Детство
Родилась я в старинном русском городе Павлово на Оке. Жизнь этого города описал в своей книге В. Короленко. Издавна здесь занимались металлообработкой: кустари дома делали замки, впоследствии появилась фабрика Теребина, производящая ножи, вилки, и артель Штанге. Металлическая пыль с кожи рук не смывалась, и даже в праздники у большинства мужчин были черные руки. Мои родители в город приехали перед революцией, жили в гражданском браке более тридцати лет и официально оформили брак только после Великой Отечественной войны. Отец, выходец из крестьянской семьи, оставил в деревне первую жену и двоих детей. У матери отец был дьякон, и она часто, когда с моим отцом ссорилась, называла его лапотником, кичилась своим благородным духовным происхождением. От первого брака у матери было две дочери, к которым мой отец относился нисколько не хуже, чем к своим дочерям, — а было нас четверо.
Росла я в большой семье — кроме родителей, шесть дочерей и бабушка. Мать не работала, с утра до вечера занималась домашним хозяйством: готовила, шила, перешивала, вязала, штопала. Она не выносила безделья и всячески прививала нам трудовые навыки. Каждая из нас имела свои обязанности — мыли полы, ухаживали за цветами (помнится, у матери был большой фикус), гладили, чистили посуду, носили воду, ставили самовар, чистили картошку и т. д. Мать строго следила, чтобы все было сделано хорошо и вовремя. Не любила ходить в гости, сама же охотно угощала всех чаем, который пила по нескольку чашек, обязательно свежий и из самовара, испускающего пар. На спинке стула у нее, как правило, висел ремень, которым она устрашала нас, если мы вели себя неподобающим образом.
Детство было часто голодное, особенно в 30-е годы, когда я, ложась спать, мечтала о каше. С большим удовольствием ели супы из свекольных листьев, крапивы. Часто приходилось стоять в очередях, чтобы получить хлеб по книжкам или талонам. В школе с нетерпением ждали тарелку горохового супа или кусок булки.
В субботние дни топили свою баню, и мать с утра до вечера оттуда не выходила — мыла нас, четверых девочек. Отец или старшая сестра Тоня приносили нас и уносили после мытья домой. Потом мама стирала, приходила вечером розовая, распускала свои черные волосы для сушки — небольшая, аккуратная, она казалась тогда мне очень красивой.
Любила я субботние вечера. Отец, выпив стаканчик водки, любил петь. Его любимая песня была о чайке, которая умерла, трепеща в камышах, еще чаще он пел непонятную мне тогда песню: «Я помню комнатку уютную, когда сидели в ней вдвоем, и алы губки целовала и называла милый мой… Увлек, увлек ты для забавы, а сам другую полюбил…» Почему-то долго слово «увлек» было для меня загадочным и непонятным. Когда мы подросли, то пели вместе с отцом песню о Буденном и «Вихри враждебные», сидя у печки, где весело потрескивали дрова. Отец говорил: «Лучше моих девчонок нет». Не в пример матери, он был добрым, сердечным человеком, очень любил нас. Часто летом я ходила с ним в лес. Вставали рано, шли по росе. Он находил место, где было много земляники, и я с удовольствием собирала в кружку спелые красные ягоды, а затем высыпала в корзинку. В нашем доме всегда было земляничное, ежевичное, малиновое варенье — последнее особенно любила мать.
Матери все подчинялись беспрекословно, в том числе и отец — этот великий труженик, который, имея большую семью, один работал, а по утрам еще и носил воду, дрова. Работая штамповщиком, имея четырехклассное образование, он трезво разбирался в политике, был всеми клеточками своего тела за Советскую власть, обладал ораторскими способностями. Старшие сестры помнили его совсем молодым, с усами пшеничного цвета. Будучи красногвардейцем, он приезжал домой верхом на коне, и мать вплетала красные банты в гриву его лошади. В результате производственной травмы, незадолго перед Отечественной войной, у него раздробило штампом левую кисть, и он вынужден был оставить тяжелую, но любимую работу и перейти в истопники, начал пить. Мать часто его ругала, а заодно и нас.
С шестого класса я много времени стала проводить в Театре юного зрителя, который организовали при городском драматическом театре. В ТЮЗе было двадцать мальчиков и девочек, хорошо учившихся, так как было условие: если получишь двойку, тебя сразу исключат из этого увлекательного кружка. Пять лет, проведенных в ТЮЗе, с шестого по десятый класс, были интересными и запоминающимися. Я даже твердо решила стать артисткой, но подвела буква «р», которую я так и не научилась выговаривать до конца своей жизни. Когда я пришла на пробу к режиссеру театра Борскому, при чтении отрывка из Бориса Годунова: «Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла, вокруг меня народы возмутила и в жертву мне Бориса принесла», — моя картавость ярко проявилась, и мне сказали: «У тебя, девочка, много металла в голосе, но нужно выговаривать все буквы, только тогда можно избрать профессию артистки». На этом моя мечта о театре и кончилась.
