом неожиданном месте появляется сказочный дворец с резными башнями и крылечками, с витыми лесенками, невиданными куполами, и не верится в реальность происходящего, и кажется, какие-то волшебные силы перенесли тебя в мир сказки. И тебе чудится, что на крылечке стоит Василиса Прекрасная, а из-за ближайших сосен вот-вот появится Иван-царевич на сером волке. Но все эти сказочные домики-дворцы, так непохожие друг на друга, с таким искусством и любовью кем-то созданные, от которых русским духом пахнет, — забиты до отказа ранеными. На каждом шагу видны указатели — ППГ №…, ППГ №… и т. д.[5].
Немцы знают, что здесь расположились госпитали, самолеты забрасывают листовками. Обещают не бомбить, предлагают после выздоровления отправить по домам. Раненых грузят на баржи и отправляют по Оке. Город бомбят.
Мы пока еще ничего не боимся. Во время бомбежки Олюшка, Ира и я находились в столовой. Все убежали, а мы съели по несколько порций и ушли, не дождавшись конца бомбежки. Долго не могли попасть на нужную дорогу, спорили, предлагали разные варианты, на ходу сочиняли: сошлись и заспорили, как ближе до Алексина, до города дойти. Девчата наши поют:
Мы отходим, отходим, отходим. Сколько оставили городов, сколько убитых, сколько осталось в окружениях. Каким чудом удалось нам выскочить из Вязьмы — непонятно. Там окружили несколько армий. Наша армия почти полностью в окружении. Ночью вышли в Серпухов, не успели разместиться, как всех подняли по тревоге. На город сброшен десант, и мы окружены. В кромешной тьме, боясь каждую секунду потерять друг друга, стали выходить из города. Кругом была стрельба, и ничего нельзя было понять. Сколько нас вышло из города, мы пока не знаем. Шли всю ночь, на рассвете подошли к какой-то деревне. Немцев здесь еще не было, нам приказали остановиться и ждать остальных.
Мы неразлучны с Олюшкой и Ирой. Нет уже Лиды, она струсила и уехала домой, нам, добровольцам, была предоставлена такая возможность, и десять девчонок уехали. Мы бежали вслед за машиной, свистели, кричали: дезертиры, трусы, предатели… Но они все равно уехали. Зина осталась, но ее роман с лейтенантом Борисом Катерницким расстроил нашу дружбу. Было обидно, что Зина так быстро превратилась в искательницу приключений, теперь у нас с ней нет ничего общего. Значит, выбор мой был ошибочным и дружба наша, начавшаяся еще в школе, оказалась случайной и недолгой. Но об этом я нисколько не жалею. У меня есть новый друг — Олюшка Сосницкая, с которой я когда-то сидела за одной партой и никогда не думала, что между нами может быть что-нибудь общее. Олюшка и здесь не унывает, не падает духом, распевает свои песни. Олюшка — замечательный товарищ, для которого личного ничего не существует, она никогда не бросит в беде, это настоящий фронтовой друг, и этим сказано все. Я так к ней привязалась — нет для меня человека дороже. И еще один друг — Ира Шашкина. Мы все трое неразлучны.
Узнали новость — нас отправляют в Гусь-Хрустальный на формировку. Нас это никак не устраивает. Мы должны во что бы то ни стало остаться на фронте. Немцы подходят к Москве. Нужно срочно принимать меры. Олюшка пришла и сообщила, что в деревне, где мы ночевали, стоят части 126-й стрелковой дивизии, которая закончила формировку и не сегодня-завтра начинает действовать. Втроем вынесли решение — на формировку не идти, убежать от своих и вместе с дивизией остаться на фронте. Дивизия (вернее ее остатки) только что вышла из окружения под Вязьмой, сформировалась и входит теперь в состав 16-й армии (большая часть которой тоже осталась под Вязьмой). Командовать армией будет Рокоссовский. Договорились с комиссаром медсанбата Тарасовым. Он берет нас к себе. Решили бежать ночью в лес и ждать, когда уедут наши. Среди ночи мы ушли в лес и оттуда вели наблюдение. И вдруг на рассвете дивизия поднялась по тревоге, на опушке выстроились машины медсанбата, а наши уже узнали о побеге и ищут нас по всей деревне. К нам присоединились еще пять девчат. Мы пробрались к медсанбатовским машинам, только устроились в них, и из-за кустов показался политрук с солдатами, но было уже поздно — машины отходили. В общем, побег был совершен классически, и через несколько дней дивизия вступает в бой. Теперь мы будем воевать в 16-й армии, 126-й стрелковой дивизии, 222-м отдельном медико-санитарном батальоне (ОМСБ).
Мы не разлучаемся, и все трое будем в операционно-перевязочном взводе. Командир взвода — военврач 3 ранга Мотренко Валерий Анатольевич.
Вот мы и в 222-м ОМСБ. Командир роты Г.А. Астапенко взял нас с собой в разведку — разведать место для дислокации. Мы ехали на «санитарке» по Московскому шоссе, но нам приказали остановиться в деревне Каменка, так как шоссе простреливалось. Над головой беспрерывно шли на Москву вражеские самолеты. Сосчитать их было невозможно. С нами вместе комиссар батальона Тарасов. В деревне большое скопление машин с боеприпасами, но немцы идут пока мимо, или потому, что машины хорошо замаскированы, или хотят донести до Москвы свой смертоносный груз. Какой-то солдат стал обстреливать самолеты из зенитного пулемета и, конечно, немцам никакого вреда не причинил, но машины демаскировал. И двенадцать «Юнкерсов» отделились от остальных и начали пикировать на опушку леса, где стояла наша машина. Я была вместе с Женей Дегтяревой (мы ходили в деревню). Она первая добежала до машины и упала на землю. Я до машины добежать не успела, взрывная волна опрокинула меня прямо в лужу. Первые бомбы разорвались там, где стояла наша машина. В воздух взметнулись огонь, земля, какие-то обломки (я подумала — как в кино), но тут же обожгла мысль — неужели наши погибли? Я увидела ясно, как бомбы летели на нас, и уткнулась лицом в лужу. Вот она — смерть! В это мгновение жизнь моя передо мной не проносилась — на это не хватило бы времени, несмотря на то, что она была очень короткой. Я только успела подумать — какой же идиотской меркой мы все измеряли?! Из-за случайной двойки по физике я когда-то ревела чуть ли не целую неделю.
Раздался сильный взрыв. Землю основательно тряхнуло. На меня посыпались комья земли. Я хотела вскочить и бежать к своим, но бомбы продолжали рваться, выли пикирующие «Юнкерсы», раздавались крики и стоны раненых. Я подбежала к Жене. Она была вся в крови, капитану, лежащему рядом с ней, оторвало обе ноги. Он сказал только — какие вы счастливые!
У нас не было ни одного индивидуального пакета, все было в машине. Случайно нашлись косынки, и мы постарались превратить их в жгут. Но разве они помогут при таком сильном кровотечении? Откуда-то здесь оказались гражданские. К нам бежала женщина с девочкой на руках, но девочка уже не нуждалась ни в чьей помощи. Я впервые увидела убитых детей. Это так страшно, невозможно найти слова, чтобы передать. Раненые просили помощи, воды. Горели ветви деревьев, которыми были замаскированы машины, огонь змейкой уже бегал по многим из них. Сейчас, если не успеют их отогнать, начнут рваться боеприпасы. Самолеты пошли на второй заход. Шоферы отгоняли машины, солдаты вытаскивали раненых, мы помогали. Нужно бежать к своим, может быть, их уже нет в живых. Но они оказались живы. Ранена только одна из наших девчонок в руку. Ира так усердно пряталась, что голова ее попала между двух деревьев, и мы еле-еле ее вытащили. От страха мы плохо соображали. Нашей раненой нужно было снять телогрейку и гимнастерку и перевязать руку, а мы обрезали ей рукав на телогрейке и на гимнастерке, и потом пришлось прикалывать булавками.
А бомбы все продолжали рваться, и мы с большим трудом покинули эту поляну. Только вечером нам удалось снова двинуться к Москве.
На ночь остановились в Малом Ярославце. Шофер достал на складе чудесных белых маринованных грибов, приготовленных на экспорт. Мы съели целое ведро грибов и таз картошки. Так мы давно не пировали. Спали как убитые, а утром еле-еле вырвались из города. Прибежала хозяйка, сказала, что в городе немцы. Хорошо еще, что остановились на окраине. Нас обстреливали из пулеметов, по дороге рвались снаряды, спаслись просто чудом.
Ночью въехали в Москву. Всех нас охватило необыкновенное волнение. Вот она — столица нашей Родины (которой я ни разу не видала). В голову приходят всякие высокие слова, вспоминаешь Пушкина и Лермонтова. Какой раз уже за нашу историю враги рвутся к ней. И эти, которые сейчас находятся на ее подступах, мечтающие повернуть колесо истории, в какой-то степени уже добились этого. В смысле жестокости они ничуть не уступают татаро-монгольским ордам, а пожалуй, уже и переплюнули их.
Меня просто трясет от волнения. Москва затемнена, только в необходимых местах огни маскировки. Мы проезжали по Крымскому мосту, так красиво отражаются в воде эти мерцающие огоньки.
Но темно в Москве только в минуты затишья. Во время вражеских налетов, а они длятся почти непрерывно, ночь отступает. Вот оно — небо в алмазах. Московское небо превращается в какой-то светящийся шатер, во всех направлениях его перерезают снопы трассирующих пуль и снарядов, то здесь, то там скрещиваются бесчисленные гигантские лучи прожекторов, и часто в это перекрестье виден ослепленный, тщетно пытающийся уйти вражеский самолет, но они держат его крепко. Кажется, нет уголка на московской земле, который не стрелял бы. Почти на каждом доме зенитки. Стоит такой грохот, что разве только прямое попадание можно будет ощутить.
Фашисты бросили все силы на Москву, они знают, что если теперь не возьмут ее, то план блицкрига, который должен был, по замыслу Гитлера, осуществиться еще в июле, сорвется окончательно, а затяжная война и русская зима никак не входили в их планы.
Мы ночевали на квартире профессора мед. института — друга Астапенко. Расположились на полу под роялем. С нами вместе адъютант командира дивизии лейтенант Зураб Гвелисьяни. Какой замечательный парень — настоящий рыцарь. На днях мы попали под сильную бомбежку, и, когда самолеты израсходовали весь запас бомб и стали поливать нас из пулеметов на бреющем полете, меня прошила бы пулеметная очередь, если бы не Зураб.
Мы узнали, что будем на Волоколамском направлении. Кто-то сочинил новую «Катюшу»:
Пока мы находимся в деревне Некрасино. Наша дивизия в ответ должна быть введена в бой. К нам приходил из дивизии какой-то командир (знаков различия у него нет), беседовал с нами. Мы ему обо всем рассказали: как мы убежали из своей части, не хотели быть в тылу, и попали в МСБ. Ночью совершенно неожиданно нас арестовали и повели на допрос. Первой вызвали меня. Я вошла в комнату и чуть не упала — за столом сидел этот самый тип из дивизии, с которым мы незадолго до этого разговаривали. Мы ведь ему описали свой побег со всеми подробностями, а он оказался нач. особого отдела дивизии и вот теперь вызвал нас на допрос. Для какой цели? Неужели он думает, что мы что-нибудь скрывали? На столе у него стоит трехцветный немецкий фонарь, и зеленый цвет направлен на стул, куда он посадил меня. Освещалось только это место, остальная часть комнаты была в темноте. Каким отвратительным выглядел он в это время. В первую минуту я подумала, что это плен, и меня допрашивает немец, и никак не могла отделаться от этой мысли. Я сказала, что ему уже все известно и добавить к этому мне нечего. Особист говорит, что наш побег — это дезертирство. Я ему ответила, что он может считать как ему угодно, но мы это дезертирством не считаем. Мы в армии добровольно и хотим быть на передовой, а не в тылу. В ответ на это он сказал, что совсем не уверен в том, что мы не к немцам бежали, и меня спасает несовершеннолетие, в противном случае он бы меня расстрелял. Женя плакала, он назвал ее мужа предателем, а муж у нее был военврачом-пограничником и погиб в первый день войны. Потом ввели Олюшку, и у меня поднялось настроение, она так стала ему грубить, что он прекратил допрос и выгнал нас.
Солдат с винтовкой, охранявший нас, ушел. Мы помчались к комиссару, он нас успокоил, сказал, что брал нас он и отвечать будет тоже он. Так закончилась наша эпопея с побегом. Особиста в дивизии звали «Бубновый король» (теперь, когда я переписываю дневник, давно уже знаю, что он расстрелян в 42-м году как немецкий шпион).
Дивизия вступила в бой[6]
Первый раз разлучилась с Олюшкой и Ирой. МСБ разбили на несколько эшелонов, чтобы приблизить помощь раненым. Немцы наступают, они все еще во много раз превосходят нас во всем — в людях, танках, артиллерии и самолетах, последние целыми днями висят в воздухе.
Раненые поступают без конца уже несколько дней, а нас с Люсей никто не сменяет — некому.
Все эти дни мы не ели и не спали, разве будешь думать об этом, когда для некоторых ребят секунды решают — жить или не жить. Приказали надеть каски и сверху обтянуть марлей (осколки стали попадать даже на операционный стол).
Первыми нашими ранеными под Москвой были ребята из курсантского полка, образованного из училища им. Верховного Совета РСФСР. Какие это мальчишки! Диву можно даваться. Самолеты шли сотнями, танкам не было конца, а они держались. Израненные, изрешеченные пулями и осколками не покидали поля боя. У некоторых мы насчитывали буквально десятки ран, не хватало места в карточке передового района, чтобы записать все раны. Очень многие подрываются на минах (к сожалению, на наших). Самый первый курсант, которого я приняла, 22-го года рождения из Житомира — Степан Волоптовский с тяжелым ранением в брюшную полость. Шок, перитонит. Когда я развязала повязку, наспех завязанную товарищами после ранения, пришла в ужас — рана была громадной, с выпадением кишечника, на кишках сухие листья. Оперировали больше двух часов, но он умер через два часа после операции.
Я ненавижу старшую операционную сестру К. Трофименко — мальчик умирал, я рыдала, а она, сволочь, в этой же комнате хохотала, не знаю — по какому поводу.
Мы с Люсей уже выходим из строя, нас никто не сменяет, у нас даже нет санитаров.
Сегодня обрабатывала ногу одному из курсантов (он подорвался на мине). Больше половины стопы совсем оторвано, а оставшаяся часть как будто бы рассечена специально, как веер, на множество полосок, и каждая из них дрожит, и все это залито кровью. А он терпит и даже не стонет. Я держала-держала в руках эту ногу и повалилась под стол.
Я больше не могу стоять над столом: только развяжу повязку — и падаю под стол. Но работы хватает и в новом положении. На коленках заполняю карточки передового района, делаю противостолбнячную, проверяю жгуты, повязки, собираю оружие, гранаты, запалы, таскаю на стол, занимаюсь сортировкой. У нас нет сейчас приемо-сортировочного взвода, разбились на несколько эшелонов, и людей не хватает. Врач у нас в перевязочной тоже один, и его некому сменить. Наконец, прибыли наши, и мы сможем несколько часов отдохнуть. Люся ушла раньше, а я шла и спала на ходу. Меня дважды задерживали патрули, отводили в свои штабы, выясняли личность. Наконец, добралась до дома, где были наши вещмешки и где уже, сидя на скамье, спала Люся. Вместе с ней влезли на печку и уснули как убитые, не снимая шинелей, а хотели только согреться.
Бой шел уже за деревню, задерживались потому, что не успели еще всех эвакуировать. Как сумасшедший бегал дежурный по части по всей деревне — комбат приказал найти Дробкову и Карпову немедленно. Прошло уже сорок минут, уезжают последние машины батальона, дежурный за ноги стащил нас с печки. Вытянувшись, стояли мы перед комбатом, размахивающим пистолетом перед нашими носами, так толком и не поняв, чего от нас хотели. Мы забились в последнюю машину, груженную какими-то ящиками. Слышна автоматная стрельба, бьют по дороге.
В Болдино комбат вызвал к себе Дробкову и Карпову. Предчувствуя что-то недоброе, мы вошли и козырнули — он был не один. «Товарищ начкомдив, разрешите обратиться к командиру батальона». Комбат улыбался, значит, он забыл про вчерашнее, и краснеть не придется. «Садись, Лена, — просто сказал комбат, — обижаешься? Я вызвал тебя, чтобы от имени командования батальона объявить тебе благодарность. Молодцы, так будете работать, с орденами домой поедете (рад, что не похожа на Шашкину-Машкину)».
Утром комвзвода читал приказ по части: «Дружинницам Карповой и Дробковой за образцовое выполнение… и т. д. объявляю благодарность».
— Служим Советскому Союзу! — браво отвечали мы с Люсей (она тоже Елена).
Мы отступаем, деревни меняются, как в калейдоскопе. В некоторых только развернемся, выроем щели и, не успев принять раненых, уезжаем. В большинстве же из них, где хоть ненадолго задерживаемся, оставляем братские могилы, а в них мальчишки.
Мимо нас на передовую прошла 17-я армянская горно-стрелковая кавалерийская дивизия, прибывшая из Ирана.
А через несколько часов мимо нас отступали остатки дивизии. Это не Иран, где их встречали цветами. Нас без конца бомбят, но мы не обращаем внимания. Раненые все прибывают, их некуда класть — на полу, на соломе нет места. Дополнительно разбивают палатки. Где же он — бог? Что же не видит, что здесь творится? Нет никаких сил смотреть на эти страдания, они не поддаются никаким описаниям. Временами кажется, что это страшный сон или галлюцинации, но тебя тут же возвращают к действительности.
— Сестра, сестренка, сестрица, — слышится со всех сторон. Сердце разрывается на части. Тяжелейшие ранения в голову, в живот, в грудную клетку, открытые пневмотораксы, жгуты, которые нужно снимать, подорвавшиеся на минах, раненные разрывными пулями. Вот лежит танкист-лейтенант Борис Шпак, у него тяжелое ранение верхней трети бедра с открытым переломом, ранение грудной клетки. Вместо шины товарищ привязал ему лыжу, жгут наложен уже почти два часа, под ним лужа крови, но он держится и только временами тихо стонет.
Рядом с ним хорошенький мальчик-лейтенант в белом полушубке, со светлым чубом просит подойти к нему. Я подползла, так как ходить негде.
— Сестрица… — прошептал он и стал сжимать мою руку. Каким-то неестественным показалось это пожатие — я схватилась за пульс: лейтенант умирал, я погладила его по лицу, слезы душили меня, но я не имела права плакать здесь. Да и что такое плакать, когда такой ужас? Девятнадцатилетний лейтенант, Герой Советского Союза, отказался ампутировать руку и погиб. Срочно нужно тащить на стол раненного в шею — он задыхается, на губах все время появляется розовая пена. Проклятые фрицы, вы еще ответите за все это, придет час расплаты.
На мотоцикле примчался комбат — через пять минут ни одного раненого не должно остаться здесь, срочно грузить — и в Высоковск. Хорошо хоть машин много, меховых одеял, спальных мешков… Срочно грузим раненых, в машины бросаем печенье, масло, хлеб, пачки сахара, а в деревне рвутся снаряды.
Астапенко был в Москве и привез нам подарки: Ире большую коробку — в наборе духи, одеколон и прочее к XXIV годовщине Октября, а нам маленькие флакончики синие, похожие на фонарики затемненной Москвы — «Огни Москвы». Какое это чудо, в жизни я не ощущала подобного запаха. Пахло чем-то неземным, прекрасным. Закроешь глаза, вдохнешь этот запах — и вот уже нет войны и ты в каком-то другом мире.
Вот какие чудеса может делать маленький волшебный флакончик-фонарик. А выпустишь из рук этот флакончик, и перед тобой Волоколамское шоссе, занесенное снегом, мороз выше 45 градусов, гул «Юнкерсов», грохот взрывов. Снега выпало так много, что машины не могут пробиться, и мы по очереди ходим за кровью. Почти целый день уходит на это — и кровь тяжелая, и мы не легко одеты (теплое белье, суконное обмундирование, свитер, телогрейка и ватные брюки, шинель, подшлемник, шапка, шерстяные портянки, валенки), и, несмотря на это, мы обморозились. Полдня идешь, а полдня лежишь в снегу, самолеты не дают подняться. У меня обморожены нос и щеки. А вообще обмороженные почти не поступают, только изредка I степени. Эвакуацией занимается Олюшка. Достает где-то сани и лошадей. Часть раненых (тяжелых) укладывают на сани, тех, кто как-то может передвигаться, ведет пешком по лесу, а в лесу и немцы встречаются, но она ничего не боится.
