Я родился 28 марта 1923 года в селе Синьково Раменского района, что на Ново-Рязанском шоссе, на бугре за Москвой-рекой. Село было большое: церковь, школа, большая больница, я там 49 дней пролежал со скарлатиной. Недавно мы ездили туда, в Синьково, — я его не узнал. Оно раньше было буквой «Г», а сейчас там понастроили! В 60-х годах не было никаких изменений; приехал, узнал свою деревню. А сейчас приехал — не узнал. Школы нет, церковь не работает, больницу ликвидировали — одни коттеджи стоят.
Мой отец был ювелиром, 14 лет в ювелирных мастерских проработал. В 1932 году он переехал сюда. Нас в семье было четверо детей. Мне — 7 лет, остальным 5 лет, 3 года и один год. В 30-х годах отца заставляли идти в колхоз. Он говорит: «Как же я пойду в колхоз, когда я даже не знаю, как запрягать, я же ювелир». Пришли, забрали из подпола картошку, мы с сестрой ходили по миру. Отец продал дом и уехал в Перово, тогда это уже был город. Жили в маленькой комнатушке, спали на полу, «черняшку» кушали. В те года был голод. Целый день стоишь в очереди, пока не получишь «черняшку».
В школе я пропустил год в связи с переездом. Окончил семилетку, поступил в строительный техникум на Ульяновской. Потом пришли инструктора, агитировать в авиацию. А во мне, когда видел самолет, что-то всегда ёкало. Желающих было много, но многих отсеяли по состоянию здоровья.
— Как отбирали в аэроклуб?
— Во-первых, нужно было образование, хотя бы девять классов. И главное — здоровье. Чтобы попасть туда, надо было пройти очень серьезную медицинскую комиссию. Зимой изучали теорию, моторы, всякие штурманские дела. А летом 1940 года мы уже начали летать. Нам всего по 17 лет было, пацаны. Занимались вечерами, без отрыва от учебы: окончил занятия в техникуме и едешь туда. Сначала штаб был на Пятницкой, а потом на Большой Татарской. Перед полетами — медицинская комиссия, по окончании аэроклуба — опять медицинская комиссия. Кто прошел, тех направили в училище. После аэроклуба мне было присвоено звание пилота.
В 1940 году, в июле месяце, я уехал в школу пилотов в Ворошиловграде. Военно-авиационная Ворошиловградская школа пилотов имени пролетариев Донбасса, около 7 тысяч курсантов. Курса молодого бойца не было, сразу — полеты. Сначала нас проверили на По-2, потом летали на ССС и СБ. ССС — это тот же Р-5, только облегченный. На По-2 у нас проверили технику пилотирования, потом посадили на Р-5, сначала с инструктором, а потом — на СБ. Перед войной, в свои 19 лет, успел самостоятельно вылететь на СБ.
— Как для Вас началась война?
— Это было воскресенье, мы пошли в кино, и там объявили о начале войны. Потом, когда немцы подходили, нас пустили на самотек. Говорят: поезжайте до Сталинграда и дальше, на Уральск. Ни еды, ничего нам не дали. Мы пешком шли до Калача. За двадцать дней прошли 500 километров. В Сталинграде нас посадили на пароходик до Саратова, а оттуда на поезде до Уральска. Программу СБ я закончил весной 1942 года.
Летом 1942-го мы летали на УТ-2. Я лечу, со мной товарищ сидит, а потом меняемся, и он идет по маршруту. Так и летали на УТ-2, пока «Илы» ждали. Они пришли к осени 1942 года. Я даже успел побывать в колхозе — делать в училище нечего, нас отправили в колхоз Макарова. Я там заработал 156 трудодней, за которые дали картошку (я ее инструктору отдал) и табаку. Зимой переучились на Ил-2. Надо сказать, это было непросто, хотя были спарки. СБ и Ил-2 совершенно разные. СБ — двухмоторные, легкие, а тот тяжелый. Бежит, бежит…
В марте месяце 1943 года нас выпустили младшими лейтенантами и отправили в ЗАП в Кинель. Там мы пробыли месяц. Потом пришел подполковник, отобрал 20 человек в Первую гвардейскую дивизию. Нам дали четырехмоторный ТБ-3. Мы залезли в бомболюки, там тепло, моторы греют, и на бреющем полете полетели в Котельниково.
— Какой налет у Вас был после училища?
— На По-2 налетал 20 часов. Много посадок. Взлетел — сел, это 5 минут. На Р-5, СБ, Ил-2 еще часов 30.