Первой моей ролью в ТЮЗе был мальчишка-беспризорник по кличке Мышонок в пьесе «Лягавый». Помню, как я волновалась, когда перед открытием занавеса драматического театра мы, беспризорники, сидели у стола за починкой обуви, и я должна была произнести первую фразу. Я ее как-то пропищала, и в зале сразу возник смешок. Потом голос окреп, всегда произносила слова отчетливо и громко, не боялась аудитории. Пребывание в ТЮЗе впоследствии сказалось на моих ораторских способностях: я, как правило, говорила без написанного текста, смотрела в зал, и меня слушали с вниманием, помогало и чувство юмора. Потом была роль Ришки-малышки в «Рыжике», а позднее играла хозяйку корчмы в отрывке из «Бориса Годунова», сваху в «Женитьбе» Н.В. Гоголя — эта роль особенно мне удалась.
Нас, тюзовцев, часто привлекали к массовым сценам в постановках профессионального театра. И тогда я поздно возвращалась домой, шла по темной улице, осенью увязая в грязи, теряя галоши. Однако к урокам всегда была готова, за исключением решения трудных задач по алгебре — придя в класс, я списывала решение у своей подруги Нади Савиной. Бывало так, что задачу удавалось решить двум-трем сильным в математике ученикам, и, когда преподаватель Александра Петровна видела, что у меня тоже решена трудная задача, она вызывала меня к доске, чтобы я повторила решение. Порой говорила: «Молодец, хоть и срисовала, а с умом». Любили меня учителя литературы и немецкого языка, на их уроках я всегда с увлечением, с выражением читала стихи. Мальчишки говорили: «Этой пуговице легко ставят пятерки».
Как правило, каждое лето я уезжала. в пионерский лагерь, иногда жила там по две смены. Сначала лагерь был на Оке, около деревни Чулково — бывшая дача князя Голицына. Это был белый кирпичный дом, в котором мы и жили. Когда туда приезжали, стены от комаров были темные, действенной борьбы с комарами не было, поэтому все мы ходили с волдырями и расчесами. Много купались в реке, вечерами жгли костер, пели песни. Потом лагерь построили на Свято-озере — здесь были деревянные бараки. Всегда ездили со своими наволочками от матрасов, их набивали сеном и спали. Имея сильный голос, я вместе с подругой Люсей В. была запевалой. В пионерлагере нравилось, но по дому скучала, и большим праздником был приезд матери или старшей сестры Аннушки. (Тоня рано, в 18 лет, вышла замуж.)
Хорошо помнится первая моя поездка из дома и тоска по нему. Мне тогда было лет семь, и меня отправили на родину отца в деревню Урюпино, за 35 км от дома, к его сестре тете Дуне (родители называли ее «Милая моя» за частое повторение этих слов). В доме были бревенчатые, чисто вымытые стены, чистые белые полы, вдоль стен лавки и такой же стол, около дома большой сад с яблоками. Но я страшно тосковала по дому, тихонько плакала в саду и рада была, когда меня обратно повезли на лошади в город. Помню, что шел целый обоз, и я лежала на телеге, укрытая пальто.
Война
Утро 22 июня было теплое, солнечное. Студентки из нашей комнаты встали рано, чтобы занять удобные места в коридоре общежития: нужно было учить терапию — завтра экзамен. Хотелось скорее закончить год и ехать на два месяца в пионерлагерь работать врачами, попробовать свои силы, проверить знания. Сомневались, сможем ли правильно поставить диагноз, боялись пропустить острый живот, инфекционные заболевания. Несмотря на сомнения, настроение у нас отличное, много смеемся, шутим, быстро съедаем завтрак… и вдруг — война! Не верилось… Как же так, только что приезжал Риббентроп, у нас договор с Германией, что будет с нами, нужно ли учить терапию, наверное, мы должны сейчас пойти в военкомат и ехать на фронт медсестрами… Выступление И.В. Сталина слушали с большим напряжением, хотелось понять из его слов, как скоро кончится война, еще не верилось, что где-то разрушаются города, гибнут люди. С этого дня мы все повзрослели.
Через несколько дней появилась ясность: ребята будут переведены в Саратовскую военно-медицинскую академию, а мы будем продолжать учебу в Горьком. Сдав экзамены, поехала пробовать силы в пионерский лагерь Чулково — прекрасное живописное место на берегу Оки. Здесь, помимо врачебной, мне дали еще должность пионервожатой. Когда ходили купаться, то часто видели идущие вниз по Оке, в сторону Горького, пароходы, переполненные людьми, иногда пароходы останавливались у пристани, пассажиры выходили на берег, часто среди них можно было видеть хорошо одетых женщин — жен разных советских начальников, — их эвакуировали в Куйбышев.
Осенью мы были мобилизованы на рытье противотанкового рва за г. Бором — это в нескольких километрах от Горького. Работали лопатами, носили груженые носилки, а на ночь укладывались на пол в крестьянской избе по шесть-восемь человек в ряд. Болели руки, спина, однако жалоб не было слышно. Были сомнения, нужно ли в глубоком тылу делать такую тяжелую работу, неужели немцы придут и сюда? Когда похолодало, нас перебросили в Павлово, на мою родину. Здесь готовили огневые точки на Троицкой горе.
Вернувшись в институт, мы узнали, что общежитие взято под госпиталь, многих студентов расселили по частным квартирам, в том числе и я попала в дом, который не отапливался. Жить стало трудно и голодно. Пошла работать на ликероводочный завод, мыть бутылки — по две копейки за штуку. День был строго расписан. Утром институт, после обеда, с четырех до семи часов, работала на ликероводочном заводе, затем два-три часа занятий в библиотеке и в 10–11 часов вечера, иногда пешком, добиралась до Мызы — это не менее пяти километров. На заводе меня скоро перевели в бригаду, и я быстро и ловко наклеивала этикетки на бутылки с водкой — по конвейеру. Так прошло три месяца.