Мы поехали вперед с Астапенко на новое место в голубом автобусе (так и не смогли его перекрасить). Была такая чудесная погода — мороз, лес, занесенный снегом, тишина вдруг такая, как будто бы не было войны. Мы вышли из автобуса и следом пошли пешком — он ехал очень медленно. С нами вместе был старший лейтенант из особого отдела, он остался в автобусе. Мы шли и любовались зимним лесом. Вдруг впереди раздались выстрелы, и автобус наш окружили немцы. Мы были без оружия, только у Астапенко пистолет, он приказал нам отползать, так как тем, кто остался в автобусе, мы помочь не сможем.
Мокрые, окоченевшие, добрались мы до деревни. В автобусе было все наше имущество — дневники (вот почему запрещают их вести), фото, «Огни Москвы» и самое главное — вся ротная документация (Ира — ротный писарь). Ночью, когда мы принимали раненых, привезли старшего лейтенанта из особого отдела, того, что был в голубом автобусе. Как он мог доползти, понять было невозможно, у него не было живого места — весь изранен. Он не может себе простить — как мы могли так развесить уши. Обманула нас тишина. Он не сразу сообразил, когда увидел у дверцы машины фашиста в очках, что это фашист. Открыл дверцу и врезал немцу автоматом по морде, тот упал, а особист успел прыгнуть в кусты, вернее низкие елочки, занесенные снегом, и стал отстреливаться. Шофера убили, а в него бросали гранаты, стреляли, и ему все-таки удалось отползти, а там его подобрали солдаты, услышавшие стрельбу. Ира трясется: за утерю документов могут отдать под трибунал. Мы вспомнили еще один случай с машиной. Мы вышли и шли пешком, а машина ехала впереди, и вдруг раздался взрыв, и от машины ничего не осталось. Налетела на противотанковую мину, и шофер погиб.
Настроение ужасное, хотя все и уверены, что Москву не отдадим. Солдаты стоят насмерть, немцы прорываются только там, где уже некому стоять, где действительно стояли насмерть. Большую помощь оказывают москвичи. Мальчишки — школьники 9–10-х классов — стали бойцами лыжных батальонов. Без конца мимо нас мчатся они в лыжной форме цвета хаки (сверху белые маскировочные костюмы). Их забрасывают частично в тыл на аэросанях. Они тоже стоят насмерть. Ближние подступы к Москве все изрыты противотанковыми рвами, кругом опоясывают надолбы, ежи, зарытые в землю танки, доты, минные поля. Сотни тысяч москвичей работают от темна до темна, роя эти рвы, окопы, ходы сообщений. И все же некоторые начинают поговаривать, что Москва не есть Россия, это, так сказать, запасные позиции. Нет уж, надеяться на такие запасные не будем. У меня ко всему еще и личная большая неприятность. Могут отдать под трибунал — как посмотрит начальство. Я очень устала, почти ничего не соображала, — несколько суток не спала, и вдруг поступает тяжело раненный прокурор дивизии. Он отдал мне свой крохотный пистолетик, который умещается на ладошке, и документы на четырех самострелов. Они были у нас в санбате, и мне их срочно нужно было разыскать. Я пистолет положила в карман брюк, бумаги взяла в руки, села на мешок с перевязочным материалом и… уснула. Растолкал меня Астапенко. Бумаг у меня не было, самострелов тоже не было — их эвакуировали. Можно себе представить мое самочувствие! Прокурор меня просил, чтобы пистолетик был у меня, и я никуда его не сдавала, но я помчалась в штаб и немедленно сдала, пока цел. Вот и жду теперь решения своей участи.
Сегодня мы остановились в деревне, и нам крупно повезло. Хозяйка выделила нам кровать и громадную перину. Мы извлекли из вещмешков шелковые рубашки (все, что осталось от мирной жизни), надели их и втроем, Ира, Оля и я, улеглись на перину. Какое это было блаженство — передать невозможно. Во-первых, сон, во-вторых, перина, в-третьих, разделись, как в мирное время. А солдатики на полу — автомат под голову и только расслабили ремни — в общем, готовность номер один. Уснули, конечно, как убитые. Сколько проспали — неизвестно, и вдруг страшный грохот разбудил нас — в избу что-то попало. Кругом грохотало — рядом горело. Ничего нельзя понять и увидеть. Я успела схватить только телогрейку, уткнулась в сапоги. Больше ничего найти не могла. Выбежали на улицу, вскочили в первую попавшуюся машину и еле унесли ноги. Пропало мое обмундирование, документы и комсомольский билет.
У нас новая подружка — Тоня Скрупская, москвичка, пришла к нам из авиации в унтах. Отчество у нее не очень популярное — Адольфовна. Нам всем она очень понравилась, теперь нас четверо.
Мы остановились в деревне Городище, забито все — не поймешь кем и чем. Мы отыскали одну избу, но там экипаж бомбардировщика, двое раненых. Они никого к себе не пускают, но нас пустили. На двери повесили — «Сыпной тиф», чтобы больше никто не лез. Ребята мировые. Вместе готовили обед, продукты авиационные, нам такие и не снились. Садимся обедать вместе, кто последний выходит из-за стола, моет котелки и посуду.
Настроение у всех такое — есть очень хочется — вкуснота необыкновенная, а мыть никому не хочется. К концу трапезы начинаем выставлять из-за стола по одной ноге и таким образом на скамейке сидим уже верхом, почти боком к столу и потом, как по команде, шарахаемся в сторону. Кто-то зацепил ногой скамейку, и мы все под громовой хохот растягиваемся на полу, и за столом никого не остается.
Тютин принес Оле чемоданчик с вкусными вещами, так что пир продолжается. Очень жаль было расставаться с ребятами.
Наконец-то мы увидели «катюшу». Огневую позицию выбрали почти рядом с нами. Зрелище потрясающее! Сделали несколько залпов и уехали. И сейчас же появились «Юнкерсы», но бомбежка никому вреда не причинила, а «катюш» уже и след простыл.
Мы остановились в большом селе, оно настолько забито войсками, что найти свободную избу просто невозможно. Село сильно бомбят. Все ушли в кино. Иногда нам показывают фильмы в каком-нибудь большом сарае. И настолько у всех выработалась реакция на звук бомб и снарядов: как только в кино услышат — все пригибаются, а кто и ложится, ведь сидят-то на земле. А я осталась, очень хотела спать, да и ночью мне работать. И вот началась ужасная бомбежка. Мне казалось, что скамейка, на которой я лежала, прыгает по комнате, но я продолжала спать. Было темно, самолеты спускались почти на бреющий, и кто-то ракетами им указывал объекты. Задержать никого не удалось. Ночью я дежурила, раненых у нас еще не было, ко мне вдруг явился летчик. Летчик как летчик — в шлеме, в комбинезоне и унтах, с планшетом и стал требовать, чтобы ему сказали, куда отправили летчиков из их части, якобы находившихся у нас. Летчиков, как он утверждал, было четверо. У меня хорошая память на фамилии, я без журнала почти всех помню, мы обслуживаем не только свою дивизию, отказывать никому не имеем права, и все рода войск у нас были, но летчиков никогда не было, уж их-то я бы запомнила непременно.
Летчик этот целый час морочил нам голову, рассказывал анекдоты, предлагал мне махнуть унты на валенки и т. д. Потом пошел к начштаба — жаловаться. Романов вызвал меня и учинил разнос, но летчиков у нас не было — это я знала точно. Ночью прибежал шофер и сказал, что в его машине были наши вещмешки, а ему нужно ехать за ранеными, и он стал выгружать эти мешки. Один из мешков оказался очень тяжелым, и он принес его к нам. Вместе мы развязали мешок и ахнули — в нем было две ракетницы и ракеты. Это диверсант, который всю ночь сигналил самолетам, хранил один из своих мешков в нашей машине. Вызвали дежурного по части, начштаба. Я сказала Романову еще раз, что летчик ищет у нас того, кого никогда не было. И что ему вообще здесь делать, когда аэродромы от нас стоят за тридевять земель?
Летчика задержали, вызвали в особый отдел. Ракеты больше не взлетали, хотя самолеты очень ждали их.
Летчик оказался фрицем. А нам он всем сначала так понравился. Ст. л-нт из особого отдела рассказал, что в соседней деревне часовой стоял у штаба, и в это время низко над деревней идет самолет. И вдруг часовой увидел, как совсем рядом незнакомый политрук, со звездочкой на рукаве, выстрелил из ракетницы. Самолет сбросил бомбы, накрыл штаб, отвалившейся стеной солдату придавило ноги, но он все же успел выстрелить в политрука, он оказался диверсантом. А в один из политотделов прибыл полковник. Секретарь партийной организации, принимая взносы, обратил внимание, что за последние два месяца сумма взносов начислена неправильно. Он сообщил в особый отдел. Полковник оказался шпионом.
А положение все еще очень тяжелое, и без конца раненые, раненые, раненые.
Я — в приемно-сортировочном взводе, днями и ночами таскаю, колю, проверяю жгуты, готовлю к операционной. В уголке на соломе примостили патефон с единственной пластинкой «Письмо в Москву», в далекую столицу, которой я ни разу не видала. Столица уже очень близка, ближе некуда, но многие действительно не видели ее ни разу. Поступила первая партия раненых. Среди них ранее поступивший политрук увидел лейтенанта из своей части, и первый вопрос — как ребята? И лейтенант стал перечислять: убит, убит, убит, убит, убит и зарыдал, упав лицом в солому. Разве можно чем-нибудь утешить? Разве есть на земле такие слова?
Я заболела, высокая температура. Смотрели меня наши врачи, показывали армейским специалистам — профессорам, — никто толком ничего не знает. Наш МСБ должен был срочно передислоцироваться, а меня в таком состоянии везти с собой нельзя было — я не держалась на ногах. Временно сдали в латышский МСБ, их дивизия рядом с нами. Я потеряла сознание. Рано утром, когда я очнулась, впору снова было терять сознание.
Все, кто лежал рядом со мной на полу в небольшой палатке, умерли. Им, видно, своевременно не могли оказать помощь, да, может быть, и это им бы не помогло, и теперь уже мертвым делали перевязки. Был строгий приказ, несмотря ни на что, в МСБ обязательно производить первичную обработку ран. Вскрывали братские могилы, проводили экспертизу, и после этого вышел строжайший приказ. Хотя я ни слова не понимала по-латышски, да и врачи их больше походили на евреев, понятно было одно, что таким путем они реабилитируют себя, делают то, что не смогли сделать вовремя.
Боясь, как бы и меня не приняли за умершую, я потихоньку выбралась из шоковой палатки, но, к счастью, нового места искать не пришлось — за мной приехали наши и отвезли меня в Пушкино.
Мы снова с Люсей, и на этот раз потерялись. Где искать своих — не знаем, как бы не угодить к фрицам. Пока обдумываем, что делать дальше; сидим в деревне Погорелки недалеко от Дмитрова. Решили переночевать, а утром начинать поиски. На полу спать было очень холодно, и мы влезли на печку. Вдруг среди ночи слышим, как кто-то сверху стелет плащ-палатку. Мы дружно брыкнули ногами, и этот кто-то, оказавшийся лейтенантом-артиллеристом, загремел вниз со всей своей амуницией. И чего на нем только не навешано было! Он оказался командиром огневого взвода, они заняли эту избу, пушки стоят во дворе, в подвал носят боеприпасы, у печки примостился телефонист. Совсем недалеко лес, а там немцы — в орудийную панораму хорошо видно, как они ползают, но наши идеально себя замаскировали, чтобы себя не выдать. Ни с чьей стороны не раздается ни единого выстрела, стоит такая необычная тишина, от которой давно отвыкли. У артиллеристов нет медиков, и они просят остаться у них. И мы решили пока остаться, начнется бой — некому будет оказать помощь. Но наши оказались рядом, они чуть к немцам не попали — влезли за наше боевое охранение. Нам с Люсей приходится ехать со своими, артиллеристы остаются на огневой позиции. Дальше немец не пройдет, отступать нам больше некуда — за нашей спиной Москва.
Мы едем в Бабушкин.
Наша дивизия разбита, и нас передали в новую 1-ю Ударную армию, которая будет здесь формироваться. Формировка уже идет, формируют ее из моряков Тихоокеанского флота. Состоять она будет из морских бригад, а мы теперь будем именоваться 222-й ППГ. На нашу новую армию возлагают большие надежды. Она должна стать ударной силой, которая начнет разгром немцев. Говорят, что за формировкой следит Сталин.
Выдают самое лучшее обмундирование — белые полушубки, суконные гимнастерки и брюки, свитера отличные, подшлемники, валенки, меховые безрукавки и рукавицы. Командующий армией — Кузнецов Василий Иванович.
Мы работаем на полную катушку. Рядом били «катюши». Ни на что уже не обращаем внимания, все притупилось. И вдруг кто-то заметил, что снаряды начали лететь через нас. Между нами и фрицами наших никого не было, боевое охранение — позади нас. Как это случилось — никто не знает. Еле унесли ноги, нас уже за своих признавать не хотели.
Вот он наконец наступил, первый долгожданный праздник на нашей улице, так дорого оплаченный, такими неисчислимыми жертвами и такой кровью. Не получилось малой крови и могучего удара, о котором мы пели. Но как бы то ни было, фашисты еще не раз пожалеют, мы им такое жизненное пространство покажем, что много еще поколений помнить будут. Поля Подмосковья уже чернеют от трупов и громадного количества техники, брошенной фашистами. Чего здесь только нет: и танки, и орудия, и машины, и какие-то фургоны громадные, и замерзшие трупы. Их уже складывают в штабеля, чтобы меньше места занимали. Кого здесь только нет: и итальянцы, и испанцы, и прочая сволочь. Некоторые жители рубят им ноги, оттаивают на печке и щеголяют в немецких сапогах. К ним нет никакого сострадания и сожаления, для нас они — не люди. Культурная нация, раса господ, сверхчеловеки — что они сделали с нашей землей, которую временно захватили. Везде следы разрушений. Сожжено, разграблено, разбито, уничтожено. От некоторых деревень остались одни печные трубы. Ничего не осталось от усадьбы Л. Толстого, разрушен домик Чайковского в Клину. А там, где не успели разрушить, в тех уцелевших зданиях, которые нам приходилось готовить к приему раненых, все так загажено, что передать невозможно, нужно только увидеть. Столько замерзших испражнений пришлось нам счищать с полов классов, где раньше сидели за партами дети, столько всякой гадости вытаскивать, что пусть нам теперь никто не говорит о немецкой культуре. Своими глазами пришлось увидеть и своими руками вычищать эту «культуру».
Как они не были готовы к тому, что наши начнут бить их в таком количестве!
В церкви устроили так называемый госпиталь, даже суден у них не было. Для этого использовались каски. Ночью мы приехали в эту деревню. Стать негде, все разрушено, нашли оторванную дверь и втроем кое-как разместились на ней на снегу, а мороз — сорок пять градусов. Все кругом минировано, нам не разрешают сходить с дороги. Освободили Истру, Яхрому, Клин, Волоколамск, Солнечногорск и др. В Волоколамске не успели фашисты снять повешенных комсомольцев, в одном из колодцев обнаружили наших раненых, брошенных вниз головами. Снег был глубокий, и я в темноте провалилась в этот колодец.
Наступает новый, полный неизвестности, 1942 год. Что ждет в этом году? Закончится ли война? На эти вопросы никто не может ответить. Встречаем его в Теряевой слободе недалеко от Волоколамска. Нам раздают подарки от англичан. Из Москвы приехал Астапенко. Привез десять дружинниц-добровольцев. Мне очень по душе пришлись Оля Петушкина и Софочка Бунь.
Первая радость — письма из дому. Оказывается, немцы не были в Новочеркасске, был взят только Ростов. Все были живы и здоровы. В школе продолжали учиться. Мы себе даже представить не могли, чтобы вдруг сейчас сесть за парту в нашем 10-м классе и превратиться в школьников. Нет, мы солдаты и никогда уже не станем школьниками. У нас другая программа:
А вот друга сердца у меня нет. У Иры другом сердца стал наш теперешний начальник ППГ Астапенко, Сергея Полянского она забыла. А Олюшкин Игорь учится где-то в военно-морском училище. Она потеряла медальон с его фото и три дня подряд ревела, до этого я никогда не видела ее плачущей. Она считает, что это дурная примета, и с ним она никогда не будет вместе.
У нас осталось только 32 человека нетранспортабельных. Приехал командующий армией Кузищев, подходил к каждому, спрашивал чего бы он хотел. Те, что смогли ответить, попросили красного вина и свежих яблок. Через два часа командарм прислал вино и свежие яблоки — несколько ящиков. А вино-то смогли пить только из поильников, и яблоки я резала на тонкие ломтики.
Мы стоим недалеко от Клина в Завидово на переформировке. А потом будем воевать на другом фронте. В деревне сохранилась часть домов, но стекол нет нигде, а мороз — минус 40 градусов. Мы стелили на пол меховые одеяла и укрывались ими, так что жить можно. Обед берем на семь человек, а едим втроем. Я всю неделю пишу извещения — погиб в боях за социалистическую Родину и похоронен в братской могиле на С-З, Ю-З, С-В и т. д. деревни такой-то.
Сколько горя, слез, страданий несет каждая написанная мною строчка. Их уже не было — сыновей, мужей, женихов. От них не было известий, но их ждали, была хоть какая-то ниточка надежды, что выживут, откликнутся, вернутся. И вот я несколькими страшными строчками рву эту последнюю ниточку. Я реву над каждым извещением, вместе со мной рыдает хозяйка. В конверт вкладывается только фото, если оно есть, остальное сдается в штаб. И еще я пишу отчеты, в каждом отчете человек 15–20 неизвестных. На каждого составляем акт с подробным описанием особых примет. Но кто их найдет по этим приметам? Будут числиться без вести пропавшими.
Вот и закончилось сражение под Москвой, которое станет достоянием истории. Всему миру показал русский солдат, что и хваленых непобедимых фрицев можно бить, да еще как!
Олюшка организовала самодеятельность. Заслуженная артистка 222-го ППГ называют ее. Даже мы с Ирой пели «петлички голубые» и, конечно, песню московских дружинниц.
Всему личному составу 1-й Ударной армии объявлена благодарность Верховного Главнокомандующего. Самая первая.
Нас перебрасывают на другой фронт на помощь Ленинграду. Мороз — 45 градусов, топить не разрешают, чтобы не демаскировать эшелон. Все вещевое довольствие напялили на себя. Залезаем в спальные мешки, укрываемся, вернее, дневальный накрывает меховыми одеялами и матрацами.
Мы с Олюшкой умудрились отстать от эшелона. Пассажирские поезда не ходят. Идут только воинские — танки, орудия. На каждой платформе часовой предупреждает, как и положено, что будет стрелять. Часовой есть часовой. Чудом удалось втиснуться в финские сани, они никак не охранялись, но в них кое-как можно сидеть, только согнувшись в три погибели. Через несколько станций мы превратились в сосульки, но окончательно оледенеть на сей раз не пришлось — догнали свой эшелон.
7–8 января 1942 года
До Ленинграда мы не доехали. Разворачиваемся для приема раненых в поселке Фанерный Завод, деревня Парфино, недалеко от Старой Руссы. Это не Ленинградский, а Северо-Западный фронт. Немцев только что выбили из поселка, они встречали Рождество. Комната, где мы должны развернуть операционную, вся обита хвоей: сосной и елкой вплоть до потолка. Пол тоже устлан еловыми ветками. Сама елка украшена необыкновенными игрушками. Здесь не искали мы надписей «проверено, мин нет!» Не ждали они нашу 1-ю Ударную. Их так лихо вышибли, что и столы остались накрытыми. Но нам некогда все это рассматривать. Нужно принимать раненых. Латыши снова вместе с нами.
И снова началось — кокер, пеан, пинцет, шарик, салфетка, турунда, скальпель… Если ранены мягкие ткани, делают глубокие рассечения от входного до выходного отверстия. Очень много ампутаций, резко увеличилось количество газовых гангрен. Снова поступил Николай Чуримов — Герой Советского Союза, депутат Верховного Совета. На этот раз у него тяжелейшее ранение грудной клетки, открытый пневмоторакс. Произвели первичную обработку, что можно зашили и отправили на специально за ним присланном самолете. Сегодня снимала повязку у очень тяжелого раненого, а стопа отвалилась и упала на пол. Это первый с тяжелым обморожением.
