Я родился 21 июля 1925 года в Казани, потому что в то время мой отец, который был военным, преподавал в военной татаро-башкирской школе. Вообще со мной получилось довольно интересно: имя французское, фамилия белорусская, родился в Татарии, а сам русский.
И тем, что меня назвали в честь Жан-Поля Марата — «друга народа» и одного из героев Французской революции, я тоже обязан своему отцу. Он родился на окраине Белоруссии, в местечке Рудня, в обычной крестьянской семье, но потом попал в водоворот революционных событий, участвовал в Гражданской войне, в бою под Перекопом был ранен. Вступил в комсомол сразу после его создания еще в 1918 году, а уже в 20-м и в партию. Всю жизнь прослужил политработником в армии и, являясь убежденным коммунистом, подобрал для меня такое «революционное» имя.
А мама у меня из семьи московских рабочих. Ее семья жила на Малой Грузинской улице, отец работал каллиграфистом, и она сама в юности тоже работала в типографии словолитчицей, но после того как вышла замуж, то уже занималась только домом. Ведь у нас в семье было восемь детей, из которых я был самым старшим.
— Расскажите, пожалуйста, о довоенной жизни вашей семьи. Где вы учились, задумывались ли о том, кем хотите стать в будущем?
— Отца по службе часто переводили с одного места на другое, поэтому мне пришлось учиться в школах разных городов. В первый класс я пошел в Энгельсе, потом учился в Ленинграде, в Куйбышеве, в Карачеве, а войну встретил уже в Конотопе, где отец служил комиссаром военного авиационного училища.
Еще в школе у меня уже появилась мечта — стать историком, и, например, во время гражданской войны в Испании я внимательно следил за сводками боевых действий и даже рисовал карты. И еще в детстве я очень много читал. Например, до сих пор храню отцовский трехтомник «История Гражданской войны», который, несмотря ни на что, я провез через все эвакуации. Еще у нас были книги из серии «Библиотека офицера», и после войны отец сильно жалел, что мне не удалось их сохранить. Но как я мог о них думать, когда мы с мамой везли пятерых детей, да еще и чемоданы. Зато моя мама умудрилась сохранить швейную машинку «Зингер», которая у нас до сих пор хранится в качестве семейной реликвии.
— Спортом занимались?
— Конечно, особенно мне нравился велосипедный. Одно время я и в футбол играл, вратарем, но как-то мне на поле сильно засыпало песком глаза, и после этого решил с футболом завязать.
— Ваш отец был кадровым военным. Его никак не затронули политические репрессии?
— С 1934 года мы четыре года прожили в Ленинграде, потому что отец учился в Военно-политической академии имени Ленина, получил там звание летнаба, и я помню, что среди руководителей академии были проведены аресты. Например, мы жили в коммунальной квартире на одной лестничной площадке с начальником академии, которого вначале отправили служить куда-то в Среднюю Азию и уже там арестовали. Отец, наверное, об этом знал, но мы узнали об этом, когда однажды ночью в его квартире устроили обыск. Над нами жил начальник штаба академии, так его тоже арестовали при нас, но моего отца не тронули.
Мне, кстати, довелось видеть живого Кирова. Когда асфальтировали улицу Воинова, то мы с ребятами увидели, что собралась толпа народу. Подбежали и увидели, что люди собрались вокруг какого-то человека, и только потом узнали, что это, оказывается, был сам Сергей Миронович Киров. А когда его убили, мне довелось увидеть и все наше правительство, включая и самого Сталина, потому что мы жили на улице Слуцкой, около музея Суворова, а это совсем недалеко от Таврического дворца, в зале которого для прощания был выставлен гроб Кирова. Но то, что это были сам Сталин, Ворошилов и другие наши знаменитые руководители, мы узнали только позже.
— Лично у вас были предчувствия скорого начала войны? Может быть, на эту тему вы разговаривали с отцом?
— Конечно, общее предчувствие было, потому что всю нашу страну и нас, молодежь, в частности, словно исподволь готовили к защите Родины и социалистических завоеваний. Все эти патриотические фильмы, песни, военная подготовка, все это, конечно, настраивало на боевой лад, но у нас, подростков, именно конкретного ощущения скорой войны не было. Мы о таких серьезных вещах еще не задумывались, а с отцом на такие темы я в то время не разговаривал, в этом отношении он был с нами скуп и своими мыслями не делился.
— Как вы узнали о начале войны?
— Как я уже сказал, в то время мы жили в Конотопе, потому что отец там служил заместителем начальника авиационного училища по политчасти. И еще в 4 часа утра его по тревоге срочно вызвали в училище, а уже через полчаса он нам позвонил: «Война!», хотя по радио об этом было объявлено только в 12 часов дня. Первое, что мы с ребятами подумали: «Вот сейчас наши им дадут!» Когда 23 июня немецкие самолеты прилетели бомбить училищный аэродром, мы полезли на крышу нашего четырехэтажного дома, чтобы увидеть, как немцам дадут прикурить. Но как посыпались бомбы, то мы аж покатились с крыши… Вот тут мы и поняли, что война — это не шутка… Но у нас у всех было одно общее желание — пойти на фронт.
В начале августа училище начали готовить к эвакуации. Но семьи комсостава было решено отправить в тыл раньше, поэтому отец остался в училище, а мы с мамой и пятерыми моими младшими братьями и сестрами, где-то за неделю до падения Киева, отправились в Башкирию, куда добирались дней двадцать.
— Насколько организованно проходила эвакуация?
— Достаточно организованно, хотя, конечно, пришлось увидеть и много неприглядного. Правда, у нас в эшелоне ничего такого не было, но как-то на одной из станций под Куйбышевом мы видели драпающих из Москвы высоких чинов. Возле эшелона, состоящего из пассажирских вагонов, стояли часовые, и потом мы узнали, что это арестовали драпанувших «шишек»…
А так, что вам еще рассказать? Посадили в каждую теплушку по 3–4 семьи, причем и вещей особенно и не было, потому что у военных почти все казенное, так и ехали.
— В дороге ваш эшелон бомбили?
— Под бомбежку мы попали один-единственный раз на перегоне от Конотопа до города Суммы. Но нам повезло, потому что прямых попаданий не было и обошлось без потерь.
В общем, кое-как доехали в Белорецк. Там я записался в школу, но уже на второй день нас мобилизовали для работы в колхозе. Мне вручили подводу, и я возил на ней картошку из колхоза в город.
Но оказалось, что училище отправили в Грозный, поэтому месяца через два за нами прислали одного старшину, который забрал нас и семью Крассовских, и мы через Сталинград поехали на юг. Буквально за неделю до падения Ростова успели проскочить узловую станцию Тихорецкую и уже 24-ю годовщину Октябрьской революции встречали в Грозном.
Накануне ее в городском театре устроили торжественное собрание, а после перерыва даже дали небольшой концерт. И мне особенно запомнилось, что на это собрание пришли представители только что сформированной чеченской дивизии, которую мы тогда называли «дикой». Причем одеты они были с иголочки: в папахах, с козырями, с автоматами. В общем, эти красавцы нас приветствовали, а уже ночью подняли восстание и все сбежали в горы… И это восстание разным частям пришлось подавлять 22 дня.
— В этот очень непростой период для нашей страны у вас не появились мысли, что мы можем проиграть войну?
— Сразу вам отвечу — нет! Хотя взрослые с нами на такие темы не разговаривали, но мы с ребятами были твердо уверены, что все равно разобьем немцев. И все мои ровесники стремились попасть на фронт. Например, мой будущий сокурсник по танковому училищу Лель Валуев был вообще 26-го года, но он пошел добровольцем. Не знаю, с чем это больше связано, может быть с тем, что был еще очень молод и многого просто не понимал, но поверьте, за всю войну у меня ни разу не возникло сомнений в нашей Победе. И не только у меня, но и еще у очень многих людей. Например, я на всю жизнь запомнил стихотворение танкиста Сергея Орлова, написанное им еще в ноябре 41-го и где-то прочитанное нами в годы войны:
Вот такая в нашем народе была огромная вера, что еще в самом начале войны люди писали стихи о Победе!
— Сколько вы прожили в Грозном и чем в это время занимались?
— В Грозном я прожил почти год, правда, за все это время ничего особенного или интересного со мной не произошло. Кстати, бросалось в глаза, что Грозный немцы не бомбили, видно берегли нефтепромыслы для себя.
В конце 41-го отец ушел на фронт, а в каникулы после 2-й четверти я, как и многие наши ребята, получил повестку на учебу в фабрично-заводское училище. Месяца четыре там учился на токаря по металлу, получил 4-й разряд и стал работать на заводе «Красный молот», который производил мины для 82-мм минометов. А знаете, как работали во время войны? Чуть ли не по шестнадцать часов, поэтому мы даже домой не ходили, а спали у своих станков. Так что, кроме своей работы, я почти ничего и не видел. Но мы хоть и недоедали, и недосыпали, и сильно уставали, но все равно работали очень хорошо. Например, мы с моим другом внесли рацпредложение, какое уже, правда, не помню, но оно позволило увеличить производство мин больше чем на 100 процентов. За это нам выдали большую денежную премию.
А в августе 42-го я получил повестку из военкомата, даже успел уволиться с работы, но по какой-то причине меня не призвали и разрешили доучиться в 9-м классе. Но как раз в этот период на Грозный наступали немцы, и училище было решено эвакуировать в глубокий тыл. На этот случай отец заранее договорился с командованием училища, и нашу семью вместе с училищем отправили в Среднюю Азию. Поехали через Махачкалу и Баку. Помню, как недели две ждали парохода на станции Аляты. Причем все это время жили под открытым небом и лежали на голом песке, потому что местное население отказалось нас пускать в свои дома: «Немцы придут, и вас и нас убьют…»
Наконец дождались парохода, но он оказался переполнен просто ужас как. Хорошо, капитан попался порядочный человек, и когда он увидел женщину с детьми мал мала меньше, то взял маму к себе на мостик, но мне, правда, сказал: «А ты уже взрослый. Ступай на палубу и будь вместе со всеми».
Из Красноводска нас отправили эшелоном. Но представьте себе, мои братья и сестра совсем маленькие, а воды не было, ее привозили только утром и вечером. Правда, руководство училища, чем могло, старалось помогать.