Однажды меня вызвали в комитет ВЛКСМ института и предложили преподавать санитарное дело в педагогическом институте, так как врача-преподавателя взяли в армию. После некоторых колебаний — смогу ли? — я согласилась. Мне дали пособие — папку с таблицами по анатомии. Папка была настолько больших размеров, что мне, имеющей рост 143,5 см, носить ее было очень неудобно. Когда я открывала дверь в класс, студенты сначала довольно длительное время видели эту папку и только потом меня, что вызывало на их лицах улыбки. Свой маленький рост я старалась компенсировать громким голосом, старалась быть строгой, требовательной, не допускала фамильярностей, ухаживаний со стороны великовозрастных студентов. В пединституте мне ежедневно выдавали 300 граммов белого хлеба, что очень помогало (суточная норма по карточкам была 400 граммов). Так я преподавала до госэкзаменов, которые сдала успешно.
14 июня 1942 года нас выпустили врачами. Безусловно, программа была сокращена: мы не проходили психиатрию, глазные болезни, болезни уха, горла, носа, зато много занятий было по хирургии, мы курировали раненых в госпитале. Через два дня после выпуска мы отоварили продовольственные карточки, заняли места в товарных вагонах и отправились на фронт. Настроение было хорошее. Девушки нашей комнаты общежития на ул. В. Фигнер, куда я с трудом перевелась, дали слово быть честными, храбрыми, выносливыми, трудолюбивыми и не влюбляться до окончания войны. После десятидневной строевой подготовки в Москве (в Тимирязевской академии) нам выдали вещевые аттестаты, по которым мы получили пилотки и платья защитного цвета, свое платье я два дня ушивала и подшивала под себя. От ботинок и обмоток я отказалась — очень большие, а другой обуви не было. Помню, что долго спорила, чтобы из вещевого аттестата вычеркнули обувь.
Распределили нас с Наташей Григорьевой в 19-ю стрелковую дивизию, которая стояла на Западном фронте в лесу, недалеко от города Гжатска (станция Уваровка). Доехав поездом до Можайска, мы затем на попутных добрались до медсанбата 19-й стрелковой дивизии, где нас встретил начсандив Спирин — небольшого роста, коренастый, средних лет мужчина, кадровый военврач. Он смотрел на нас с большим неудовольствием, на его лице было написано разочарование — видно, ждал не такого пополнения: вместо врачей-мужчин прислали детский сад. Начал он с предупреждения, что в армии много интересных мужчин, и если мы будем заводить романы, то он с нами расправится — отправит в штрафную роту. При этом вставил несколько непечатных слов, от которых у Наташи полились слезы из глаз, а у меня буквально отвисла нижняя челюсть, и я долго не могла закрыть рот. Ночевали в палатке, всю ночь слышались разрывы снарядов, было страшно и тоскливо, хотелось домой, увидеть мать и сестер, с которыми не удалось проститься — провожала меня только Валентина, самая младшая. Мы всю ночь не спали, думали о том, что с нами будет, сможем ли мы видеться друг с другом, чувствовали себя одинокими и несчастными… Ожидали не такого приема — ведь мы ехали в армию с большим желанием, хотелось делать полезное дело в такое трудное для страны время.
Утром на старой, дребезжащей санитарной машине без рессор начсандив повез нас в санчасти полков, которые размещались на расстоянии 700–800 м друг от друга. Полковой медицинский пункт, куда меня привезли, располагался в лесу на поляне, где рос небольшой кустарник и стояли единичные березы. Было несколько землянок, жердями огорожена территория походной кухни и землянка повара и развернута одна палатка медпункта, в которой справа простынями отделена перевязочная; слева от входа в палатку лежали носилки, в центре помещалась железная печка. В палатке находились несколько человек бойцов — легкораненых и больных. Врачи полка, их было трое, встретили меня хорошо, доброжелательно. Начальником санслужбы или старшим врачом полка был тридцатилетний мужчина с большой головой, улыбчивыми зелеными глазами и удивительно маленькими кистями рук. От всей его фигуры исходила доброта, уверенность в себе, спокойствие, и мне он показался очень симпатичным, хотя и некрасивым, к тому же он до войны окончил тот же Горьковский мединститут. Командиром санитарной роты был высокий, красивый юноша, блондин с ямочкой на выдающемся вперед подбородке, с серыми глазами и длинными загнутыми ресницами. При разговоре он широко открывал рот, растягивал слова. Коренной москвич, он неоднократно снимался на «Мосфильме» в массовых сценах, был буквально начинен юмором, хорошо, по-доброму подшучивал над всеми, копировал походки, имитировал речь. В его присутствии было всем хорошо. Мой коллега — младший врач полка (у меня была такая же должность) — Андрей Тимофеев был маленьким, полненьким, с розовыми щеками; он только что прибыл в полк из военной академии, говорил мало, отрывисто, имел привычку держать левую руку на портупее, вид у него был важный. В санроте было две девушки: Н.М., которая была в полку с начала войны, к моему приезду уже была награждена медалью «За отвагу», ходила с автоматом, и фельдшер Тамара — жена какого-то штабного начальника, она исчезала из санчасти часто и иногда надолго, о чем никто особенно не сожалел, так как Тамара не отличалась ни аккуратностью, ни деловитостью. Начальник по этому поводу неоднократно говорил: «Хоть бы ее от нас откомандировали».