— Говорят, в училищах бензина не было, кормежка ужасная…
— До начала войны кормили как на убой, а потом — сухой паек и шагом марш на восток. В Уральске были трехъярусные нары, столько вшей было, не успевали их бить! Мы сжигали свитера в печке. Плохо было с одеждой — все обтрепались, пока шли пешком. Было голодно — давали какую-то баланду. Один парень потерял сознание и разбился на СБ, потому что нормальную еду, в основном пшенку с мясом давали, только если ты летаешь. А в Уральске, знаешь, какие морозы? Летали так. Из группы в десять человек инструктор выбирал одного-двух, доводил до конца и выпускал.
Сначала в дивизии нас тренировали. Пока была передышка, нас учили стрелять, мы летали на боевое применение — парой, четверкой. У кого получалось, тех постепенно вводили в строй. Так мы летали месяца полтора. Кормили на убой: мы были худые, и нас пока откармливали. В мае нас распределили по полкам. Я попал сначала в 655-й, а потом воевал в 75-м гвардейском. Мы перелетели в Новошахтинск, а там уже начались боевые действия. Летали на аэродромы Иловайск, Кутейниково, Волноваха. В первый раз летали в тыл, далеко, за 70 километров. Это тяжело было. Потом нашу эскадрилью — командиром эскадрильи был Прудников — перебросили в Ейск, топить баржи и катера, которые по морю поставляли технику в район Таганрога. В эскадрилье нас было 6 экипажей и 4 истребителя в роли разведчиков. Разведчики как заметят что, так сразу нас поднимают. Один раз мы утопили здоровую баржу. Думали, взорвется, но она не взорвалась. Видимо, там техника была. Потом нас обратно забрали в Новошахтинск.
— Каково летать над морем?
— Приятно. Там всегда была хорошая погода, видимость — миллион на миллион. Горизонт, правда, в дымке. А вообще приятно лететь.
— Звук мотора по-другому работает, не страшно?
— Мотор всегда хорошо работал, звенел. Нас забрали обратно, и началась Миусская операция. Я сделал один вылет на передовую, а на втором вылете меня ранило. На пушки и пулеметы снаряды идут по очереди: осколочный, бронебойный, трассирующий. Мне осколочный снаряд попал в кабину и разорвался за спиной. Как дал, у меня аж пыль в кабине, приборы полетели, меня будто кто-то толкнул. Если бы попал бронебойный, он бы вышел, а тут осколочный… Всю спину осколками посекло. Я не мог дальше лететь, потому что сидел весь в крови. Садился вне аэродрома на живот. Там как раз был какой-то аэродром «подскока», у них была медицинская сестра. Помогли выбраться из кабины, перевязали. Я около месяца лежал в медсанбате, потом меня отправили в дом отдыха в Элисту. Там побыл дней десять, и — опять вперед. Дальше летали в Мелитополь, на Левобережную Украину, действовали по переправам и в Крыму.
Мы летали на Сиваш, у нас там погиб комэск. Мне тоже досталось. Зашел истребитель, как дал по мне. Я почувствовал: трасса пошла, по мне бьют, над головой пролетел бронебойный, разбил бронестекло. На сей раз тоже повезло. Если бы был осколочный, что было бы с моим лицом? А так мне только запорошило глаз. Вижу с трудом, хорошо, что аэродром от Сиваша был недалеко, километров за двадцать. Быстро сел, дал ракету — прибежали. Дней 10 не летал. Вытащили все осколочки, все время мазали зеленкой. Повезло!
А вот дальше. Наши войска уже вошли в Крым. Вся техника, которую немцы держали по Крыму — и с Керчи, и Сиваша, — стала оттягиваться к Севастополю. И мы — давай по аэродромам бить. Столько там скопилось техники! Зениток сколько!
16 апреля меня сбили на 56-м вылете. Пошли на 6-ю версту между Балаклавой и Севастополем. Здесь меня истребитель поджег. Знаешь, как у нас баки были расположены? Бак сзади меня, в плоскостях и подо мной еще. Вспоминаю иной раз, как мы сидели на пороховых бочках. Ранить меня не ранили. Я стрелку Борису Полякову, из Таганрога, кричу: «Прыгай!» — а он не отвечает. Видимо, немножко выпивши был. Почему? Потому что перед вылетом мы на своем аэродроме, в Доренбурге, уже на полосе выстроились, и тут приказ: отставить. На следующий день, с рассветом, вылетели. Видимо, он где-то… Уже моторы работали, уже начали взлетать, он подбежал, на плоскость запрыгнул и туда махнул, в свою кабину. Зря он махнул. Я полетел бы без него — он остался б жив. Он был стрелком у Ванюшина, у командира полка. Потом ко мне перешел.
И самолет загорелся. Что делать? Огонь лижет, особенно с левой стороны, с правой вроде ничего… Ожоги не заживают здорово-то. Целый месяц после этого у меня лицо было красным — там, где шлем был, там старая кожа, а на открытых, обгоревших местах отрастала молодая… Что делать? Стрелок не отвечает. Самолет горит. Только прыгать.
— Почему не сажать?