В конце концов училище привезли на станцию Усатьевскую, что в 120 километрах от Ташкента. Нас у кого-то поселили, и я устроился работать экспедитором при училище. Но тут у нас случилось горе: в одну неделю умерли сразу два моих младших брата: Саша и Володя, одному четыре года, другому год… Видимо, какая-то инфекция…
И в этот тяжелый момент я сказал маме: «Все, иду на фронт». В училище мне предложили: «Давай к нам», но я отказался: «В небо не хочу». Просто я уже насмотрелся, как курсанты бьются… Это было, конечно, нечасто, и всякий раз это считалось огромным ЧП, но все равно в небо меня уже не тянуло.
— А мама вас не попрекнула, ведь вы фактически ее оставили совсем одну? Все-таки вы были самым старшим из детей и во всем ей помогали.
— Нет, таких разговоров не помню. В общем, я услышал, что в городе Мары есть танковое училище, и решил поступать туда. Начальник конотопского училища написал мне рекомендательное письмо, но когда я приехал, выяснилось, что, оказывается, они добровольцев не принимают. Но я начал настаивать: «Отец на фронте, два брата умерли — я хочу на фронт», и меня все-таки приняли. Это было в марте 43-го.
Так как меня приняли самым первым, то сразу назначили начальником карантина. И тут сюрприз: приезжает мой приятель Игорь Чумачев. Его отец был начальником медслужбы училища, и мы с ним учились в одном классе еще в Конотопе, а потом и в Грозном. Но когда мне пришла повестка учиться в ФЗУ, ему дали доучиться в 9-м классе. Оказалось, что он тоже доброволец: «Я хочу быть танкистом!» И таких добровольцев в нашем учебном взводе было много: Лель Валуев, Володя Сергиевский, Николай Кривец, Сашка Моторин. Наш балагур Рачья, Рачик Капланян, который после войны стал народным артистом СССР, тоже, в общем, вся наша разнородная братия была едина в своем желании — мы хотим на фронт.
Мы должны были проучиться максимум полгода, и нас как раз должны были отправить на Курскую дугу, но едва ли не перед самой отправкой на фронт в училище пришли танки новой модификации Т-34–85, и нас всех оставили и начали переучивать на них. Именно поэтому нас выпустили только в начале 44-го. Присвоили звания младших лейтенантов и отправили на фронт.
— Мне бы хотелось услышать более подробный рассказ о времени, проведенном в училище. Все-таки вы в нем проучились целый год. Как вы там жили, учились, какой был состав курсантов, преподавателей? Как кормили, а самое главное — насколько хорошо вас там подготовили.
— Я считаю, что нас подготовили очень хорошо. И хотя у нас все преподаватели были только фронтовики, но я не могу сказать, что, приехав на фронт, мы оказались полностью готовыми воинами, все-таки боевой опыт нельзя заменить никакими знаниями, а он приобретается только при непосредственном участии в боях. Но вот в плане знания техники и досконального освоения всех специальностей экипажа танка нас подготовили очень хорошо.
Мы могли и наводчиками быть, и на рации работать, а уж про вождение танка я и не говорю. Помню, как-то уже на фронте мы ехали ночью, но танк что-то подозрительно сильно вилял. И когда мой самый первый механик-водитель Серафим Васильевич Февралев признался, что он в темноте из-за куриной слепоты почти ничего не видит, то я его спокойно заменил. Да и потом частенько тоже садился за рычаги. Взаимозаменяемость у нас в экипажах была полная, каждый мог подменить каждого.
А среди курсантов были как бывшие фронтовики, направленные из госпиталей, так и вчерашние школьники. Во всяком случае, вспоминая их, могу сказать, что у нас были самые разные ребята и полный интернационал. Например, вместе со мной учились армяне Рачья Капланян и Артем Захарьян, который погиб самым первым из нашего выпуска… Александр Стребков с Урала, Николай Кривец из Казахстана, Сашка Моторин из Ташкента, беспризорник, между прочим, Семен Ходжаш из крымских татар, Володя Сергиевский из Москвы, Лель Валуев из Белоруссии. Иван Куценко — украинец, наш комсорг Сергей Медведев из Молдавии, Бехкатуров — казах, но в основном, конечно, славяне.
Как кормили? Вот вы мне дали прочитать несколько интервью с вашего сайта, в которых ветераны описывают ужасы курсантской жизни в училищах, что они там чуть ли не как в блокадном Ленинграде голодали. Не знаю, скажу лишь за себя. Думаю, что нас кормили нормально, но просто и нагрузки у нас были колоссальные, ведь гоняли нас будь здоров, а ребята же все молодые, поэтому, конечно, нам казалось, что не очень. Нам не хватало, вечно ходили полуголодные, поэтому все рвались на дежурство по кухне, а по ночам еще и приворовывали с полей виноград.
— В самоволки, кстати, ходили?
— И в увольнения ходили, и в самоволки бегали. Вот, кстати, вспомнился такой анекдотический случай. В Мары помимо нашего был развернут еще целый ряд училищ, точно помню артиллерийское, пограничное и какая-то авиационная академия. Поэтому в городском парке на танцах за девушек была большая конкуренция, даже до драк доходило. И вот как-то пошли мы в гарнизонную баню, а на мосту через Мургаб нам навстречу летчики. Нас всего несколько, а их значительно больше: «Мы в небе, а вы по земле ползаете», и нас в реку с моста…
Но о водных процедурах мы там и сами мечтали, потому что туркменская жара это нечто, никогда ее не забуду… Когда нас летом выводили на полевые занятия, то мы занимались только по ночам, потому что из-за жары в 40–50 градусов броня раскалялась до такой степени, что до нее просто невозможно было дотронуться. Поэтому занятия на танках проводились только ночью. А знаете, как мы обедали в эту жару? Когда нам приносили еду, мы раздевались и прямо с котелками залезали в арыки в воду по грудь и так ели… Сырые яйца чуть присыпешь песком, так через 5 минут уже можно есть… В час послеобеденного отдыха палатки обливали водой, сами оборачивались в мокрые простыни, но уже через 15 минут все были абсолютно сухие…
Что еще вам рассказать? Еще в самом начале нашей учебы наш комсорг Медведев спросил: «Ребята, кто из вас может на слух быстро записывать сообщения?» Говорю: «Я могу». — «Тогда будешь по утрам принимать сводки Совинформбюро. Как запишешь, будешь относить машинистке, а когда она распечатает, будешь разносить по всем четырем батальонам». И помимо учебы я занимался еще и этой работой.
— Большое было училище?
— В каждом батальоне было по 4 роты, а в каждой роте около 100 человек. Точно помню, что при выпуске в двух наших батальонах было 450 офицеров.
В общем, в начале весны 44-го нам присвоили звания младших лейтенантов и отправили за танками. Но перед самым отъездом я отпросился у командования повидать своих родных. К тому времени моего отца перевели в Чкаловское летное училище, поэтому в Ташкенте я оставил адрес своих родных в Оренбурге, пересел на пассажирский эшелон и уехал вперед, но меня строго-настрого предупредили: «Ну, смотри». И действительно, получилось очень удачно, пока ждал свой эшелон, провел три дня с родными.
А уже из Оренбурга половину наших ребят отправили за танками в Нижний Тагил, а нас отправили в Горький на завод «Красное Сормово». Там в запасном полку мы получили новые танки Т-34–85, сформировали экипажи и целый месяц проводили тренировки, стрельбы, слаживание экипажей.
Я на фронте на каких-то обрывках бумаги делал краткие записи, фактически вел что-то вроде дневника, и поэтому у меня сохранился и список моего первого экипажа и разного рода подробности. Вот, например, такая запись:
«Сегодня, 25 мая 1944 года на заводе № 112 получили машину под номером 4 090 260. Скоро на фронт. По слухам нас отправят на Украину».
В первый мой экипаж попали: механик-водитель — Серафим Васильевич Февралев, 1908 г.р., из Бурятии. Впоследствии он был ранен и до самой его смерти я с ним переписывался. Наводчик — Николай Ведищев, 1920 г.р. Заряжающий — Павел Деленда с Алтая, 1924 г.р., до сих пор живет в Кемеровской области. Стрелок-радист — Кривенцов. При формировании экипажей, конечно, не разбирали, приятный-неприятный, нравится, не нравится, вам вместе воевать, и точка.
И через Москву нас отправили не на юг, как мы ожидали, а на западное направление. Вся наша рота попала в 86-й разведывательный батальон 1-го танкового корпуса. До этого в состав разведбатов танковых корпусов танки никогда не входили, потому что их просто не хватало, были только мотоциклисты, мотопехота, кто-то еще, и только наш набор был впервые.
А когда началась операция «Багратион», то мы пошли вперед по северу Белоруссии от станции Ветрено, что между Полоцком и Витебском.
— А вас обрадовало или расстроило, что вы попали именно в разведбат?
— Честно говоря, мне было совсем безразлично. К тому же к этому времени я уже четко усвоил истину, что в армии не рассуждают, а выполняют приказы.
— Помните свое боевое крещение?
— Именно первый бой как таковой и не помню, но могу рассказать про самое запомнившееся задание из того периода.
Нам поручили разведать маршрут по направлению к городу Браслав. Идем на скорости. Впереди командир взвода Иван Дубовик, за ним Володька Сергиевский, а я третьим. Получаем сообщение: «Впереди в селе Озеровцы немцы». Мы сразу орудия ежом, т. е. одно вперед, другое влево, третье направо. А шли по проселочной дороге и пылища поднялась просто страшная. Вдруг командир взвода пропадает, не видим его машины.
Оказалось, взводный на 10-метровом мосту через речушку упал на бок в воду, а Володька, стремясь догнать его, набрал высокую скорость и проскочил по нему как по мосту и только в конце села подорвался сразу на трех противотанковых минах, правда, не сильно повредился. Оказывается, там, в окопчике сидели немцы, которые на веревках подтаскивали мины под танк.