В командирской врачебной землянке мне плащ-палаткой отгородили спальное место и предупредили, чтобы я не вздумала раздеться или разуться на ночь, поскольку всегда существует вероятность, что придется внезапно драпать, хотя дивизия стояла в обороне. С моим появлением у врачей начался буквально аврал чистоты. Врачи наперебой обращались к санитару-ординарцу Ершову с просьбой принести зубную щетку, мыло, чистый подворотничок. Потом Ершов неоднократно говорил мне: «Докторша, ты нас облагородила, до тебя мы по неделям иногда не умывались».
Через два дня начальник санроты повел меня для представления к командиру полка. Я вошла в землянку, приложила руку к правому виску, потом быстро закрыла лицо ладонью и тихим голосом сказала: «Младший врач полка явилась», — а в ответ услышала: «Вы что, привидение, чтобы являться? Выйдите и доложите по уставу». Я вышла и заплакала. Оказывается, нужно было сказать «прибыла» и не отнимать руку от виска, не загораживать лицо — это мне тут же разъяснил старший врач. Успокоившись, я пошла вновь и доложила по форме. Командир полка — кадровый военный лет сорока, с лицом, изрытым оспой, предложил мне сесть и рассказать свою биографию. Я что-то пролепетала про родилась, училась, окончила институт, при этих словах он ударил кулаком по столу, так что слетела гильза-светильник, и заявил: «Вот здесь вы окончите институт». Потом я часто вспоминала его слова — действующая армия научила меня выносливости, выдержке, дисциплине, научила объективно смотреть на мир.
Дивизия стояла в обороне, однако поступали единичные раненые. Помню, как один разведчик — красивый парень — умер у нас в санроте, его смерть меня потрясла, я проплакала украдкой целый день… Все время хотелось что-то делать, а работы не было. Увидела, что простыни, отгораживающие перевязочную, не первой свежести, сняла их, выстирала в речке и повесила сушить на кустики. Прошло буквально 5–10 минут, как прискакал на коне, вместе со своим адъютантом, командир полка и, страшно ругаясь, закричал: «Это кто демаскирует местность?!» Простыни немедленно были убраны, и последовала команда: построить санроту. Мы построились, командир полка скомандовал: «Смирно! Убрать животы!» Ездовой Брова, служивший еще в царской армии, так подтянул живот, что его грудь почти соприкасалась с подбородком, и комполка поставил его нам в пример, заявив, что назначает его зам. командира роты по строевой подготовке. Затем он приказал передышку, т. е. время между боями, использовать для обучения личного состава строевой службе и спецподготовки, больше бывать в ротах.
Нас, врачей, распределили по батальонам, и я много времени уделяла обучению бойцов стрелковых рот пользованием индивидуальным перевязочным пакетом, противохимическим пакетом ИПП-5, оказанию само- и взаимопомощи, накладыванию шин. Выдали личное оружие — я получила «наган», в барабане было семь пуль, носить его было тяжело и неудобно. Ш. по этому поводу шутил: «Ты бы еще 45-миллиметровую пушку пристегнула». Тренировались в стрельбе, мишенью, как правило, был котенок.
Стали появляться поклонники. Я заметила, что на прием больных уже не первый раз приходит юноша с большими черными глазами, который с обожанием смотрит на меня, а на вопрос, на что жалуетесь, отвечает: «Сэрдце болит». Как я ни прослушивала, никакой патологии не нашла и пожаловалась санинструктору: мол, чего он ходит, а та, посмеявшись, ответила, что я ему просто нравлюсь. Это был командир роты связи Цагарадзе — студент третьего курса Института стали. В первом же бою он погиб, очевидцы рассказывали, что, прежде чем упасть, он сказал: «Цагарадзе убит».
Иногда приходила Наташа, она еще больше похорошела, улыбка не сходила с ее лица. При первой же нашей встрече заявила мне: «Какая же ты, Тамара, счастливая, что некрасивая, а я уже просто устала от ухаживаний, признаний, подарков». Я ей посоветовала не давать повода к сплетням, быть строже, больше работать. Месяца через два Наташа вышла замуж за старшего врача полка, но недолго они были вместе, скоро он поехал на курсы и в полк не вернулся.