— Сгоришь. Горит бак, сядешь — бак разорвется, другие баки будут взрываться, всё вспыхнет… Только прыгать. Я стал набирать высоту. Смотрю, у меня, видимо, что-то перебито: заклинило руль. И самолет не идет горизонтально. Хочу ручку отжать, не получается. Сколько он может набирать высоту? Потом потеряет скорость и сорвется в штопор. Я отвернул от моря в горы. Но далеко отойти не удалось, потому что не мог управлять… Что характерно, открываю фонарь, а он не открывается, его заклинило. Видимо, попал не один снаряд.
Между прочим, когда меня на Миусе подбили, тоже фонарь не открывался. Так мой стрелок, хотя ранен был — у него кровь текла, — вырвал всё. Нашел какой-то дрын, засунул куда-то там и открыл. А тут что делать? Я тогда худым был. Днем, когда летаешь, не хочется ничего есть. Выпьешь компота или чая — всё, больше ничего. Потом уже вечером, когда прилетим, выпьем по 100 грамм, один раз хорошо покушаем. Так что я худой был. Ноги в приборную доску — и двумя руками тяну. Немножко открыл — сантиметров на 20, голову просунул, меня здорово лизануло пламенем. Потом сообразил, повернулся плечами. Самолет уже находился в штопоре, в перевернутом состоянии, и я выпал. Там было 1000 или 800 метров.
Хорошо. Смотрю, раскрылся парашют, но стропы были все закручены. Видимо, когда я его раскрыл, я был в штопоре. Я раскручиваюсь потихонечку и думаю, куда садиться. А на меня заходят два «мессера». До земли еще метров двести и как — бу-бу-бу! Я раскручиваюсь, смотрю — а у меня под ногами трасса пошла. Повезло! Не успели они еще раз зайти, я уже был на земле. Прилег в траншею, истребители еще как дали по парашюту… Я побежал.
Потом слышу, кто-то мне кричит из оврага: «Эй, иди сюда!» Побежал. Там шла дорога, зенитки стояли, стреляли по нашим самолетам. Думаю, все, это не наши. За поворотом дороги стоит наша полуторка и рядом человек в немецкой форме. Я быстро вправо и лег около дороги. Это опять меня спасло. Они так поняли, что я сюда не побегу: тут речка, дорога, пустая местность, ни деревца, ничего. Значит, я побежал куда-то в другую сторону. В Крыму в апреле уже трава растет и листья на деревьях распустились — это меня и скрыло. Я лежу, наблюдаю. В ста метрах от меня идут двое с винтовками. Один из них мой парашют скрутил — и на плечо. Пошли в противоположную сторону. Они могли окружить меня и выйти сюда, к дороге, но, кажется, не додумались.
Что делать? Планшет у меня оторвался, а там была круглая шоколадка. Мы же вылетели с рассветом, ничего не ели. На указательном пальце правой руки волдырь. Из-за него палец раздут был, не сгибался. Я даже стрелять не мог! У меня была хорошая самодельная финка — мы их делали, еще когда были курсантами. Точили из расчалок По-2, набирали ручку из разноцветных мыльниц. Я палец финкой — раз, и вспорол волдырь, все вышло оттуда…
Вопрос: как идти? Я был в комбинезоне, разрезал его пополам, сделал куртку. Гимнастерка, кирзачи, брюки — на мне. У меня было два ордена — Красное Знамя и Звезда — и гвардейский значок. «Знамя» дали перед Крымом, за Левобережную Украину. Я финкой вырыл ямку, туда положил шлемофон, остатки комбинезона и землей засыпал. Кобуру еще туда. Зачем мне кобура? Вопрос стоял так: если бросить пистолет ТТ, ты никто. Такой хороший был пистолет, пристрелян был здорово. Мы все время из него стреляли. Воробей летит — раз — и воробья нет. Развлечение такое было. Или, например, сидим, ждем вылета. В капонире идет спор: ставят часы, отходят на 50 метров — и кто попадет. А не попадет, значит, часы его. Где брали часы, даже не знаю.
Взял временное удостоверение лейтенанта, ордена… Больше у меня ничего не было.
Теперь бежать, немедленно бежать. Почему? Потому что иначе засидишься здесь. Передо мной была дорога, дальше — речка Черная. Пока я сидел, мимо проехал обоз. Я думал, тут меня и увидят, но нет, все прошло тихо. Прислушался, у дороги нет никого. Бегом. Что хорошо, мне было видно Севастополь, оттуда шли колонны наших людей. Куда они шли, я не понял. Я думаю: вот хорошо, смешаюсь с ними. А потом решил: нет, вперед. У меня же все лицо обгоревшее, ни ресниц, ни бровей. Когда я вышел к своим, то даже не мог есть, так у меня все было воспалено, все стянуто. Побежал к речке. Она небольшая и неглубокая, я замерил, но бурная. Плавать я умел, но вода еще была холодная, апрель же. Перебросил пистолет на тот берег и бултых в воду, меня немножко завернуло, но успел зацепиться за какую-то корягу на том бережку. Выхожу, — передо мной мужик, посмотрел на меня так и пошел. Я думаю, это партизаны были. Забрал пистолет, вылил воду из сапог, портянки выбросил — они все мокрые, ноги только натрешь — и пошел в город.
