Экскурс III. "Парадокс" источника: от противоречия к реконструкции смысла
Экскурс в дополненном и переработанном виде представляет материалы статьи, опубликованной в журнале «Россия XXI» (2005, №6).

1. «Говоря о современном восприятии истории прошлого, историки и литературоведы часто противопоставляют ментальность людей древних и Средневековья мышлению современных людей. Автор отнюдь не склонен к такому противопоставлению. Несомненно, что сведения о мире и воззрения людей прошедшего времени отличались от тех, которые свойственны нам... однако их основной понятийный аппарат, судя по всем источникам, принципиально не отличался от нашего», - писал Я.С. Лурье. Идея была подкреплена отсылкой на антропологов, утверждавших, что человек всегда думал «одинаково хорошо» (что, безусловно, не тождественно «одинаково»), и оставалась не совсем понятной в этом контексте. Большую ясность в позицию историка внесло сделанное им уточнение: «Люди Средневековья не всегда различали предания и действительные факты. Они с доверием принимали легенды» (курсив мой. - Д. А.)1.

Мысль, четко сформулированная Лурье, не раз обсуждалась историками. Древнерусские книжники действительно не проводили проверку своих утверждений теми способами, которые предполагает современная научная парадигма. Но значит ли это, что они с доверием принимали любые легенды и предания? Очевидно, что это не так: в каждой культуре существуют собственные критерии оценки достоверности тех или иных фактов. Утверждение Я.С. Лурье соответствовало традиционному представлению позитивистской историографии о том, что результатом деятельности историка становится открытие «объективной реальности» прошлого - своеобразного эталона для оценки любых источниковых сообщений. Отбрасывая все «недостоверное», «идеологическое» и «заимствованное», исследователь извлекает из памятников информацию, наиболее верно отражающую (по его мнению) искомую «реальность» (в области политики, экономики, а также культуры эпохи). Получаемая в результате картина действительно не имеет принципиальных отличий от современной. Очевидность собственного опыта переносится здесь на прошлое и становится критерием оценки чужих очевидностей - очевидностей Другого. В результате единственным способом изучения текстов эпохи становится их современное объяснение: «Исследователь, который предположил бы существование у людей прошлого "особого мышления", в сущности, закрыл бы для себя возможность понимания сочинений средневековых авторов»2.

Идею Я.С. Лурье разделял Д.С. Лихачев3; в последние годы концепция не раз подвергалась критике. Речь идет здесь не о терминологическом («мышление» или «мировоззрение»), а о методологическом аспекте: понять смысловые основания культуры прошлого, корректно проинтерпретировать источниковую информацию возможно только в том случае, если исследователь не склонен считать собственный понятийный аппарат универсальным и надвременным. Признавая объективным современное научное видение ситуации, описываемой книжником, возможно создать лишь ту или иную оценку его рассказа, но не раскрыть логику и оригинальные смыслы изучаемого памятника.

В рамках объективистской установки практика понимания не мыслится как особая задача: в силу того, что понятийный аппарат людей неизменен в веках, сообщения книжника рассматриваются в первую очередь как материал для внешней оценки4. Результатом этого зачастую становится конфликт интерпретаций, возникающий между противоречащими друг другу объяснениями средневекового автора и современного человека. Конфликт интерпретаций порождает два своеобразных историографических феномена: иллюзию понимания, основанную на последовательном объяснении отдельных сообщений источника, и иллюзию «парадокса», основанную на невозможности объяснить сообщения авторов с помощью современного логико-понятийного аппарата. Бытование этих феноменов в современной историографии представляется достаточно интересным.

2. Имманентные смыслы древнерусского текста зачастую остаются скрытыми от исследователя - в этом случае оценки источниковых сведений могут оказаться поверхностными либо неверными. Более сложная проблема возникает, когда историк обращает внимание на «мало объяснимые» утверждения средневекового автора. Если общий смысл памятника определялся без герменевтического анализа текста, то количество авторских идей, плохо соотносящихся с исследовательской интерпретацией, возрастает, а видимая нелогичность рассматриваемых сообщений может представляться историку «парадоксом» отдельного источника либо - шире - всей изучаемой культуры.

Рассмотрим оба примера.

Повесть о преставлении патриарха Иосифа, написанная Алексеем Михайловичем и адресованная Никону, - известный памятник XVII в.5 Сочинение примечательно во многих отношениях. Описывая кончину пастыря русской Церкви, автор сохраняет почтительный тон, непрестанно прославляя и восхваляя государя и святителя. В благочестивом произведении, как кажется на первый взгляд, нет и тени упрека в адрес усопшего. В то же время Повесть полна реалистических описаний, нехарактерных для русской средневековой книжности: подробно описаны болезнь и агония патриарха, а также неприятные подробности разложения его тела после смерти. Подчеркивая эту особенность памятника, некоторые исследователи отмечали, что патриарх описан с «точки зрения обыденного, мирского», без средневековой абстрактности, с излишней детализацией и т. д.6 Подобные комментарии изначально предполагают, что понимание состоялось при прочтении текста и историк должен переходить к оценке произведения. В действительности ситуация оказывается более сложной.