Первый бой, в котором я участвовала, был бой за деревни Петушки и Барсуки. После артподготовки наша пехота пошла в наступление, а наш медпункт был завален ранеными. Работали все. Кроме старшего врача, который был на передовой — обеспечивал вынос и вывоз раненых в батальонных медпунктах и своевременную их доставку на ПМП. Раненых везли на повозках, несли на руках, на плащ-палатках, легкораненые шли пешком, многие были со жгутами. На полковом медпункте мы делали поднадкостничные анестезии, при переломах шинировали, вводили обезболивающие средства, противостолбнячную сыворотку, накладывали оклюзионные повязки и отправляли раненых дальше, в медсанбат, на любом транспорте и пешком. Я была поражена большим количеством раненых, тошнило от запаха крови. Раненные в живот просили воды, стонали, многие теряли сознание. Стиснув зубы, молча, слаженно мы работали, писарь А. Мымриков заполнял карточки передового района. Так за три дня вышел из строя весь личный состав полка, а также часть работников тыла, которым пришлось быть на передовой. На носилках принесли раненого капитана Свиридова — четыре сквозных пулевых ранения легкого. Он попросил меня взять его ремень на память о нем. Я смотрела на обескровленное серое лицо раненого, было ужасно жалко, что мы не сможем его спасти — внутреннее кровотечение, пневмоторакс, а квалифицированные хирурги работали только на следующем этапе эвакуации, в медсанбате. Свиридов до него не доехал…
Была страшная усталость, которую я старалась не показывать. Удивляла квалифицированная, быстрая работа санитаров Толоконникова и Н. Жарова, которые ловко освобождали переломанные конечности от одежды, накладывали шину Дитерикса на бедро — в институте мы о ней только слышали. Обработка раненых во время этого боя стала для меня первой практикой по травматологии. Вначале, когда пошел большой поток раненых, меня охватило чувство растерянности и своей неполноценности, ненужности здесь — я видела, как без моих указаний фельдшер В. Артамонов и санинструкторы быстро, точно ориентировались в тяжести ранений, отсортировывали тяжелых раненых для оказания первоочередной помощи. Но постепенно я обрела уверенность, безошибочно диагностировала, делала внутривенные вливания, блокады, средний медперсонал часто ждал моих указаний. При работе с большим потоком раненых нужно было быстро соображать и быстро действовать. Впоследствии мне всегда были малосимпатичны тугодумы, люди с замедленной реакцией, медлительные в движениях.
Несколько дней работали с большим напряжением, делая короткие перерывы на еду и сон. Затем мы продвинулись на несколько километров на запад, и не было границ моему удивлению, когда вместо деревень Петушки и Барсуки я увидела лишь глубокие воронки от фугасных бомб — ни одного дома, ни одного живого существа. За это погиб весь полк…
Наступила осень, шли дожди. Санчасть полка часто меняла место расположения. Очень трудны были переходы по бездорожью. Имеющиеся пять-шесть лошадей были нагружены палатками, носилками, перевязочным материалом, часто увязали в грязи, и ездовые, крича и ругаясь, помогали им выбираться. Мы, держа мокрые полы шинелей в руках, с трудом шли по разбитым дорогам. Хорошо, когда в лесу делали настил и можно было пройти по твердой дороге. Но при этом движение могло быть только односторонним, из-за чего часто появлялись пробки и перемещались мы с большими задержками. На новом месте, если дивизия не была в обороне или не вставали на временный отдых для пополнения, мы, как правило, ночевали в палатках, побросав на землю елочные лапы и покрыв их плащ-палаткой. Кормили нас сытно и обильно, чаще всего готовили пшенный суп или суп с галушками, каши с консервами. Дополнительно командному составу ежедневно выдавались консервированные крабы, печенье, сливочное масло, позже появилась американская колбаса в банках, яичный порошок. После голодного военного года в институте я стала поправляться на хорошем питании, к тому же находилась всегда на свежем воздухе. Однако преодолеть страх перед бомбежками и артобстрелами так никогда и не смогла — все время казалось, что каждый снаряд летит прямо на меня. Чувство страха у меня всегда соединялось с острым чувством голода. Санитар Вася Шишкин заметил это и каждый раз при появлении немецких самолетов, падая на меня сверху и закрывая полами своей шинели, совал мне в руку сухарик.
Стояли в Смоленских лесах, обосновались, вырыли землянки, поставили печки, вместо дверей приспособили плащ-палатки. При входе в землянку всегда образовывалась небольшая яма с водой, отчего было сыро, несмотря на печку. С моим маленьким ростом я могла ходить по землянке не сгибаясь, как это делали другие.
Не болели. Простудных заболеваний практически не было, удивительно мало было больных бойцов. Я боялась за свои суставы — с четвертого класса страдала полиартритом с частыми обострениями, иногда по месяцу не могла ходить в школу или ходила с палкой. Однако в боевой обстановке суставы меня не беспокоили, не было и ангин, которыми я часто болела в институте.
Была поздняя осень. Командиром полка был уже не Устименко, которого как будто перевели в штаб корпуса. Новый комполка был высокого роста, лет пятидесяти, с выпуклыми бесцветными глазами. Однажды — мы уже легли спать — в землянку вбежал адъютант командира полка, весь перетянутый ремнями и обвешанный сумками и планшетами, чуть не наступил на лежащего около печки санитара и громким командным голосом заявил, что младшего врача полка Шаблыкину, то есть меня, требует к себе командир полка. Я в недоумении уставилась на врачей. На реплику старшего врача, что, мол, если комполка заболел, то он сейчас придет и посмотрит его, — адъютант ответил: «Нет, нужен младший врач». Со мной пошел санитар Демидов, парень из Вологды, он не раз говорил: «Кончится война — женюсь, жену возьму толстую-толстую». — «Почему же, Демидов, толстую?» — «Она теплая». Он часто страдал от холода.