Догоняет меня Попов из 2-го взвода: «Нужно идти вперед и выполнять задание». Я форсировал речушку рядом с мостом и устремился вперед. Где-то через километр расстреливаем противотанковую пушку, вторую давим гусеницами, но там местность болотистая, и танк Попова крепко застрял в болоте. Я под огнем начал его вытягивать и сам увяз…
Вот тут уже началось по-настоящему, с трех сторон по нас лупили. Но если с машиной Попова ничего, то мне в корму сразу пять снарядов, и танк загорелся. Как потом выяснилось, это по нас стреляла немецкая самоходка «Фердинанд».
Вытащили пулеметы и заняли круговую оборону. А когда к вечеру нас стали окружать, мы приняли решение отходить через ржаное поле. Я и оглянуться не успел, как мой экипаж скрылся в высокой ржи, а я остался последним с «наганом». Вы ведь знаете, что танкистам выдавали не «ТТ», а револьверы, потому что сквозь заглушку в башне, для того чтобы отстреливаться, можно было просунуть только ствол «нагана». Прихожу в село, а мой экипаж у костра уже чаи гоняет: «Молодцы, ребята, командира бросили». А на следующий день немцы отошли, и мы вытащили свои машины и отправили их в ремонт. Вот это мое самое первое крупное столкновение с немцами, а так в те дни мы постоянно ходили в разведку.
Вскоре меня перевели в 3-й батальон 89-й танковой бригады, причем я опять попал в разведвзвод. Нашей задачей было выяснить, где находятся передовые позиции немцев, поэтому мы шли впереди, а уже за нами вся бригада и другие части.
— Насколько хорошо видно из танка, тем более на ходу?
— Тут, конечно, нужен определенный навык, но если говорить совсем уж откровенно, из танка ни хрена не видно. Поэтому в разведке приходилось поступать так: открывал люк, становился на корточки на сиденье и смотрел в бинокль. Конечно, это было опасно, потому что можно было получить пулю в голову, и такие случаи бывали, но зато и видимость намного лучше. Помню, в одной разведке, где-то в Восточной Пруссии мой экипаж шел первым. Все нормально, и вдруг получаем удар в борт. Сразу скомандовал наводчику: «Орудие вправо. Огонь!» Одновременно командую механику-водителю: «Короткая!» Получаем второй удар, а затем и третий. И все-таки немецкое орудие мы успели уничтожить, но и наша машина задымилась.
Мы с экипажем бросились к фольварку, а взводный, увидев, что я дымлю, сразу подъехал под прикрытие этого фольварка и начал оттуда постреливать. Но потом мне говорит: «Пойдем к твоей машине, она не горит». — «Горит, Ваня, я же чувствую». Поползли к машине, и только скинули брезент с моторного отделения, как она сразу полыхнула… «Ну что, — говорю, — горит?»
— В каких случаях разрешалось покидать танк, и в каких ситуациях нужно было продолжать вести огонь из него?
— Если машину подбивали, но она не горела и могла передвигаться, то оставались внутри. Но если двигаться уже не могли, то сразу покидали. Правда, в бою если что и могли отремонтировать собственными силами, то только гусеницы, а другое, что там исправишь?
В общем, общими усилиями подавили батарею, которая меня сожгла, а наших все нет. Оказалось, что они поняли, что в этом месте немецкий заслон, и пошли стороной. Дубовик мне говорит: «Надо выбираться». Его механика ранило, поэтому за рычаги сел я. Выскакиваю на скорости на отличное шоссе, но не могу развернуться, и перескочив на другую сторону, на приличной скорости пошли к своим. Но тут налетел немецкий самолет и начал нас обстреливать. Ваня мне командует: «Давай-ка в лесок». Я через ров и теряю обе гусеницы, хорошо, самолет улетел. Пока гусеницы натянули, только километров через десять догнали своих.
— Кстати, много танков потеряли от немецкой авиации?
— Не думаю. Я точно не знаю, но, по-моему, в нашей бригаде всего один танк самолеты подбили. Вот тяжелых самоходок боялись, потому что расстояние прямого выстрела у них было заметно больше и они нас к себе попросту не подпускали. Даже «Тигров» не так боялись, как этих «Фердинандов». И фаустпатронов тоже опасались, это штука опасная. В каком-то немецком городке мне засадили однажды метров с тридцати, наверное. Но повезло, только сорвало ленивец, гусеница спала, танк на месте крутанулся, и лишь радиста ранило осколками брони.
— В качестве защиты от фаустпатронов на броню не наваривали экраны, сетки, может быть, специально обкладывали танки каким-то грузом?
Нет, мы ничего подобного не делали. Вот вы спросили про авиацию, и я вдруг вспомнил, что однажды нам досталось от своих «илов». В прорыве под Кенигсбергом мы оторвались от всех частей фронта на 40 километров. И на марше налетели наши самолеты, видно, они подумали, что это немцы удирают, хотя наши успели подать им сигнал, и штурманули по нас. По-моему, одну машину все же подожгли, а экипаж погиб. Ну, ругались, конечно, а что сделаешь…
— А вам по своим не приходилось бить?
— А черт его знает, но вроде не было такого. Вот когда 9 мая узнали о Победе, то все как начали стрелять из всех видов оружия, в том числе и из орудий, вот тогда были раненые и даже погибшие. Узнали ведь ночью, а во всей округе масса войск. И такая пошла стрельба, словами не передать… Там до самого утра был ад кромешный, ведь постоянно кто-то присоединялся. Помню, у каких-то пехотинцев на машине стояла счетверенная пулеметная установка, так когда они открыли огонь, такой стоял грохот…
Через какое-то время командир бригады приказал офицерам пойти по подразделениям и остановить стрельбу. Этих пехотинцев тоже остановили: «Стрельбу прекратить! Пулеметы зачехлить! Установку в парк!» Они сделали, но отъехали недалеко, расчехлили — и опять…
А потом из разных мест пошли сообщения, что есть раненые и погибшие, но об этом не пишут… Было горько и больно осознавать, что люди погибли уже после окончания войны…
— А вы сами как узнали о Победе?
— При штурме Кенигсберга наша бригада потеряла остатки техники, поэтому в ожидании новых машин нас отвели в Гумбинен. В ночь с 8 на 9 мая я был дежурным по батальону, и тут мне кричит наш радист: «Лейтенант, Победа!»
Забежал в комнату уцелевшего дома, в котором мы жили, у меня под кроватью лежал немецкий карабин, хватаю его. Меня спрашивают: «Ты что делаешь?» — «Победа!» Мой комбат Виктор Кожихин как был в кальсонах, только шинель накинул и приказал ординарцу: «Тащи ящик с патронами на улицу». Сел на улице и давай стрелять…
— В Восточной Пруссии были настолько тяжелые бои, что ваша бригада потеряла все танки?
— Когда в середине января 45-го мы пошли в наступление по Восточной Пруссии, то наш корпус был укомплектован по полной, но за 10 дней наступления до пригородов Кенигсберга у нас из 180 машин осталось всего 27 машин… Мы сильно оторвались от других передовых частей, и когда ворвались в пригороды Кенигсберга, то оказалось, что немцы нас совсем не ждали: в домах горел свет, музыка играет…
Потом нашей бригаде собрали еще с десяток машин со всего корпуса, и пошли на Пиллау. Хорошо тоже рванули, только возле Фишхаузена остановились. Говорили даже, что Черняховский спросил: «Куда эти бандиты бутковцы сунулись со своими остатками танков?» А я как раз сидел на рации на машине командира бригады, и когда Черняховский вышел на связь, то попросил позвать к рации командира корпуса Буткова или нашего комбрига Соммера. Что он там им сказал, я не знаю, но мы получили команду возвращаться в Зидлунг.
А в самом Кенигсберге было три дня тяжелых боев. И дело даже не в уличных боях, а в том, что нам пришлось брать сильно укрепленную крепость. В этих боях мы шли как поддержка штурмовых групп пехоты, подавляли огневые точки. Из всего нашего корпуса танков оставалось фактически только на одну бригаду, и еще хорошо, что в марте нам в бригаду прислали танковую колонну «Лембиту» — 37 танков, построенных на добровольные пожертвования эстонского народа.
— Раз уж мы заговорили о потерях, то мне бы хотелось задать один из важнейших вопросов нашего проекта. Во время войны у вас было ощущение, что мы воюем с неоправданно высокими потерями, что людей у нас не берегут?
— На этот провокационный вопрос мне трудно ответить объективно. Посудите сами, когда кончилась война, мне еще не исполнилось и двадцати лет, и что я мог в этом вопросе знать и понимать, ведь, как простой командир танка, выше своего носа я мало что видел и знал. Поэтому как я могу давать оценку в этом вопросе? Я лишь могу сказать, что мы безотказно ходили в бой и воевали хорошо. Теряли боевых друзей, вон их сколько погибло… Но как я могу кого-то винить? Откуда я, совсем пацан еще, мог знать, правильно или неправильно действовали старшие командиры?! У меня что, были для этого необходимые опыт и знания? Я могу лишь судить о том, что лично видел. Да и имею ли я право кого-то судить?
Я видел лишь своих непосредственных командиров, и могу сказать, что это были такие же воины, как и мы. Командиры батальонов наравне с нами ходили в бой, а командир бригады Соммер иногда даже на «Виллисе» ходил в атаку. Но перед ними стояли поставленные задачи, которые нужно было выполнять быстро и четко.
И что бы я еще хотел добавить. Вот вы мне дали почитать интервью Иона Дегена, с которым мы, кстати, шли почти параллельно. Оба родились летом 25-го года, оба с Украины попали на Кавказ, а оттуда в Среднюю Азию. Только он окончил Чирчикское танковое училище, а я в Мары. Ему пришлось наступать в районе Витебска — Полоцка, и мне тоже. Он воевал в Литве и Восточной Пруссии, и я рядом. Его в части называли счастливчиком, и меня тоже. Вы посмотрите, сколько общего, но у нас почему-то совсем разное ощущение тех событий. В его интервью все мрачно, все плохо, все отступали, бежали. Все в черных тонах, да еще и коммунистический режим… А ведь мы тогда и слов-то таких не знали. Но я убежден, что воспоминания надо писать как ВОСПОМИНАНИЯ, а не оценивать все с позиции сегодняшнего дня.