Средневековая традиция описания смерти благочестивых и святых людей известна по многим памятникам. Праведный муж знает о близкой кончине, он видит перед смертью ангелов, чаще всего отходит тихо, будто уснув, и сохраняет дар речи до самого конца (исповедуясь, наставляя перед смертью братию монастыря и т. п.); после успения лицо праведника просветляется, а от тела (в том числе от ран) начинает исходить благоухание. Грешники, напротив, плачут и скорбят на смертном одре, так как видят посмертный Суд, и чаша их весов склоняется в пользу бесов; после смерти от их тела может исходить смрад7. Для древнерусского читателя, хорошо знающего этот канон, смерть патриарха Иосифа выглядела весьма своеобразно. М.Г. Кротов выделил в тексте Повести 12 элементов, свидетельствующих о том, что за благочестивыми восхвалениями духовного пастыря скрываются осуждение и сарказм8.

Прежде всего, патриарх несколько странно «пророчествовал» о своей кончине: восторгаясь посмертной славой Иова, он попросил погрести себя в его ногах вместо того, чтобы положить туда мощи мученика Гермогена. Как и предполагает канон, автор Повести восхищается прозрением Иосифа о скорой смерти. Однако дальнейший рассказ утверждает мысль о том, что пастырь не столько предсказывал свой уход из мира, сколько вознесся гордыней и принял ниспосланную свыше казнь. Сразу же после «пророчества» на патриарха напала болезнь, в течение которой он уже не демонстрировал какого-либо прозрения грядущей смерти: напротив того, Иосиф «чаял», что врагуша (лихорадка) оставит его, как прежде, и не счел нужным оставить посмертные распоряжения. Заболев, патриарх жестоко «кручинился» на окружающих и перестал служить. «А за столом весел таков был...» - как бы между делом замечает царь9. Когда к пастырю пришла смерть, он утратил дар речи и гнал прочь своего духовного отца. Когда священника все же заставили исповедать Иосифа, патриарх, по словам духовника, «горазда, де, тупо понавливалъся. Чуть, де, намечал». Далее следует драматический эпизод: умирающий «гораздо быстро» посмотрел на левую сторону, повел очами вверх и начал жаться к стене. Автор Повести прямо напоминает читателям о посмертном Суде, когда человек видит перед собой все совершенные дела, злые и добрые10. Что именно увидел патриарх, не вызывает сомнений: немного погодя, он начал кричать и плакать, закрываться руками и жаться в угол, - «как стену ту не выломит?!» «Рыча великим гласом», Иосиф являл картину человека, которого избивали невидимые силы. Наконец, после смерти у положенного в церкви патриарха начало шуметь в утробе, лицо распухло, чудовищно исказилось и лопнуло. От тела начало исходить зловоние, которое не мог перебить даже ладан; всю ночь из него рекой лился «нежид», который прекратился лишь после того, как в церкви отслужили дневные часы. Погребли патриарха без звона, позабыв все от страха11.

Обличительный пафос произведения очевиден в контексте канонических рассказов о смерти праведников и грешников: используя широко распространенные в агиографии символы, топосы, понятные современникам, автор четко расставил акценты, превратив кончину праведника в «злую смерть» грешника. Несмотря на отсутствие прямых порицаний и восхваление духовного пастыря, символический план произведения ярко свидетельствует о печальной участи патриарха. Известные описания Суда и бесов не оставляют сомнения в том, что происходило с владыкой перед смертью. Как умирал патриарх Иосиф, узнать сейчас невозможно, однако очевидно, что, описывая подобные детали его смерти, Алексей Михайлович свидетельствовал о греховности усопшего пастыря.

Повесть, созданная в середине XVII столетия, существенно отличается от памятников Средневековья: раскрыть логику текста может быть непросто из-за разнонаправленности многих утверждений. И все же обличительный характер описаний находит прямое доказательство в рамках памятника: автор сам направляет мысль читателя в нужное русло, напоминая ему известные представления о посмертном Суде и сразу же вслед за этим описывая страх умирающего и муки, принятые им от невидимых сил. Словами «не упомню, где я читал: перед разлучением души от тела видит человек вся своя добрыя и злыя дела...» автор Повести дает читателю важнейший ключ для понимания всего рассказа. Указав, что патриарх был «избиваем» на смертном одре, Алексей Михайлович ярко свидетельствовал о том, что душа Иосифа оказалась беззащитной перед нечистыми духами.