До КП полка дорога шла лесом, было тепло, моросил мелкий осенний дождь… Вошла в землянку, доложила по форме. Комполка был без ремня, с расстегнутым воротом гимнастерки. Подошел ко мне, взял меня за подбородок и сказал: «Ну, к чему такие официальности, раздевайтесь, попьем чайку». Я ответила: «И из-за этого вы меня вызвали?» — повернулась и вышла. Шла обратно и тихо плакала, Демидов меня успокаивал. Когда я пришла к себе в санчасть, врачи как по команде поднялись и уставились на меня. Я, ничего не объясняя, легла и притворилась спящей, хотя всю ночь не спала, жалела себя, думала, как легко здесь могут обидеть девушку, как тяжело женщинам приходится на фронте…
В дальнейшем ни один из командиров штаба полка меня своим вниманием больше не утруждал, однако старший врач полка искал причину, чтобы остаться со мной наедине. Однажды он спросил меня: «Что вы больше всего любите?» Не помню, что я ему ответила, он же сказал, что больше всего любит ласку. Он был женат, жена — врач-гинеколог, работала в одном из небольших городков на Волге, писала ему письма редко, но обстоятельно: писала о работе, о своих переживаниях за больных, о двухлетней дочке, которая была очень похожа на отца. Письма были деловые, никаких намеков на теплые нежные чувства, обычно он читал их вслух всем врачам, да и другие товарищи, в том числе и я, часто знакомили других со своими письмами. Конечно, почту ждали все с большим нетерпением. Очень редко приходили из тыла посылки. Старшему врачу пришла посылка от женщины-врача, которая, по-видимому, ему симпатизировала. В посылке были две бутылки хорошего вина, на горлышках бутылок красные ленточки, а также шоколадки, домашнее печенье, мыло и зубная паста. По тем трудным временам это была роскошная посылка — мы устроили настоящий праздник, весь шоколад съела я. Приходили посылки из Москвы от шефов полка — дивизия была московская, ополченческая. В этих посылках, как правило, были кисеты, мыло, одеколон, носки. В основном они шли в батальоны бойцам и вызывали большую радость, особенно если в кисетах находили фотокарточки девушек.
1943 год встречали на Западном фронте, в землянке штаба полка, в лесу. Стояли в обороне, слышались лишь единичные выстрелы. Запомнился В. Щеглов — командир санроты, который, не имея музыкального слуха, очень громко пел, перекрывая общий шум, и был очень доволен собой. Я смеялась, глядя на него, было весело, забыли про войну…
Тогда уже под большим секретом шли разговоры о том, что наша дивизия будет передислоцирована, скорее всего, под Сталинград. И действительно, в феврале мы двинулись. Стояли морозы 20–30 градусов. Мы делали трехдневный переход до железнодорожной станции, в день проходили по 40–45 км, привалы были на открытом воздухе, появились обмороженные. Идти было очень тяжело, все время хотелось спать — и я спала на ходу, держась за повозку, иногда даже снились сны. Бойцы держались друг за друга, и некоторые тоже засыпали. Одну ночь ночевали в палатке, рассчитанной на 20 человек — поместилось 60, — спали вповалку. Всю ночь я занималась тем, что высвобождала свои ноги, на которые давила тяжесть других тел. После двух дней похода я ничего не могла есть, выпивала только по котелку сладкого чая на привалах. Наплывали ностальгические воспоминания о покинутой уютной землянке в лесу — она казалась верхом комфорта: там была железная печка, горела «катюша», санитар Демидов приносил суп с галушками… Мы, офицерский состав, в то время носили меховые дубленки, очень теплые, были меховые безрукавки, шерстяные чулки, теплые шапки, рукавицы, а у санитаров были только ватные брюки и телогрейки, и стоять на посту в сильные морозы им было, безусловно, холодно. О тепле мечтали все. Мне не верилось, что настанет время, когда можно будет ложиться спать раздевшись, без верхнего платья, когда будешь уверен, что тебя не разбомбят, не обстреляют, что не придется драпать. Находясь в санроте полка, я 9 месяцев, с июня 42-го по март 43-го года, спала не раздеваясь и не разуваясь, лишь позволяла себе расстегнуть ворот гимнастерки и снять ремень.
Дошли до станции, погрузились в товарные холодные вагоны, поставили времянки, затопили, но долгожданным теплом насладиться не удалось: времянки грели очень плохо. В поезде на нарах пробыли дней 17–19. Было мучительно неудобно. Доехали до Москвы (Товарная-2) и там стояли дней восемь. На третий день пришел в наш вагон писарь из штаба полка — в довоенной жизни артист МХАТа Чесноков — и объявил, что сегодня можно поехать во МХАТ смотреть «Анну Каренину», у него была контрамарка на пять человек. Разрешение на поход в театр получили легко. Быстро согрели в котелке воду, и на морозе я вымыла голову, поливал санитар. Затем высушила волосы у времянки, с помощью бинтиков накрутила локоны… В театр мы — четверо мужчин и я — отправились на трамвае, мои спутники стояли, а меня посадили. По дороге произошел небольшой инцидент. На одной из остановок в вагон вошел военный в чине, кажется, майора и в ответ на наше приветствие заявил, что мы не знаем устава: сидеть в присутствии старших по званию не разрешается. Но мои товарищи сказали: «Она будет сидеть до конечной остановки, так как заслужила это право на фронте». Настроение было испорчено.