Да, в начале войны было много плохого, даже ужасного, но повального бегства не было, армия не бежала, а отступала. Молдавию, например, защищали почти месяц и отошли только по приказу. А разве не героически сражались пограничники, разве Брестская крепость не держалась? Ленинград не держался? Так где же повальное бегство? Но читаешь его интервью, и создается такое ощущение, как будто некому было защищать. Но кто-то же держал фронт? Если все бежали, то почему немцы не взяли Кавказ, Сталинград? А в его интервью все мрачно и черно…
А сотни тысяч, если не миллионы добровольцев — это что, все из-за страха перед коммунистическим режимом? Под страхом смерти? Около пятисот человек повторили подвиг Матросова, совершено около шестисот воздушных таранов, а сколько человек повторило подвиг Гастелло… Это что, все от страха перед Сталиным? Да, было много плохого и неприглядного, но я же не обобщаю. И лично у меня рука не поднимается давать оценку тех событий с позиций сегодняшнего дня, это очень опасно и, я убежден, принципиально неверно.
— Но вы, например, на фронте чувствовали себя смертником?
— Да вы что? Всего за все время пребывания на передовой я потерял семь танков: четыре было подбито и три сгорело. Например, только с января по апрель 45-го сменил пять машин, а экипажей поменял еще больше. Но я всегда думал о том, что останусь живым, почему-то у меня была такая твердая убежденность. Как доказательство этому могу привести строчки из стихотворения, которое мы в редчайшие минуты отдыха написали с Ваней Поповым в ноябре 44-го.
Мы верили, что останемся живыми, и написали об этом. Хотя на войне у летчиков и танкистов очень тяжелая доля, если не самая тяжелая. Конечно, пехоты погибло миллионы, но в процентном отношении нас, танкистов и летчиков, больше. Мы ведь между собой наши танки иногда называли — БМ-5, т. е. «братская могила пятерых»… Но о смерти мы как-то и не задумывались, лишь бы скорее в бой и закончить побыстрее эту войну…
Вот, кстати, что еще вспомнил. Совсем недавно смотрел передачу по телевидению, где один бывший танкист заявил, что головной танковый дозор — это смертники. Меня это прямо взорвало. Я возмущен, потому что это в корне неверно. Ведь лично я все время служил в разведке и остался жив. И не только я, но и мой взводный Ваня Дубовик все время воевал в разведке, правда, был легко ранен, но остался в части и не пошел в санбат. Володька Сергиевский только под Кенигсбергом, когда высунулся из люка, получил пулю, по касательной она задела висок, прошла под глазом, перебила нос, и он попал в госпиталь на долгих шесть месяцев. А Ваня Попов, а Лель Валуев, а Кутуз Валетов, которые тоже остались живы? Но если мы смертники, то кто же тогда воевал и побеждал? Нет, мы никогда не думали, что мы смертники и обязательно погибнем.
— Но вы на передовой чего-то больше всего боялись? Плена, например, или остаться калекой?
— Я не помню такого. У меня хоть и было несколько мелких ранений, царапин и легких контузий, но я даже в медсанбат не уходил и ранения почему-то не боялся. Думал, ранят так ранят. Дрожь в коленках отсутствовала, потому что был совсем молодой пацан. И у нас все в основном были такие. А насчет плена даже не задумывался, потому что не собирался попадать. Думал, что если окажусь в безвыходном положении, то, значит, «прощай мать-Россия»…
Не помню, чтобы меня хоть раз чувство страха сильно захлестнуло, и не помню, чтобы кто-то из наших ребят признался, что боится. Если поймал мандраж, то лучше в бой не ходить.
Хотя нет, все же был один случай, когда мне вдруг стало по-настоящему страшно. По-моему, это случилось во время очень тяжелых боев под Добеле, но может быть я и путаю. В одном из боев получилось так. Слева от нас находился склон, и я услышал, что как раз за ним начинается бой. Приказал механику продвинуться вперед, выстрелили со склона по немецкой батарее и опять спрятались за бугор. Еще раз выскочили и выстрелили, но, когда опять выехали, нам влепили сразу четыре или пять снарядов… Машина задымила, и мы, конечно, сразу начали выскакивать из танка, но я замешкался, никак не мог отсоединить шлемофон от рации. Но когда все-таки выскочил, то моего экипажа уже и след простыл. Вообще меня всегда поражало, что я выскакивал из танка позже всех.
Выскочил, спрятался под каток, жду, когда утихнет бой. А рядом с танком лежал убитый лейтенант — командир танкодесантников, и, как в таких случаях положено, я забрал у него документы. Но в том бою мы попали в окружение, из которого смогли выбраться только через несколько дней. Заняли круговую оборону и дня три отбивались от наседавших немцев. В тех боях из-за легкой контузии я перестал слышать, и, кстати, именно тогда мне единственный раз за всю войну пришлось стрелять из стрелкового оружия.
А когда все-таки вырвались из окружения и я вернулся в расположение батальона, а мне навстречу, как сейчас помню, идет Иван Дубовик и, чуть ли не заикаясь, спрашивает: «Ты живой?» — «А что со мной будет?» — «Так на тебя уже похоронку отправили»… Насколько я понял, что того убитого лейтенанта, который лежал у танка, приняли за меня и сообщили в штаб, что я погиб. И вот тут мне впервые за всю войну стало по-настоящему страшно. Я с ужасом представил, что будет с моей больной матерью, уже потерявшей во время эвакуации двух своих сыновей, если она получит извещение о моей смерти. Я испугался, что она просто не переживет эту весть, поэтому сразу сел и написал письмо родителям, что я жив-здоров, и четко поставил дату. И как потом оказалось, мое письмо и похоронка пришли домой с разницей в один день.
Вообще в нашем батальоне было три человека, которых называли «счастливчиками»: командир роты Николай Гордеев, Ваня Дубовик и я, потому что с тех пор, как мы пришли на фронт, уже несколько раз приходило пополнение, а нас даже серьезно не ранило.
— Как вы считаете, благодаря чему вы остались живы: везение, опыт?
— Наверное, все-таки благодаря опыту. Кто-то и подсказывал какие-то вещи, а что-то и сам начинал понимать.
— Говорят, на передовой люди чаще обращаются к Богу.
— Честно говоря, не помню. Может, про себя кто-то и что-то, но я не помню.
— Какие-то предчувствия, приметы у вас были? Может быть, обращали внимание на номера танков?
— Нет, это все глупости и предрассудки, у меня, да и, насколько знаю, у других, ничего такого не было. У меня были разные номера, я же часто менял машины, но помню, что на последней был 300-й номер, и надпись «Багратион». Просто как один из исторических героев нашей страны, а вообще у нас чаще всего на танках писали «За Родину!».
— Вы упомянули о том, что потеряли семь танков.
— Да, за год моего пребывания на фронте у меня было подбито или сгорело семь машин. А экипажей я сменил еще больше. Например, в конце февраля в тяжелейших боях в Восточной Пруссии наш корпус понес большие потери. В те дни немецкие войска предприняли отчаянные попытки разблокировать окруженные в Кенигсберге и вокруг него части, и нам пришлось вести тяжелые оборонительные бои. Каждый день мы отбивали по 6–9, а однажды и 11(!) атак. И вот в тех боях меня подбивали на протяжении пяти дней подряд — один танк сгорел, а четыре было подбито.
Своим ходом или тягачом их вытягивали на нашу ПРБ (полевую ремонтную базу), и пока танк ремонтировали, меня сажали на другую машину с новым экипажем. Я сам, немного подраненный, оглушенный и с большим количеством ушибов все-таки оставался в строю, но за эти пять дней в моих экипажах погибли 13 человек, а шестеро были ранены…
И зампотех нашего корпуса, полковник Шпитанов, когда в очередной раз увидел меня на ПРБ, не выдержал: «Опять? Ах ты, сукин сын!» Он ходил с палочкой и, замахнувшись ею, бросился за мной, а я под машину. «Вылазь!» Я ползу к корме, он за мной. Я к середине, а он между катков просунул палку. Тут за меня вступился механик-водитель: «Ну, зацепило нас. А у нас еще и трофеи тильзитские есть». — «Вылазь!» Я когда ему это на послевоенной встрече рассказывал, он смеялся.
— Многие ветераны рассказывают, что бывали такие командиры, которые не гнушались приложить подчиненных кулаком или даже палкой.
— Ну, это же житейская ситуация. А я, кроме своей оплеухи, на фронте ни разу не видел, чтобы кого-то ударили, хотя я слышал, что даже некоторые командующие Фронтами себе такое позволяли.
— Что за оплеуха?
— В начале января 45-го в районе города Гумбиннен (ныне г. Гусев Калининградской области. — Прим. Н.Ч.) немцы нанесли сильный контрудар и прорвали нашу оборону, продвинувшись на 15–20 километров. В те дни у нас была передышка перед наступлением в Восточной Пруссии, но 4 января два наших батальона Виктора Кожихина и Александра Удовиченко подняли по тревоге и поставили задачу — помочь восстановить положение. Пока выдвинулись к месту прорыва, уже наступила ночь, зимой ведь рано темнеет. Ничего не видно, куда двигаться дальше, непонятно.
И вдруг в темноте послышались отдельные звуки лязга гусениц, какой-то шум, одиночные выстрелы. А потом на расстоянии с полкилометра сверкнул красный стоп-сигнал. Мы сразу поняли, что это немцы, потому что на наших танках никаких стоп-сигналов не было, их или били, или сразу снимали. По этому стоп-сигналу тут же вдарили из нескольких орудий, и вспыхнувший танк осветил немецкую технику. Танки обоих батальонов тут же открыли прицельную стрельбу, а мы сами оставались в темноте невидимыми для немцев.
Утром посчитали — уничтожена 41 единица немецкой бронетехники, а у нас ни единой потери, не считая легкого ранения командира роты Бирагова, которого посекло осколками брони.
Но надо же было восстанавливать положение, и мы двинулись вперед. В этом преследовании мой экипаж уничтожил один танк и одну самоходку, а потом мне Кожихин говорит: «Твой взвод, — я тогда временно исполнял обязанности командира взвода, — будет у меня в резерве. И по моей команде ты по следам на снегу приедешь к нам».