По собственным словам, до и после кончины патриарха государь вел себя как человек, свято чтящий духовных владык и не смеющий осудить их даже в мыслях. Подобный прием - непрямое обличение пастыря (светского или духовного), сопровождавшееся возвеличиванием власти, - хорошо известен в книжности начала XVII в. (ср. у Тимофеева, Хворостинина, Аввакума). Создатели обличительных памятников отнюдь не ограничивались традиционными «формулами самоуничижения», но особым образом решали проблему допустимости / недопустимости осуждения земных владык.

И все же утверждать, что автор Повести видел в усопшем патриархе конечного грешника, возможно лишь гипотетически. Несмотря на то что Иосиф представлен в максимально негативном свете, Алексей Михайлович мог оставаться до конца не уверенным в посмертной участи патриарха. Рассказ мог выражать личностный опыт царя как свидетеля описываемой смерти, а не являться следствием целенаправленного антиканонического представления событий. Наконец, роль и процент сарказма, безусловно присутствующего в памятнике, также ясны не до конца12. Обличительный пафос сочинения не становится от этого меньше, но естественное искушение сделать обобщающий вывод «за автора» будет неизбежно относиться к разряду предположений.

Пример Повести ярко показывает, насколько непрост бывает путь понимания средневекового текста. Игнорируя символический язык книжников и воспринимая их рассказы на основании «универсального понятийного аппарата», историк совершит первую из возможных ошибок, результатом чего станет череда бездоказательных утверждений. То, что может видеться современному человеку «интересным описанием агонии»13, для средневековых людей - прямое осуждение в грехах...

Какими бы «объективными и надвременными» категориями ни оперировал исследователь, подменив объяснения субъекта культуры собственной логикой, он - заведомо или неосознанно - оставляет себе лишь путь внешней оценки авторских сообщений. Однако объяснить удается далеко не все. Именно тогда конфликт интерпретации приводит к «парадоксу».

3. Мнение Я.С. Лурье о неизменности человеческого сознания в веках имеет своих оппонентов. Принципиально иная теория была выдвинута А.Я. Гуревичем: историк утверждал, что мышление средневекового человека качественно отличалось от мышления современных людей. Отличие оказывалось при этом весьма любопытным.

Исследуя проблему «большой» и «малой» эсхатологий (Страшный суд в конце времен и после смерти человека), А.Я. Гуревич приводил массу примеров, свидетельствующих о сосуществовании обоих представлений в культуре Средневековья. Опровергая мнение о постепенной смене воззрений на Суд (Р. Шартье), историк подводил читателя к мысли о том, что само сосуществование подобных идей противоречиво. Все возможные решения этой дилеммы, обоснованные средневековыми теологами (после смерти человек уходит из мира и принадлежащего ему времени и переходит в вечность, где нет понятий «до» и «после», и др.), Гуревич считал неудовлетворительными. Так как простой человек не мог разбираться в богословских вопросах, в его сознании царили противоречивые воззрения на мир.

Необычную гипотезу необходимо было обосновать на источниковом материале. Гуревич приводил в качестве доказательства интересный памятник (проповедь-ехеmplum), рассказывающий о канцлере Филиппе, который вернулся в земной мир после смерти и поведал своему другу епископу о том, что душа его предстала на Суде. Удивленный друг возразил: Страшный суд (как было известно самому Филиппу) должен произойти лишь в конце времен. В ответ канцлер, демонстрируя следы адских мук на своем теле, сказал, что вся его «ученость» нимало не помогла ему после смерти14.

Пример, несомненно, красочен, однако его едва ли можно считать доказательством гипотезы о «парадоксах». Прежде всего, проповедь записана отнюдь не простым и некнижным человеком. Кроме того, не ясной остается цель создания подобного рассказа. Проповедник мог стремиться поразить воображение слушателей быстротой осуждения за грехи; он мог выражать свою, вполне определенную позицию по вопросу о Суде. В Средние века существовали разные идеи о посмертной участи души, проповедь основывается на представлении о немедленном воздаянии, не «отложенном» до конца света. Если не реконструировать смысл сказанного автором в контексте объяснений, бытовавших в культуре, толкования его слов могут быть самыми разными. Можно увидеть в источнике отражение «противоречий», существовавших в головах «простецов», можно предлагать иные трактовки - дальше предположений на этом этапе дело очевидно не пойдет. Таким образом, говорить корректнее не о прямом доказательстве, а скорее об исследовательской проблеме, обнаруженной в средневековых текстах.

Иное доказательство было найдено Гуревичем в области изобразительного искусства. Самым ярким примером, подтверждающим «парадоксальность» средневекового мышления, историк считал западный портал церкви Сен-Лазар, на котором представлена скульптурная композиция Второго пришествия. Воскресающие фигуры (внизу портала) уже до Суда разделены здесь на праведников и грешников.