Братские могилы растут, растут, растут. На фанере пишут фамилии. И так все это недолговечно. Сотрется и смоется. Да еще и старшина путает. Умер лейтенант Валентин Панов, я его запомнила, а на фанере написано «к-ц[7] В. Панов».
Сегодня перестарались, поддерживая тепло в палатках. Искры из трубы падали прямо на палатку, и она вспыхнула, как порох. Все бросились спасать раненых и одного все-таки не спасли. Он забился под настил и задохнулся. Астапенко получил сильные ожоги, остальные почти никто не пострадал. У раненых ожогов почти нет.
Иногда мне приходится работать в приемо-сортировке. За день сдаю в штаб целую кучу денег окровавленных, пробитых осколком или пулей. У меня такое отвращение к этим деньгам, что кажется, хватит его на всю жизнь. Для меня они чуть ли не символ фашизма. Проклятые фашисты, захватили всю Европу, и все им было мало, мало, мало, захотели весь мир.
22 марта 1942 года
Снова передислокация. Мы должны двигаться по коридору, отделяющему 16-ю немецкую армию от остальных немцев. Дорога простреливается. Мы уже были в этом коридоре, но все обошлось благополучно. На этот раз фрицы как сбесились, по-видимому, они хотят прорваться к окруженной 16-й армии и начали артподготовку. Казалось, что били со всех сторон. Гром, гул, визг, треск и шипение — все слилось в какой-то страшный марш, и над всей этой грохочущей, вздыбленной от разрывов дорогой медленно опускались на своих парашютиках, мертвенным зловещим светом поблескивая, ракеты. Мы думали, что к рассвету сумеем проскочить, но только что начало сереть, в воздухе появились самолеты. Их было столько, что сосчитать было невозможно, и начали крутить свою страшную карусель. Не успевала одна группа выйти из пике, как вторая уже пикировала. Нам приказали рассредоточиться. Я не помню, как я очутилась возле громадного сугроба. Под снегом оказалось прошлогоднее сено. Рядом со мной был Мотренко и обе половинки. Все как по команде, как страусы, стали прятать головы в это сено, изо всех сил стараясь влезть под него. Половинки от страха хрюкали. Но спрятаться под этим сеном нам не удалось, да и не было смысла. Оно было рядом с дорогой, а фрицы бомб не жалели, они рвались всюду. Мы поползли, подниматься нельзя было, бомбы рвались беспрерывно. Доползли до какой-то избы, там уже была Ира, но радоваться не было времени, фрицы стали бить по деревне, избушка начала подпрыгивать. Девочки вслух бормотали — господи, помоги! господи, помоги! и еще что-то в этом роде. Бабка — хозяйка кричала на нас: будьте вы прокляты, это вы привели сюда немца! Где мы жить будем? Бомбы ложились так плотно, было просто непонятно, как мы еще живы. Мы стали отползать от деревеньки, я потеряла снова Иру и увидела, как по снегу бежала Шура Ковалева почему-то без валенок, в одних носках. Мы не слышали друг друга — страшный грохот разрывов, завывание бомб и сирен, которые при пикировании включали самолеты, оглушили нас. Машины наши горели. Мы, боясь потерять дорогу из виду, отползали недалеко от обочины, ежеминутно зарывались носом в снег и отряхивались от земли и снега, которым нас засыпало. Расправившись с колоннами и израсходовав запас бомб, самолеты стали охотиться за нами. Вот он мчится на бреющем прямо на тебя так низко, что, кажется, хочет раздавить своими колесами. Черные кресты на желтом фоне, из кабины ясно видно лицо (если так можно назвать) фашистского летчика в очках — у него глаза прямо зверские! Он присматривается, как бы не промахнуться — снег вспарывает пулеметная очередь — рядом, совсем рядом, в нескольких сантиметрах. Кто-то не выдержал, вскочил и побежал, и снова над тобой очки фашиста и пулеметные очереди. Это же расстрел, самый настоящий расстрел. Нервы не выдерживают. Будет ли этому конец?
Только ночью ушли самолеты и прекратилась стрельба. В какой-то избе я снова нашла Иру. Какая это была радость! Как мы с ней бросились друг к другу! Нам казалось, что мы вернулись с того света. С того света, не с того света, а уж в аду точно побывали. Никогда не забуду этот день. Где все остальные, мы пока не знаем. И живы ли они?
К утру из Великого села пришел Астапенко, которого мы уже считали погибшим, и с ним офицер связи. Немцы прорвались к 16-й армии и наш коридор перерезали своим коридором[8]. Трудно что-нибудь понять во всей этой каше. И надо же было именно нам в этот момент оказаться здесь. Теперь мы в окружении. Н.К. Брянцева, дежурный врач, записала в журнале: во время передислокации колонна подверглась сильному артобстрелу и бомбежке, во время которой все машины и имущество госпиталя погибли. Уцелела одна машина аптеки с шоколадом. Нам раздали по несколько плиток шоколада. Итак, мы в окружении. Удастся ли выйти?
Конец марта. После 22 марта
Липно, Ходыни, Веряско, Большие Горбы, Малые Горбы, Великое село, Рамушево… Мы заучиваем маршрут выхода из окружения. Нам выдали белые маскировочные костюмы (рубаха с капюшоном и брюки), в котелки положили топленое масло, смешанное с сахаром (другого ничего не было). Пристегнули к поясным ремням, проверили, чтобы все было хорошо подогнано, так как мы должны проползти незамеченными, а малейший звук может погубить всех. Будем двигаться цепочкой, дистанция — 10 метров. Идем по Ловати. Снег мокрый, пополам с водой, одежда промокла, валенки кажутся пудовыми. Идем — это слишком громко сказано. Сделаем несколько шагов — взлетает ракета. Падаем и лежим, пока погаснет, только поднялись — снова ракета. Мы так измучились, что нет сил пошевелить пальцем. Все время лежим в мокром снегу. Катя Новикова, я и еще кто-то из девочек стали просить начштаба, чтобы он нас пристрелил, мы не в состоянии двигаться. Он пообещал пристрелить после войны. День пролежали в лесу в снегу, а ночью снова все сначала.
Проходили Рамушево, шел мокрый снег, ничего за ним не было видно. В одном месте проходить было совсем трудно, дорога была чем-то завалена, смерзшимся, засыпанным снегом. Оказалось, здесь шли в психическую атаку эсэсовцы, пьяные, а наши моряки их уложили здесь, и вот по этим фрицам нам пришлось ползти. Офицера связи мы потеряли, и нас выводят партизаны. Бесстрашные, до последней капли крови преданные Родине — это действительно народные герои, с такими умирать не страшно. Израненные, окровавленные, умирающие — они не стонали, а только проклинали Гитлера и обещали еще показать ему, как русские люди дерутся за землю свою, а если надо, и умирают. С их помощью мы вышли в расположение нашей 41-й бригады, но они тут же успокоили нас — они тоже в окружении. В общем, понять ничего нельзя — какой-то слоеный пирог: немцы — наши, немцы — наши. Связи с нашим начальством нет. Ждем дальнейших указаний. Ко всему еще нам нечего есть. Комиссар партизанского отряда Виктор Петрович зовет нас к себе, у них совершенно нет медиков.
Последние дни марта
Мы расположились недалеко от Борисовки. Рядом пушки ОЗАД[9], разбили палатки — пришлось потрудиться: три операционных, две перевязочных, для раненых несколько, для себя. Пока еще никого не приняли. Выпало много снега, подморозило. Лес — необыкновенной красоты, снежинки искрятся при свете луны. Небо, кажется, увидели впервые — тихое, усыпанное звездами крупными, необычными, таинственно мерцающими и переливающимися различными оттенками, как драгоценные камни. И тишина — недобрая, гнетущая. И вот наступила разрядка — все девчата ревут, я тоже не отстаю. Вызвали Беленкина, приказали играть. Стали танцевать, но настроение ни у кого не поднялось. Только улеглись спать, я услышала, как кто-то вошел в палатку. Это начсанарм. Астапенко вскочил, он что-то шептал ему, и мы поняли, что дело плохо. Разбудили Иру, ведущего хирурга Н.Е. Сизых. Его посылают сделать попытку прорваться, так как нас еще раз окружают. Вместе с ним в «санитарку» сели Ира и я. Дорога простреливалась, без конца начали рваться мины. Н.Е. как с луны упал: «Что, мина? Откуда мина? Товарищ боец, пойдите — узнайте, откуда мины». Мы с Ирой кляли его на чем свет стоит (конечно, шепотом, ведь он наше прямое начальство). Пока товарищ боец будет выяснять — ни от него, ни от нас ничего не останется. Хорошо, что у него хватило ума не выполнять идиотского приказания, и он гнал машину на всю катушку. И мы проскочили. Вырвутся ли наши? Недаром у нас было такое настроение. На другую ночь прибыли все, самый последний — Астапенко. Ира от радости повисла у него на шее. Он очень хорошо держится. Глядя на него, и мы не падаем духом. Когда бомбят, наблюдает в бинокль, считает бомбы.
Выйти из окружения не удалось, выходили из одного — попали в другое. Теперь наша 1-я Ударная будет воевать в окружении. С самолетов должны сбросить перевязочный материал, инструментарий — все, что нужно для того, чтобы мы могли работать. Нам придают ОРМУ (отдельную роту медусиления). Продуктов у нас нет никаких, кто-то достал неизвестно где несколько ящиков янтарной кураги и мы сварили из нее что-то вроде каши. Какой это был праздник! Есть возможность выспаться, но сон не идет. Как мы будем в окружении? Как будет воевать армия? Разве можно самолетами доставить и вооружение, и боеприпасы, и продукты, и медикаменты, и кровь, и вывезти раненых? Наших самолетов вообще не видно, зато фрицы не дают поднять головы. Политрук для поднятия настроения проводит беседы о героизме и прочее. Как ни странно, любимой моей героиней была Надежда Дурова, и мне кажется, что не от большого ума наложен запрет на издание этой книги Чарской. Меня лично она потрясла, и осталось после прочтения не преклонение перед обожаемым монархом, чего, очевидно, боятся, а преклонение перед героями, которые больше жизни любили Родину. Прочитав эту книгу, настолько проникаешься ее истинно русским духом патриотизма, романтики, что уже до конца дней сохранишь в себе.
Апрель 1942 г.
Стоим в деревне Большая Вещанка. Раненые все прибывают и прибывают. Ловать разлилась, эвакуировать некуда. Все домики забиты до отказа. Валимся с ног, но вовремя оказать всем помощь не успеваем. Продуктов нет, медикаментов не хватает. Самолеты изредка сбрасывают кровь и сухари. Поврежденные при приземлении банки с кровью отдаем раненым — они ее пьют. Сухарей выдают по 50 граммов. На самолетах вывезли двух раненых комбригов 41-й и 44-й бригад. Обещают дать много самолетов. В соседней Поддорье расчистили аэродром, и ждем, ждем, ждем.
Самолеты стали прилетать большими группами, за ночь до 60 штук. Привозят боеприпасы, продовольствие, а увозят раненых. Здесь же находятся представители частей, которые получают то, что им положено (но по сравнению с тем, что действительно положено, это жалкие крохи). Эвакуировать разрешают только командиров старших и средних. Младших и рядовых пока не разрешают, а они ползут с перебитыми, зашинованными ногами к аэродрому. Страшно смотреть на эту картину.
Мы по очереди дежурим на аэродроме. В «Дуглас» помещается двадцать с небольшим человек (почти все лежачие, набивают, как селедки). Четырехмоторные ТБ[10] берут больше. Летят над немцами, в Валдае оставляют раненых (дальше их отправляют по железной дороге), а сами на день улетают в Москву, там безопасно. А у нас, как нарочно, появилось столько раненых командиров, как никогда. Прибыли шестьсот лейтенантов из РГК, их всех бросили в бой, не успев распределить по частям, и от них почти ничего не осталось — остатки у нас. Выпуски двух московских академий тоже не успели распределить по частям, и они попали под угол «катюши». Что от них осталось — попало к нам, но смотреть на них страшно. Очень много раненных в голову, у одного оторвана начисто нижняя челюсть, сплошь и рядом в бессознательном состоянии.
Сегодня делала перевязку старшему лейтенанту политруку роты, армянину. Сквозное пулевое ранение кисти. Я сделала уже перевязку, отметила в карте передового района и вдруг увидела авторанение. Я показала Мотренко, он приказал перевязать заново. Посмотрели внимательно — кожа вокруг раны обожжена. Сказали ему. В ответ на это он стал кричать, что мы не знаем, что такое рукопашная схватка — немец стрелял в упор. Но пришлось передать прокурору, оказался точно самострел, и его расстреляли. Вечером готовили к операции тяжело раненного лейтенанта из РГК Ваню Рымаря. Вливали ему кровь, делали сердечные и т. д. Он очень просил меня написать матери в Алтайский край. Его взяли на операцию, а я ушла дежурить на аэродром. Утром, когда вернулась, мне сказали: твоего подопечного уже вынесли. Ваня лежал в сарае на носилках, накрытый своей продырявленной во многих местах шинелью. Я приподняла шинель, чтобы еще раз посмотреть на этого девятнадцатилетнего мальчика, который только ступил на порог жизни[11].
Я никогда до смерти не забуду этих мальчишек (сколько их было и сколько еще будет!) и в самую трудную минуту, когда силы будут покидать, буду вспоминать этих ребят и мстить проклятым немцам, не жалея ни сил, ни жизни.
Как только могу выбрать минутку, бегу в 29-й домик, там подобрались такие ребята, которых нужно обязательно как-то поддержать. Одного из них, младшего лейтенанта Володю Зайцева, считают моим братом. Мы с ним похожи как две капли воды и почти ровесники — ему уже исполнилось восемнадцать лет. У Зайчика ампутирована правая рука очень высоко, и он совсем упал духом. Мне пришлось приложить много усилий, чтобы вернуть братишке интерес к жизни, и вот он уже, видя меня, не плачет, а улыбается, начал писать левой рукой. Значит, все в порядке[12]. Володя, как и старший лейтенант Саша Кренцев, с ампутацией ноги, Николай Кульбака с ампутацией руки, Саша Иванов, воскресший из мертвых, еще будут жить и помогут Родине.
Сегодня ночью усадила в самолет весь двадцать девятый домик. Володя оставил адрес родителей, он из Архангельской области, Каргопольского района. Счастливого пути! Я работаю временно с ассистентом профессора Филатова Харлип С.Е. Она производит энуклеацию (удаление) глазного яблока. Смотреть на это, тем более помогать этому, еще тяжелее, чем при ампутации.
У меня совсем плохо со здоровьем. Чего только не ставили: и пневмонию, и сепсис, и т. д. Олюшки нет. Мы спим с Тоней на полу в избе на шинели. Всего нас девять человек. Ночью выйти невозможно, очень тесно, изба маленькая. Ира ушла к Астапенко. Нам по-прежнему дают пятьдесят граммов сухарей. Если бы не хозяйка, не знаю, как бы мы себя чувствовали. Астапенко уговаривал меня не раз эвакуироваться на самолете до Москвы, но я не хотела расставаться со своими, ведь снова к ним я не попаду. А сегодня уговорили окончательно. Самолеты нам больше не обещают, снова нужно будет выходить из окружения, я буду для них балластом. Приехала Олюшка, тоже уговаривала меня и проводила на аэродром. Мне кажется — легче было бы умереть, чем расстаться со своими.
8 мая 1942 года
Самолет, на котором я летела, уходил последним. Летим до Валдая, там я должна сдать раненых и лететь в Москву. Самолет идет над немцами, лучи прожекторов пробивают черные занавески на иллюминаторах. Ребята кажутся настолько бледными (а может быть, они такие и есть), что на них страшно смотреть. Беспрерывно бьют немецкие зенитки, и летчик, стараясь выйти из зоны огня, так лихо маневрирует, что нам начинает казаться, что самолет разваливается на части, и мы то стремительно летим вниз, то подбрасываемся вверх на катапульте. Огонь прекратился уже у самого Валдая. А меня все-таки задел осколок, к счастью, легко, аэродромные медики сделали мне перевязку.
Аэродром Валдая действует только ночью, все подсобные службы находятся под землей. Я с трудом разыскала начальника отряда, чтобы получить разрешение на полет в Москву. Он разрешил и назвал номер самолета, на котором я могу лететь. Но когда я вышла из подземных сооружений, самолет, на котором я летела до Валдая, был совсем рядом и уже убрал лесенки и запустил моторы. Ребята, узнав, что мне разрешили, подтянули меня на руках, и мы полетели. Уже начало сереть, шли почти на бреющем, видно все как на ладони — каждое деревце, кустик. Какие же мы были идиоты! Прячась под деревьями, мы думали, что нас не видят немецкие летчики. Да лучшей мишени придумать нельзя.
В Москву прилетели утром. Нас окружили летчики, посыпались тысячи вопросов: как Старая Русса? Как «катюши»? Как партизаны? Как фрицы? И т. д. и т. п. А аэродром громадный, очень много самолетов стоят открыто, только под каждым часовой. До Москвы далековато. Дежурный сказал, что командир отряда едет в Москву, и усадил меня в его машину. Комотряда напоминает громадную жабу, только в петлицах четыре шпалы. Он уселся рядом со мной на заднее сиденье. Вот уже от кого я не ждала нежных излияний! Он сказал, помимо всего прочего, что шофер везет нас к нему на квартиру, что мы там неплохо проведем время (ординарец завалил чуть ли не всю машину пакетами и свертками), а потом, если я не пожелаю с ним остаться, он отправит меня на самолете в Ростов. Ехать железной дорогой бессмысленно — сильно бомбят, особенно узловые станции. Если бы мне пришлось ползти, и то я поползла бы до Ростова, только подальше от этого благодетеля. Но как мне от него избавиться? В это время у станции метро регулировщик перекрыл движение, машина резко затормозила, я нажала на ручку дверцы и вывалилась из машины. Регулировщик снова взмахнул флажком, и машина рванулась. Передо мной оказалось заднее овальное стекло и удивленная жабья морда — я ей показала язык. Все произошло так неожиданно, что я забыла в машине свое имущество. Ну, ничего! Это еще не самое страшное.
И вот я — в Новочеркасске! Радости не было границ, камни хотелось целовать. Как с неба упала. Никто не верил и не узнавал. Мама, когда увидела меня, не поверила своим глазам.
Радость померкла, когда я увидела, что творится в городе — танцы, танцы, танцы. Хотя комендантский час начинается с восьми вечера. Локоны, завивки, маникюры… Почему война не для всех? Почему одни такие же, да нет, в тысячу раз лучше, должны умирать на фронте? А другие в это же самое время танцуют, веселятся, развлекаются, как будто ничего не случилось? Помнят ли они о тех, которые там, на фронте, дерутся и умирают за них? Нет, эти пустые, накрашенные и разряженные куклы ничего не помнят. Главной целью их жизни являются наряды, локоны, маникюры, танцы и брюки, безразлично какие, лишь бы в петличках побольше знаков различия. И это — мой родной город…
Думала ли я совсем недавно, находясь в самом пекле, в окружении, что со мной может произойти такое — увижу родных, буду в Новочеркасске, и будет Саша. Так совсем неожиданно пришла ко мне любовь. Саша только что окончил Грозненское училище, был направлен на фронт и чуть ли не в первом бою ранен. Рана его заживает, он уже может ходить. В старом городском саду цветут липы, аромат их опьяняет. Нам кажется, что нет войны (до нас не доходит протяжное, берущее за душу завывание высоко идущего «Юнкерса»). В целом мире только мы и запах цветущих лип.
Если бы можно было остановить, хотя бы продлить это прекрасное мгновение! Люблю тебя, Ленка, родная, слышишь? Люблю. Как можно любить еще больше, лучше? Скажи мне, научи! Неповторимая прелесть первого поцелуя, второй раз ощутить ее нельзя — это дается один раз в жизни. Может быть, эти мгновения — это все, что отпущено тебе, ведь война так неумолима и каждую секунду напоминает о себе завыванием «Юнкерсов», пока только идущих на Ростов, сиренами воздушной тревоги, комендантским часом и прочими атрибутами прифронтового города. Она не может отпустить даже лишнего часа — Саша уезжает на фронт. А как бы хотелось хоть на несколько вечеров вернуть украденную юность. И вот от всего осталось — последний вагон уходящего поезда, на подножке Саша, машущий пилоткой до тех пор, пока не скрылся из вида.