Иду я, вижу: винтовки валяются, черепа. Здесь, видимо, оборона проходила в начале войны. Самолеты летают, пикируют. По ним и определил, где все-таки передовая. Там наши «пешки», Пе-2, летают, бомбят. По ним как дали — сразу пара штук загорелась. Ю-87 тоже один за одним летают.
Обошел я Севастополь, дальше была дорога, за ней — холм, на который мне надо было подняться. Когда поднялся, мне так хорошо стало. Решил отдохнуть, но подумал: спать нельзя. А тут по дороге подъезжает машина, и прямо ко мне идут немцы-связисты. Со мной рядом большой куст, я в него залез. Они прошли мимо, натянули какие-то провода. Я так решил: если они меня заметят, сразу махну их из пистолета, кувырком в траншею под гору и побегу. Когда они прошли, я высунулся в траншею и начал обходить… долго рассказывать.
Дошел до леса. Прошел немного. Как мне захотелось кушать! А лес кончился, дальше был какой-то аул. Перед аулом поле — озимые и прошлогодний лук. Я съел лук, неприятно, конечно, но съел. Траву пожевал, в карман положил. Это же озимые, они питательные. Тут кто-то по мне стрельнул, пули рядом просвистели: «Эй!» — кричит. Я побежал. Вижу: ребята играют. Попросил позвать взрослого, один пацан позвал отца. Тот пришел, говорит: «Не бойся, немцев сейчас в ауле нет. А что лицо у тебя все обожженное, так в случае чего, можно сказать, что ошпарился». Я отдал ему военные брюки и гимнастерку, взамен мне дали брюки навыпуск, рваные, и шапку какую-то черную. Сапоги свои оставил.
У них я сразу лег и заснул. Беспечный был. Будит меня пацан, говорит, что пришли наши разведчики. Я быстро встал, познакомился с ними. Их было четыре человека, шли на разведку в соседнее село. Я показал справку сержанту. Хорошо, что я ее оставил, иначе без справки я вообще никто… Сержант ее посмотрел, спросил: «Есть оружие?» — «Да, есть пистолет». — «Ну мы сходим сейчас, потом вернемся и пойдем в штаб полка». — «Хорошо». Они вернулись через некоторое время, говорят: «Я куда шагну, и ты туда же, а то там мины». Привели меня. У меня голова разболелась невыносимо, я лег на деревянный пол и сразу уснул.
Это мы пришли в деревню Заланкое. Там как раз передовая. Сколько было раненых! Как они кричат! Их было человек 8 или 10. У кого руки нет, кого в голову ранило. Я так посмотрел и думаю, а у меня-то что?
Я говорю: «Пойду дальше». А мы после выполнения задания должны были перелететь из Джанкоя в Сарабуз. Думаю, до Сарабуза и пойду. Смазали мне маслом ожоги, и я пошел. Вышел на дорогу — едет особист, лейтенант. Спросил меня, кто я такой. Посадили в машину, в кузов. Так и доехал до Симферополя, а дальше нашел попутную машину на Сарабуз. Приехал, а меня не пускают. Я опять предъявил справку.
Пришел к командиру дивизии, оказывается, там стоят не наши, а истребители. Я опять справку предъявляю. Он позвонил в нашу дивизию. Говорит: «Идите пока в санчасть, вам обработают раны». Поспал. Утром за мной прилетел По-2, на нем доставили меня в полк. Жихарев, командир полка, меня по глазам узнал — лицо обожжено, одет непонятно во что…
Долго потом лечился. Присыпали ожоги стрептоцидом. Говорят: «Не ковыряй, когда чесаться будет, а то будет шрам». Потом меня отправили в Евпаторию, там я побыл дней восемь, и за мной приехали. Поехали в Белоруссию, там командир дал мне провозной, и мы улетели на 3-й Белорусский фронт. Здесь я сделал еще 56 вылетов, стал командиром звена, хотя еще лейтенантом был. А потом дали старшего лейтенанта, в этом звании я и закончил войну.
Но в Белоруссии было легко после юга, очень легко. Крым многих похоронил. Когда мы улетали с юга, нас человек 7 старых оставалось. Но мы были из гвардейской части, так что нас дополняли, дополняли. Только давай, вперед.
— Почему в Белоруссии легко было?