Мы откатились за высотку. Рассвело, стоим, покуриваем. Вдруг шум моторов. Подходит 2-й батальон, а впереди на машине командир нашей бригады Соммер Андрей Иосифович. И дает мне команду: «Лейтенант, вон немецкий танк удирает. Уничтожь его». Я к прицелу: «Товарищ полковник, это наш». — «Какой наш?» Но оказалось, точно, наш. «Отставить».
А ребята в прибывшем батальоне были очень измучены и уже легли по машинам спать. Тогда Соммер дает мне приказ: «Вперед!» Я ему пытаюсь объяснить, что нахожусь в резерве и жду приказа своего комбата Кожихина, а ко 2-му батальону не имею никакого отношения». Но он мне как закатал оплеуху и даже вытащил «наган»: «Вперед!» Мои как увидели, что он достал «наган», так мигом завели машины. А куда ехать вперед, совсем непонятно… Но что делать, выдвинулись вперед метров на 500, а Соммер тем временем поднял 2-й батальон, и они за мной.
Там проходило отличное шоссе, и когда мы на него выбрались, то механик меня спрашивает: «Направо или налево?» А у меня даже карты не было этой местности, но я прикинул и говорю: «Налево». Мы двинулись, а механик даже обрадовался, что танк просто летит по этой дороге, и как втопил.
Проскочили километра два, наверное, и вдруг нас останавливают три наши самоходки: «У вас снаряды есть?» — «Есть». — «Вон там удирают немцы, лупаните по ним, а то у нас снаряды закончились». Поднялись все три машины на взгорок, и там действительно удирали самоходка и еще какой-то танк. Быстро зажгли их и скатились. Больше никого не видно, что делать, непонятно, а 2-го батальона все не видно. Полчаса ждем, час, нет их. Наконец, шум моторов, едут все во главе с командиром бригады.
Оказалось, что они по этой дороге двинулись вправо, и пока он их догнал и развернул, прошло время. Соммер посмотрел по карте и говорит: «Для того чтобы восстановить положение, нам нужно взять вот эти три фольварка и закрепиться до прихода пехоты». Указал нам их и говорит: «Удовиченко, этот взвод временно придается тебе».
А Удовиченко хитрый жук. Своим ребятам определил взять два ближних фольварка, а приданному взводу поручил взять самый дальний. Я ему после войны на одной из встреч об этом напомнил, но он так на меня обиделся и не признавался: «Не было такого».
Я своим ребятам говорю: «Подумаешь, там всего километра полтора, мы их на скорости проскочим». Проскочили, правда, под обстрелом. Уже на выходе из того хутора заметили одну самоходку, подбили ее, и я из нее взял себе карту. Почему об этом так подробно рассказываю, потому что последовало продолжение.
А в тех краях постройки были такие: на восток стенки метровые, а на запад заметно тоньше. Расположились в этом фольварке, и тут мы услышали и увидели, что по нас открыла огонь «катюша». Успел дать команду рассредоточиться, но у нас ранило наводчика из второй машины. Часа через три вдруг начинается стрельба, оказалось, в нашу сторону прорывается «Виллис» командира бригады.
Я ему доложился, сказал, что задачу выполнили, подбили еще одну самоходку и добыли немецкую карту. Соммер на меня смотрит и говорит: «Сынок, — он нас сынками называл, — а это я не тебе по уху залепил?» — «Мне». — «Извини, погорячился. Вот тебе орден Красной Звезды, а приказ я потом оформлю. Спасибо!» Вот такой был эпизод.
— А сколько у вас всего наград и за что их вам вручили?
— Два ордена Красной Звезды, два Отечественной войны и медали «За взятие Кенигсберга» и «За победу над Германией». Про один орден я вам уже рассказал, а про другие даже не знаю, что и сказать. Как правило, нас вызывали в штаб бригады и вручали, но при этом не говорили за что. По совокупности, наверное. Лично Андрей Иосифович Соммер вручал нам награды, уже стоял символически накрытый стол, но он сам уходил в свой кабинет: «Ребята, отмечайте без меня. Извините, много работы».
Конечно, награды вручались за что-то. Но иной раз я вспоминаю и сам удивляюсь, как это я смог за полгода получить четыре ордена. По какому такому блату, если я был вместе со всеми? Почему не другим, а именно мне? Почему не командиру взвода, а простому командиру танка? Разве я был чей-то любимчик? У меня у самого есть вопросы.
Но никогда никаких обид из-за наград у нас не было. Общее ощущение — меня наградили, я буду воевать еще лучше. Наградили моего товарища — я только рад за него. Может, кто-то и завидовал, встречаю такое иной раз в рассказах, но я не помню. Тот же Сергей Орлов очень верно написал о дружбе танкистов.
Поверьте, у нас все были как родные. Фильм «На войне как на войне» смотрели? Вот младший лейтенант Малешкин — это моя копия. Такой же молодой и зеленый, такие же отношения в экипаже. И еще, кстати, про танкистов был очень хороший и правдивый фильм «Пятый удар», но его почему-то не показывают.
— А сколько всего на вашем счету подбитых танков?
— Вот даже в нашей корпусной газете «За Родину» написано, что на моем боевом счету 11 немецких танков, 7 пушек, 12 пулеметных точек и более 150 уничтоженных фашистов. На самом деле у меня, может, и больше уничтожено, но я этим вопросом никогда не занимался. Это там в штабе кто-то вел эти подсчеты, а нам было не до этого. Я лишь знаю, что учет велся очень строго, нужны были подтверждения свидетелей, но меня все эти показатели не интересовали. Вот, например, как у нас распределили 41 уничтоженную единицу немецкой бронетехники в том ночном бою, я до сих пор не знаю. Честно говоря, я даже свой первый подбитый танк не помню, как-то не заострял на таких моментах внимания. Да и какого-то особого обсуждения боев у нас не было. Да, я знал, что в нашем батальоне есть несколько Героев Советского Союза: Чугунов, Удовиченко, Малов и другие, но что-то я не помню, чтобы мы сравнивали, кто больше подбил.
— За подбитые танки не спорили?
— А чего спорить? Нет, я у нас такого раздрая не помню. Мы были сплоченные, как кулак. Что нам делить, если все вместе в бой ходили и жили в одной землянке?
— За уничтоженные танки платили дополнительные деньги?
— Что-то я не помню такого. Звездочки — да, рисовали на стволах пушек, а вот денег не платили.
— А стреляли как, с ходу или только с остановок?
— С коротких остановок. Даешь команду водителю: «Короткая», выстрел — и сразу вперед. А с ходу почти не стреляли, потому что на ходу из танка почти ничего не видишь. Поэтому у нас обычно была какая цель: ворваться на позиции и стрелять, давить, помогать наступающей пехоте.
— Ваше мнение о Т-34.
— Самая лучшая машина, в то время лучше не было. Главное, что пушку усилили. А на английские и американские танки мы просто боялись садиться. Нам в корпус их два раза прислали, но, видно, кто-то из командования отказался их получать. Я посидел в одном «Шермане»: там мягко и удобно, голову точно не расшибешь, но воевать — нет.
Еще мне пришлось видеть в бою ИС-2. Их прислали к нам под Ригу для испытания в бою. Целый месяц они участвовали в боях и ни одной машины не потеряли. Но все-таки мне наша тридцатьчетверка нравилась больше. Если бы меня посадили на тяжелый танк, то, может, я бы и его полюбил, тут просто нужно до ниточки его освоить. Но я вам должен сказать, что в принципе все это мы приобретали на практике. Все-таки теория это одно, а практика совершенно другое. Например, в училище основной упор в обучении делался на том, чтобы досконально изучить технику и уметь самим устранить неисправность, а вот массу других необходимых в бою вещей мы уже приобретали на фронте.
И я вам скажу, что в немецких танках ничего особенного не было. Например, у хваленых «Тигров» броня только спереди мощнейшая, а пушка такая же, как у нас. У меня, кстати, на счету есть один «Тигр». Вот «Фердинанд» — это да. Этого зверя мы, честно говорю, боялись. Потому что по мощности своего орудия он нас значительно опережал, мы его просто не доставали. Но у нас тяжелые самоходки были не хуже. Не особо, конечно, поворотливые и маневренные, но зато, если били, так били. Правда, однажды у меня на глазах взорвалась СУ-152. Наскочила на фугас, боезапас сдетонировал, страшное дело…
У нас ведь на Т-34–76 снаряды при прямом попадании тоже детонировали, и именно поэтому погибло много экипажей. А вот на Т-34–85 уже нет, там снаряды были совершенно другие.
— Можете выделить какие-то недостатки у Т-34?
— Гусеницы, ленивец. Чуть ли ни при любом попадании снаряда или болванки его сбивало. Боковая броня тоже не особенно. Рация нормальная, лучше, чем У Т-34–76. Коробка передач тоже нормальная, у меня с ней ни разу никаких проблем не было.
— Многие бывшие танкисты отмечают не очень удачную конструкцию люка у командира танка.
— Это да, это я могу подтвердить. Именно поэтому я в бою люк и не закрывал на защелки, потому что раненый точно не откроешь. Ведь фактически двумя руками нужно было делать двойное действие, а попробуй в бою, когда нужно в секунду это сделать. Поэтому у нас ребята сшибали эти защелки и люки не запирали. Нас спрашивали: «А если вы попадете в окружение и возникнет угроза попадания в плен?» Но это «если».
И вот именно из-за этой конструкции люка мой экипаж покидал танк быстрее меня. Я, когда давал команду «К машине», пока сам вылезу, они уже все стоят. И я все удивлялся, как же так. Ладно, у заряжающего и механика-водителя свои люки, но ведь у стрелка-радиста его не было. И как успевал выскакивать раньше меня командир орудия? Кстати, нижним люком за все время на фронте мы ни разу не пользовались.
Покидание танка постоянно отрабатывали на отдыхе: «В машину», «К машине». До автоматизма. Помню, как-то выскакиваю, а ребята на меня ошарашенно смотрят. У меня, оказывается, осколками ватные штаны были изорваны между ног. Снял их, но форменные оказались целыми.
Вот еще, что вспомнил и хочу сказать. Если почитать некоторые интервью с вашего сайта, то получается, что наша тридцатьчетверка — плохой танк. Что орудия немецких тяжелых танков прошивали его насквозь. Но я за все время на фронте не помню ни одной пробоины в лобовую броню. Кусок вырывало, но не пробивало. Куда угодно пробивали, в борт, в корму — это постоянно, но не в лоб. Повторяю, ни одного случая.