Обстоятельства складывались так, что какое-то время мы были на одном 3-м Украинском фронте (или рядом в одно время были в Днепропетровске и Пятихатках), но ни разу за всю войну не встретились.
Вот и кончилась сказка, которая может быть только на войне. Саша предлагал идти в ЗАГС, но я отказалась. Это несерьезно. Как я потом смогу доказать, что верность хранила? Впереди война, я должна быть на ней, а там все очень непросто. Если все это, что было в течение такого непродолжительного времени (в общей сложности и суток не наберется), окажется настоящим, значит, будем вместе. Если, конечно, вернемся с войны. Мы же еще почти дети, это война заставила нас забыть об этом. Мои подружки сдают экзамены за десятый класс.
Несколько раз в день пою я эту песню. Просит меня об этом папа. Она приносит уверенность в том, что и Каховка, и Николаев, и Одесса снова будут нашими, приносит уверенность в победе над фашистами.
Николаев — город его боевой молодости. Здесь служил он на флоте на крейсере «Прут», здесь ходил в увольнение в город, на парках которого были вывешены объявления «Собакамъ и нижнимъ чинамъ входъ воспрещенъ», здесь встретил он Революцию, стал председателем Военно-революционного судового комитета, здесь принимал участие в разоружении и аресте командующего Черноморским флотом адмирала Колчака. Золотой кортик «За храбрость» Колчак им не отдал, поцеловал и бросил в море.
Папа очень переживает, что не принимает участия в этой войне с фашистами. Ему приказано ждать особого распоряжения, а это значит, когда наши оставят Новочеркасск — остаться в тылу врага. Я прошусь остаться с ним, но он категорически отказал мне в этом. Куда бы ни отходили наши — я должна уйти с ними.
Мы попытались эвакуироваться с населением, но это невозможно. Одна-единственная переправа не может пропустить не только всех желающих гражданских, ею не могут воспользоваться даже военные. Бомбят ее круглые сутки. Ночью вешают люстры[14] (в Новочеркасске видно) и пока не разобьют, не улетают. Только восстановят, снова посыпались бомбы, бросают даже пятисотки. Но, несмотря на это, тысячи людей под бомбами и обстрелом ждут чуда — возможности переправиться, — не хотят оставаться у фашистов. Согнали очень много скота, но нет никакого сомнения, что он весь останется на правом берегу Дона. Чуда не будет, будет хуже с каждым часом, и мы вернулись. У нас во дворе никто никуда не собирается, говорят: что людям, то и нам. А я не хочу сидеть и ждать, что мне преподнесут фашисты, я уйду, во что бы то ни стало с последним солдатом или погибну, но не останусь. Уйти пришлось совсем неожиданно через несколько дней. Прибежала Валентина и закричала, что на Хотунке немецкие танки. Новочеркасск — не Севастополь, защищать его некому, и вообще как-то все странно происходит: не слышно, что фронт совсем рядом. Или, может быть, его просто обошли, фрицы это могут. Несколько дней была бомбежка, а артиллерии совсем не было слышно. Мы уходим с Шурой вместе с двумя лейтенантами и их ординарцами. Один из них — Иван Иванович, на мой взгляд, не первой молодости, из РГК — поклялся маме, что отвечает за нас головой.
Вот так, как стояли, так и ушли с пустыми руками, не взяв ничего с собой. Пошли в сторону Ростова, надеясь где-нибудь найти переправу. Я шла почти все время босиком, так как из дому выбежала в туфлях на каблуках и идти в них было невозможно, кроме того, я умудрилась о зазубренный осколок поранить ногу, а в данный момент вся надежда на ноги. В Мишкино нарвали яблок, немного погрызли, к ночи пришли в Пчеловодную. Переправа рядом, но ее беспрерывно бомбят. Где-то за Аксаем бьют «катюши», их сразу отличишь от всего остального. И зарево от разрывов совсем недалеко. Значит, дальше идти некуда. Ночь провели в заброшенном сарайчике — все спали, я все ждала, может быть, уйдут самолеты. Перед рассветом затихло, и мы помчались к переправе. Только ступили на мост — и на нас посыпались бомбы. Мост сразу был выведен из строя. Недалеко от моста девочки-связистки, кажущиеся такими маленькими, нереальными, в больших касках, как грибочки, тащат на себе здоровенные катушки — тянут связь, то и дело припадая к земле. Разбивши переправу, самолеты начали обстреливать все вокруг.
Рядом стоит зенитная батарея, на ней одни девчонки, и когда им удалось сбить «Юнкерс», то они от радости стали обниматься, целоваться и пустились в пляс, не обращая внимания на огонь с неба.
Несколько дедов на лодках перевозили солдат через Дон, попали и мы в это число, не знали, как и благодарить деда, отдали ему мишкинские яблоки, больше у нас ничего не было. Но противоположный берег оказался островом, кругом была вода. Дед, старая белогвардейская сволочь, сделал это сознательно. На острове оказалось много таких, как мы. Целый день пролежали мы под бомбежкой и обстрелом в высокой траве. Горел Аксай, появились наши «ястребки», начался воздушный бой. Один у нас над головой дрался с тремя «мессерами», и они его подожгли, он врезался в остров и взорвался. Это зрелище меня лично убило окончательно. И еще страшно смотреть, как наши танкисты разгоняют танки и топят их в Дону — нет горючего, и не на чем переправиться. В Аксае наши рвали эшелоны с продовольствием и боеприпасами для летчиков. Солдаты набрали ящики с шоколадом, и теперь мы грызем шоколад.
Когда стало темнеть, я случайно обнаружила в камышах лодку и приволокла ее к берегу — это было спасением, все ликовали. Мы стали переправляться на этой лодке самыми первыми, т. к. лодку отыскала я. Ночь провели в Ольгинской, станица забита войсками, с большим трудом отыскали дом для себя, но бабка не хотела нас впускать, солдаты заперли ее в подвале, а мы разлеглись на перинах и благополучно проспали до утра. Весь день и полночи шла я босиком и в лейтенантском плаще с двумя кубарями. Ребята-танкисты говорят — эта девушка совершает блицдрап[15].
Они зовут меня к себе, у них нет медиков, но Иван Иванович не отпустил, расписался за меня, сказал — ППЖ[16] при желании ты всегда успеешь стать, а я, пока жив, отвечаю за тебя головой. Пришли в Веселый, но скоро пришлось уходить — немцы были рядом. Днем самолеты стали летать на бреющем, мы попрятались в копны, но они разбрасывали листовки, засыпали, как снегом. Листовка-пропуск, каких много было в начале войны. Снова: «Штыки в землю, или Сталин капут. Берите котелки и ложки, переходите на нашу сторону, сопротивление бесполезно. Севастополь наш, взят Ворошиловград и Ростов, наши танки в 70 км от Сталинграда».
Положение действительно ужасное. Это самый настоящий блицдрап. Ничего нельзя понять — встретятся несколько человек, и все из разных армий. Но на эти фашистские листовки все плюют. Они вызывают еще большую злобу и ненависть. Остановимся где-нибудь, зацепимся за что-нибудь. Заградотряды начали свое действие. Всех задерживают и направляют на пункты формировки. В Сальске меня тоже отправили в МСБ, но я ушла, так как нужно куда-нибудь пристроить Шуру. А там уж я сама направлюсь, без дела не буду.
В Сальске мы все же распрощались со своими попутчиками — лейтенантами Иваном Ивановичем и Гришей. Иван Иванович в армии с начала войны, а до этого был парторгом ЦК на большом Керченском заводе, а Гриша — кадровый. Если бы не они, еще неизвестно, что было бы с нами. В Сальске горят элеваторы, склады; жители растаскивают муку и зерно, нет ни капли воды. На прощание мы напекли пышек, тесто за неимением каких-либо жидкостей месили на яичках. Эти пышки и были нашим прощальным обедом.
На станции были указатели, как в сказке: направо пойдешь — на Кавказ попадешь, налево — в Сталинград. Мы подумали и решили двигаться в сторону Кавказа. Там в Георгиевске была тетя Зина, у нее можно оставить Шуру, в армию ее не берут.
Мы пристроились на эшелон с поврежденными самолетами. Первый раз в жизни, когда началась бомбежка, я не пряталась от бомб. На самолетах были действующие пулеметы, и летчики вели из них стрельбу по фашистам, а мы подавали патроны, и страха никакого не было, одно желание безмерное — сбить фашиста. С большим трудом добрались до Георгиевска, но дядюшка стал на нас кричать: «За каким чертом вы так далеко заехали? Не сегодня-завтра немцы будут и здесь!» Он уже не верил в победу, это — ст. лейтенант Красной Армии! На другой день во время бомбежки его убило, а мы в ночь ушли из Георгиевска, не зная дороги, не имея кусочка хлеба, ничего нам не дали (хотя у них было и мясо), и когда мы первый раз уходили, он был еще жив. Жорка пытался тайком нам что-нибудь сунуть, и никто не пытался остановить.
В темноте мы подошли к мосту через какую-то речку, но нас не пустили часовые, сказали, чтобы мы искали брод, где-то есть такое место, но мы побоялись. Нас пустил в сторожку сторож моста, дал нам помидор и кукурузы целый таз, не то что родственники, а сам ушел в какую-то балку, где пряталась от бомбежки его семья. А у нас хватило ума остаться. Мост бомбили всю ночь, нам казалось, что не только кровать подпрыгивает, но и вся сторожка, но деваться нам было уже некуда. До утра сторожка выстояла, только окна вывалились, а на рассвете мы помчались по какой-то дороге и снова прибыли в Георгиевск. Потом были: Моздок, Прохладная и, наконец, Грозный.
В Грозном совершенно нечего было есть, зато шампанское лилось рекой, разогнали продавцов и пили его полулитровыми банками. Выпили и мы по банке. Шура решила выходить замуж за летчика, а я пошла в республиканский военкомат, чтобы меня направили в часть. Дежурный капитан сказал мне: «Куда я тебя направлю? Пришвартовывайся к какому-нибудь командирчику и драпай до Индии». Я ушла в слезах, такой мерзавец пристроился в военкомате за чужими спинами. Куда деваться — неизвестно. Вышел приказ Сталина — НИ ШАГУ НАЗАД! Из города никого не выпускают, а я никуда не могу устроиться.
Замужество Шуры не состоялось. Она нашла своих знакомых по Новочеркасску — военный трибунал фронта, с ними вместе мы выехали в Махачкалу.
Эти строки я прочитала в Махачкале. Что дома — неизвестно, но ничего хорошего там быть не может. Самое главное — папа.
1943 год был ознаменован принятием нового Гимна Советского Союза. Я тогда была на Северо-Кавказском фронте в эвакогоспитале-1614, была комсоргом госпиталя. Я в отделении сыпного и брюшного тифа. Мне было поручено проверить знание нового Гимна у медперсонала. Я беседовала с каждым человеком и выясняла, выучил он или нет.
Там были такие строки:
На фронт меня не отпускают. Я написала пять писем лично Сталину, но мне никто не ответил. Получаю письма от отца Саши — Василия Михайловича. Они получили извещение, что Саша пропал без вести под Сталинградом. Зовут меня к себе, называют дочкой, пишут, что раз потеряли сына, — пусть у них будет дочка. Я им ответила, что рвусь на фронт, особенно после всего, что случилось, могу ли я быть в тылу? И вдруг телеграмма: отменить без вести. Саша жив! Он уже командует ротой, награжден орденом. Каждый день хожу к нач. госпиталя, прошу откомандировать на фронт. Я ко всему еще комсорг госпиталя, но, несмотря ни на что, на фронте я все равно буду, и очень скоро, вплоть до того, что сбегу.
К нам поступило несколько раненых, которых мучили чеченцы. Привязывали их к дереву и протыкали кинжалами руки и ноги. Спасли их совсем случайно, но руки и ноги некоторым пришлось ампутировать. И еще доставили, партию из Прохладненского лагеря военнопленных. 20-летние ребята похожи на 80-летних стариков, превращенных в скелеты.
В госпитале я встретила замечательного человека — грузинку по национальности — Папашвили Анну Николаевну. Я ее никогда не забуду.
Нам не дают на руки документов, чтобы не сбежали на фронт. Но госпиталь наш формировался в Одессе, и там большинство евреев попало в него. Вот и сейчас у нас — Зусман, Фогельман, Зильберман, Юровская. Куда же они побегут, они и здесь себя не очень уютно чувствуют. Как только воздушная тревога — их никого не увидишь. Начальник госпиталя дагестанец — кумык Алибеков — хороший человек. Больные у нас очень тяжелые — помимо ранения, сыпной или брюшной тиф, или дизентерия. Я в госпитале нахожусь круглосуточно, очень редко ухожу спать на квартиру, хоть она и рядом. Друзей у меня нет. Сдам дежурство и вожусь с кем-нибудь из тяжелых. Выходила младшего лейтенанта Ванечку. У него тяжелейший сыпняк и раздроблена лопатка, ему кусачками по частям ее откусывали без наркоза. Он так ко мне привязался, когда переводили в хирургический госпиталь, плакал как ребенок.
Часто хожу к своим выздоравливающим. Они мне даже боевой листок посвятили. Почти все, не окончив школу, ушли на фронт. Вспоминаем школу, читаем стихи, потихоньку поем фронтовые песни. Сегодня провожала на фронт большую группу своих подопечных и среди них капитана Сашу Шустова, он командир отдельного минометного батальона, ему 21 год. Скромный, хороший парень, ничего мне не говорил, а когда уходил, попросил разрешения писать мне и просил отвечать на его письма, сказал, что этим будет жить. Меня это очень удивило, тем более он знал, что я переписываюсь с Сашей (его об этом проинформировала моя сестрица, она даже один вечер гуляла с ним в парке, но больше он с ней не пошел). Я, конечно, буду отвечать на его письма, разве можно поступить иначе.
Завтра большая выписка офицеров с направлением в штаб Южного фронта — в Ростов. Я ходила к начальнику госпиталя, просила меня отпустить на фронт, сказала, что все равно убегу, а если не удастся, то повешусь у его кабинета. Он, наверно, принял меня за ненормальную, приказал выдать мне две справки — одна вместо удостоверения личности, о том, что я медсестра э/г-1614; вторая о том, что мне предоставлен отпуск на две недели. Но чтобы выехать из города, нужен пропуск, его-то он мне и не дал.
Я договорилась со своими ребятами, что они возьмут меня с собой. Бедные, им бы отдохнуть хоть немного, они же совсем не оправились от болезни, а у одного вынута часть лобной кости и видно, как пульсирует вещество мозга, его пальцем достаточно ткнуть, и конец.
Вот и прибыли мы в Ростов. Знакомо только название — громадными буквами — РОСТОВ-ДОН, остальное — развалины. Побродили с ребятами по городу — Энгельса[18] начисто сметена с лица земли. Зашли к бабушке, попили чайку и распрощалась я с ними. Они пошли в штаб фронта, я — в Новочеркасск.
1943 г.
Май сорок третьего года. Новочеркасск. Никогда не знала, что существует такая проза — железнодорожные войска, и уж тем более не думала, что мне придется служить в них. Мечтала о передовой, но, увы, меня стал разыскивать мой эвакогоспиталь-1614, возвращаться в него я не собиралась, вот и пришлось определиться в первую попавшуюся часть, стоящую в Новочеркасске. Замполит, беседуя со мной, сказал, что мамы со мной не будет и перины тоже. Я ему ответила, что войну начала под Смоленском, была под Москвой, под Старой Руссой, отходила в сорок втором на юге без мамы и перины. Одно-единственное утешение — люди, кажется, здесь неплохие, но это на первый взгляд.
Да и сталкивалась я пока с очень немногими. Врач батальона — Брагин Кузьма Федорович — прекрасный человек, ко мне относится как к представителю детского сада, называет меня барышня. Я в санчасти батальона, занимаюсь распределением медикаментов по ротам, веду прием, выполняю кое-какие процедуры, занимаюсь санпросветработой, снимаю пробу пищи в мелких подразделениях и техроте. Меня еще прикрепили к третьей мостовой роте, там была фельдшер Л. Сосницкая — развратная девица, ее откомандировали из батальона, и вот теперь третья рота — тоже мой объект. Знакомлюсь с ротой — командир роты капитан Чаленко Геннадий Иванович, бывший директор школы, мягкий и добрый человек. Помпотех[19] — старший техник-лейтенант Белянкин — мне не понравился, неприятный тип. Командир первого взвода, гвардии лейтенант Тарасов Михаил Иосифович, пришел в батальон из госпиталя, участвовал в освобождении Новочеркасска, пушки его били по Красному спуску (по-моему, он неравнодушен ко всем женщинам без исключения). Командир второго взвода, бывший политрук старший лейтенант Зайцев Алексей Гаврилович. Его я еще не видела, мне заочно его представила Лиля, хозяйская девочка. Алеша не сходит у нее с языка, его взвод стоит на Хотунке. Капитан возил меня на Хотунок, были на квартире у Алеши (я мысленно позволяю себе так его называть), но его не оказалось дома. По всему, что я увидела, пыталась определить его характер. Он старше меня на три года, самый молодой из офицеров в роте. Не буду спешить с выводами, но в общем впечатление положительное. Командир третьего взвода — Сапожников Евстафий Александрович — симпатичный человек. Командир четвертого взвода с громкой фамилией Суворов, но она идет ему так же, как корове седло. Чурбан с повышенной самооценкой. Несмотря на то что я целый день с раннего утра до позднего вечера на ногах (только пробу снять нужно в трех местах — в техроте, в мелких подразделениях и в третьей роте — свободного времени совершенно нет), работа моя мне не нравится — никакого удовлетворения. И еще — острое чувство одиночества. Кроме того, я каждый день хожу в вендиспансер. Дело в том, что солдат заболел гонореей, взял автомат, явился к этой девице и весь диск разрядил в нее. Его будет судить трибунал, но до этого нужно вылечить. И вот я иду на гауптвахту и оттуда веду его в вендиспансер. Там же я встретила двух наших капитанов, одного из них в очень пикантном положении, если можно так выразиться. Жаль, что берет держала в руке, а то б я его поприветствовала. А второй потом стал ходить в санчасть, я его колола, но у него убийственный диагноз — Lues cerebri[20], и его демобилизовали.
Июль сорок третьего года
Мы все еще в Новочеркасске. На фронте затишье закончилось, начались тяжелейшие бои под Курском, Орлом и Белгородом. Олюшка там, в разведроте. Я так ей завидую! А мне хотя бы в санбат, пусть бы снова было: сестра, сестрица, сестренка! пусть бы снова разрывалась на части, но чувствовала себя нужной, необходимой.
Саша тяжело ранен под Белгородом, находится в госпитале в Гурьеве, возможна ампутация, спрашивает, как я отношусь к этому. Я написала: что бы ни случилось, мое отношение не изменится. Разве можно написать что-то другое? Да, что бы ни случилось!
Снова долбим винтовку[21]. «Стебель, гребень, рукоятка…» Собираем и разбираем затвор. Ходим за город в карьер на стрельбище, занимаемся строевой. Лида Лебедева запевает: «Солдатушки, бравые ребятушки…» Третий раз в жизни приняла присягу.
Наконец-то увидела Алешу. Мои предположения оправдались. Мне он очень понравился. Я выходила из дома, где расположен третий взвод. Мимо по Кавказской шли два офицера. Вдруг один из них резко повернул в мою сторону, подошел и представился. Так состоялось знакомство с Алешей.
Была в музее. Там оформлена экспозиция «Зверства немцев в Новочеркасске». Есть портрет папы, надпись: зверски замучен и расстрелян. В горкоме ВКП(б) во всю стену висит список ответственных партийных и советских работников, замученных фашистами. Среди них тоже папа. И еще один, хорошо знакомый — Кривопустенко, отец Пети Кривопустенко, моего одноклассника. А справку выдали — во время фашистской оккупации был изъят органами ГЕСТАПО (потом зачеркнули и поправили: вместо изъят написали числится в списках изъятых), и дальнейшая судьба его неизвестна.