— Сопротивление было меньше. Мы там окружили немецкую группировку. Наша дивизия сделала заторы на дорогах, чтобы они отступали пешком, а не на технике. Как-то немецкая пехота напала на наш аэродром, мы начали подниматься и на них пикировать. Потом под Минском было окружено много немцев, и они могли напасть на аэродром. За Белоруссию мне дали орден Александра Невского.
А потом Пруссия, там здорово рубались. Особенно в марте и апреле много погибло людей. И меня сбили. А говорили — броня… Мы низко спустились, и в меня попал бронебойный снаряд. Мотор в броне, 8–10 мм. Пробило эту броню, пробило картер, и мотор — чих-чих… Как мотор стих, я — сразу на свою территорию. Порубил у них там связь и сел на окопы, к своим, конечно. Вот тебе и броня! Самолет развернулся на 180, думал, взорвется. Но нет. Домой пошли пешком со стрелком. Мой последний стрелок сам был из Омска, сейчас в Крыму живет. Три ордена Славы имеет. Мы с ним в Белоруссии и в Пруссии летали.
— Награждали за вылеты или за какие-то эпизоды?
— За вылеты. Двадцать успешных вылетов — «Знамя». И то просто за вылеты «Знамя» давали редко, нужно было еще что-нибудь. Например, вот меня сбили — это уже кое-что. Или, например, если хорошо попадешь, что-то уничтожишь. Сейчас люди пишут: уничтожил 5 танков, самолетов. Как он мог уничтожить столько танков, когда летали строем по 6 самолетов? Мы вместе слетали, что-то уничтожили. Кому писать? Делить на всех или как? Адъютанты, конечно, в своих талмудах что-то пишут…
Мы стояли в районе Литвы, в районе Волковыска. Там стояли немецкие танки без горючего, и, по данным разведки, к ним должен был прийти эшелон. И вот на этот эшелон должен был летать наш полк. Я летал в третьей группе, потому что наша эскадрилья была третьей. Группы были по шесть самолетов. Мы его уничтожили, но в первой группе погиб ведущий, командир эскадрильи. Он был постарше меня. И кому писать, что эшелон уничтожен? Что, я уничтожил полпаровоза? Абсурд, конечно. Я никогда ничего не писал. Считал: жив, значит, все нормально. Я был пять раз сбит, трижды ранен.
Первый раз осколочным снарядом. Второй раз — когда бронестекло разбили мне. Я там крутился, вертелся, но, по сути дела, был сбит. Третий раз, когда прыгал. Четвертый раз я сел на вынужденную еще до Крыма. Валентин Шапиро из 31-го полка, был такой истребитель, — сказал, что на аэродроме в Джанкое в капонирах стоят немецкие самолеты. Подняли полк с «ПТАБами». У меня на взлете отказал магнето. Пошел на посадку. Мотор и так работал слабо, а на посадке совсем отказал. У меня была хорошая техника пилотирования. Март — все колеса были в грязи. А тут с такой нагрузкой садиться! Но обошлось.
— Вы начали летать на двухместном самолете?
— Немножко летал на одиночном. По пилотированию они одинаковые. Ил-10 вертлявее. Нам его в конце войны дали. А так закончили на Ил-2.
— Потери в основном от истребителей или зениток?
— В основном от истребителей и эрликонов — четырехствольных. Крупнокалиберных зениток я не боялся. От них черные дымки остаются. Малокалиберные, 37-мм — это белый разрыв. А эрликоны — трасса.
— Прикрытие всегда было?
— Не всегда. Почему? Потому что труд штурмовика и труд истребителя — это две разные вещи. Мы их называли — шаромыжники. Что такое летчик истребителя? Он должен пилотировать, еще стрелять. Больше истребитель ничего не делает, ну связь там держит. А летчик «Ила» должен бомбы везти и прийти вовремя, минута в минуту. Если опоздаешь, то можешь по своим ахнуть, а потом — тебя за шкирку! Кроме того, надо отыскать цель, а бывает ведь погода плохая. Потом нужно сбросить бомбы, «рсы» пустить, из пушек и пулеметов стрелять. Да еще у стрелка есть авиационные гранаты для защиты задней полусферы. И со стрелком надо держать связь, и со своим аэродромом, с наводчиками. Ты понимаешь, какой объем работы?
— Взаимоотношения с истребителями какие были?
— Мы с ними почти не встречались, только в воздухе. Были на одном аэродроме, но встречаться некогда. Представители ездили, договаривались, как завтра будут прикрывать, как что делать, а так — нет. Некогда!
— От чего зависит количество заходов?
