Глава IX. В Бутырках
Ко времени прибытия моего в Бутырки заключенных социалистов и анархистов в тюрьме было сравнительно немного, и почти все они помещались в одиночном корпусе. После апрельского разгрома сюда были возвращены главным образом члены Центральных комитетов. Большинство остальной публики оставалось раскинутым по провинциальным тюрьмам – ярославской, владимирской, рязанской, орловской.
Из нашего Центрального комитета я застал тут Ежова, Плескова, Николаевского. Из ЦК социалистов-революционеров – Гоца, Тимофеева, Веденяпина, Гендельмана, Артемьева, Донского, Лихача, Цейтлина и др. Большинство из них сидело уже свыше года, некоторые – более двух лет. Так же долго сидели и члены ЦК левых эсеров Камков, Майоров, Богачев. Все уже успели пережить всякие пертурбации: резкую смену тюремных режимов, перевод из тюрьмы в тюрьму. Члены нашего ЦК, как я уже упоминал, перенесли и трехдневную голодовку во «внутренней тюрьме», чтобы добиться самых элементарных условий человеческого существования. Вообще эта «внутренняя тюрьма» не прошла для них бесследно: двое – Ежов и Николаевский, – побыв там месяца два, вернулись в Бутырки с тяжелою формою цинги. Все пребывали, конечно, в полной неизвестности насчет своей дальнейшей судьбы, питаясь на этот счет такими же противоречивыми слухами, какие распространялись и у нас в ДПЗ в Петрограде.
Кроме членов различных Центральных комитетов было в мужском и женском отделениях одиночного корпуса и десятка полтора-два других заключенных социалистов и анархистов. Особую группу составляли «панюшкинцы» – большевики, образовавшие оппозиционную партию под названием «Серп и молот». Позиция этой партии была в общем довольно неопределенна, потому что в ней смешивались самые разнообразные элементы: утописты, требовавшие возврата к политике «октября 1917 года», рабочие, почувствовавшие себя связанными по рукам и ногам опекой бюрократии и начавшие смутно понимать весь вред коммунистической диктатуры, а наряду с ними и темные авантюристы, недовольные тем, что новый курс большевистского правительства вытесняет их с насиженных местечек или мешает им беспрепятственно ловить рыбу в мутной воде террористического режима. Одним из главарей этой пестрой партии был матрос Панюшкин, прославившийся в самые первые дни после большевистского переворота убийством студентов, братьев Ганглез, оставшимся безнаказанным. Новая партия выступила сначала очень шумно, созвала даже публичное собрание, где резко критиковалась политика правительства. Но вскоре главари ее, в том числе и Панюшкин, были арестованы, и партия распалась. Вся эта компания держалась, в общем, обособленно. Несколько раз они объявляли голодовку, но относились к этой форме протеста малосерьезно и прекращали голодовку, ничего не добившись. В конце концов они были высланы в Вологодскую губернию. Не знаю, что сталось с остальными, но сам Панюшкин очень скоро «покаялся», напечатал в газетах письмо с нападками на меньшевиков и эсеров, якобы введших его в соблазн, и объявлял о своем возвращении в лоно большевистской партии, которой обещал отныне служить верой и правдой.
Еще один заключенный выделялся на общем фоне: высокий плотный человек с длинной русой бородой, голубыми глазами, тихий и застенчивый. Это был Элоранта, финский литератор-коммунист. По-русски он еле говорил несколько слов, и объясняться с ним было трудно. Он сидел уже около года по делу об убийстве членов ЦК Финской коммунистической партии в Петрограде (в августе 1920 года). Убийство это произошло на почве фракционной борьбы, осложненной спорами из-за дележа денег, получавшихся финской коммунистической эмиграцией от большевиков. Убийцами были молодые члены партии, ворвавшиеся на заседание ЦК и в запальчивости выстрелами из револьверов убившие восемь и ранившие одиннадцать его членов. Все они сидели в общих камерах Бутырской тюрьмы, а Элоранта в одиночке. В феврале 1922 года – через полтора года после убийства! – состоялся суд революционного трибунала. Непосредственные участники убийства были приговорены к различным срокам тюремного заключения, Элоранта же, как вождь рабочей оппозиции и идейный вдохновитель убийства, – к расстрелу. Ему, как литератору, ставилась в вину «демагогическая агитация», втягивавшая рабочую оппозицию в «склочную борьбу против финского ЦК». Сам трибунал почувствовал, видимо, смущение перед своим собственным чудовищным приговором и, применяя декрет об амнистии 7 ноября 1921 года, постановил заменить расстрел заключением в тюрьме на пять лет. Но президиум ВЦИКа применение амнистии отменил, и в ночь с 16 на 17 февраля несчастный Элоранта был казнен.
Других политических, кроме социалистов и анархистов, было мало. Большая часть камер была занята уголовными – по делам о хищениях и бандитизме. Они наполняли собою всю верхнюю (третью) галерею МОКа (мужской одиночный корпус; женский назывался на языке заключенных и администрации – ЖОК). Большинство из них сидело в «строгом» заключении, и было среди них немало ожидавших смертного приговора или уже приговоренных к расстрелу.