Помню, когда рвались к Кенигсбергу, наш батальон шел походной колонной по шоссе. С одной стороны склон, с другой болотистая низина, и вдруг нарвались на засаду. Немецкие орудия с бугра подбили у нас первую и последнюю машины, но мы стали рассыпаться и отстреливаться. Я скатился вправо, и тут меня прошило насквозь, но все остались живы. Вот что значит с близкого расстояния… Тогда из десяти машин мы, кажется, потеряли четыре. А когда взяли немецкие позиции, то оказалось, что артиллеристы были прикованы к пушкам…
Но и мы немцев тоже старались подпускать как можно ближе, метров на пятьсот, а ведь это совсем немного. В страшных боях под Шяуляем я даже на 300 метров подпускал. Риск, конечно, есть, но ты же не один. К тому же с малой дистанции гораздо больше шансов попасть. За все время на фронте мне раза два или три приходилось стрелять из засады, а вот встречного танкового боя не было ни разу.
— Расскажите, пожалуйста, об этих боях под Шяуляем.
— Да что там рассказывать, тем более один эпизод довольно правдиво описан в заметке обо мне в нашей корпусной газете. Нашему взводу поставили задачу прикрыть танкоопасное направление и не допустить опасной контратаки. Удачно подобрали место для засады. Мой танк стоял за стогом сена метрах в четырехстах от других. И когда пошли немецкие танки, то мы их подпустили на минимальную дистанцию и открыли огонь. С двух выстрелов удалось поджечь головной танк, а второй тут же повернул назад. Сразу же поменяли позицию, и через какое-то время появились три немецких танка. Опять подпустили их метров на пятьсот, и я подбил одного, а двух других остальные наши экипажи. Снова сменили позицию, и когда немцы попытались в третий раз атаковать, мне удалось подбить еще один танк. Вот и все.
— Вы упомянули, что на вашем счету есть и «Тигр».
— В одном из боев в Восточной Пруссии мой танк получил попадание из пушки, но я успел засечь ее. Сразу скомандовал: «Короткая!», и с третьего снаряда мы эту пушку накрыли. Заехали в какой-то фольварк, а там, почти примыкая друг к другу, под прямым углом стояли два строения. Мы заехали прямо в этот угол, но почти сразу же получили снарядом по броневому колпаку. Правда, вскользь. И как потом оказалось, это был «Тигр». Началась артиллерийская дуэль. То он выстрелит, то я, причем мой механик постоянно маневрировал, отъедет-подъедет. Получаю еще один удар — в крюк, возле механика, за который цепляют трос. Механику-водителю оторвало руку, он от боли аж выскочил из танка. И с третьего или четвертого выстрела я все-таки его достал, но одновременно с фланга получил удар со стороны двигателя, как потом оказалось — «Федя». Тут подлетел Дубовик, подошла какая-то самоходка, но она попала под «Фердинанда» и взорвалась у нас на глазах… Подошли и другие наши, завязалась перестрелка, и когда немцы поняли, что бригада пошла стороной, то тоже отошли, и бой затих.
— Насколько бережно относились к танку?
— Буквально облизывали свои машины, потому что понимали, что от их состояния зависят и наши жизни.
— Насколько строго соблюдалась иерархия в экипаже? Участвовали ли вы в работах наравне со всеми, не было ли проблемы панибратства.
— Экипаж был как одна семья. Я вам говорю, Малешкин из фильма — это точно про меня. Но хоть я и был младше всех, проблемы панибратства не было, и в работах я участвовал наравне со всеми. Ко мне обращались или «командир», или «лейтенант». Даже Маратом редко называли, и то только офицеры. Вот своего первого механика-водителя я звал Серафим Васильевич, а других ребят в основном по именам. Ведь в танковой роте всего 50 человек, поэтому все друг друга хорошо знали.
Наверное, поэтому у нас и не было ни одного проявления трусости. Все-таки у нас, в отличие от пехоты, люди находятся в экипаже, а когда все вместе, то даже самые страшные моменты переносятся значительно легче.
— Что вы испытывали, когда приходилось давить врагов гусеницами?
— Конечно, нам приходилось прямо врезаться в колонны отступающих немцев и, не разбирая, давить все подряд, но такое случалось редко и никаких переживаний не вызывало. Какие там переживания, если нас все время подгоняли: «Вперед! Вперед!»
— В своих интервью нашему сайту некоторые бывшие танкисты признаются, что когда не было возможности отправить в тыл захваченных в плен немцев, то они их просто давили…
— У нас ничего подобного не было. Если брали немцев в плен, то мы их не трогали, а просто сдавали в тыл. Например, мой экипаж как-то накрыл целую группу. Однажды в разведке в каком-то селе, в одной хате мы захватили в плен четверых или пятерых власовцев. Но я даже не помню, чтобы их били, сразу сдали в штаб. Наш старшина как-то под Минском взял в плен немецкого офицера и тоже не тронул его.
Когда нам было давить пленных немцев, если мы стремительно продвигались вперед? Чаще всего у нас не было времени даже просто выйти из машины, чтобы что-то взять себе. Просто некогда было, не успевали. А вы говорите, давили. У меня, например, даже самых простых трофейных часов не было, потому что мне вполне хватало танковых. А когда останавливались, то самое главное — привести в порядок машину, это прежде всего. И если с танком случались какие-то проблемы, то всем членам экипажа приходилось помогать механику-водителю, потому что ему одному никак не справиться. Например, если какая-то проблема появлялась в двигателе, то, чтобы до него добраться, приходилось выгружать весь боезапас, а ведь мы старались брать по два БК. И только после обслуживания машины мы могли уже и поесть, и свои законные сто граммов выпить.
— Но вот вы лично, что чувствовали к немцам на фронте?
— Честно скажу, какой-то озлобленности или запредельной ненависти я к ним не испытывал. В бою да, злость была, азарт. Но никаких особых зверств лично я не видел, поэтому и особой ненависти не чувствовал. Идут пленные, и ладно.
Когда в конце января 45-го во время наступления мы оторвались от ближайших частей на сорок километров и ворвались в пригороды Кенигсберга, в Зидлунг, что ли, то немцы сидели у себя по домам. Свет горит, радио играет, правда, чемоданы уже собраны. И хоть одного мы взяли в оборот? Нет. Сидите себе и сидите. Придут наши, и, кому положено, разберутся.
— Как вы можете оценить немцев как солдат?
— Вояки. Но мы лучше. Хотя что я, 19-летний мальчишка, мог особенно понимать и анализировать в то время? Для меня главными были два правила: «Люби свой экипаж, и тогда ребята тебя хоть из огня вытащат». И «Бей врага!». А что еще?
— Раз вы затронули тему трофеев, то мне бы хотелось спросить, было ли у вас что-нибудь? И правда ли, что многие офицеры, особенно старшие, злоупотребляли в «трофейном вопросе»?
— У нас не было трофеев, потому что мы не брали пленных. Мы сразу уходили вперед, а с ними разбиралась пехота. Я вам говорю, что из вещей у меня не было совсем ничего, даже часов, поэтому и посылок домой не посылал. Вот оружие — да, почти у всех были трофейные пистолеты, ножи. А барахла не помню. Даже не могу назвать никого из наших, кто бы хоть что-то привез. Я же у многих бывал в гостях и видел, кто как живет, и поверьте, никто не шиковал. Уже после войны я активно участвовал в работе ветеранской организации нашего корпуса, поэтому мне пришлось плотно общаться и бывать в гостях у командира нашей бригады Соммера и комкора Буткова, но и у них я тоже ничего такого не видел.
Вот продукты брали. Помню, захватили одну станцию, а там три эшелона и полные склады, в которых чего только не было. Вот там мы загрузились. Но это случилось только потому, что мы первые туда ворвались и как раз нам устроили передышку.
— Вы часто вспоминаете вашего командира бригады Соммера, а вот командира корпуса Буткова на фронте приходилось видеть?
— Василий Васильевич был очень суровый и боевой командир. Он такие вещи там выделывал. Однажды я на него нарвался. Как-то раз мой взвод охранял штаб корпуса где-то на побережье Балтийского моря. И там в бою у меня ранило наводчика, не помню уже как его звали. Отправил его в госпиталь, а часа через три он возвращается: «Меня не приняли». — «Как не приняли? А ну садись на машину». Приехали в санбат. Длинный коридор, и по нему идет группа военных, все в комбинезонах. Меня пытались остановить: «Стой, там командир корпуса», но я только отмахнулся и чуть ли не матом: «Какой, к черту, командир корпуса?»
Он оборачивается и ко мне. Высокий. Тут я, конечно, мандраж дал: «Вот доставил раненого танкиста, которого не хотят принимать». — «Как не принимают? Сейчас примут». Я ему на одной из послевоенных встреч напомнил этот эпизод, но он его не вспомнил.
И про обоих я могу сказать только хорошее. Мне еще особенно запомнилось, что Андрей Иосифович Соммер, который был из обрусевших немцев, в 1-ю мировую воевал в Восточной Пруссии как раз в тех местах, где мы наступали в 45-м. Я с ним потом до самой его смерти переписывался.
Но я с ними почему часто общался и встречался? Потому что Буткова выбрали председателем совета ветеранов нашего корпуса, а меня его заместителем по поиску и связям с ветеранами. Я, кстати, до сих пор поддерживаю связь с сыном Василия Васильевича, который нам очень много помогал и помогает.
— На фронте у вас были друзья? Например, чью смерть вы переживали наиболее остро?
— У меня со всеми были хорошие отношения, но самый близкий друг — Володя Сергиевский, с которым мы еще в ФЗУ учились, а потом служили в одном взводе. С командиром взвода Ванькой Дубовиком тоже сложились хорошие отношения. Милый человек был и наш помпотех Сашка Бажанов.
Но я за всех погибших переживал, не только за близких мне людей. Хотя, конечно, за Сашку Стребкова и за Кольку Кривца особенно — это ведь мои друзья. Но понимаете, какая вещь. Во время боев для плотного общения у нас просто не оставалось времени, а после боев мы были заняты служебными делами. И только после войны, когда появилось свободное время, вот тут уже пошла настоящая дружба. У Сергиевского знал всю семью, у Дубовика и Бажанова тоже. И переписывались, и встречались.