Приехав в театр, сняли шинели и тут поняли, как резко мы отличаемся от остальной публики, наглаженной и напомаженной. Чесноков проводил меня во второй ряд партера, второе место от прохода, а остальные уселись на задних рядах. После второго звонка в зал стала заходить публика, и я оказалась среди высшего командного состава с женами, увешанными чернобурками. Я посмотрела на свои валенки, на неглаженую юбку и почувствовала себя настолько не в своей тарелке, что даже пропал интерес к Анне Карениной — а играла Алла Тарасова! Дождавшись антракта, я быстро пошла к своим товарищам и сказала, что больше там сидеть не буду, лучше останусь с ними. Они возмутились, стали меня успокаивать и уговаривать, а когда дали второй звонок, все четверо проводили меня до моего места и, уходя, отдали честь. Это произвело впечатление, настроение мое поднялось, и я до конца спектакля с большим интересом следила за великолепной игрой актеров.
От Москвы ехали дня четыре довольно спокойно: не бомбили. Выяснилось, что едем не в Сталинград, а в Харьков. Выгрузились на станции Валуйки и пешим ходом, в валенках по талому снегу, пошли в Харьков. Здесь наша санчасть расположилась на Холодной горе, недалеко от тюрьмы, личный состав по 4–5 человек разместился в частных домах. Нам попалась приветливая хозяйка, накормила нас вкусным борщом, домашними консервами, однако дочь ее производила странное впечатление: она была одета в красивое платье, с бусами на шее, ни с кем не общалась, и всегда рядом с ней сидел молодой симпатичный блондин — как нам сказали, ее глухонемой брат. Ночевать мы отправились на сеновал, где прекрасно выспались… На третий день старший врач полка с фельдшером поехали искать баню, чтобы помыть личный состав. Но этому не суждено было сбыться, так как над городом появились немецкие самолеты (мы сначала подумали, что наши) и стали бросать бомбы, а вернувшиеся с поисков бани рассказали, что их несколько раз обстреляли из пулеметов, установленных на чердаках. Хозяйкины дети куда-то исчезли.
Через два часа получили приказ свертываться и передислоцироваться в район угольного института, на южную окраину Харькова. В первый раз я оказалась под бомбежкой и обстрелом в городе, было очень страшно: рушились здания, возникали пожары. По дороге мы подбирали раненых и сажали их на повозки с палатками и перевязочным материалом. На окраине города остановились, развернули перевязочную, стали обрабатывать раненых. В основном поступали бойцы с осколочными и пулевыми ранениями, с переломом конечностей, но были и отравленные метиловым спиртом — ослепшие, потерявшие ориентацию, многие из них умирали. Позднее говорили, что это была диверсия: наших бойцов спаивали женщины по заданию немцев, которые лишь недавно вынуждены были оставить Харьков. Тут и забрезжили догадки о глухонемом сыне нашей хозяйки…
Вскоре мы получили второй приказ: срочно покинуть город и ориентироваться на деревню Безлюдовку, то есть драпать — Харьков был окружен немцами. Все наше имущество было оставлено в угольном институте, там же осталось и немало раненых. Сначала мы бежали довольно быстро, но скоро стало тяжело, нестерпимо жарко в зимнем обмундировании, некоторые мужчины снимали с головы теплые шапки и бросали их. Я выбросила свои зимние варежки — меховые, тяжелые — стало легче; хотела выбросить из карманов бинты, но не сделала этого, подумала, что еще пригодятся для наших раненых, а может быть, и для меня… Впереди меня все время бежал молодой хирург, когда он останавливался, то и мы — я и два молодых санитара — останавливались, чтобы чуть-чуть передохнуть. Так мы добежали до Безлюдовки — это шесть верст, — сделали привал, получили по сухарику (уже не помню, откуда они взялись). Ребята поймали тощую, хромающую лошадь и привели ее мне, чтобы я дальше ехала верхом, но я никогда не ездила на лошади и отказалась, ее взял кто-то из больных.
Нас уже никто не преследовал, стрельба стихла, было еще светло, и поэтому мы решили идти до деревни Васищево — это еще 5–6 километров. Пришли в Васищево уже в темноте, все страшно устали, хотелось спать. Стали таскать еловые ветви, устраивать себе постель на снегу, настроение было подавленным. Однако отдохнуть не довелось, какой-то офицер, увидев наши приготовления, отсоветовал нам оставаться здесь на ночь: в любой момент могут появиться немцы, нужно перейти через речку Узолу — это совсем близко, можно еще по льду — и уходить дальше. Все побежали к реке. Когда я увидела довольные лица тех, кто уже успел переправиться на другой берег, мне страшно захотелось присоединиться к ним как можно быстрее, я решила не искать удобного для перехода места и бодро ступила на лед, но уже на втором шаге оказалась в ледяной воде… Когда товарищи вытащили меня на другой берег, первая моя мысль была о карточке кандидата в члены ВКП(б), которую я хранила под стелькой сапога. Стащили с меня сапоги, вылили из них воду — чернила на карточке были, конечно, совершенно размыты, но номер еще можно было прочитать. Позже, когда я вернулась в свою часть, мне сразу выдали билет члена партии.