Трактовка сюжета, предложенная Гуревичем, вызывает принципиальные сомнения. Для реконструкции смыслового наполнения иконографических образов (как и любых символических изображений) важен прежде всего поиск письменных источников, содержащих объяснения современников эпохи и прямо соотносимых с изображенным или высеченным в камне сюжетом. Характерно, что в случае с порталом церкви Сен-Лазар подобные тексты существуют: «Если толковать творение Гислеберта в качестве реализации заказа Церкви, то в подобном подходе есть определенный резон», - подчеркивал историк15. Сочинения, проясняющие взаимоотношения посмертного и Страшного судов, известны. Однако дальнейшие утверждения Гуревича перечеркивают все объяснения современников.

«Простецы» жили в стихии устной культуры, сознание их не было «отягчено богословскими знаниями», предполагал исследователь. А следовательно, «простецы», глядя на изображение, созданное Гислебертом, не могли логически объяснить картину. Тем не менее они понимали, что изображено перед ними. Следовательно, их мышление органично включало в себя парадоксальные вещи, противоречащие друг другу. Это и есть радикальное отличие средневекового мышления от мышления современного: в головах простых людей господствовали «безразличие к парадоксам» и «невнимание ко времени», свойственные бессознательным пластам человеческой психики16.

Отметим, что к «простецам» незаметно оказался отнесен и мастер, творивший тимпан, и контролировавшее работу духовенство. Необходимо предположить, что все они целенаправленно и осознанно воплощали в работе свои неосознанные образы. «Скульптор, видимо, сам того не сознавая, выразил указанную двойственность восприятия загробного Суда», - утверждал Гуревич17 (курсив мой. - Д. А.). Допустив, что такое возможно (хотя допущение кажется несколько странным при наличии текстов, объясняющих взаимоотношение Судов), читатель приходит к новым вопросам. В «Видении» конца XII в., которое приводится в качестве второго примера, посмертная участь людей выглядит вполне логичной: в то время как грешники до Суда подвергаются мукам и очистительным процедурам, праведники спокойно ждут Второго пришествия18 (аналогичная картина прослеживается в массе средневековых христианских текстов). Даже если отказаться от источников, прямо объясняющих такую картину, увидеть в ней противоречие непросто. Более того, если «Видение» и тимпан Гислеберта были созданы в XII в., то третий памятник, привлеченный А.Я. Гуревичем для доказательства парадоксальности средневекового мышления, относится ко второй половине XV столетия19. Отметим, что это не единственный случай: известная картина Страшного суда, написанная Петрусом Кристусом (Petrus Christus) в 1452 г., еще более яркий пример такого рода (ил. 14). Если следовать предложенной логике, «безразличие к парадоксам» и «невнимание ко времени» царили в умах не только средневековых «простецов», но и мастеров эпохи Возрождения.

Поверить в то, что создатели и заказчики памятников не сознавали, что они творят, крайне сложно. Затруднительно согласиться и с тем, что «парадоксальность мышления» была свойственна зрителям из народа: ни один источник не подтвердит предположений о том, как понимал определенное явление человек, не оставивший после себя записей. «Простецам» могли специально объяснять изображение, созданное мастером; их сознание могло быть все же «отягчено» знанием о взаимоотношении Судов благодаря специальным проповедям. Наконец, они могли находить свое - неизвестное сегодня за неимением адекватных источников - объяснение увиденному, если не каноническое, то вполне логичное (более того, объяснения эти могли разниться в каждой области, в каждый период времени). Существование «парадоксов» в сознании людей (мастеров или «простецов») не доказывается, таким образом, на основе привлеченных текстов и изображений.

Тем не менее идея о «парадоксах» казалась историку не только убедительной, но и позволяющей решить многие исследовательские проблемы. По словам самого Гуревича, подобный шаг необходим для преодоления трудностей, связанных с интерпретацией источников. В том случае, когда современная логика не может объяснить тексты или изображения, созданные в Средние века, следует принимать во внимание специфические особенности средневекового сознания, которое «не боится парадокса и способно объединять, казалось бы, совершенно непримиримые представления и суждения»20 (курсив мой. - Д. А.). Очевидно, однако, что в рамках подобной стратегии противоречие принадлежит не изучаемой культуре, но сознанию историка, оценивающего явление со стороны.

Несмотря на видимую недостаточность аргументации, гипотеза о «парадоксах» представлялась Гуревичу закономерной и не требующей особых доказательств. Как ни странно звучит мысль о том, что люди с XII по XV в. осознанно воссоздавали свои «парадоксальные и неосознанные» образы, а тексты, логично объяснявшие их творения, не имели прямого отношения к их трудам,
именно эта череда допущений стала итогом исследования: «"Не сознавая..." Не в этом ли все дело? Ведь именно эти специфические черты - отсутствие противоречий и вневременной характер - с точки зрения современной психологии, суть коренные признаки бессознательного!» Теория развилась в серию «психоаналитических» утверждений (на глубинном уровне общественной психологии доминировали «неосознанные, спонтанные мыслительные структуры»; «Психолог сказал бы: "Мы вступаем в сферу бессознательного с его специфической логикой, отличной от логики Аристотеля"» и т. п.21). В конечном счете гипотеза превратилась в аксиоматику работы: будущее и настоящее «сливались» в головах людей, утверждал А.Я. Гуревич, и это «несомненное доказательство (! — Д. А.) индифферентности в отношении ко времени»22.