Кривопустенко держали в Новочеркасске, и когда вскрывали могилы, опознали его по записке в кармане. Арестовали их с папой в один день — после встречи, но папу отправили в Ростов, убили его к Седьмому ноября. При вскрытии могил опознать никого было невозможно, так они были обезображены пытками. А судьба всех попавших в ГЕСТАПО известна — никто еще оттуда не вернулся. Неизвестно только, где точно зарыли в землю. А вот папиного брата Павла Иосифовича, сидевшего в Новочеркасском ГЕСТАПО в камере смертников, выпустил полицай. То ли выслужиться решил (наши были очень близко), то ли работал по заданию. Папа был настоящим коммунистом, он никого не выдал фашистам, сказал им, что предателем не станет. Ему специально дали свидание с мамой, чтобы она убедила его, что его жизнь в его собственных руках — так начальник полиции выразился. К фашистам попали в руки партийные архивы; им было известно все до мельчайших подробностей, даже то, что во время революции он был избран на своем крейсере председателем революционно-судового комитета. Как он рвался на фронт! Лучше бы погиб в бою! Разве можно было в этом осином гнезде контрреволюции оставаться на подпольную работу! Но это от него не зависело.
У него спросили на допросе: «До каких пор ты состоял в партии?» Он сказал: «А я и теперь состою — меня никто не исключал».
Освобожден Таганрог! Наконец-то! Миусс-фронт стоил не меньших жертв, чем Сталинград. Со дня на день мы должны покинуть Новочеркасск. Теперь уж с полным основанием можем петь:
Мы в Донбассе. Станция Дебальцево. Люди приветствуют нас. Запомнились два деда: с бородами, они стояли на обочине и кланялись нам в пояс, когда мы проезжали мимо. Сколько я ни оглядывалась, пока их видел глаз, они не переставали кланяться.
Наша рота полностью в Дебальцево. У меня ужасное настроение — я просто, наверное, еще не вписалась в роту, какое-то инородное тело. И отношение ко мне несерьезное, хотя никакого повода с моей стороны не было, у меня со всеми ровные деловые отношения, никаких симпатий и антипатий я не проявляю, все держу при себе. Вчера мне просто негде было ночевать. Я до поздней ночи обходила больных и попросила Гаранина найти мне квартиру. Он нашел, но ее занял старшина, а мне сказал, что будем жить вместе. Пригласил к себе Тарасов — условия такие же. Было уже темно, я села на скамеечке у колодца и наревелась вдоволь. Это начало, что же будет дальше? Меня застал Сапожников и уговорил идти к нему во взвод. Они расположились в большом доме: весь взвод вместе, а в смежной комнате Сапожников, Литвинко, Федорищев, Звездин на полу, а кровать уступают мне. Мне ничего не оставалось делать, и я пошла к ним. Уснула мгновенно. Проснулась от какого-то сопения. Шепотом окликнула — думала, дежурный по роте пришел поднимать на пробу, — но никто не ответил. А сопение продолжалось. Поднимать шум стыдно, и я решила не заниматься выяснением личности, действовать молча. Немного приподнялась и двумя кулаками вместе стукнула, что было силы в темноту — и оказалось, очень удачно. Этот кто-то, не ожидавший активных действий с моей стороны, свалился на стул, на котором лежала моя одежда, и вместе со стулом упал на спящих на полу. Поднялся крик, шум, весь взвод вскочил как по тревоге. Точно — до утра уже никто не мог уснуть. Все выяснилось, хотя я ничего не сказала. Оказывается, вылазку решил сделать Звездин, он повредил себе ребра. Ему говорят: сходи к Лене, она еще тебя подлечит! Идиот несчастный, на что же он рассчитывал? Было бы это что-то более или менее стоящее, я бы не молчала, а у этого можно только спросить, как говорит старший техник-лейтенант Гиляров, где ты был, когда бог мозги раздавал? И в голову никогда бы не пришло ждать такой активности с его стороны. А я вспомнила сталинского сокола, который, проявив доброту, предложил мне укрыться от дождя в самолете, стоящем на платформе товарняка. Я, ничего не подозревая, устроилась там и уснула, хотя теснота ужасная — одноместный истребитель. И вдруг хозяин свалился сверху. Я стала просить его по-хорошему, сказала, что у меня якобы жених есть, но ему наплевать было на мои убеждения и на всех женихов, вместе взятых. И тогда я что было силы вцепилась ему в морду своим маникюром, сделанным в первый раз в жизни. И, видно, попала в глаз — он вскрикнул и схватился за лицо, а я вывалилась на крыло. Тогда он выхватил у меня из кармана военного платья (карманы были очень мелкие и без застежки) комсомольский билет (дубликат получила в Новочеркасске) и красноармейскую книжку и сказал, что выбросит их с поезда, если я не вернусь в самолет. Я сказала, что может заодно и меня сбросить, но я ни за что никуда не пойду. Он запросто мог выполнить свою угрозу, ночь была непроглядная, поезд мчался с бешеной скоростью, человеческая жизнь ничего не стоила. Ливень лил как в тропиках, от холода и волнения меня колотил такой озноб, что я боялась и без посторонней помощи свалиться с крыла (под крылом места на платформе не было), но я стойко продержалась до утра. Утром, увидев его рожу, я испугалась, но он еще принес мне полную фуражку абрикос. Ну ничего, если жив будет — будет помнить! И что же тогда говорить о немцах?
Вот и вышли мы к Днепровским кручам, к волнам певучим. Чуден он не только при тихой погоде, он чуден в любое время. Я смотрела потрясенная. Но это же не только река, столькими воспетая, в данном случае это величайшая водная преграда. Не укладывается в голове — как можно было ее преодолеть?
Переправились у Днепродзержинска, переправа из пустых бочек. Я поскользнулась на мокрых бревнах и выкупалась в Днепре, к счастью, там уже было мелко.
Здесь был наш плацдарм, весь берег усеян осколками, как галькой. Сколько жизней это стоило!
Фрицы настолько капитально обосновались, даже ходы сообщений в полный рост, и стенки оплетены ивовыми прутьями, чтобы земля не осыпалась. Остановились на разъезде Широкое. Чем только хозяйка нас не угощала! Даже вкус забыли всего этого — настоящий украинский борщ, вареники и т. д, и т. п. Я снимаю только пробу, а на котловом довольствии состою у хозяйки.
Рота не полностью будет в Днепропетровске, а батальон в Нижне-Днепровске. Наша задача — мост через Днепр (1125 метров). Нашей третьей мостовой предстоит поставить две опоры из пятидесяти трех. Сваи забивать приходится на большой глубине. Работают днем и ночью, но ночью мешает бомбежка, вернее, мешала вначале. Все уходили в щели, потом перестали. Налетают почти беспрерывно, но это не сорок первый и не сорок второй годы. Зенитки открывают такой бешеный огонь — все небо расчерчено разноцветными трассами пуль и снарядов, гигантский светящийся шатер. Мне это напоминает Москву сорок первого года с той разницей, что самолетов в Москве были сотни, а здесь единицы. Бомбы сбрасывают беспорядочно, попаданий очень мало, и почти все — в находящийся рядом с нами старый разрушенный фашистами мост, который в это же самое время рвут наши минеры. Все грохочет, трудно что-нибудь понять. Кончается бомбежка, и 17-й тяжелый понтонный железнодорожный полк начинает пропускать составы. Однажды я шла по этому мосту в Нижне-Днепровск, и пошел эшелон с танками. Понтоны качались, как качели, казалось, еще мгновение, и они уйдут под воду. По мосту никого не пускают, всем желающим попасть на мост дежурный по КПП офицер объясняет двумя словами: «Только генералитет!»
Моя санитарная сумка — как пропуск.
Приезжал майор Цветков, сказал, что меня представили к Отваге.
Я заболела. Несколько дней температура за сорок, диагноз: брюшной тиф. Капитан направил меня в госпиталь, и там поставили этот диагноз. Приехал майор Цветков, забрал меня в санчасть батальона. И вот я в санчасти, брюшного тифа у меня не оказалось, но температура держится высокая. Аппетит страшный после голодания, ем две порции из солдатской и офицерской столовой, и еще старшина кое-что передает. Кузьма Федорович заставляет перед обедом пить 50 г ликера.
Узнали очень неприятную новость — Кузьма Федорович уходит в бригаду. Голожинский пошел на повышение. У нас временно будет М.Я., она сейчас болеет, лежит вместе со мной в санчасти. Все очень переживают. Мы просим, если можно, ставить начальником Антонину Александровну. Это золотой человек. Ее заботу обо мне я никогда не забуду. Я так привязалась к ней за последнее время, что вот сейчас она уехала со второй ротой, и я очень тоскую по ней, жду хоть какой-нибудь весточки от нее. Мне предлагают остаться в санчасти совсем, но я хочу в роту. Капитан наш лучше всех командиров в батальоне, и я по доброй воле никогда не уйду от него.
Ушел Кузьма Федорович, и я ушла из санчасти, никому ничего не сказав. Сказала капитану, что буду работать и в санчасть больше не пойду. Вызывал майор Цветков и запретил мне работать. Поругалась с М.Я. и с Тамарой. М.Я. очень неприятный человек и мерзкая женщина, и это при всем том, что в батальоне служит ее муж. Тамаре я объявила войну, терпеть ее фокусы больше не буду. Ведь в том, что я заболела, виновата она. На мосту я была и дни, и ночи без смены, спала, сидя у бочки, а она занималась амурными делами. Да еще нажаловалась на меня Кузьме Федоровичу, и он сказал мне, что разлучит нас. Я сообщила капитану, и он ответил, что никуда меня не отпустит, пусть берут ее. А если все-таки останемся вместе в роте, черт с ней, я буду плевать на нее.
Погода отвратительная, мои дела не лучше, все время держится высокая температура. Приезжал майор Безрук, забрал с собой, отвез на склад, и там меня утеплили — ватные брюки, меховую телогрейку и т. д. Капитан подарил мне замечательные меховые рукавички. Я еле передвигаюсь, и все равно знобит. Алешу избегаю, стараюсь его не видеть и не говорить с ним. Ему, наверное, это кажется странным, а может, он и внимания не обращает. А у меня для такого поведения есть достаточно веские основания, и никому я о них сказать не могу.
Мы уезжаем в Запорожскую область. Я еду со вторым взводом, Вера с третьим. Если посмотреть на мое поведение со стороны по отношению к Алеше, то это поведение иначе как идиотским не назовешь. Он в недоумении, но не могу же я ему сказать, что я его просто боюсь, боюсь, что это и будет самая настоящая любовь не в облаках, а на земле, без всякого номера. Боюсь, что свою первую любовь — такую мимолетную — я просто придумала (есть у меня склонность к идеализации). Она нужна была мне как защита от этой страшной войны, она согревала душу, она помогала быть сильной. Да и Сашу ведь я совсем не знаю, я видела его мгновение. Одно только знаю точно, что он умница и за чужую спину прятаться не будет. Он пишет очень часто, иной день по несколько писем. 15 февраля ему исполняется 21 год, он командует стрелковым батальоном. Совсем недавно письмо было из Пятихатки. Мне кажется, что ему не чужды такие понятия, как тщеславие, честолюбие. Может быть, я даю не совсем точное определение, но в письмах проскальзывает такое, что мне не нравится. Саша Шустов тоже пишет часто, он получил майора, командует по-прежнему своим отдельным минометным батальоном, награжден ордером Александра Невского. Прекрасный он парень, так хочется, чтобы судьба послала ему достойную подругу, уж он-то это заслужил. А самое главное — пусть будут живы.
Война все спишет — четвертый год многие живут под этим девизом. Мне говорят, что я ничего не понимаю, не знаю жизни. У каждого свои понятия об этом. Говорят, что на войне, случается, и гибнут. Но ведь может случиться, что и жить останешься, и даже больше того — когда-то замуж выходить придется. Как же тогда посмотришь в глаза своему мужу? Что ему скажешь? Я очень хорошо понимаю, что четвертый год война стала бытом. Но должно же быть хоть малейшее представление о чести, совести, долге! Вера — жена, мать, педагог, и не какие-нибудь там пестики и тычинки, историю преподавала, мировоззрение у людей воспитывала — пытается оправдаться тем, что нет никаких известий о муже. Но может быть, что он и не погиб. А если и погиб, так быстро предать память о нем! А избранники кто? Был Скоков, помстаршины, снабжал продуктами (да я бы подавилась ими!). А теперь еще лучше — Ванька Авдюшкин (это даже окружающим кажется нелепостью; Алеша мне говорит, что, мол, до чего у нас дошли — пустили такую сплетню, что у Веры связь с Авдюшкиным). Я у нее спросила, как же она может? Она мне ответила, что закроет глаза и думает, что это Павел — ее муж.
Вот, оказывается, как нужно жить — с закрытыми глазами. Тамара ничем не отличается в этом плане от Веры. Мое счастье, что я очень устаю и сплю как убитая, не являюсь свидетелем всего этого. А недавно и в свидетели попала. Вечером у Тарасова был приступ малярии, t° +40. Рано утром, еще не рассвело, пошла посмотреть больных, чтобы доложить капитану. Прихожу к Тарасову и ничего не могу понять — на том месте, где он лежал, лежит какая-то ужасно толстая тетка чуть ли не в костюме Евы. Я только хотела открыть рот и вдруг увидела, что здесь же на кровати у стены присутствует Тарасов, он съежился весь и по сравнению с теткой выглядел каким-то жалким щенком. Я пулей вылетела из этой хаты, мне было так стыдно, будто бы я совершила преступление. Сказала капитану, что обходить больных офицеров больше не буду, пусть являются ко мне.
Зачем я все это пишу? Неужели потом интересно читать будет? Тошнит от всего этого.
Не теряю времени. Солдаты мне приволокли учебники за медучилище, освоила фармакологию, хирургию, терапию и т. д. Гинекологию терпеть не могу. Фармакология затруднений никаких не вызвала — немецкий сходен с латынью. Теперь свободно выписываю любой рецепт. Двум солдатам поставила d-s пневмония, направила в госпиталь — подтвердился.
Ехала со вторым взводом, а направили с первым в Пологи. Пологи сильно разбиты, там скопилось большое количество немецкой техники, и наши с воздуха так размолотили, что смотреть страшно, особенно станцию и прилегающий к ней район. Не меньше десятка искореженных, разбросанных взрывами эшелонов.
Взвод будет нести караульную службу — охранять громадный склад трофейной взрывчатки. Жить негде, взвод живет в землянке такой ужасной — как нора. Мне пришлось пересилить себя и пойти на квартиру к Тарасову. Я все еще с высокой температурой и в землянке совсем дойду. Тарасов взялся меня лечить сам. Заставляет выпить 4 таблетки акрихина и 0,6–5 ст. самогонки. После этого наваливает на меня шинели, телогрейки и т. д. После трех сеансов температура упала. И еще он обеспечил прекрасное питание. Поскольку взвод несет только караульную службу, он взялся восстанавливать молзавод. Продукция пошла очень быстро — сливки, масло. Вместо воды мы пьем сливки. Пойду снимать пробу — все буквально плавает в масле, все довольны, а то на третьей норме совсем затосковали. Солдат не обидел, и сам нажился — хозяйка продавала масло, а цены на него фантастические.
Погода отвратительная — метель метет беспрерывно, очень холодно. Ходить по улице невозможно — утопаешь в снегу. Сначала я ужасно тосковала, безделье убивало. Потом решила заняться просветительской деятельностью — стала читать стихи солдатам, слушали с удовольствием, просили еще и еще. Прочитала «Русские женщины» Некрасова, пришлось рассказывать о декабристах, они и понятия ни о чем не имели. И еще отоспалась за всю войну. Тарасов развлекает игрой на гитаре. И даже в любви объяснился. Господи! Да что он в этом понимает?
Когда-то я читала письмо Инессы Арманд дочери, и там она писала о любви, я согласна была с нею на 100%. Она писала, что есть люди, которые чувствуют себя в любви как дикари. Вступают в брак или развратничают, но любят или любили очень немногие. И таких дикарей большинство. А уж Тарасов — совершеннейший дикарь. Развратничает, не раздумывая и не пытаясь это как-то опоэтизировать. В эти дни вроде бы остепенился, никуда не ходит, за исключением проверки часовых. Стал, как он говорит, глядя на меня, идеальным человеком. Свежо предание, да верится с трудом. Хозяин наш таки замечательно играет на гитаре, а я за серьезный инструмент ее не принимала.
Вчера чуть не подралась с Тарасовым. Никого не было в комнате, я писала дневник, увлеклась и не заметила, как он подкрался и выхватил его у меня. Отнять в комнате не удалось, он выбежал на улицу. Надо было видеть, как я вцепилась в его гимнастерку, упала, и он волочил меня по снегу целый двор. А дневник все-таки не отдал, убежал куда-то раздетый и там прочитал его. Теперь целыми днями острит по этому поводу. Я не страдаю, что он прочитал о себе — пусть знает, а вот о других не хотелось бы. И еще вздумал ревновать меня, как будто бы я имею к нему какое-то отношение. Уж для него-то я всегда буду только санинструктором, и не больше! Да и сообщения ординарца Тарасова не уступят знаменитому Лепорелло. Только вот насчет наций и рангов возможности ограничены.
Сегодня приезжали капитан и Тамара, которая чуть ли не на задних лапах ходит передо мной. С чего бы это? Говорит, что со всеми перессорилась в роте. Не разговаривает с Белянкиным и Зайцевым. Она мне сказала, что Алеша ждет моего приезда, что он говорит: Лена — настоящая советская девушка, и еще что-то в этом духе. Капитан пригласил на 8 Марта в роту, а мне не хочется снова вместе быть с подружками. Тарасов не хочет меня отпускать, говорит, что я поеду к Сергееву. А этот дурак совсем обалдел, шлет послания, объяснения в любви. Новочеркасск-Донбасс — все чувства были для вас. Я ему уже десять раз говорила, чтобы он оставил меня в покое.
Писать не хочется, боюсь, что задним числом краснеть придется, читая эти заметочки. Была в роте, встретили очень хорошо, Вера была искренне рада моему приезду. Снова жалобы на Тамару. Испекли два замечательных «Наполеона». Тамара продолжает дружбу со старшиной, Вера — с Ванькой Авдюшкиным. Они мне почему-то без всяких объяснений запретили разговаривать с Алешей. Мне плевать, конечно, на все их запреты, но меня убивает это нахальство — нашлись опекунши. Алешу я увидела на мосту, он был очень рад встрече. Он мне сказал, что нам необходимо поговорить наедине. Но поговорить не пришлось, помешали. Вечером танцевала с ним, но неудобно было спросить — что же он хотел сказать. Тамара ведет себя просто нагло, тащила Алешу танцевать, он не хотел. Испортила мне окончательно настроение и ушла. Не знаю, чем все это объяснить, может быть, завистью. Ночью со связным Комосой я уехала в Пологи.
Недаром Алеша сказал днем, когда я говорила ему об идеальности Тарасова, что идеальным он будет, когда в четыре доски ляжет. Теперь-то я уж полностью с ним согласна. Я была готова провалиться сквозь землю. Писать об этом больше не хочу, не желаю больше пачкать страницы.
Я все больше убеждаюсь, что у большинства людей скотские инстинкты берут верх. Я ушла в землянку к солдатам, но долго там не была, меня нашла хозяйка и поселила к своим родственникам. Очень у них тесно, крохотная комнатка, но в тесноте, да не в обиде.
Хозяйка рассказала, что во время оккупации у нее на квартире была женщина, бывшая наша летчица, предательница. В начале войны летала бомбить Берлин, но была сбита, попала в плен и перешла на сторону фашистов, предала Родину и стала служить в СС. В Пологах были захвачены наши парашютисты, она расстреливала их сама. К нашим пленным относилась хуже, чем сами фашисты. У немцев пользовалась успехом во всех отношениях. На прием к ней шли чуть ли не строем. Сбежала вместе с фашистами. А вчера вечером явилась какая-то женщина, очень красивая, но неприятная. Поговорила с девочкой, я не прислушивалась, ушла. Когда вернулась, девочка мне сказала, что это эсэсовка. Я помчалась к капитану Котову, нашему СМЕРШ (он приехал в Пологи), и все рассказала. Ее задержали. Сегодня приводили к хозяйке на очную ставку, она вела себя ужасно нагло, я вышла, не могла видеть эту мразь. Я много видела пленных фрицев в сорок первом году, но она переплюнула всех. Большинство из них ненависть свою при себе держали, а эта тварь истерику устроила.
Позже Котов мне сказал, что ее судил трибунал и расстреляли.