Было еще темно, но опять рвались снаряды, слышалась стрельба, и мы решили скрываться в лесу — но там все разбрелись, растерялись. Несколько дней я, мокрая, голодная, бродила по лесу и по возможности оказывала помощь раненым, мне тоже помогали кто чем мог. Из леса стали выходить небольшими группами, переходы были длительными, трудными, по неровной земле, по болотам. Обычно я шла, держась за ремни двух солдат, которые менялись приблизительно через каждый километр, иногда меня несли на сцепленных замком руках. Бойцы не жаловались на то, что им тяжело, неудобно, еще и угощали меня чем-нибудь вкусным — замечательные были ребята!..
С большим трудом, при помощи старшины артполка нашей дивизии мне удалось выйти из окружения и найти нашу дивизию и свою санчасть, от которой осталась всего половина личного состава. Многие наши товарищи из окружения не вышли и погибли: их расстреляли у памятника Шевченко — но об этом мы узнали только через год.
Я долго, мучительно болела из-за какой-то желудочно-кишечной инфекции, которую, видимо, подцепила из-за того, что в наших скитаниях приходилось пить грязную некипяченую воду, часто просто из ямки, оставленной в земле каблуком сапога. Думала даже, что служить в армии больше не смогу, но поправилась благодаря высокой квалификации моих коллег — военных врачей, которые довольно быстро поставили меня на ноги.
В апреле 1943 года меня перевели в 17-й медсанбат 19-й стрелковой дивизии на должность командира отделения санхимзащиты и ординатора операционно-перевязочного взвода, теперь мне вплотную пришлось заняться хирургией. Во время боевых действий МСБ, как правило, располагался в 8–9 км от передовой, сюда поступали раненые из трех полков нашей дивизии. Главным хирургом работал доктор Кладовщиков — до войны он был главным хирургом г. Воронежа. Делали сложные операции раненным в живот, ампутации конечностей, производили обработку ран, удаление осколков, переливание крови и т. п. Несколько раз я была донором для тяжелораненых, поскольку у меня 1-я группа крови, один раз я даже потеряла сознание.
Обычно я работала, стоя на скамеечке — моего естественного роста для хирургической работы явно не хватало. Скамеечки часто ломались, терялись, но санитары с удовольствием делали новые. Иногда при переезде на новое место в последний момент спохватывались, что забыли взять скамеечки доктора — все сразу останавливались и терпеливо ждали, пока скамеечки не займут свое место среди медсанбатского имущества.
В медсанбате было много девушек — сестер, санитарок. Здесь уже не рыли землянок — жили, вернее, отдыхали, в палатках или уцелевших зданиях. Пешком уже не ходили, так как в МСБ было 9 американских грузовых машин, но в распутицу, особенно на Украине, они увязали в грязи, и первый отряд для оказания своевременной помощи раненым отправлялся в путь на быках.
Уже ближе к концу войны в Венгрии мне довелось пережить настоящий кошмар. Это случилось, когда на нашем участке фронта немцам ненадолго удалось перейти в контрнаступление. Внезапно мы получили приказ срочно сворачивать медсанбат и эвакуироваться как можно дальше в тыл. В страшной спешке грузили имущество, усаживали и укладывали раненых на машины и подводы. А когда в конце концов я и несколько моих товарищей устроились на последней подводе, мы увидели выезжающие из-за рощи немецкие танки — сначала один, потом еще и еще. Гнали лошадь изо всех сил, но некоторое время сохранялось впечатление, что танки преследуют нас, вот-вот приблизятся и либо расстреляют наш неказистый экипаж из орудий, либо сомнут гусеницами… К счастью, этого не случилось — танки поменяли направление. Однако я натерпелась такого страха, что от потрясения на меня напала немота и я не могла произнести ни слова. Как только мы очутились в безопасности среди своих, я сразу же раздобыла листок бумаги, карандаш и написала: «От страха потеряла голос, дайте поесть». Через три дня голос ко мне вернулся.
Работа в медсанбате приносила мне большое удовлетворение. В составе 19-й стрелковой Воронежско-Шумлинской Краснознаменной орденов Суворова и Трудового Красного Знамени дивизии наш медсанбат прошел Болгарию, Румынию, Югославию, Австрию, Венгрию и Чехословакию. 5 января 1945 г. в боях за город Будапешт я была легко ранена и контужена. Когда доктор Кладовщиков обрабатывал мои раны — на лице под левым глазом, на ушной раковине и мизинце левой руки, — он сказал, что я счастливо отделалась, легко могла бы остаться без глаза. Я ответила, что, мол, и так некрасивая, а теперь и вовсе буду страшненькая — рубцы, следы ранения, видимо, останутся на всю жизнь. Кладовщиков заявил: «Не допустим!» — и действительно так искусно наложил швы, что никто никогда не замечал последствий этого ранения.
Утром 9 мая 1945 г. всем приказали построиться, и командир полка объявил об окончании войны, поздравил всех с Победой. Громогласное «Ура!» раздалось в ответ, стреляли в воздух, обнимались и целовались. В этот момент всеобщего ликования, потеряв сознание, упала на землю женщина лет пятидесяти. Это была Фаина Мировна Миркина, которая несколько лет заведовала аптекой нашего МСБ, была награждена орденами и медалями. Фаина Мировна была из Киева, и всю ее семью, семь человек, во время оккупации расстреляли немцы, все остались лежать в Бабьем Яру… Помню, я тоже плакала — вспоминались знакомые медсестры, погибшие за эти годы, врачи, получившие тяжелые ранения. Так и прошел этот день: и смех, и веселье, и печаль, и слезы…
<< Назад Вперёд>>