— От противодействия противника. Когда мы ходили на Мелитополь, там столько было зениток! У нас командиром эскадрильи был Прудников, хороший, серьезный мужик. Говорит: «Мы зайдем с тыла. Сначала пройдем мимо, а потом развернемся и оттуда махнем, пустим „рсы“, бомбы, пушки, пулеметы. Заход делаем и улетаем». Он был прав: все остались живы. Летали на переправы — там столько огня! Один летчик высунул нос, ему сразу в него осколок попал. И то же самое было, когда летали за Днепр: разворачивались и прямо пикировали на переправу всей шестеркой. Стреляем, бомбим, и прямо на бреющем улетаем. Они нам вдогонку стреляют. Очень сильное противодействие было — стратегическая переправа.
— Какие-то прицельные приспособления на штурмовике были?
— Был коллиматорный прицел. Круги.
— А для бомбометания?
— Тут так. Прицеливались по дугам, которые были на капоте. Когда мы летали в Барановичах, там много было конференций, где обсуждалось, как попасть в цель — круг радиусом 50 метров. Переводишь машину в пикирование и держишь цель в прицеле, угол пикирования выдерживаешь. Начинаешь выводить и на выводе бросаешь бомбы. Тут надо учесть ветер, чтобы не снесло и не дернуться. Если сбросил и дернулся, то можешь попасть на свою же бомбу и взорваться. Она, когда отходит, идет вместе с самолетом какое-то время. Если ты дернешься, чуть ниже возьмешь, можешь ее задеть. Высоты атаки были 1900, 1600 и 900 метров. Вывод на 400 метров.
Почему 400 метров? Потому что осколки сотки летят на 400 метров. У нас так погиб один, Давыдов, уже после войны. Пробило ему масляный радиатор. Нельзя было садиться, — он пошел на второй круг, дал газ. И мотор заклинило, и он упал. Ты знаешь, Ил-2 — такая дубина, практически не планирует. Такой дубовый был… Не зря ему сделали не ручку, а баранку. А вот Ил-10 — уже не дуб…
Вот, например, поезд. Как в него попадать? Мы должны заходить не прямо по ходу, а под углом, чтобы бомбы наискосок через состав прошли.
Или какой-то квадрат. Заходим строем и бросаем по команде ведущего. Ты знаешь, как бомбили Ю-87? С переворота, потому что они находятся почти под прямым углом к цели. Они очень точно бомбили, а мы могли пикировать под углом не более 45 градусов.
— PC — точное оружие?
— Все зависит от его стабилизатора, он же не управляемый. Бывает, стабилизатор так изогнут, что снаряд пойдет не туда, куда ты целился, а куда-нибудь в другую сторону. Но попасть, конечно, можно, мы же не в человека целимся.
— Можете вспомнить вылет, когда хорошо попали?
— Эшелоны. Мы целым полком на эшелоны летали. После нас все горело, но и мы потеряли ведущего. В Сувалках, на границе Белоруссии с Польшей, мы летали шестеркой и уничтожили батальон пехоты. Нам никто не противодействовал, так что можно было сделать много заходов. Мы до того распохабились, что прямо вдоль окопов ходили.
Еще баржу топили. Одно попадание было, но она не взорвалась, сразу не утопили ее. Стреляли, по палубе люди носились, ныряли в воду. Знали, что по воде никто не будет бить. Там не одна баржа была. Не одной ведь баржей фронт снабжали, верно?
— Удары подтверждались фотоконтролем?
— Да. Два фотоаппарата стояли. Самолет выходит на цель, бомбы падают, и включается фотоаппарат. Чуть-чуть под углом снимки получаются. Потом уже у всех стояли кинофотопулеметы. Там время показано — ничего не соврешь.
— По своим попадали?
— Нет. Хотели один раз нас зажучить, но не получилось. Кто-то ударил… Вроде по времени мы там были, но оказались другие. И потом, у нас же фотографии, такие большие листы.
— Самые сложные цели?
— Танки. Во-первых, они самые прикрываемые. Если мы низко спускаемся, они бьют прямой наводкой прямо по нам. А во-вторых, у каждого пулеметы.
— Когда психологически тяжелее стало воевать: в начале или в конце войны?
— Одинаково. Положено, давай — и все. Чего переживать?! Мне говорили техники, что я всегда улыбаюсь.
— Случаи трусости были?
— У нас не было. У нас был один летчик, Моргунов, его все время рвало, он даже летал с открытой кабиной, без «фонаря».
У нас был другой случай. Где-то на юге, около Мелитополя, пошли шестеркой, и один летчик запоздал с выводом из атаки. Проходит выше меня и сбрасывает бомбы прямо на мой самолет. Я думаю, ну и все! Хорошо я был прямо под ним, а не сзади: бомбы все сзади остались. Подлетает к ведущему и как даст ему в бок! Это был еще 1943 год, приемников особенно не было, скорость после вывода сумасшедшая — 500 километров. В общем, сбил своего ведущего, лейтенанта Заплавского, и тот погиб. А он полетел обратно. После этого с ним никто не хотел летать и куда-то его отправили. Потому что нельзя зевать. Все входят в пике, и ты должен войти, а ты рот разинул! Прозевал, тогда не иди, тогда оставайся наверху, ты же своих угробишь!