Мы в Николаевской области. Наступает весна, апрель. Погода стоит чудная, все ожило. Как поют соловьи — передать невозможно, нужно услышать. Я лично услышала первый раз в жизни. А сегодня на зеленой лужайке играл наш джаз. Пришли Цветков и Зырянов. Я сидела с Алешей и Белянкиным, слушали музыку. Джаз наш — профессиональные музыканты, играют прекрасно, начинают всегда с «Вальса цветов» из Щелкунчика. Мы провальсировали с Алешей, но явились эти две ведьмы, и джаз уже слушать не хотелось.
Пишу очень редко. Я не перестаю восхищаться нашим капитаном. Не только мои подружки разобрались в обстановке, понял и капитан. Но, в отличие от них, сказал, чтобы мне далеко не ходить, живи со вторым взводом. И вот я теперь в 7 км от роты. Алеша проявил максимум внимания, нашел самую лучшую квартиру и т. д. Я просто удивлена, целый день не отходил от меня. Вечером затащил к себе на ужин и чай, после чего проводил меня домой и у меня еще сидел часа два в обществе моих хозяек. Я не ждала этого. Такие чудесные вечера. Это девятнадцатая весна в моей жизни, но все ее очарование, не передаваемое никакими описаниями, я ощутила впервые. Думаю, что другой такой весны в моей жизни не будет — это неповторимо. Никогда не забуду Белую Криницу.
Пришел Комоса и сказал, что Тамару откомандировали, и капитан вызывает меня в роту. Алеша не хочет отпускать меня, а я не хочу с ним расставаться, но приказ есть приказ.
Я в роте. В роту вернулся Сабир Бикташев. Он добровольно был в партизанском отряде. Ночью на мосту рассказывал, как подрывали эшелоны, брали штаб и т. д. Все, кто мог, слушали с открытыми ртами. Капитан сказал, что он представлен к Герою.
Мы стоим в Твердомедове. Сегодня осталась с Алешей подрывать. Клали стограммовые толовые шашечки пояском поперек балки. Алеша вставлял запал, зажигал шнур, и мы что было силы мчались вниз. Один раз, несмотря на то что я низко скатилась, меня чуть не придавила глыба земли. Подрывали часов до десяти. Очень устали. Домой шли — уже было совсем темно. Алеша еще не был в деревне, а я хоть и была, но завела черт знает куда. Потом все-таки сориентировались и вышли к деревне. На окраине встретили Тарасова, он узнал Алешу и подозвал его. Я подошла вместе с ним. Тарасов, видно, не ожидал увидеть меня с Алешей и стоял, будто громом пораженный. Что выражало лицо его в эту минуту — описывать не буду. Он молчал, потом изрек:
— Елена Васильевна, так вот вы как?!
— Как видите, — ответила я, и мы пошли. Алеша спросил, как я смотрю на это? Я пожала плечами:
— Да никак я не смотрю.
— Неужели ты ничего не заметила? Мне кажется, что он очень близкий твой друг…
Да неужели же с таким, как Тарасов, у меня может быть что-нибудь близкое? Не знает меня Алеша, совсем не знает…
Друг — это слово в войну говорит о многом. Друг на фронте — это самый близкий, самый дорогой на земле человек. Таким человеком стал для меня Алеша. Мне уж теперь и не верится, да как же я могла жить без него раньше?
Алеша просит, чтобы я прекратила переписку с Сашей, но я не могу этого сделать, я считаю, что ему и Саше Шустову должна писать до последнего дня войны. Нет у меня права отказать им в этом, они оба в самом пекле.
Какой замечательный у нас капитан, он знает о нашей дружбе и не подает вида. Вчера вечером мы втроем гуляли — Алеша, Белянкин и я. Подошел капитан — был уже двенадцатый час ночи, — мы долго стояли, шутили, смеялись, ст. л-нт заметил вскользь, что я стесняюсь капитана, и он убежал. Ушел и Белянкин. Долго мы стояли обнявшись молча, слова были не нужны. Мне кажется, что большего счастья быть не может.
Мы почти не расстаемся. Сейчас я пишу вот эти строчки на берегу Ингульца. Красивое место — обрывистый берег, рядом Карнаватская плотина и водопад. Алеша лежит на травке, он, кажется, уснул. Мы мечтали с ним, как будем жить летом, купаться в Ингульце и т. д., у нас полное взаимопонимание. Он говорит мне, что у него какое-то предчувствие, что мы обязательно поженимся, иначе быть не может. Говорит, что не намерен ждать конца войны, называет меня уже Еленой Васильевной Зайцевой. Я посмеиваюсь, а он сердится.
Мне кажется, о женитьбе он думает потому, что верит мне, думает, что я люблю его и буду идеальной женой — верной и честной, как он говорит. А это для него самое главное, он мне очень много говорит об этом, на этот счет у него целая философия. Я и в этом разделяю его взгляды целиком и полностью. Для меня эталоном женщины являются жены декабристов, те одиннадцать, которые поехали за своими мужьями в Сибирь на каторгу. И прав Алеша, жена должна быть вне подозрений не только у Цезаря. Я вспомнила князя Андрея, он говорил о том, что, в принципе, падшую женщину можно простить, но он этого сделать не может. Это не дословно, но что-то в этом духе. Не знаю, как мужчину, но женщину я бы тоже не простила. Женщина ведь еще и мать, поэтому и требования к ней более высокие.
Долго спит Алеша и не видит, что я пишу, он и не подозревает об этом. Пусть потом будет ему сюрпризом. Хоть и не знаю, как он к этому отнесется, у меня нет никаких тайн от него, вот только дневник до сих пор не решаюсь показать.
Недавно мне пришлось совершить марш-бросок в 52 км. Была в бригаде на слете комсоргов подразделений. Закончился слет, прибыла обратно, а за это время рота передислоцировалась в Снигиревку. И пришлось мне совершать передислокацию самой, в единственном числе, совершенно не зная дороги. Когда солнце стало в зените, решила сделать привал. Сняла сапоги (они из плащ-палатки и тесноваты), разложила портянки и прилегла на травку. Успела только взглянуть на бездонное небо и отключилась. Проснулась от каких-то звуков. Невдалеке на бугорке стояли мои сапоги, а по дороге удалялись какие-то солдаты. Хорошо, что совсем не унесли.
Решила больше не отдыхать. Прибыла в Снигиревку, когда было уже совсем темно, подошла к мосту и увидела наших. Алеша бросился ко мне, обнял крепко, прижал к себе: сержантик мой дорогой!
Я так была рада, как будто не видела его целую вечность. Устала ужасно, еле стащили сапоги — портянки были все в крови. Неделю после не могла надеть сапоги. Сидела с перевязанными ногами. Лида Лебедева подарила мне шинель-пальто, ее носят без ремня с поясом, который пришит к ней. Ночью я сижу на мосту, на балках и сплю сидя. Удивляюсь сама, как ни разу не свалилась в воду. Мне снова нет смены. Кругом стук, грохот, а я все равно сплю. Солдаты решили надо мной подшутить — концы незастегнутого пояса прибили гвоздями и рявкнули: ВОЗДУХ!!! Я и не подумала проснуться, когда меня прибивали гвоздями, но на ВОЗДУХ!!! прореагировала мгновенно — попыталась вскочить, но не тут-то было: гвозди держали крепко. Окружающие были в восторге — чуть в воду от хохота не попадали. А мне было не до смеха. На такие шуточки способен только третий взвод — Сережка Шишков, Федорищев. Там таких умников хватает. Но никто не признался.
Путешествовать одной мне приходилось не один раз. Перед Снигиревкой рота ушла ночью, а меня забыли. Капитан приказал ротному Геббельсу Уляшину разбудить меня, и никто не предупредил, что возможен такой вариант.
Я поднялась, еще было темно, пошла снимать пробу, а кухни не обнаружила, и пришлось мне догонять роту. Волновалась ужасно, думала, что у меня уже начались зрительные галлюцинации — увидела впереди белый снег, но подошла поближе, и снег оказался белым песком. Только во второй половине дня увидела на горизонте длинную тощую фигуру, размахивающую руками, и рядом — маленькую. Нетрудно было догадаться, что это Сапожников и Федорищев. К счастью, они сделали привал, и я их догнала. Это было чистой случайностью, я ведь могла пойти в противоположном направлении.
Пошла полоса невезения, в бригаду забрали Алешу заместителем начальника политотдела по комсомолу. Я совсем затосковала. А сегодня вечером примчался ординарец Тарасова, сказал, что тот заболел и просит прийти. Я пошла с санитарной сумкой, вхожу в квартиру и вдруг… навстречу мне поднимается Алеша! Господи! Как я была рада! Долго гуляли мы с ним в этот вечер, о чем только не говорили… А когда уходил, было такое горькое чувство потери, ведь его уже не будет рядом.
Утром меня вызвали в штаб. Там я узнала, что меня переводят во вторую роту. Командир роты Томилин не смог ужиться ни с кем из медиков и потребовал меня к себе. Уж этого я никак не ждала — Алешу забрали, да еще с ротой хотят разлучить. Все это как снег на голову. А приказ уже подписан. Всем кажется, что я спокойная, выдержанная, но вот уж если надо, то я забуду об этом. Приняла решение — во вторую роту не ходить, скорее штрафная, чем вторая. Будь что будет. На всякий случай подготовила морфий, разрабатываю план отравления, Петька Соболев посвящен в заговор. Вот он-то и выдал меня с головой капитану. Я пришла к нему и так разревелась, что он испугался. Он при мне стал звонить Зырянову. Тот говорит, что приказ есть приказ. Я попросила трубку и сказала ему — что такое приказ, я знаю, я в армии четвертый год, но этому приказу не подчинюсь, пусть отправляют в штрафную. В армии медик прежде всего должен знать людей, тогда и с диагнозами легче будет разобраться, ведь и симулянты могут голову морочить. Он мне ничего не сказал, положил трубку. На мое счастье, явился Кузьма Федорович. Я бросилась к нему, повисла у него на шее. Он сказал, чтобы я успокоилась и оставалась в третьей роте. Такими родными показались мне все офицеры — все хором просили, чтобы меня оставили.
Сегодня на Карнаватке утонул мальчик. Прибежали солдаты, притащили его мне — безжизненное посиневшее тельце. Я положила его на колено головой вниз и стала сдавливать ему грудную клетку. Сначала безрезультатно, а потом вода хлынула фонтаном из носа и рта. Билась я с ним часа два — искусственное дыхание, сердечные… и мальчик задышал. До вечера я от него не отходила, пока не убедилась, что все восстановилось, и мальчик будет жить.
Ночь просидела на плотине, а днем уйти не могла, Фирсов не явился — новый фельдшер, вместо Тамары, но ничем не лучше ее — пьяница и бабник, без конца где-то пропадает. Я положила под голову шинели и санитарную сумку и полусидя уснула на песочке. Во сне увидела, что будто бы у меня под гимнастеркой змея, и я ее схватила. Но змея сильно билась, и я, не выпуская ее из рук, стала кричать. От крика проснулась и пришла в еще больший ужас — у меня под рукой действительно что-то билось. Я так орала, что сбежалась вся рота. Окружили меня, видят, что под рукой что-то бьется, а что делать — никто не знает. Выход нашел Тарасов — я должна была не отпускать ее и стараться продвинуть как можно ниже, а он постарается ее схватить. В общем, он ее все-таки схватил и выдернул — это была громадная песчаная ящерица. А я неделю говорила шепотом.
Вот и настало время расстаться с Кривым Рогом. Прощай, 3-й Украинский, прощай, Кривой Рог, воспоминания о котором никогда не сотрутся в моей памяти. Куда едем — тайна за семью печатями.
Об Алеше ничего не знаю. Уже больше двух недель в эшелоне. У меня развилась такая депрессия, что я ничего не могу поделать — слезы льются в три ручья. Я никогда не была плаксивой и терпеть таких не могу. Со мной уже разговаривали и Безрук, и Цветков, но я все равно реву, наверное, и сам Верховный[22] на меня не подействует. Почти ни с кем не разговариваю и видеть никого не могу. Все приглашали в свой вагон, но только без Веры. Еду со вторым взводом. Тарасов говорит, что мне по штату положено быть здесь. Посмотрю на нового командира, и тошнить начинает. Несколько раз подходил ко мне Бикташев, он видит мое состояние, хочет помочь чем-нибудь и боится. Новый мл. л-нт мне предлагает дружбу. Я хотела плюнуть ему в рожу, так разозлило все это меня, все эти несчастные животные, что я снова ревела до полуночи. Пошла ложиться спать — мое место у пирамиды с оружием, потом лежит Вера, а дальше все остальные. Стала ложиться, и вдруг кто-то заключил меня в объятия, я подумала, что Вера нежностью воспылала, а это, оказывается, этот мерзавец не успокоился, лег рядом с Верой на мое место и ждал, когда я приду. Я его так двинула, что на него посыпались автоматы. Села рядом с дневальным у открытой двери и ревела до утра. А дневальный Лихачев, бедный заика, волнуется и не может ничего вразумительного сказать, гладит меня по голове, пытается успокоить. Я вспомнила, когда он обращался к Алеше, пытаясь выговорить товарищ старший лейтенант, тот кричал ему: «Давай без титулов!»
А утром Лихачев пошел к капитану и все рассказал. Потом старшина мне говорил, что и не знал о том, что капитан может так классически ругаться. Кричал на Кравченко и предупредил его, чтобы он не только прикоснуться ко мне не посмел, но и на пушечный выстрел не приближался, иначе пожалеет. Пришла Антонина Александровна, она меня не забывает, долго сидели с ней, а уходя она сказала этому кретину: «Хороша Маша, да не наша!» Белянкин тоже дал ему по мозгам. Я и сама в состоянии себя защитить, просто бесит это скотское отношение.
Три недели в эшелоне, пишу стихи, ни с кем не разговариваю — только формально. Меня приняли кандидатом в члены ВКП(б)[23]. Теперь на месте предстоит БПК[24]. Читаю историю ВКП(б), удивительно хорошо усваивается[25]. Проехали Курск, Белгород, Орел, Тулу. Стоим в Серпухове. Сколько воспоминаний, связанных с сорок первым годом, нахлынуло в связи с этим! Здесь мы убежали из ПЭПа[26]. Олюшка уже не служит, она — мать, родила сына. Послала ей стихи. Столько писала, и все не по душе, выбрасывала. Я их вообще выбрасываю, не держу при себе (хватит мне дневника), стыдно будет, если такая, с позволения сказать, поэзия кому-нибудь попадет. Но это все же решилась ей послать и пишу в дневник:
Операция Багратион[27]
24 дня мы были в эшелоне и вот прибыли в Белоруссию. Выгружаемся в Кричеве. Видно, здесь начнут лупить фрицев. Ведь это кратчайший путь был для них до Москвы, а для нас будет до Берлина.
Кричев, Быхов, Могилев — какой ужас, что здесь творится, не поддается никакому описанию, нужно увидеть своими глазами, но лучше бы никогда не видеть этого.
Все смешалось — леса, болота, комары, партизаны, тысячами выходящие из лесов, немцы, власовцы, мины, сожженные деревни, гарь, вонь и трупы, трупы, трупы…
Тысячи трупов в серо-зеленых и черных мундирах. Ими буквально устлана земля — разбросанные, стянутые в кучи. Где есть небольшой клочок освобожденной от трупов земли, она густо полита кровью, от нее исходит тошнотворный запах, и ползают белые черви. Временами кажется, что это сон, жуткий, кошмарный, хочется проснуться, но трупы не уходят. Освобождено от них только шоссе.
Сегодня, в день выгрузки 23 июня, при разминировании партизанских мин подорвались сержанты Гурский и Зайцев из минно-подрывного взвода. Мы услышали, что страшно рвануло, я побежала туда с сумкой, но взрыв был такой силы, что от них ничего не осталось. На дереве висел погон с тремя лычками. Сначала, когда они обнаружили мину, с ними вместе был солдат. К доске было прикреплено четырнадцать 400-граммовых толовых шашек, предназначалась она железнодорожному составу. Сержанты стали ее разбирать, дело шло к концу, и солдат ушел. Только он отошел, и рвануло. Сделали им могилку в Дашковке у штаба.
В этот же день пропал без вести мой комсомолец младший сержант Андрей Кузьмин. Он был из моей 3-й роты.
А меня вместе с ними принимали в партию, и вот двоих уже нет. Остался Охрименко — повар нашей роты.
Вся наша рота спит в кювете. Больше негде — трупы и мины. А шоссе грохочет, утром не узнаем друг друга — черные, как негры, так заносит пылью. Оружие не разрешают выпускать из рук, в лесу полно немцев и власовцев. Стоит такая жуткая концентрированная вонь, что, кажется, не выдержишь и задохнешься.
На шоссе видела раздавленного танком человека. Вернее, человека как такового уже не было, его так расплющило, по нем столько проехало, что от него ничего не осталось, только кончики пальцев с ногтями по сторонам дороги виднеются из земли.
Столько мин кругом, что у нас начались галлюцинации — все время слышится тиканье часов.
Я уезжаю в Осиповичи, Бобруйск, на Березину, Несяту, Свислочь.
Сделала открытие, что у нас в батальоне Тамара Бацутенко, и что самое интересное — она жена Николая Ивановича Ковалева.
Стоим в Бобруйске. Здесь большой лагерь военнопленных. С каждым часом число их увеличивается. Окруженная бобруйская группировка немцев постепенно уничтожается и берется в плен. По дороге без часовых тысячи немцев идут сами — солдаты и офицеры. Где ж их прежний блеск и величие?
Какая же пропасть между советскими солдатами и фашистами. Они своих ослабевших, отставших бросают на дороге, и в голову никому не приходит помочь им. Я шла навстречу этой колонне пленных, прошли они мимо, вид у них далеко не тот, что был в 41-м году. Один фриц ослабел и лег на обочине — не может идти, у него из ушей течет, они его бросили, а кто-то из наших солдат положил перед ним полбулки хлеба и несколько стеблей зеленого лука.
Мы с Надей ходили в лагерь, разговаривали с фрицами. Двадцать шестого года рождения, совсем еще зеленые. Разговаривали — это, конечно, громко сказано. Есть какой-то запас слов, но разговорная речь оставляет желать лучшего. Но это нам не помешало, мы прекрасно поняли, что они рады, что остались в живых — Гитлер капут. Теперь будут притворяться, что всю жизнь об этом мечтали.
В ближайшей от нас деревне фашисты убили всех жителей. Уцелела годовалая девочка, но у нее прострелены обе ручки (верхняя треть плеча). Я делаю ей перевязки, ранки очень нехорошие, ее бы положить в госпиталь. Носит ее ко мне старушка, которая тоже спаслась совершенно случайно. Была в лесу, собирала ягоды, услышала автоматные очереди, думала, что кур пришли бить. А когда вошла в деревню, увидела, что всех до единого жителей убили. Живой осталась только эта девочка с простреленными ручками. Старушка рассказывала, что в некоторых деревнях эсэсовцы брали грудных младенцев, ломали о колено им позвоночник и бросали в колодец. Звери — и те не мучают жертву, убивают сразу. С кем же их можно сравнить? Вот поэтому нас радуют эти горы трупов, язык не поворачивается назвать их людьми.
Приехали в Осиповичи. До Минска остается 50 км. Бог ты мой! Что же здесь творится! Все шоссе от Бобруйска до Осиповичи (вернее его обочины) уложено дохлыми фрицами из бобруйской группировки. Стоит жара, они уже начали разлагаться. Дышать совершенно нечем. Ночью они устроили налет на станцию, но наша артиллерия часть уничтожила и разогнала, часть взяли в плен наши солдаты. Майоры Безрук и Цветков все время с нами, они тоже вооружились автоматами. Завтра переезжаем на Березину. Немцы не оставили попыток захватить станцию. Тысячи сдаются в плен.
Приехали на Березину. Красивая, тихая, задумчивая река, но берега ее осквернены трупами проклятых фашистов. Сотни плывут вниз по реке. Особенно много их в районе моста. На небольшом участке (примерно 20×20 м) их более трех тысяч трупов. Я сама их считала. Не верится, что столько можно уложить на таком клочке земли. Они лежат кучами по 10–15 штук. Отборные СС, чистокровные арийцы, они не хотели сдаваться в плен и решили пробиться из окружения[28].
Рядом с мостом поселок Октябрь. Ворвавшись в поселок, эти сволочи стали расстреливать все мужское население, начиная с пятнадцати лет. Там и были только подростки, и то немного, да старики, они их всех уложили. Живут в поселке в основном поляки, и это первое место на земле Белоруссии, где к нам особых симпатий не проявляют, хотя немцы их и не пощадили.