Внеисточниковое знание, принятое как универсальный «ключ» к пониманию текстов, заставило исследователя-медиевиста сделать в данном случае весьма неоднозначный шаг. Отбросив существовавшие в изучаемую эпоху объяснения «ученых богословов», автор нарочито сталкивал обнаруженные представления, объявлял их противоречивыми и вкладывал «парадокс» в головы «простецов». Череда гипотез выстроилась в своеобразную «психоаналитическую» теорию23. Однако в результате такой процедуры парадоксы не исчезли, но скорее умножились.

В основе стратегии, избранной Гуревичем, лежало допущение, сформулированное во введении к книге. В привлеченных источниках историк заведомо готов был увидеть отражение идей, принадлежавших людям из «безмолвствующего большинства»: «Я исходил... из предположения, что в житии, "примере", рассказе о посещении загробного мира и т. п. отраженном и, следовательно, отчасти искаженном звучании тем не менее можно расслышать речи средневекового "простеца"... и "докопаться" до таящегося здесь пласта обыденного сознания» (курсив мой. - Д. А.). А.Я. Гуревич изначально стремился увидеть во всех привлекаемых текстах и артефактах вполне определенную вещь: социально-психологический пласт, который не был «скован» и «угнетен» богословской ученостью24. Вместо реконструкции средневековых представлений установка эта привела, скорее, к «вчитыванию» необходимых историку смыслов в рассматриваемые памятники.

Теория «парадоксов» - достаточно действенный прием, позволяющий просто объяснять многие (если не все) случаи «темных» источниковых сообщений и непонятных изобразительных сюжетов. Слова о «парадоксальности» средневекового мышления и противоречивости описаний присутствуют в ряде современных исследований (некоторые авторы ссылаются при этом на труды А.Я. Гуревича)25. В то же время оправданность подобной стратегии весьма сомнительна.

Рассматривая феномен разграблений, происходивших в средневековом Риме после смерти понтифика, Гуревич вновь обратился к теории «парадоксов». Основываясь на материале скандинавских памятников, историк утверждал, что власть короля (а также и папы Римского) простиралась не только над людьми, но и над временем. Следовательно, смерть главы Церкви знаменовала «своего рода (? - Д. А.) конец света», «вывих времени» и апокалипсис. Люди, в головах которых торжествовали «парадоксы», приходили в ужас и начинали громить все подряд; «безотчетное самоощущение» средневекового человека служило источником «катастрофических ситуаций»26. Этим, по мнению Гуревича, объяснялся известный феномен «поругания» умершего понтифика и разграбления его имущества.

Необычное предположение вызвало резкую критику М.А. Бойцова, монография которого послужила основой для построения гипотезы27. Однако Гуревич считал свою позицию правой, несмотря на то что памятники не подтверждали высказанную идею. Исследователь не должен быть «рабом» источника, утверждал историк в ответ на критику, он не обязан следовать логике средневекового автора; изучение текста «неизбежно влечет за собой его деконструкцию»28. Это не новое и не случайное утверждение: Гуревич не раз подчеркивал, что историк должен не верить средневековому книжнику, что «внеисточниковое предзнание» современного человека необходимо входит в основу исследования, что историк сам выстраивает причинно-следственные ряды, которые ни в коей мере не вытекают из анализа памятников, и т. д.29 В результате деконструкции исследователю открываются потаенные пласты психики, которые, по мнению ученого XX в., определяли поведение людей помимо их воли и желания. Следовательно, деконструкция ведет к объективному знанию сквозь сопротивление материала30.

Развитие теории «парадоксов» вновь привело историка к достаточно спорным выводам. А.Я. Гуревич полагал, что после смерти папы Римского люди ожидали конца света и Второго пришествия. Периоды эсхатологических ожиданий в средневековой Европе, как известно, характеризовались массовыми покаяниями и пламенными проповедями. Однако, по утверждению Гуревича, многочисленные христиане средневековой Италии вели себя несколько по-иному: осознав, что «время кончилось» и в любой момент они могут предстать перед грозным Христом-Судией, они «перевертывали с ног на голову все установившиеся порядки». Приходя в ужас, люди предавались разорению и разграблению всего, что попадалось им под руку31. Таким образом, поняв, что их земная жизнь подходит к концу, прихожане католических церквей начинали... в исступлении грешить. Более того, перед лицом скорой смерти неразумная паства явно старалась запастись награбленным (видимо, намереваясь унести его с собой в преисподнюю либо подкупить им самого «неумытного Судию»32). Признать эти построения убедительными весьма непросто.