— Хотелось бы задать пару «бытовых» вопросов. Как коротали свободное время?
— А его и не было. Фактически свободное время у нас появлялось только тогда, когда мы оставались без машин. А так в редчайшие свободные минуты мы отсыпались, писали письма, играли в карты, песни распевали, а с Поповым даже несколько стихотворений написали. Пару раз, не на передовой, конечно, устроили для нас концерты. Где-то перед штурмом Кенигсберга сама Русланова к нам приезжала выступать, мне понравилось. Как-то в Пруссии даже кинопередвижку привозили.
Но и мы сами однажды устроили немцам концерт. В ночь на 1 января 45-го мы собрались встречать Новый год. Хорошо сидели, в тепле, но нас вдруг подняли прямо из-за стола, и вперед. Дали по немцам 15-минутный салют и вернулись обратно.
— Как кормили на фронте?
— Никогда не жаловались. Хотя случалось, что и за кониной ползали на нейтральную полосу. Все понимали, что в боях не всегда можно было вовремя подвезти еду.
А в училище мы очень любили такое блюдо — мелко режется требуха и с луком все это тушится в большом котле. Такая получалась вкуснятина, что прямо бежали на кухню.
— Вши сильно заедали?
— Вшей я у нас не помню, даже не знал, что это такое.
— Свою «наркомовскую» норму употребляли?
— Я выпивал. Если не ошибаюсь, водку нам выдавали постоянно только зимой и во время боевых действий. Но до боя мы никогда не пили, и в бой пьяным я ни разу не ходил, потому что под этим делом совсем другие ощущения. После боя да, выпивали, особенно если бой успешный, а до нет. И пьяных я у нас не видел, потому что выдавали всего по 100 граммов, а у нас самих спиртного и не было, только уже в Восточной Пруссии стали появляться какие-то трофеи, а так нет. Откуда нам было его взять? Вот наши технари могли себе, наверное, позволить, а самих танкистов пьяными я не видел ни разу. Нет, каких-то эксцессов из-за спиртного я не помню. И отравлений техническим спиртом у нас тоже не было.
Да и только попробуй у меня напейся. Я вам еще раз повторяю: пока танк не приведешь в порядок, от него никуда. И в мирное время тоже по полдня в парке с машинами возились, чтобы в любое время можно было мгновенно собраться — и вперед. Что в авиации, что у нас — техника прежде всего! Но если у летчиков на каждый самолет есть техники, то у нас нет, только один помпотех на всю роту.
Еще что вспомнил. В последнее время в фильмах о войне дана весьма однозначная характеристика особистам: не воевали, следили, расстреливали, пили, бабами занимались, но это же чушь собачья. На мой взгляд, сейчас больше разговоров об этом, чем было на самом деле. Да, может, кто-то и пьянствовал, но я, например, ни разу такого не видел.
Я, конечно, могу говорить только за себя. Поверьте, у нас никто и никогда не лютовал, показательных расстрелов я не видел ни разу, и вообще за все время на фронте я с особистами хоть и был знаком, но почти и не общался. Например, был такой эпизод.
Когда в январе 45-го мы готовились к наступлению в Восточной Пруссии, на моем танке вдруг потек мотор. И это после длительной стоянки, после того, как мы свою машину постоянно, что называется, облизывали. Встали, тут же немедленно подскочила «летучка», и с ними приехал особист. Начали разбираться, и оказалось, что на валу есть маленькая трещина — заводской брак. Особист сразу и смотался. За ночь поменяли двигатель, и я быстро догнал своих. А сейчас все пишут или снимают: чуть что — сразу расстреливали или в штрафбат отправляли. Чушь полная! Я не помню, чтобы у нас в бригаде хоть кого-то отправили в штрафбат. Мы штрафников и не видели. За весь год на передовой нас только перед одним боем предупредили, что впереди нас стоят штрафники. Но мы сразу ушли вперед, а они остались позади.
Был еще один случай, по-моему, в Прибалтике, а может и в Пруссии. Проезжая в одном месте, мы увидели метрах в пятистах от дороги группу людей и что они чего-то там копошатся. И только потом нам сказали, что это два наших солдата насиловали женщину, и за это их прямо там же на месте и расстреляли… Хотя лично я считаю, что это все-таки неоправданно жестоко.
Или вот у Сашки Моторина был случай. Как-то его отправили в разведку, но он нарвался на плотную оборону и вернулся. Так кто-то, не помню уже кто, может, комбат Кожихин Виктор кричал и угрожал ему оружием, почему он вернулся. А Сашка ответил: «А вы идите и посмотрите, мог я там дальше продвигаться или нет».
Так что, на мой взгляд, в новых книгах и фильмах о войне столько грязи и клеветы вылито на командиров и особистов. По этим «произведениям» создается такое впечатление, что наша армия сверху донизу была заражена предательством, ворами, трусами и негодяями. Но ведь тогда встает законный вопрос: как же мы тогда победили? Видимо, у этих «авторов» стоит задача показать, что при советской власти все было плохо.
Или вот еще вспомнил случай. Как-то мы везли десантников, и когда они спрыгивали, их командир получил ранение в руку из своего же ППШ. Сразу появился особист и начинает разбираться: «Самострел», и надо его арестовывать». Но мы-то знали, что такое ППШ, и я особисту сказал: «Возьми у него автомат, прыгать с танка не нужно, но стукни прикладом о землю». Тот так и сделал, и произошел выстрел. «Вот и лейтенант, когда прыгал с танка и неудачно ударил прикладом о землю». И тот ему сразу отдал автомат и отправил на перевязку. Вот и все мои отношения с особистами.
Понимаете, танковые части — это обособленные, относительно малочисленные подразделения, и я не знаю, кем нужно быть, чтобы откровенно противопоставлять себя коллективу. Мало того, у нас однажды произошел трагический случай, по которому вы сами сможете многое понять.
Как-то в палатке отдыхали два экипажа, и один из заряжающих, по-моему Богданов, чистил у нас в ногах пистолет своего командира экипажа. Почистил, смазал, начал пробовать «щелк, щелк», и тут раздался выстрел. Он попал в своего друга, который лежал рядом со мной, и тот на следующий день умер… Но его не тронули, и он остался воевать дольше, потому что все понимали, что это нелепая трагическая случайность…
Это точно так же, как однажды еще до войны произошло с моим отцом. У нас была смежная комната, а за дверью в другой комнате стояла кровать, на которой сидели две мои сестры и брат. Отец за столом чистил свой «наган», а я как раз сидел рядом с ним. Вдруг раздался выстрел, и пуля пролетела между голов моих сестер. Конечно, он страшно перепугался, но он никак не мог понять, откуда в барабане взялся патрон, если он его только что чистил?
— Подобные несчастные случаи часто бывали?
— Со мной однажды произошел очень неприятный случай. Как-то после боя кто чистил оружие, кто занимался танком, кто что. Два танка стояли рядом, только на моем пушка была повернута назад. Расстояние между машинами было метров пять, я стоял спиной к своей и разговаривал с механиком-водителем. Вдруг крик: «Лейтенант!» Я поворачиваюсь, а на меня ползет машина. Меня прихватило за одежду и начало поднимать, прижимая к открытому люку механика-водителя. И меня бы точно раздавило, но спасло только то, что гусеница попала прямо на гусеницу, машина заглохла и скатилась. Просто передача была включена, а когда Паша задел стартер, то растерялся.
— С особистами понятно. А какие отношения были с политработниками?
— По сути дела, я с ними и не сталкивался. Парторг роты? Это был один из наших офицеров — младший лейтенант Савушкин, который, кстати, и написал обо мне статью в корпусную газету. Парторг батальона Шинкаренко был хороший мужик. Но вообще мало ли среди народа людей? И все ведь разные, как в институте, на заводе, так и в армии. Но у нас не было ни одного гнилого человека. Ни одного! У нас все радовались успехам других. Подбил танк, получил награду? Слава тебе!
— А вы сами когда вступили в партию и как, например, сейчас относитесь к Сталину?
— Я в партии с 46-го года и до сих пор остаюсь коммунистом. И к Сталину сейчас отношусь так же, как относилось к нему подавляющее большинство населения нашей страны. А то, что сейчас про него пишут и рассказывают… Нужно отдать ему должное, вряд ли мы без него победили бы в войне. Точно вам говорю. И ни в коем случае нельзя забывать, что, несмотря на все трудности, сколько всего при нем было сделано: индустриализация, коллективизация, качественный скачок в науке, образовании, медицине. Да, карточная система сохранялась до конца 1934 года, но после того, как ее отменили, мы с каждым годом чувствовали, что жить становится все лучше и лучше.
А репрессии и жестокость? Лично меня это не коснулось, и в целом для народа и до нас конкретно это не доходило. Конечно, обида есть у тех, кого это коснулось, И это понятно. Все, как и сейчас. Но таких людей на моей памяти было мало. Но у кого нет недостатков? И кто я такой, чтобы с позиций сегодняшнего дня судить Сталина? Но вы бы видели, как скорбел буквально весь народ, когда он умер. Вы думаете, что народ ничего не понимает и не может оценить своего руководителя? Нет, люди все прекрасно понимают. Тем большим шоком стали для нас разоблачения на XX съезде КПСС. Мы с отцом только после войны стали обсуждать какие-то темы и вести откровенные беседы. И вот он после этого съезда кое-что в отношении Сталина пересмотрел, по некоторым вопросам мы с ним сильно спорили, но все равно оставался убежденным коммунистом.
— Кто-то еще из ваших родных воевал?
— Я потом посчитал, из всей нашей родни: по роду матери, отца и жены, у нас на фронте было восемнадцать человек. Первым под Москвой погиб дядя Сережа — брат моей матери. Дядя Володя вернулся с войны, но вскоре умер. Дядя Костя, как и я, воевал танкистом и вернулся живым. А мамина сестра Варвара в 42-м пропала без вести, и до сих пор непонятно, что с ней случилось и какова ее судьба.