Мост сохранился почти полностью, сгорели только деревянные строения. Его охраняла рота наших солдат, на нее-то и наткнулись фашисты. Рота полегла почти полностью, вот уж действительно насмерть стояли, но мост спасли. И еще на насыпи шесть сгоревших наших «Т-34», люки не открываются, видно, там погибли и экипажи.
Нам нужно разминировать и восстановить мост. Полдня мы ползали со старшиной, искали место для кухни (трупы растаскивать некогда и некому). Показалось, что нашли все-таки, но тут же рядом лежат три громадных СС, и у одного из них, среднего, кинжал между лопатками по самую рукоятку.
Кухню все же поставили, сготовили обед, а есть никто не может. Даже те, кто и понятия не имел о брезгливости, только поднесут ложку ко рту — и рвота фонтаном. Так как на хорошее надеяться не приходится — с каждым часом становится все хуже, — стали жечь костры из сырых деревьев, чтобы было больше дыма, становиться на колени и нос буквально засовывать в костер, и в этом дыму проглотить хоть пару ложек из котелка.
Да еще комары и мошкара не дают жизни, выдали сетки, но это не помогает.
Вечером пробиралась от кухни к мосту следом за старшиной. Я что-то вечером стала плохо видеть, не могу найти места, чтобы поставить ногу и не наступить на труп. Он мне сказал, что рядом с ним лежит большой камень, чтобы я прыгнула на него. Я прыгнула и попала сапогом в какое-то месиво (а это оказался не камень, а голый живот фрица). Меня ужасно рвало. Других сапог у меня нет. Я привязала к сапогам бинт, окунула их в воду, другой конец бинта закрепила за мост, и они полоскались целую неделю. А сама босиком сидела на мосту, ходьбу ограничила до минимума, там же, на мосту, и спала, пока не отмылись сапоги.
У меня какое-то странное состояние — не могу ходить, все вертится перед глазами, несколько раз теряла сознание. Утром мне растянут плащ-палатку, и я целый день лежу, стоит подняться — снова падаю. Вчера в деревне девочка отравилась немецкими конфетами, была в тяжелом состоянии. Привели меня к ней, я сказала, чтобы срочно промывали желудок, стала делать ей сердечные. Поршень до конца не довела и иглу не успела вынуть — свалилась рядом с девочкой. Они вытащили меня на улицу и стали поливать водой из колодца на меня. Еле-еле привели в сознание, но идти я не могла. Так лежа руководила спасением девочки. Утром ей и мне стало лучше.
Снова в роте, состояние улучшилось, могу ходить. Об А. ничего не знаю, без вести пропал.
Была на БПК, так что теперь кандидат в члены ВКП(б) с 26 июня 1944 года. Задали два вопроса: 1) причины роспуска Коминтерна? На этот вопрос был хороший ответ Сталина, я его запомнила. А вот второй вопрос — как я смотрю на образование Священного Синода при СНК[29] СССР — пришлось выкручиваться самой.
На БПК мы пошли вдвоем с Охрименко — нашим поваром. Идти надо было двадцать километров по лесу, немцы сделали вдоль дорог широкие просеки: боясь партизан. Вот по этой просеке мы и шли. В лесах еще много несдавшихся немцев, и когда смотришь вдоль дороги, то они, как зайцы, перебегают с одной стороны на другую. С какой целью они это делают — неизвестно и как прореагируют на нас — тоже неизвестно. Приказали взять автоматы и запасные диски.
А автоматы Томпсон — американские, ими, по-моему, лучше орудовать как дубинкой. Я пробовала стрелять из него, он фанеру не пробивал. Прибыли мы в бригаду благополучно, никто нас не обстрелял, но чувствовали себя не очень спокойно. После комиссии меня оставили заполнять учетные карточки, был большой прием, и они сами не справлялись. Охрименко ушел в роту один. А на другой день я одна возвращалась в роту. Скучновато было одной в лесу, и не очень успокаивала перспектива умереть коммунистом, но все-таки дошла без приключений.
А вот Гриша Охрименко в роту не вернулся — пропал без вести. Принимали на бюро четверых, а получать кандидатскую карточку буду я одна.
Вручили кандидатскую карточку. Вручал майор Плотницкий из политотдела. Поздравил, обнял, пожелал быть настоящим коммунистом. Буду стараться.
Я убедилась, что самой советской из всех советских республик является Белоруссия. Видела Россию, Кавказ, Украину, и только здесь так свирепствовали фашисты, и только здесь вся республика стала партизанской, и только здесь такое количество сожженных деревень и замученных жителей.
Идешь по дороге, слышишь отвратительный запах гнилого картофеля, значит, здесь в бункерах живут люди. Это была деревня Солоное, ее сожгли начисто, но большинство жителей чудом спаслись. И вот теперь они роют из земли прошлогодний картофель, делают из него крахмал (он темно-коричневого, почти черного цвета) и пекут блины. Угощали и меня, больше им нечем, это не Украина. Отказываться было неудобно, и я съела — гадость невозможная.
А на моем родном Дону в сорок втором я возмущалась, что многим было плевать на то, что идет война, бегали по танцам, висли на военных, а после освобождения узнала, что во время оккупации вели себя точно так же и с немцами.
Моя бывшая подружка Лидка Титова завела себе возлюбленного, Ганса. Добровольно уезжали в Германию. Женская половина нашего класса разделилась — одни добровольно на фронт, другие — в Германию. Недаром потом появилась песня:
Мы все еще в Солоное, нет никакой жизни от мышей. Их здесь миллионы. Фронт стоял восемь месяцев, урожай не собирали, вот и появилось такое количество мышей. В землянке, как на параде, маршируют строем, набиваются в котелки. Их потом вытряхивают в бочку, в которой горят дрова, и они жарятся в огне. Спать совершенно невозможно, ночью они еще наглее, чем днем.
Вчера мальчишки из этой деревни достали где-то 400-граммовую толовую шашку, запал, шнур и отправились глушить рыбу. Они, наверное, никогда не видели, как горит шнур, и шашка взорвалась у них в руках, их было несколько человек. Господи! Во что она их превратила! Кишки висели на дереве, без рук, без ног, страшно смотреть. На взрыв прибежал капитан, приехавший в отпуск по ранению, и помог мне оказывать им помощь. Наложили жгуты, не хватило бинтов, он разорвал свою рубашку. Сделала им сердечные, морфий. Достали какую-то клячу, уложили их на подводу, и он сам отвез их в госпиталь. Сколько еще жертв принесет эта проклятая война…
В лесах под маркой партизан действуют иногда и бандиты. Вчера я пришла в деревню за перевязочным материалом и медикаментами. Вера укладывалась спать, хозяйка притащила перину, и она была рада. В это время является здоровенный тип в форме, но без знаков различия, с пистолетом. Веру швырнул на пол, а мне говорит: «А ты пойдешь со мной!» Я ему ответила, что и не подумаю никуда с ним идти, у меня есть свое начальство, и я выполняю их приказы. Я, конечно, очень волновалась, от такого можно ждать всего, чего угодно. Я взяла сумку, накинула на плечи шинель и пошла. Он стал кричать, чтобы я вернулась, иначе будет стрелять. У меня сердце ушло в пятки, но я подумала — пусть лучше застрелит, чем идти с ним. Он вытащил пистолет — Вера и хозяйка онемели от ужаса, но я старалась сделать вид, что мне наплевать на него, и пошла дальше. В это время он выстрелил, я решила, что это конец, но он выстрелил вверх. Он трижды стрелял, но, к счастью, все вверх, а я шла по дороге и каждый раз думала, что уж эта пуля — моя. Догонять он меня не стал.
А мост был совсем недалеко, но если кричать — не услышат, там очень шумно.
Мы пока в резерве. Наши уезжали на Проню, меня оставили с Суворовым. Алексей служит в 31-м батальоне командиром роты. Петька Соболев сказал мне, что кто-то наговорил ему обо мне кучу гадостей, и он не может простить (в 31-м Юренкова — врач батальона и Тамара — мои «доброжелатели», они из зависти способны на любую подлость), но как мог Алеша поверить? И что делать мне? Мне же не в чем оправдываться. А может, другая причина — сердцу, говорят, не прикажешь. Или это все скуки ради? Об этом знает только он. Но почему же честно обо всем не сказать, я бы поняла и ни на минуту не стала бы себя навязывать. Не ждала я от него этого. Ну, что же, как говорили в старину: бог ему судья. А я благодарна судьбе за все, что было.
Вера мне говорит, что у меня допотопные взгляды, что мне нужно было жить в прошлом веке. Может, она и права. Но перевоспитывать себя не могу, да и, признаюсь, желанья не имею. Я не могу понять, зачем сначала должна быть беременность, а уж потом — в лучшем случае — оформление отношений. Ну а если лучшего случая не будет? Тогда что? Да я даже в лучшем случае не представляю, что делать. Умолять оформить отношения, навязывать себя, просить, чтобы тебе оказали милость, сжалились? А может, угрожать командованием, парторганизацией? В любом случае, за редчайшим исключением (а они, как известно, подтверждают правило), это шантаж. И не верю я, что после будет счастье и хорошая семья. И мне лично не нужно ни жалости, ни милости. Всю жизнь висеть на шее у человека только потому, что тебя пожалели? Нет, нет, нет и нет. Мне нужно, чтобы меня глубоко уважали в первую очередь и любили не в последнюю.
Вчера поздно вечером прибежал связной — в роте ЧП. Мы бежали бегом. Прибегаем во двор, где живет Суворов, и в темноте я увидела, что рядом с дверью под окном лежит человек. Я схватилась за пульс — пульса не было. Тут же стоял капитан и попросил не менять позу лежащему — ждут следователя. Это был старший лейтенант Волков, помкомвзвода Суворова. Убил его Суворов двумя выстрелами в спину — одна пуля попала в голову, вторая под лопатку. На стене избы — мозг. Криминал Волкова состоял в том, что он, окончив вечернюю поверку, отпустив солдат, шел мимо дома Суворова. Что его дернуло подойти и посмотреть в окно, а Суворов в это время находился во дворе, подошел к Волкову сзади и влепил ему два выстрела. Объяснил все это он тем, что якобы Волков имел виды на хозяйку Суворова. Мы все сидели в доме, ждали следователя. Заявился Фирсов, как всегда пьяный, и говорит капитану, чтобы он отобрал пистолет у Суворова, иначе он нас всех перестреляет. Через несколько дней подполковник Безрук вызвал к себе Суворова (тот был арестован), чтобы посмотреть на убийцу, и спрашивает у него: «Что же это ты, Суворов, как Онегин с Ленским из-за Ольги стреляться надумал?» (хозяйку звали Ольга), и Суворов в ответ спросил у него: «А в каком батальоне это было, товарищ подполковник?» Безрук говорит, что хотел ему в морду запустить чернильницу, да рук не стал пачкать. Суворова судил трибунал — дали десять лет, он просил штрафную.
Рядом с нами стоят десантники — 20-я отдельная Свирская гвардейская авиадесантная бригада. Они готовятся на Берлин, называют себя сталинскими войсками. Зовут к себе. Повеяло духом романтики, но это я в молодости бегала из части в часть, а теперь уж подумать надо.
Долго думать не пришлось, от романтики и следа не осталось. Они хуже, чем банда батьки Махно, только что с громким названием. Вечером я вела прием, человек двадцать пришло. Хозяйка сидела во дворе, жарила грибы. Вдруг являются четыре десантника, схватили ее и поволокли в сарай. Мои солдаты еле отбили, они ушли с угрозами. Дошло до того, их явилась целая рота, все с автоматами. Наш взвод со своими ПТР[31] занял оборону, завязался бой. До смерти никого не убили, но поработать мне пришлось. Я умоляла капитана забрать меня из этого взвода, который стоит вместе с ними.
Только перешла в роту, пошла со своими комсомольцами в батальон на собрание. Возвращались ночью и наткнулись в лесу на десантников, у них учения какие-то были. Они обнаружили нас и погнались за нами. Комсомольцы мои мгновенно испарились, и осталась я одна. Я так бежала, что думала, что у меня разорвется сердце. Если бы мирное время, чемпионкой стала бы. В землянку скатилась по лестнице. Капитан бросился ко мне, со мной просто истерика началась. Что было бы, если бы они меня догнали? Они ничем не лучше немцев. Капитан кричал: «Сволочи сиволапые, когда же конец этому будет?»
На другой день случайно столкнулась в лесу с их командиром бригады, подполковником. Я его увидела издали — он ехал на «Виллисе». Уж как я ни убегала, но он так виртуозно объезжал все сосны, что притормозил прямо передо мной и заявил: передайте своим, что сегодня к вам на танцы прибудут гвардейцы-десантники. Я сказала ему, что на поведение его десантников буду жаловаться Громову, командующему десантными войсками, и пошла к своим. Понятное дело, что танцы были тут же отменены. В соседней деревне до этого их не пустили на танцы, так они ту избу забросали гранатами, пришлось по десантникам открыть огонь из стрелкового оружия. Немного погодя мы узнали, что Громов приезжал в эту бригаду. Бригада за подвиги десантников была расформирована, и Громов провел децимацию — выстроили бригаду, и каждый десятый по счету был расстрелян.
Я — в санчасти батальона. Обстоятельства сложились так, что мне пришлось уступить место Асе. Она вышла замуж за Белянкина. Я отношусь к ней с большой симпатией, и мне ее искренне жаль. Ничего хорошего из этого не будет. Мало того что он как человек оставляет желать лучшего, так у него еще на Дальнем Востоке жена сидит. Свадьбу организовали в роте. Капитан явился со своей дамой сердца. Красивая девица, но жила с немецким комендантом. У меня в голове не укладывается, как можно подбирать после немцев. Кричали «горько» не только молодым, но и капитану и нам с Верой[32].
Теперь у меня, кроме Антонины, никого нет. Решила взять себя в руки, занялась витаминотерапией, глотаю горстями. Говорят: верь в камень, и камень спасет, наверное, по этому принципу на меня подействовали витамины. Я даже перестаралась. На начальницу свою не стала обращать никакого внимания. Она неравнодушна к Красильникову, и я назло ей стала с ним танцевать. Он приглашает меня стрелять (трофейных патронов горы), и я иду, не спрашивая у нее. Она очень недобрый человек. Крымская татарка, переживает, что Сталин выслал их всех из Крыма в Среднюю Азию, в том числе ее братьев, сестра ушла с немцами. Антонину, золотого человека, называет жидкой. Дусю-санитарочку — гадкой. Причем звучит это так: Антонина — жидка, Дуся — гадка. Она не в ладах с русским языком. Как я квалифицируюсь — мне неизвестно, но ничего хорошего от нее я не жду. Когда я дружила с Алешей, она говорила обо мне гадости. Я ей сказала, что могу доказать, что это неправда. Она не отказала себе в удовольствии удостовериться в этом. Но зато уж отцепилась от меня и рот больше не раскрывала. Я ей никогда не прощу этого.
Душу я могу открыть только Антонине, но и она свихнулась. Она не то чтобы неравнодушна к Красильникову, она с ним жила и не скрывает этого. И теперь, видя его внимание ко мне, просто агрессивно настраивается по отношению к нему. Вчера он пришел в санчасть, и она стала кричать на него: «Уйдите или я вас оскорблю». Были танцы, она села рядом со мной, обняла меня и не отпускала танцевать. Просто до смешного доходит. Я, чтобы никто никаких надежд на мою благосклонность не возлагал, танцую с тремя: фокстрот с Красильниковым, вальс — с Саниным, танго — со Смирновым. Ко всем другим она меня отпускает, а Красильникову не отдает. Бедная Антонина, меня он ни с какой стороны не интересует, слишком хорошо я его знаю. Я ей об этом сразу сказала, что он герой не моего романа. Она же на 15 лет старше его, на что она надеется?
Получила письмо от Саши У. Пишет очень мало. После госпиталя снова попал в свою старую часть 18898-У. Мне скорее бы его увидеть, а то боюсь, что совсем забуду.
Появился еще один жених, лейтенант Смирнов из разведки. Прислали на место капитана Егорова. Из санчасти не вылезает, все ищет причин — то чихнул, то кашлянул.
Примчался Хиневич, его прислал Цветков предупредить меня, что Смирнов в Одессе женился и бросил потом эту девчонку. Я поблагодарила капитана Хиневича за внимание к моей персоне и успокоила, сказала, что мне это не грозит. Пусть женится на ком-нибудь другом. Я такими экспериментами не занимаюсь.
Пришлось мне все-таки с ним повозиться. Солдаты-минеры очень любили Егорова, а этого возненавидели. Егоров держался с ними очень просто. А Смирнов москвич, очень высокомерный, не знаю, чем он им досадил, но сделали они ему темную. Нас вызвали ночью, он сидит белый как стена, а из грудной клетки во время выдоха фонтанчиками брызжет кровь. Обработала ранки, сделала перевязку, отправили в госпиталь. Раны оказались неглубокими, и он быстро поправился.
А потом его прозевала начальница. Он пришел в санчасть с температурой 40°, весь пылает. Перед этим моей начальницы не было, заболел Сабир, я его отправила в госпиталь с диагнозом сыпной тиф, и он подтвердился. Я ей напомнила об этом, ведь они же из одного взвода, но она и слушать не стала, сказала, что это грипп. Когда меня вызвали к нему, он уже сыпью покрылся. Начальница положила его в санчасть с диагнозом грипп. Ее судить нужно было за это. Я две недели возилась с этим «гриппозным», он бредил без конца, срывался с места, бежал куда-то. Здоровый, сильный, куда мне с ним справиться, а надо было держать, и ночью спать почти не приходилось. Вид у меня — как будто бы я тоже тифом переболела.
Наступает 45-й год — год нашей Победы.
Когда-то на Украине майор Цветков заставлял меня писать лозунги. По его приказанию была сколочена лестница, перетащить которую с места на место нужен был целый взвод. На ней я и писала. И вот на весь мост я написала громадными буквами, не помню, чьи слова: «Будет гордостью столетий год Победы — 43-й!»
Но, увы, в сорок третьем до Победы было еще очень далеко, а вот 45-й это уже точно будет гордостью столетий, хотя и не в рифму.
Часов в 9 вечера примчался связной из штаба — вызывает подполковник. Я на всякий случай захватила порошки от головной боли, я их готовлю сама, и он признает только их. В штабе было много офицеров, и я просто растерялась — с чем это связано? Когда доложила о своем прибытии, все рассмеялись — почаще бы такие приказания! Оказывается, меня пригласили на встречу Нового года (одну из всех медиков, моя начальница мне этого не простит).
Я не только давно, я вообще никогда не встречала так Новый год. До войны было детство — «В лесу родилась елочка». А в первые годы войны было как-то не до торжественных встреч.
Но это оказалось еще и свадьбой Цветкова и Лиды Сердюковой.
Столы ломились — Аникиенко постарался, уж он-то толк в этом знает. К 12 часам все были внизу в зале. Подполковник поднялся на сцену, держа в руках часы. Ровно в 12 поздравил всех с Новым 1945 годом! Потом сошел со сцены и каждого поздравил персонально.
Было очень весело, красивая елка, танцы почти до утра, в партнерах недостатка не было (некоторые с ума сходят — не танцуют). Потом появился Ведин и вручил почти всем письма. Мне два от Саши и фото.
Писать не хочу. Все более или менее значительное запомню и так. Тарасов сказал, что Алеша уехал в академию. Вот и все. Зачем мне это было нужно? У меня есть Саша. А может быть, уже нет?
И вот наконец-то — долгожданная Победа! Меня почему-то душат слезы. День выдался какой-то непраздничный — серый, холодный, ветреный, сырой. Все готовятся к построению: чистят шинели, драят сапоги, пуговицы, пришивают подворотнички, проверяют оружие.
Все как во сне — верится и не верится.
И вот наступил этот час — парадно-торжественным прямоугольником застыл наш 18-й отдельный батальон, чеканят шаг наш знаменосец и ассистенты. Как-то невольно всматриваешься в лица своих товарищей — какие они в этот час нашей Победы?
Я не увидела ни одного лица, которое выражало бы только безмерную, безудержную радость, как было ночью, когда дежурный по части начхим[33] поднял батальон криком: «Победа!!! Война закончилась!!!»
Все как с ума посходили от радости: полуодетые кричали, плакали, стреляли, обнимались, целовались, пускались в пляс.