Самые разные, в том числе противоречивые на первый взгляд, идеи, безусловно существуют в каждом социуме, однако мировоззренческие, философские, богословские и иные смысловые системы эпохи вписывают эти идеи в рамки определенных объяснительных моделей. Без их реконструкции говорить о каком-либо «парадоксе», принадлежащем культуре, вряд ли будет корректно: противоречивым может, в конечном счете, показаться здесь все, мало понятное современному историку. Распространенные в Средние века представления о загробной участи человека не более «противоречивы», чем иные христианские идеи: о телесной и (или) духовной природе адских мучений; о силе и (или) немощи дьявола и т. п.33 Картина, изображенная на тимпане церкви Сен-Лазар, вполне логична в контексте существовавших идей о загробной участи души и о Страшном суде (тезис о немедленном осуждении грешных душ и их пребывании в аду до Второго пришествия был, в частности, подтвержден вторым Лионским собором 1274 г.). Вместе с тем подобное изображение соотносится и с общими художественными принципами средневековой живописи, где «противопоставление настоящего и прошедшего... не имеет столь абсолютного характера», так как «помимо реального смысла событий для средневекового человека существует их идеальный смысл, где настоящее, прошедшее и будущее сливаются во вневременном бытии». Как отмечал И.А. Кочетков, эта «общая закономерность мышления... находит свое отражение во всех видах средневекового искусства»34. В иконографии временная перспектива часто оказывается развернута в равноположной последовательности событий (так, иконографический канон Успения Пресвятой Богородицы представляет Марию на смертном одре, на руках Христа и на Небесах; апостолы изображены не только стоящими у одра Богоматери, но и переносящимися туда по воздуху)35. Принцип совмещения временных пластов хорошо известен в самых разных средневековых изображениях, в частности в книжных миниатюрах36 (ил. 15-18). Художник мог изобразить воскресение людей, соотнеся запечатленный им момент восстания из могил с будущей участью душ, предстающих перед Христом. Вряд ли иные художественные и мировоззренческие принципы свидетельствуют при этом о «спутанности сознания» и «спонтанности мыслительных структур».

Интересно, что мысль о некоем противоречии между известными представлениями о загробной участи души могла в действительности иметь место в Средние века. Так, в Послании неизвестному другу Максим Грек говорил о том, что во время Второго пришествия воскреснут все - одни для погибели, другие для вечной жизни; грешники изыдут при этом из ада и вернутся туда же после Суда, «где убо противословие сице вся суть? Да не будет»37. В подобных описаниях возможное противоречие выявляется не историком, а современником эпохи. Однако противоречие проявляется отнюдь не в области бессознательного: оно прямо фиксируется автором как возможное и логично снимается в рамках того же описания.

Как видим, многие случаи, когда в письменных (и изобразительных) источниках Средневековья отмечались «парадоксы», оказываются не столь однозначными. Объективация противоречий через психоаналитические теории вряд ли приводит здесь к позитивным результатам. Эта необычная проблема со своей стороны подтверждает достаточно тривиальную мысль - о том, что раскрыть феномен иной культуры возможно лишь благодаря реконструкции объяснительных систем, актуальных для исторической эпохи38.