Вот с 1949 года по 1953 год я был в оккупационных войсках в Германии. Мне сообщили, что бывшее мое звено — Чикризов и Изотов — сошлись на пикировании. Ну, Изотов холостяк, он пил много, а когда летаешь, нельзя пить. Маневр нужно рассчитывать на дурака, будешь рассчитывать на умного — убьют.
— Таких случаев, что летали пьяным, не было?
— Нет. С похмелья — может быть. Но мы рано почти не летали, первый вылет примерно в 11.00.
— Сколько вылетов делали?
— Сколько надо наземным войскам. Максимально — два, три. Четыре делал один раз. Это физически тяжело.
— Нервное напряжение сказывалось?
— У меня такой характер: когда мне что-то грозит, я расслабляюсь. Лечу — улыбаюсь, смеюсь, шучу. Почему я должен плакать, переживать? Все равно будет так, как бог велит.
С рассветом тебя будят, покушал, сидишь в землянке. Сразу вопрос: куда лететь. Или зенитки, или истребители будут беспокоить. В этот момент, когда задание получаешь, какое-то нервное напряжение возникает, и так до самолета. А когда сел в самолет, занялся своим делом, то уже некогда. Уже думаешь, как взлететь, пристроиться.
— Многие говорили, что штурмовикам не хватало штурманской подготовки.
— Да. Это потому, что мы летали группами, там не надо штурманской подготовки, главное — держись своего ведущего, если ты ведомый. Он бомбы бросает, и ты бросай, он стреляет, и ты стреляй. Никуда не уходи. Как говорится, бросить ведущего — это преступление.
— Блудежки случались?
— Да. Был такой случай. Рассказывали, вылетели с аэродрома, ходили, ходили, прилетели на свой же аэродром и начали его бомбить. Это на Карельском фронте, 17-й гвардейский полк.
— Какая была связь со стрелком?
— СПУ. Лампочной сигнализации не было — СПУ всегда работал.
— Какие взаимоотношения были с техниками?
— Они нас здорово жалели. Потому что каждый техник не одного летчика проводил на тот свет. У меня был постоянный техник, но имени его уже не помню.
— Какое тогда отношение было к немцам?
— Мы одного немца расстреляли. Это было в Белоруссии. После окружения много немцев сдалось в плен, и вдруг в наш полк приводят одного немца. У него до хера орденов было. Начали его бить. Били, били, а потом всей армадой повели в лес и начали в него стрелять. Я не стрелял. Думаю, зачем?
У меня лично ненависти не было, относился к ним как к противнику. Война есть война. Он солдат, и я солдат. В конце войны сбили одного немецкого летчика. В полку стали его показывать — такой же человек. Вроде он даже сбежал, потом его опять поймали.
— Какие взаимоотношения были с мирным населением?
— Я с ним не встречался. С кем там встречаться? Когда я был в центральной Германии в оккупационных войсках, у нас официантками были молодые немки, из Пруссии. Одна из них рассказывала, что немцы их всех насильно выгоняли из Пруссии, чтобы все население оттуда ушло. А так они обслуживали хорошо, такие же девки, как и наши.
— Дружили поэскадрильно или полком?
— Кто с кем хотел. Я дружил с Федей Бусловым, из первой эскадрильи. Тоже Героем. Правда, у меня орденов всегда было на один больше в полку. Федя такой разудалый был, не ладил с начальством, сделал около 200 вылетов, а Героя дали после войны в июне месяце. Он такой интересный парень, сибиряк. Где-нибудь в деревне танцуем, он вынимает пистолет — бух-бух, смеется и дальше танцует.
Война закончилась, делать нечего. Давайте прыгать с парашютами, нам положено было по боевой подготовке один-два прыжка. Мы не настроены были, все как-то спонтанно произошло. Надели парашюты. Везли нас свои летчики, на По-2. Кто его повез, я не знаю. Там надо так: повалился и прыгай. А он сразу прыгнул прямо с самолета, так прыгнул, что зацепился одной ногой за стропы и приземлился на одну ногу. Парашют пошел на скольжение. Федя ничего не мог сделать, летел боком, даже не мог открыть запасной парашют. Так и ударился одной ногой. Год лечился у светил-докторов. Оказывается, пятка — вещь такая… У нас один инженер как-то открывает люк, оттуда падает ПТАБ и взрывается, — осколок попал в пятку. То же самое, ничего не могли сделать. Так Федора Буслова и уволили.
Вот так мы дружили, не поэскадрильно.
— Как воспринимались потери?
— Никак. Вечером, когда ужинаем, разбираем, отчего, почему погиб. Разобрались. Кто был знаком, помянул. Это воспринималось как естественное состояние. Главное — выявить причину, почему погиб.