А моего деда по отцу Василия Трифоновича, который жил в Белоруссии в Рудне, за отказ предоставить подводу немцы расстреляли… Со стороны жены погибли двое. И, конечно, я не забываю, что в тяжелейших условиях эвакуации умерли два моих младших брата.
— Как сложилась ваша послевоенная жизнь?
— После взятия Кенигсберга мы находились в Гумбиннене, ремонтировали оставшиеся танки и готовились к отправке на Дальний Восток. Первый эшелон даже успели загрузить и отправить, но пришла команда, и его вернули обратно.
Вскоре после окончания войны я попросился в отпуск, но вместо него меня назначили на «тепленькое» местечко. Там какая стояла задача. В Восточной Пруссии очень много немцев сбежало на Запад, поэтому часть брошенных ими хозяйств в качестве подсобных распределили между воинскими частями. Всем приказали засеять земли сельхозкультурами и строго за этим следили. И вот меня назначили старшим в наше подсобное хозяйство, а оно было немаленькое: фольварк, 150 коров, 15 лошадей, около 40 свиней, поля, засеянные картошкой, пшеницей, рожью, капустой, свеклой, морковкой. Мне в помощь выделили семь старослужащих из бывших крестьян. Но хорошо, что остался управляющий этим имением. Сам хозяин и все работники сбежали, а управляющий остался. Причем он немного понимал по-русски и начал меня обучать. К тому же мне в помощь прислали 150 немок разного возраста, которые ждали отправки в Германию. Вот тут мне с немцами пришлось много общаться. Помню, управляющий мне сделал замечание: «Слушай, лейтенант. Они коров не выдаивают до конца». — «Что делать?» — «Научись сам, чтобы их контролировать». — «Научи». И он меня научил. Я стал лично ходить с ними на первую дойку, садился к корове, после того как ее подоили, и смотрю — точно, граммов по 150–200 с каждой они не додаивают. Я на них как начал по-немецки ругаться: «Доннер веттер нох айн маль», немки аж перепугались: «Герр лейтенант, вы лучше по-русски». Оказалось, что это самое страшное немецкое ругательство, а в переводе вроде все безобидно: «Плохая погода еще раз»… Это еще когда в 1-м классе учился, мы жили в Поволжской республике немцев, и я там у них научился этому ругательству. В общем, шесть месяцев я пробыл в этом хозяйстве, и чему я там только не научился за это время. Какая каторга, что вы. Боев нет, живешь на лоне природы, занимаешься полезным делом. И ничего, справлялись.
А потом я там еще фактически украл пятнадцать наших девчонок, из числа угнанных в Германию. Они работали в соседнем подсобном хозяйстве у летчиков, но были чем-то недовольны, и я им предложил: «Поедем к нам». И ночью увез их оттуда, за что мой коллега, конечно, здорово обиделся на меня. Эти девушки были в основном из Центральной России: рязанские, брянские, воронежские, но они, по-моему, все повыходили замуж за солдат и так и остались жить в Пруссии. И, кстати, многие из моих сослуживцев, около ста человек, тоже остались жить в Калининградской области.
— Наверное, вольготно вам жилось в женском коллективе?
— Нет, у меня ни с немками, ни с нашими ничего не было, потому что я еще на фронте начал переписывался сразу с пятью девушками, одна из которых потом стала моей женой.
— Если можно, расскажите, пожалуйста, об этом.
— В 1944 году началась кампания — многие советские газеты публиковали номера полевых почт, чтобы гражданские люди переписывались с фронтовиками. И два моих члена экипажа Ведищев и Капишников, у которого родители жили в Оренбурге, написали письмо в «Оренбургскую правду»: «Мы танкисты, хотим переписываться с девушками». А уже через месяц им целыми стопками стали приходить письма, в основном от школьниц, девушек, женщин и даже пенсионерок, причем некоторые были с фотографиями. Мы читали эти письма всем экипажем, потому что в них сквозила огромная признательность фронтовикам и самые теплые слова и пожелания. А у меня ведь родители в то время тоже жили в Оренбурге, и я у ребят попросил несколько писем, на что получил благосклонный ответ: «Лейтенант, выбирай любые». В общем, так я начал и долго переписывался с четырьмя девушками из Оренбурга и одной из Уральска.
Со своей будущей женой, Ниной Дробны, я начал переписываться, когда она еще училась в 9-м классе, а в 1945 году решил провести разведку. Написал Нине, что «давно не получал от своих писем. Может быть, вы зайдете к ним и узнаете в чем дело». И она с подругами зашла. Познакомилась с мамой, младшим братом и сестренкой. И когда я в 46-м приехал в отпуск, то меня брат спросил: «А почему ты не идешь к той девушке, которая к нам заходила». — «Даже не знаю». И решился пойти к ней только в самом конце отпуска, а брат меня как конвоир сопровождал до самой квартиры, чтобы я не передумал. Поднялся к ним, а ее мама Клавдия Африкановна ответила: «А Нина сейчас уже должна подойти». Сидим час, нет ее. Приходит ее сестренка Надя, познакомились, и она убежала на улицу. И потом выяснилось, что она побежала навстречу сестре и предупредила ее: «Нина, кто к нам приехал». А я же ее не предупреждал, что приеду и зайду в гости, поэтому она засмущалась и пошла к подруге. Но потом решила, что я ушел, пришла, и мы наконец-то познакомились.
В 47-м я уже не мог к ней приехать, к тому же мои родные переехали в Подмосковье в Монино. А в 48-м я ей пообещал, что приеду. Меня мои встречают: «Где твой чемодан?» — «Я еду дальше», и поехал к ней. Где-то полмесяца гуляли, а в 49-м отца перевели в Кишинев. Когда она узнала, что я должен летом приехать в Кишинев, бросила практику и приехала в Москву. Повстречались и пообещали ждать. В 50-м она должна была окончить медицинский институт и написала мне: «Распределение в этом году такое: Сибирь, Дальний Восток и Арктика. Центральной России нет», и так многозначительно добавила: «Кто вдаль уедет, скажи: любви конец». Я пошел к декану факультета и попросил отпуск, ведь тогда для выезда из Молдавии требовалось специальное разрешение. Декан отпуск мне дал, но предостерег: «Не женись». 28 января я приехал в Оренбург, 29-го пошел в ЗАГС подать заявление, а мне говорят: «Нужно ждать три месяца». — «Не могу, я студент, у меня каникулы только до 7 февраля». И тогда мне пошли навстречу: «Приходите 4 февраля». И вот так мы 56 лет вместе с ней прожили до самой ее смерти. Воспитали дочку и сына, есть внуки.
— А вас, кстати, не должны были отправить на Парад Победы?
— Могли, но мне не хватило двух сантиметров роста, у меня было 176. Вот Героев могли взять и пониже. Так, например, Ваню Чугунова взяли, он пониже меня был. По-моему, от нашего корпуса поехали семь Героев во главе с Бутковым. Зато я участвовал от Молдавии в параде на 50-летие Победы.
— Как сложилась ваша послевоенная жизнь?
— Я демобилизовался в октябре 48-го. Мог и хотел служить дальше, даже готовился поступать в академию, но из-за язвы желудка меня комиссовали. Приехал к родителям в Монино и начал думать, чем заниматься дальше. Подумывал поступить в юридический институт, но для этого надо было окончить среднюю школу, а я даже в 9-м классе не доучился. Пришлось напрячься и за полгода окончить 9-й и 10-й классы.
В это время отца перевели в Кишинев, а тут находился филиал всесоюзного заочного юридического института. Правда, когда мы приехали, экзамены уже закончились, но к нам в гости приехали из Бельц наши друзья-соседи еще по Энгельсу, и в разговоре они мне посоветовали поступить в университет.
Прихожу с документами, но председатель приемной комиссии Тотров, он был то ли осетин, то ли лезгин, мне отказал: «Вы опоздали, ректор уже ушел. Приходите завтра». На следующий день та же самая история. А на третий день я надел все свои награды, и он как увидел у меня медаль «За взятие Кенигсберга», заволновался и спросил: «Ты брал Кенигсберг?» — «Да». — «А деревню Зеерапен не помнишь?» — «Помню, конечно. У нас там в конце марта были очень тяжелые бои». — «А меня там ранило». И тут же мне говорит: «Сегодня сдаешь три экзамена и еще три завтра». Вот так я поступил на историко-филологический факультет.
После окончания института меня назначили лаборантом кафедры философии, но уже через месяц вызвали на бюро в горком партии и говорят: «Есть предложение принять вас на должность инструктора в горком. Какие есть соображения?» А до этого по этому поводу со мной уже проводили беседы, но я всякий раз отказывался. Тяну руку: «Сиди, твое мнение мы знаем». Два года проработал в горкоме, а в 56-м Хрущев решил сократить партийный аппарат, и меня порекомендовали на должность секретаря парторганизации «Горремстройтреста». Проработал там пару месяцев, но потом случайно встретил ректора нашего университета Виктора Сергеевича Чепурнова. Просто во время учебы в университете мы с ним почти ежедневно встречались, потому что я был секретарем комитета комсомола университета, председателем профкома, членом партбюро. Мы разговорились, и он мне предложил работу на кафедре истории КПСС. И с тех пор я 38 лет проработал на кафедрах истории Кишиневского университета и педагогического института. Окончил аспирантуру. В 62-м в Одессе защитил кандидатскую диссертацию. Доцент. В 1985 году мне было присвоено почетное звание «Заслуженного работника высшей школы МССР», и, кроме того, я «Отличник народного образования СССР».
И все это время я активно занимался ветеранским движением, участвовал в организации встреч. Поддерживал связь более чем с 650 ветеранами нашего корпусу, а сейчас нас осталось всего двенадцать…
Но самое страшное, что сейчас нас перестали допускать к молодежи, поэтому они и не могут ответить на самые простые вопросы, а это обидно. Создается такое впечатление, что кому-то очень выгодно замазать чертой краской нашу великую Победу, да и вообще все семьдесят лет из жизни нашего народа, и именно поэтому исторические факты намеренно искажаются и передергиваются. Становится страшно от того, что молодежи активно навязывают западные идеалы, и при этом она почти не знает свою историю, а ведь без памяти о прошлом не будет любви к своей Родине…
<< Назад Вперёд>>