1 Лурье Я.С. Россия древняя и Россия новая. СПб., 1997. С. 16-17.
2 Там же.
3 Ср.: «Мне представляется, что постановка вопроса об особом характере мышления средневекового человека вообще неправомерна: мышление у человека во все века было в целом тем же. Менялось не мышление, а мировоззрение, политические взгляды, формы художественного видения, эстетические вкусы» (Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 68).
4 Представление о том, что «понимание невозможно», стало крайне популярным в конце XX в. Общая критика методологии «понимания» как особой исследовательской практики гуманитарных наук распадается на две части. Первая связана с теоретическими установками постмодернизма, принятыми философской герменевтикой (П. Рикёр, Х.-Г. Гадамер), и восходит к постхайдеггеровской эволюции феноменологии. Герменевтическая практика постмодерна основывается на представлении об изначальной многозначности высказываний, множественных смыслах символа, что соответствует общему развитию постструктуралистической мысли. Основания для этой концепции дает помимо прочего разработка теорий Маркса, Ницше и Фрейда о «ложности» сознания (См.: Рикёр П. Указ. соч. С. 16-17, 27). Во многих случаях подобная исследовательская практика требует освобождения от «предрассудков», связанных с представлением о том, что человеческое сознание способно продуцировать самодостаточные смыслы (Рикёр П. Указ. соч. С. 30-31. О характерной для постмодернизма концепции «теоретического антигуманизма» см.: Ильин И.П. Постмодернизм от истоков до конца столетия. М., 1998. С. 42). Очевидно, однако, что подобный исследовательский подход (вопреки мнению его сторонников) является в большей степени идеологическим, нежели представляющим некую «истину» о культуре и человеке. Вторая часть критики связана с анализом «понимающих» методов, обоснованных в науке конца XIX - начала XX в. (в рамках неогегельянства, неокантианства, «традиционной» герменевтики). Многие из них развивались в русле акселиологического направления, предполагающего систематизацию реконструированных фактов на основании общих понятий, идеальных ценностей, неизменных психологических актов и т. д. (ср., например, у Г. Риккерта, М. Вебера). «Традиционная» герменевтика, в свою очередь, обосновала своеобразную процедуру «вчувствования» во внутренний мир автора: с ее помощью предлагалось понять человека прошлого лучше, чем он понимал себя сам (Шлейермахер, Дильтей). Подобные стратегии не раз становились предметом критики. Тем не менее проблему понимания текста через реконструкцию авторских объяснений вряд ли следует бесперспективно сводить к данным методологиям. (Ср. известную книгу Поля Вена, где на новом этапе обосновывается разделение наук на номотетические и идеографические и отрицается возможность каких-либо понимающих методов: Вен П. Как пишут историю: Опыт эпистемологии. М., 2003. С. 195, 201-203.)
5 ПЛДР. XVII век. Кн. 1. М., 1988. С. 502-511.
6 См.: Шунков А.В. «Повесть о преставлении патриарха Иосифа» царя Алексея Михайловича как литературный памятник: Стиль повести // Традиция и литературный процесс. Новосибирск, 1999. С. 176-185. Ср. комментарии к изданию памятника С.А. Семячко (ПЛДР. XVII в. Кн. 1. С. 666).
7 См., например: Древнерусские патерики. С. 22-23, 32, 72, 76, 86-87; Молдован A.M. Указ. соч. С. 262, 318, 342; Слово о Житии великого князя Дмитрия Ивановича // БЛДР. Т. 6. С. 216; Житие Кирилла Белозерского // Там же. Т. 7. С. 190, 192; Рассказ о смерти Пафнутия Боровского // Там же. С. 278, 280, 282; Повесть о болезни и смерти Василия III // Там же. Т. 10. С. 44. Ср.: Пигин А.В. Волоколамские произведения XVI в. о смерти // Дергачевские чтения - 2000: Русская литература: национальное развитие и региональные особенности. Екатеринбург, 2001. С. 167-171; Он же. Видения потустороннего мира в русской рукописной книжности. СПб., 2006. С. 84-87. См. также: Панченко A.M., Успенский Б.А. Указ. соч. С. 69.
8 См.: Кротов М.Г. Послание царя Алексея Михайловича о смерти патриарха Иосифа (этюд из исторической психологии) // ГДЛ. Сб. 2: XVI - начало XVII в. М., 1989. С. 149-178.
9 ПЛДР. XVII в. Кн. 1. С. 503-504.
10 И.Л. Андреев полагает, что в данном случае Алексей Михайлович обратился к описаниям посмертного суда, содержащимся в Измарагде (см.: Андреев И.Л. Указ. соч. С. 186).
11 ПЛДР. XVII в. Кн. 1. С 507-510. Последние мотивы (то, что «нежид» прекратил течь лишь после церковной службы, и то, что похороны проводились без звона из-за овладевшего людьми страха) М.Г. Кротов не выделял в числе основных элементов осуждения.
12 По мнению М.Г. Кротова, произведение ближе всего к памфлету, описания крайне саркастичны, Алексей Михайлович показал себя как «читатель Средневековья и писатель Нового времени» (Кротов М.Г. Указ. соч. С. 178).
13 Шунков А.В. Указ. соч. С. 182.
14 См.: Гуревич А.Я. «Время вывихнулось»: поругание умершего правителя // Одиссей. Человек в истории. М., 2003. С. 234; Он же. От истории ментальностей к историческому синтезу. С. 19.
15 Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы... С. 125,355. Идея о немедленном посмертном разделении праведников и грешников, ожидающих Страшного суда в раю или в аду, отражена во многих средневековых изображениях. Представление было описано историком (Там же. С. 109).
16 Там же. С. 125.
17 Там же. С. 129.