Теперь эти лица были и торжественные, и радостные, и скорбные одновременно.
Когда подполковник Безрук, читая приказ Верховного Главнокомандующего, дошел до слов: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!» — не было ни одного лица, по которому бы не текли слезы. Мне казалось, что плакал и сам подполковник. Временами слышались всхлипывания и приглушенные рыдания, и никто не стыдился этих слез.
Это были первые часы мира — так долгожданные и так дорого оплаченные.
10 мая. Все еще до конца не можешь осмыслить то, что произошло. Все под впечатлением этого великого события, значительнее которого в нашей жизни ничего не было и не будет.
И вдруг в расположении батальона появился немец метра два ростом, спортивного вида. Мундирчик на нем расползался по швам, видно, с чужого плеча, по-русски он говорил хорошо, попросил поесть. Вызвали особиста — капитана Котова, и тот даже стал проявлять великодушие — приказал накормить немца из офицерской столовой. Немец быстро очистил котелки и стал объяснять, что ему нужно в лагерь, что он заблудился. Дежурный по штабу был Звездин, и Котов ему приказал проводить немца. А до лагеря 20 км. Звездин побежал за автоматом, а Котов говорит, что немец и сам бежать будет, зачем еще автомат? Но Звездин автомат все-таки взял, и они пошли. Вечером к штабу подошла машина, взяли меня с санитарной сумкой, и мы поехали в направлении лагеря. Через несколько километров невдалеке от дороги увидели двух лежащих человек. Я побежала к ним. Это были Звездин и немец. Немец был мертв, а Звездин — без сознания. У немца было несколько ран, а у Звездина ран не видно, но все лицо в ссадинах, в крови и струйка крови изо рта. Вокруг глаз черные круги — немец пытался выдавить ему глаза. Я с трудом открыла ему рот — во рту все было окровавлено, и мне показалось, что он откусил себе язык.
Этот окровавленный предмет оказался большим пальцем немца. В драке он откусил у немца палец, но выплюнуть его уже не смог. Мы погрузили его на машину и повезли в санчасть. Там он пришел в сознание и рассказал, как все произошло.
На том месте, где мы подобрали Звездина, они сели передохнуть, там же был указатель. Когда отошли немного от указателя, немец спросил, сколько километров до лагеря. Звездин оглянулся на указатель, и в это время немец сзади прыгнул на него. Он был в два раза и больше, и сильнее Звездина и сделал из последнего отбивную котлету. Автомат несколько раз переходил из рук в руки. Немец не давал Звездину выстрелить. Когда Звездин все-таки выстрелил, он решил, что убил немца, и сам потерял сознание. А потом открыл глаза и видит, что немец ползет к нему с кинжалом в зубах, и он сам не помнит, как дал очередь и попал ему в голову, снова потерял сознание, и уже надолго.
Звездин говорит, что если бы не сознание, что пришла Победа, он бы с немцем ни за что не справился. Две недели пролежал он в санчасти, а потом отправился на 10 суток на гауптвахту за притупление бдительности.
Что-то неважно началось у нас мирное время. 11 мая утром в санчасть пришел командир техроты капитан Орлов и стал умолять начальницу, чтобы прервали беременность Розе Андреевой. Он не будет с ней жить, у него дома три сына ждут его. Начальница приказала мне собирать инструмент, и мы пошли на квартиру к Орлову. Хозяев он выкурил, дома была только Роза. Керосина не оказалось, не на чем было кипятить инструмент. У начальницы сработала солдатская смекалка, и она сказала мне, чтобы я обжигала его спиртом. Я начала обжигать, но волновалась очень: это же двойное преступление — и обжигание, и прерывание. Когда пламя начало угасать, догорающие тампоны я отдавала Розе. Я и не заметила, что она их швыряла в форточку, волновалась она не меньше моего. Но все еще было впереди. Изба была деревянная и сверху обшита камышом. И вот началась операция. Розе плохо на столе, мне тоже плохо. Я говорю Зинаиде Михайловне[34], что мне плохо, она отвечает, чтобы я терпела. Я терпела, терпела и, выронив зеркало, свалилась под стол. З.М. сует под нос нашатырный спирт то Розе, то мне, но никто на него не реагирует. И в это время загорелась на окне марлевая занавеска. Снаружи изба уже пылала. Выскочила З.М. и начала ее тушить. Сбежались все, кто мог, и тайна перестала существовать.
Безрук поблагодарил начальницу, а я два дня после этого пролежала в каком-то полуобморочном состоянии. Роза очень долго температурила, счастье, что не было сепсиса.
Мы в Брянске. Весь батальон живет в землянках, восстанавливают станцию Брянск II. У санчасти отдельная землянка, начальница живет на квартире. А я хожу ночевать в свою любимую 3-ю роту. В одной землянке штаб роты, капитан, Вера и т. д. Нам оборудовали уголок, завесили плащ-палаткой. Спим с Верой на узеньком топчанчике, всю ночь, чтобы не упасть, держимся друг за друга и как по команде поворачиваемся.
Я ежедневно снимаю пробу на батальонной кухне, так как одна из медиков живу в лагере. До рассвета прибегает повар, стукнет в дверь, и я со своего топчанчика пикирую прямо в сапоги, набрасываю шинель, и понеслась. Гимнастерка и юбка остаются лежать на месте. А капитан говорит, что если бы я была его подчиненной, он мне за подъем каждый день объявлял бы благодарность — ни один солдат так быстро не собирается.
Сегодня у меня было шоковое состояние. Явился Красильников с каким-то пожилым человеком, представил меня, познакомились. Оказывается, это его отец, а он всего-навсего решил на мне жениться. Я так растерялась, что лишилась дара речи. Нормальные люди все-таки так не делают, не худо было бы и моим мнением поинтересоваться, прежде чем вызывать отца. Да и как это вообще можно было додуматься, ведь мы с ним наедине и одной минуты не были, двух слов не сказали. Танцы и стрельба — так там чуть ли не весь батальон присутствует. Он решил, что как только я услышу его предложение, сразу упаду к нему в объятия. И самый главный козырь, перед чем, по его мнению, я уж никак не могла бы устоять, — это его богатство. Ведь он был командиром бригадной разведки, и в Кюстрине (под Берлином) они действительно озолотились. Он мне говорит, что так обеспечен, что и внукам нашим хватит. Да вот уж о внуках я меньше всего пекусь, может, у меня их никогда в жизни и не будет. Я ему сказала, что меня все это меньше всего интересует, у меня даже какая-то идиосинкразия ко всем этим материальным благам. Мне всю войну казалось, что, если я к чему-нибудь прикоснусь, меня сразу убьет. (Вспоминаю, какие кучи денег таскала я в штаб в медсанбате. Да я их видеть не могла!)
И еще я сказала, что я из тех, которые шалаш считают раем при том условии, если там будет милый, желанный, любимый человек. А про себя добавила: а не барахольщик. Я не собираюсь замуж, хоть мне и двадцать лет, но мне еще учиться нужно, ведь я из девятого класса ушла на фронт.
Быть только женой — да я себя уважать перестану. Вот так обо всем этом я ему и рассказала. Это был первый наш разговор наедине.
Он мне ответил, что я должна подумать и не рубить сплеча. Но кто это делает, по-моему, ясно.
А через несколько дней явился К.Ф. и говорит, что прибыл специально мозги мне прочищать, а если нужно, и ремешком врезать. Оказывается, до него дошел слух, что я выхожу замуж за Красильникова, а он своего благословения не даст. Я его успокоила, сказала, что никуда и ни за кого не выхожу.
Наверное, потому, что наступил мир, люди начали обалдевать.
Прибыл Смирнов Владимир Сергеевич с таким же предложением и такими же соблазнами, как и Виктор Александрович. Он тоже ведь был в разведке. Разница только в том, что Красильников собирается оставаться в кадрах, а этот хочет уйти на гражданку. У него в Москве на 2-й Тверской-Ямской квартира, и в Москве я буду учиться, это он понимает и приветствует.
Не хочу я никуда, даже в Москву.
Постаралась как можно мягче все объяснить. Ушел недовольный, обиженный. А обижать я никого не хотела и не хочу, а играть в любовь — это не мое амплуа.
Остался еще третий партнер по танцам — лейтенант Коля Салин, тоже из разведки, но он ничего не предлагает. У него есть тетка с коровой, и он доволен.
Меня вызвал подполковник — Лида в тяжелом состоянии, безнадежном. Если мы обеспечим уход, может быть, появится надежда, он не хочет терять окончательно эту надежду. Лида просила, чтобы была с ней я. Увидев Лиду, я испугалась, но окончательно убила меня рана.
Дело в том, что у Лиды большая беременность, и она затруднила диагностику. Ей поставили непроходимость, а у нее оказался гнойный аппендицит, причем вскрывшийся с разлившимся гноем и перитонитом. Рану не зашивали, края ее ужасно утолщены, и такое впечатление, будто бы художник на палитре мешал краски — и черную, и зеленую, и серую. Начался некроз. На нее в госпитале уже махнули рукой. Ведущий хирург утром приоткроет дверь в палатку, удивится, что она еще жива, и идет дальше. Назначений никаких нет, может, они и есть, но мне они не известны. Рану присыпают йодоформом. Это преступление — просто созерцать, как погибает человек, поведение ведущего хирурга возмущает.
Я решила действовать сама. Поехала в свою санчасть (в моем распоряжении машина и мотоцикл), заказала глюкозу 5 и 40%-ную, физраствор, перекись водорода. Приготовила смесь из сульфидина и стрептоцида. Промыла рану перекисью несколько раз, засыпала сульфидином и стрептоцидом. Ввела подкожно литр физраствора и внутривенно 40%-ную глюкозу. Хирург говорит, что она обречена, и это просто для успокоения совести. После этих процедур рана стала гораздо лучше. Достали американский пенициллин, колю через каждые 3 часа, держу на льду, все строго по инструкции, обработка эфиром. Приходил хирург, просил отдать пенициллин другому человеку, тому, может быть, поможет, а ей бесполезно. Даже повел меня посмотреть на этого человека. Я ему сказала, что очень сочувствую тому человеку, которому он мог бы помочь, но, тем не менее, ни одной единицы не отдам. Доставали с невероятным трудом из Москвы, подполковник самолет специальный выпросил у начальства. Бороться нужно до конца.
…Труды мои, кажется, не пропадают даром, да и пенициллин сотворил чудо — Лиде стало лучше. Присылали Машеньку, нового фельдшера из нашей санчасти, чтобы как-то облегчить мое положение, я ведь и ночью не сплю, боюсь пропустить время инъекции, и уже еле держусь на ногах. Но Лида отправила Машу назад. Приехала Антонина и отправила меня на сутки выспаться.
Когда я вернулась, внезапно начались роды. Что делать в таких случаях, я не имею понятия, ведь еще и рана не зашита. Вызвала хирурга, обмотали ее лейкопластырем очень широким, несколькими катушками. И появился на свет крохотный семимесячный ребенок — мальчик.
Забот у меня прибавилось, нужно было и ребенка выхаживать. Бегала в роддом (благо рядом, обходилась без транспорта), брала грудное молоко и искусственно через носик кормила Володю (так назвали). А у Лиды начался мастит.
Целый месяц пробыла с ней в госпитале. Рана начала быстро заживать, но хирург сказал, что там гнойный карман. Выписали нас домой. Лида еще лежачая, и ребенок очень слаб, и, кроме того, у него начались судорожные припадки. Его нужно держать в тепле, пробовала забираться с ним на русскую печь, но припадки учащались. Обложила грелками, кормлю искусственно. Дел по горло, а я ничего не умею, опыт на нуле. Так натопила печь (обнаружила на чердаке целый склад сухих березовых поленьев), что чуть дом не сожгла. Первый раз в жизни делала голубцы (начинка из американских консервов), пекла оладьи, борщ варила. Степан Филиппович хвалил.
Прожил Володя двадцать один день. Сказалась тяжелейшая интоксикация, лед, лежавший на нем две недели, недоношенность.
Степан Филиппович поцеловал его и сказал: «Прощай, сынок, жди нас». Я не поехала на кладбище, осталась с Лидой. Да еще и обед надо было сделать. Пришли Цветков, Рыжков, Зырянов и др.
Стараюсь как-то отвлечь Лиду. Под ее руководством стала шить ей платье, первый раз в жизни, думаю, что и последний. Терпения у меня не хватает. Люблю вышивать. Получилось сверх всякого ожидания очень симпатичное комбинированное платье. Лида в нем как-то преобразилась сразу, но потом разрыдалась, еле я ее успокоила.
Лида поправилась, я вернулась к своим обязанностям в санчасть. Степана Филипповича вызывает начальство, и он попросил, чтобы я переночевала с ней. Улеглись мы с ней на одной кровати, устали, целый день провозились, занимались благоустройством. Из ящиков соорудили подобие дивана, я вышила корзинку с вишнями на подушку. Утром была на рынке, купила покрывало на диван. Занавески пристроили…
Только уснули, и я почувствовала, что в чем-то плаваю. Встала, включила свет и ужаснулась — под нами целая лужа гноя. Вскрылся этот самый карман. Побежала к дежурному по части, взяла машину и поехала к хирургу. Он приехал, посмотрел и забрал ее в госпиталь. Самочувствие неплохое, и меня с ней не оставили.
Я занимаюсь аптекой, и мне приходится каждый месяц ездить в Киев в санитарный отдел округа за медикаментами. Поездки хуже, чем в войну, в вагон не пускают. Солдаты на крыше, а я на подножке. Ехать ночь. Сцеплю руки на поручнях, начинаю дремать и боюсь свалиться, кажется, что внизу пропасть. Первый раз поехала с Сашей Логвиненко. Говорят, что она неподчиняемая, но со мной вела себя безукоризненно.
Киев покорил своей красотой. Он мало пострадал. Сметен с лица земли Крещатик. Теперь там ползают пленные немцы, разбирают кирпич. Целый день мы искали улицу Сурикова, санитарный отдел округа и не могли найти. Уселись на таре, готовились так провести ночь, но над нами сжалился дед, ехавший мимо на телеге. Погрузил наши ящики и бутыли и повез к себе домой. Соседи пришли на нас посмотреть как на диковину. Разговорились, оказывается, мы и сидим на улице Сурикова. Она называлась Немецко-Бухтеевская, ее только переименовали, и мало кто знает. Утром отправились в санитарный отдел округа, в ожидании приема полдня сидела на окне и любовалась потрясающим видом Днепра.
Медикаментов не дали, назначили другой срок. Побродили по городу, поклонились могиле Ватутина, братским могилам, побывали в лавре, посмотрели на монахинь. Там была торжественная встреча какого-то зарубежного религиозного деятеля. Интересно было посмотреть, но все казалось каким-то нереальным, киношным. После того как прокатилась такая война, всерьез этим заниматься, по-моему, нельзя.
Уже осмотрели весь Киев, а уехать никак не можем, на подножке холодно, мы в одних гимнастерках. Нам пытались помочь ребята — выпускники пограничного училища. Выбрали вагон, у которого никого не было, и двери были закрыты, но зато открыты окна. Первой подсадили меня, и я свалилась в купе на колени какому-то товарищу. Он был в гражданском, галстук-бабочка, огромные очки. Глаза у него чуть не выскочили из орбит. На пороге появился лейтенант с грозным видом:
— Сержант, как вы сюда попали?
Я ему сказала, что через окно.
— Потрудитесь выйти в дверь! — и уже, когда я выходила из вагона, сказал, что это премьер-министр Польши Осубка-Моравский едет в Москву. Вагон международный, мы недосмотрели, а пограничники от нечего делать, видно, решили позабавиться.
Вот так неожиданно пришлось мне побывать на коленях у премьер-министра Польши.
…Снова пришлось трястись от холода и страха на подножке.
Снова в Киеве, на этот раз с Кандановой[35], она приехала предъявить претензии в санотдел округа, но ее и слушать не стали. Потащила я ее послушать оркестр. В первый ряд прошел Хрущев с сопровождающими лицами. Объявили: «Друга рапсодия Листа». Я приготовилась слушать, мне очень нравится эта вещь, но через две минуты начальница сказала: «Пошли отсюда, зачем нам этот похоронный марш». А так хотелось послушать… Ведь это же первый концерт в мирное время, но начальство рассудило иначе.
Я снова собралась в Киев, была на вокзале, но вдруг появились автоматчики и так ловко очистили вокзал — глазом моргнуть не успела, как ни одного человека на нем не осталось. Меня почему-то не тронули. Через несколько минут подходит бронепоезд какой-то странный, часть вагонов не бронированные, но необычные.
У машиниста сидит офицер с автоматом и телефонным аппаратом. Поезд мгновенно оцепили автоматчики. Из поезда вышли несколько полковников и стали у вагонов. Паровоз моментально набрал воду, и поезд покатил дальше. Позже узнала, что в этом загадочном поезде ехал в Потсдам Сталин.
Нам дали три тысячи пленных немцев, мадьяр, румын. Будут работать над восстановлением станции Брянск II. Не могу я на них смотреть, а оказывать помощь — тем более. Даю бинты — пусть перевязываются сами. К нам в санчасть часто заходит переводчик лейтенант Алексей Фесенко. Предложил мне заниматься немецким. Мне просто стыдно, я почти ничего не помню. Так хочется скорее взять в руки книги и не выпускать их из рук[36]. Вспоминается школа, если что-то и осталось в голове, так это химия. Но такие преподаватели, какой была Мария Павловна[37], — это большая редкость, учитель милостью божьей. Она в молодости была дружна с семьей Менделеева. Большинство преподавателей по сравнению с ней выглядели ремесленниками. Хотя я любила и физика Александра Васильевича Белякова, он был на фронте всю войну, историка Ивана Ивановича Иванова, он ушел на второй день политруком. А классный руководитель Нина Абрамовна Горбатовская, когда узнала, что мы ушли добровольцами, сказала, что это будет нам хорошей школой жизни. Не дай бог проходить такую школу, как война. Для нее самой она обернулась гибелью в ГЕСТАПО. А козел — наш учитель пения — пошел служить фашистам и сбежал с ними. Война распределила не только учащихся, но и учителей.
Как бы то ни было, начинать придется все заново.
Пришел приказ на демобилизацию. Это уже вторая очередь, но меня в приказе нет. Медиков не хватает, меня уговаривают остаться. Мнения у всех разные. Одни говорят, что остаться хотя бы для того, чтобы пережить это тяжелое время, на гражданке старшина кормить не будет. Цветков говорит, что жизнь тем и интересна, что в ней трудности. Если все будет гладко без борьбы — жизнь будет неинтересна. А я вот как-то не удосужилась задуматься над этим, казалось, кончилась война — и всем трудностям пришел конец. Саша пишет, чтобы я ехала к его родителям, но статус у меня не тот, чтобы к ним являться. Нужно всерьез подумать об учебе. Мне уже двадцать первый год. Четыре года и три месяца — самое лучшее время в жизни человека забрала война. Пришлось ехать в Шостку в политотдел, убеждать. Начальник политотдела долго беседовал со мной, но вначале, когда я назвала свою фамилию, почему-то усомнился, что я именно Карпова. Смотрел в какие-то бумаги. По дороге назад я вспомнила, что Безрук говорил, что когда доложили в политотдел результаты последнего осмотра, и он услышал, что все-таки остались четыре девчонки и будут демобилизовываться, он сказал, что не пожалеет времени — приедет специально посмотреть, что это за крокодилы, на которых никто не польстился. Нельзя было подводить подполковника, а то бы нужно было доложить, что я одна из крокодилов, пусть любуется. Остальные три крокодила — Вера Гавриленко, Надя Воропаева и Аня Мягкова — очень хорошие девочки, пусть бы приехал, посмотрел.
Проводы нам устроили грандиозные. Заставили меня выпить самогонки. А у меня на алкоголь парадоксальная реакция — я начала реветь. Обошла чуть ли не всех, подходила сзади и ревела, уткнувшись носом в гимнастерку. Начальство выясняло, кто меня обидел. Никто меня не обидел. Мне трижды приходилось уходить из дому на фронт — в 41-м, в 42-м и в 43-м, но я не проронила ни слезинки. В сорок первом вообще была в диком восторге, да и в сорок третьем. А вот теперь никакой радости от того, что возвращаешься домой.
Жаль, страшно жаль расставаться с батальоном. Он стал частью моей жизни.
А кроме того, это ведь и прощание с юностью.
Радужных надежд на будущее у меня вдруг не стало.
Вперёд>>