— У Вас были предчувствия, приметы?
— Приметы бывали. Брились только вечером, в новой одежде не летали. Если есть новое, то обнашиваешь сначала, и то склоняешься к старой одежде. А что из старого? Только гимнастерка да шаровары, а больше ничего не было, как будто у нас был гардероб!
— Не обсуждали, кому какой орден дали?
— Нет. У нас три эскадрильи, все отдельно. Всем заправляли адъютанты: заполняли книжки, писали наградные. Дали и дали.
— 100 грамм давали за летный день?
— Когда была боевая работа. Это средство, чтобы снять напряжение. Мы еще доставали самогона или еще чего-нибудь. Я, например, до войны не пил, пить начал, когда прибыл на фронт. У меня отец ювелир, он пил, но когда меня дядя угостил вином, он мне за это всыпал. Курить я тоже не курил до 20 лет. На войне так, баловался. Серьезно я курил лет 10, когда работал на заводе «Прожектор», а потом бросил. Думаю, лучше выпить.
— Женщины в полку были?
— Да, но их было мало. Сначала их вообще не было. Были только в батальоне аэродромного обслуживания, официантки.
— Романы случались?
— Как всегда. Нас много, а их раз, два — и обчелся, так что люди находили кого-то на стороне.
Обычно после летного дня мы не имеем права ужинать без командира полка. Он приходит, начинается разбор: кто погиб, почему погиб, мог ли остаться живым. Кто как действовал, кто струсил, кто не струсил. Говорит, какая шестерка хорошо работала, кто благодарность от наземных войск получил. Потом наливает 100 грамм. Дольешь самогона, покушаешь хорошо и идешь или гулять в деревню, или спать, потому что вставать рано.
— Танцы были?
— У нас был один, Михаил Федин, на баяне играл. Мы его в Запорожье взяли. А с кем танцевать?
— Со СМЕРШем как складывались отношения?
— Я его не знал даже. Только когда был в Германии.
— Как встретили известие о победе?
— Мы были в Восточной Пруссии. Когда нас разбудили, сказали, все побежали на аэродром. Самолеты все зачехленные, но они все начинены, заряжены. Кое-кто PC пустил, кое-кто из пушек начал стрелять из пулеметов. Ура!!! Потом стали искать водку, а ее нигде не было. Нашли в БАО, пили дня три без просыпу.
— Не было ощущения опустошенности?
— Нет. Мы знали, что у нас будет боевая подготовка.
— Некоторые летчики говорили, что после войны прокатилась волна самоубийств.
— Это верно, потому что все были напряжены. У нас был интересный случай. В Первой дивизии началось знаете с чего? К тем, кто постарше, начали приезжать жены. Кое-кто начал жениться. У нас было 77 Героев, из них 7 — дважды Герои. В 76-м полку служил Степанищев, дважды Герой, майор, комэск. К нему приехала жена. А у меня была девчонка, ей было лет 17. Я с ней ходил, но она не дает, — ну и все. Ее подхватил этот Степанищев. Подходит ко мне: «Борь, я встречаюсь с твоей Надькой». Я говорю: ну и что? К нему приехала жена с ребенком, а он взял у кого-то пистолет и застрелился. Почему?
У нас в полку тоже был майор, Герой, 4 «Знамени» имел. Мы стояли в Барановичах, и к нему жена приехала с ребенком. Он повесился на ремне, и ноги спустил в толчок.
В 76-м командиром полка был Смирнов. К нему приехала жена, и у нее был день рождения. Он взял спирта у командира дивизии, так завскладом вместо этилового дал метиловый спирт. Отвезли их в санчасть, его откачали, а два или три человека умерло. А он утром похмелился — и готов. Вот такая волна. Это с 1945 на 1946 год.
— Из тех, с кем Вы пришли в начале 1943 года, кто-то остался жив?
— Да. Каприн. Из 22 человек осталось двое.
— Когда сформировался костяк полка, который дошел до победы?
— В 1944 году 136-й полк побили, и в него начали набирать людей, чтобы полк не пропал. Тут меня перевели из 75-го в 136-й полк.
Я пришел в полк, и мне сказали, что за год с января 1944 года полк два раза сменился. А мы в январе ничего пока не делали, только начали наступление на Крым. Летали на переправу, изредка — на Левобережье. Костяк оставался, но все равно люди гибли. Из 22 человек я остался один.
— Сколько у Вас всего за войну получилось вылетов?
— 170 вылетов. На войне я был с марта 1943 года до 9 мая 1945 года. То есть два года и два месяца.
— Когда Вас представили к Герою?
— Указ вышел 19 апреля 1945 года. Послали представление месяца за полтора-два. Когда я узнал, не поверил. Но для меня главное, что я остался жив, и никаких орденов не надо. Я никогда не мог подумать, что останусь живой.
<< Назад Вперёд>>