18 Там же. С. 128.
19 Там же. С. 129.
20 Там же. С. 124.
21 Там же. С. 129-130.
22 Там же.
23 Примечательно, что борьба с глобальной объяснительной теорией марксизма осуществлялась в работах ряда историков-«анналистов» путем «замены идеологем»: историк не должен нарушать «верную марксистскую стратегию» исследования, «которая имеет целью изучать объективные императивы, управляющие мыслями и поступками» (Шартье Р. Одна четверть свободы, три четверти детерминизма... С. 42-43. Ср.: Гуревич А.Я. От истории ментальностей к историческому синтезу. С. 21, 26). Отметим, что как марксизм, так и фрейдизм, по мнению К. Поппера, оказываются псевдонауками, базовые установки которых не подлежат фальсификации (см.: Савельева И.М., Полетаев А.В. Указ. соч. С. 279). Представление о гегемонии тех или иных «объективных» бессознательных императивов над сознанием человека было крайне популярно в XX в. Лидирующими «надсознательными» системами на протяжении столетия оказывались отчужденные силы рынка, «неантропная действительность подсознания» и неконтролируемая стихия языка, которые в конце века зачастую связывались в единое целое (См., например: Пигалев А.И. Указ. соч. С. 63). В.И. Молчанов остроумно описывал специфическую позицию сторонников теории «ложного» сознания, возомнившего, что оно свободно, но на деле встроенного в систему внеположных ему отношений и обусловленного ими: «При этом подразумевается, что они-то, авторы этой фразы, знают, ибо парят над сознанием, что эта автономия иллюзорна, ибо они, авторы, представляют не точку зрения (!) сознания, а общественного бытия, практики и т. д.» (см.: Молчанов В.И. Различение и опыт: феноменология неагрессивного сознания. М., 2004. С. 43).
24 Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы... С. 6.
25 См., например: Бенчев И. Указ. соч. С. 179. Ср. также в гл. 4 о противоречиях, выделявшихся во «Временнике» Тимофеева.
26 См.: Гуревич А.Я. «Время вывихнулось»... С. 236, 238-239.
27 См.: Бойцов М.А. «Вывихи времен» и сопротивление источников: Ответ А.Я. Гуревичу // Одиссей. Человек в истории. М., 2003. С. 241-250. Историк отметил, что в памятниках обнаруживается настолько мало материала, способного в чем-либо подкрепить построения Гуревича, что остается лишь «завидовать» известному специалисту, уверенному в правоте своих выводов. Указывая на отсутствие упоминаний о мистическом (или прагматическом) ужасе, охватывавшем грабителей, критик остроумно подчеркивал субъективность приведенной гипотезы. Смерть государя «порождала невыносимую ситуацию, когда время оказывалось разорванным и аннигилированным», - утверждал Гуревич. «Возможно, действительно порождала, - комментировал критик, - а возможно, и нет» (Там же. С. 248).
28 А.Я. Гуревич прямо отмечал, что любые толкования историков не могут выйти за пределы гипотез и предположений (см.: Гуревич А.Я. «Время вывихнулось»... С. 226-227,238; Он же. Конец света или карнавал? Ответ М.А. Бойцову // Одиссей. Человек в истории. М., 2003. С. 254).
29 См.: Гуревич А.Я. Историк и история: К 70-летию Юрия Львовича Бессмертного // Одиссей. Человек в истории. 1993. М., 1994. С. 216; Он же. Исторический синтез. С. 60, 219.
30 Подобная стратегия представлялась настолько верной самому А.Я. Гуревичу, что он не считал нужным прислушаться к замечаниям оппонентов: называя критику М.А. Бойцова несправедливой, историк приводил новое доказательство «по аналогии» - на этот раз с «дикарями тихоокеанских островов», завершая ответ простой констатацией: «Мой караван будет продолжать свой путь» (Гуревич А.Я. Конец света или карнавал? С. 252-255).
31 Гуревич А.Я. «Время вывихнулось»... С. 236.
32 «Неподкупного» Судию, как называли Христа древнерусские книжники.
33 См. подробнее экскурс 2.
34 Кочетков И.А. Слово и изображение в житийной иконе // ТОДРЛ. Т. 24. Л., 1969. С. 161.
35 Так называемый извод «Облачное Успение», или «Успение на облаках». Об источниках и иконографии Успения см.: Буслаев Ф.И. Общие понятия о русской иконописи // Буслаев Ф.И. Сочинения. Т. 1: Сочинения по археологии и истории искусства. СПб., 1908. С. 141; Антонова В.П., Мнева Н.Е. Указ. соч. Т. 1: XI - начало XVI века. М., 1963. С. 73-75; Игнашина Е.В., Комарова Ю.Б. Русская икона ХІ-ХІХ веков в собрании Новгородского музея: Путевод. по экспозиции. М., 2004. С. 36; Бенчев И. Указ. соч. С. 168-170. Ср. также икону «Битва новгородцев с суздальцами», где войско суздальцев представлено одновременно нападающим (спереди) и отступающим (сзади). См. ил. 16, 17.
36 Примеры см., например: Успенский Б А. Семиотика искусства: Поэтика композиции. Семиотика иконы. Статьи об искусстве. М., 2005. Ил. 40-45.
37 Сочинения преподобного Максима Грека. Ч. 3. С. 6.
38 Как представляется, подобная стратегия дает при этом возможность преодолеть ряд трудностей, характерных для исторической мысли второй половины XX в. (см., например: Про А. Двенадцать уроков по истории. М., 2000. С. 8-9; Филюшкин А.И. Произошла ли методологическая революция... С. 59-68; Юрганов А.Л. Источниковедение культуры... № 3. С. 57; Данилевский И.Н. Повесть временных лет: герменевтические основы источниковедения летописных текстов. М., 2004. С. 4-19; Гуревич А.Я. О кризисе современной исторической науки // Гуревич А.Я. История - нескончаемый спор. М., 2005. С. 427-455).

<< Назад   Вперёд>>