Начальником громадной тюрьмы (около 2500 заключенных) был некий Попов, автор знаменитой инструкции для «внутренней тюрьмы при ВЧК», где он был комендантом до перевода в Бутырки. Бывший гвардейский унтер-офицер, высокий и худой как жердь, с лошадиным лицом и бесцветными, оловянными глазами, невежественный, тупой и жестокий, Попов был вдобавок ужасно глуп и упрям. Убедить его в чем-либо или доказать ему нелепость какого-либо придуманного им распоряжения было невозможно. Однажды он придумал, чтобы заключенных выводили в уборную (по правилам это должно было делаться два раза в день) поодиночке. Тщетно ему доказывали заключенные бессмысленность такого рода изоляции людей, которые гуляют совместно. Тщетно и надзиратели вычисляли, что при таком порядке мало будет круглых суток, чтобы пропустить по два раза через уборную семьдесят – семьдесят пять человек, сидевших на каждой галерее. Попов упрямо твердил: «Вот, все хотят умнее меня быть. А я и сам знаю, как надо» – и долго еще не забывал повторять свое распоряжение каждый раз, как заходил в МОК во время «оправки» и замечал, что оно нарушается, – а нарушалось оно, разумеется, с первого же дня. Больше всего не любил он, чтобы над ним насмехались: «Все-то они пересмешничают», – жаловался он председателю ВЧК на непочтительность социалистов. Примириться с нашей борьбою за более свободный режим он никак не мог, и каждая уступка начальства его, видимо, до глубины души огорчала. Уже тогда, когда мы добились открытия камер и множества других льгот, он в один прекрасный день развесил во всех камерах составленную им новую инструкцию – бледную копию с инструкции «внутренней тюрьмы». Когда же мы инструкцию немедленно сняли, а чекистское начальство подтвердило все наши вольности, душа Попова не выдержала, и он ушел из Бутырок. Впоследствии, проезжая через Ригу, я узнал, что Попов состоит теперь комендантом дачи-санатория для видных русских коммунистов на Рижском взморье. Оказалось, что и этих своих питомцев он удручает попытками ввести инструкцию: запретить разговаривать за общим обедом, принимать у себя в комнате гостей и т. д., вообще регулировать каждый их шаг.
Помощником его по МОКу и ЖОКу был Соколов – маленький, юркий человек с бегающими глазами. Он старался показать себя своим человеком и действительно сидел когда-то в тюрьме по обвинению в прикосновенности к меньшевистской организации (Соколов был из рабочих), но в то же время исподтишка делал заключенным массу неприятностей. Несколько побаиваясь острых столкновений с МОКом, он бесцеремоннее распоряжался в ЖОКе, и почти каждое появление его там сопровождалось какими-нибудь новыми стеснительными распоряжениями и новыми скандалами. Соколов оставался при мне недолго: уехал в отпуск, из которого к месту службы уже не вернулся. Его сменили другие помощники Попова – латыш Кноппе, большевик, бывший ссыльный, и Дарин, шустрый молодой человек, некогда пострадавший за то, что печатал на гектографе перевод книги Бебеля «Женщина и социализм», не подозревая того, что русский перевод этой книги давно вышел легально. С ними у нас отношения были вполне удовлетворительные.
Об одном из многочисленных помощников Попова – Качинском – стоит сказать несколько слов особо. Дело в том, что эсеры, отбывавшие в царское время каторгу в Бутырках, узнали в нем бывшего надзирателя каторжного отделения, прославившегося грубым обращением с политическими каторжанами и даже избиением их. В числе немало натерпевшихся от него каторжан был в свое время и Дзержинский, ныне глава ВЧК. Качинский сделался до такой степени ненавистным политическим каторжанам, что Дзержинский говорил про него: если революция передаст когда-нибудь власть в наши руки, я непременно повешу этого палача! Теперь же Качинский, перекрасившийся в коммуниста, занимал должность помощника начальника тюрьмы, где в тех же самых камерах, что и при царском режиме, томились бывшие сотоварищи Дзержинского по каторге! Мы решили написать о Качинском заявление Дзержинскому и довели его биографию до сведения председателя контрольной комиссии РКП, Сольца, случайно приезжавшего в тюрьму. Через некоторое время Качинский был арестован и, как нам говорили, приговорен к пяти годам концентрационного лагеря. С тех пор он с нашего горизонта исчез. Но сколько таких неразоблаченных еще Качинских орудует в советских тюрьмах под коммунистическою маскою! Да и можно ли быть уверенным, что сам Качинский, отбыв сокращенный амнистиями срок заключения, не выплывет снова где-нибудь в провинции и снова не получит власти над сотнями заключенных?
Те полгода, что я провел в Бутырской тюрьме, были наполнены борьбою заключенных социалистов и анархистов за улучшение своего положения.
В первые же дни пришлось выдержать борьбу за право иметь свидания с родными в сколько-нибудь сносной обстановке. Свидания происходили в нескольких комнатах при конторе тюрьмы. В каждой комнате свидание имели обычно пять-шесть заключенных сразу под надзором двух-трех надзирателей и чекистов. Но начальству вдруг показалось опасным позволять заключенным сидеть рядом с приходящими к ним родными, так как при этом возможна передача записок и т. п. Поэтому администрация распорядилась, чтобы заключенные и их посетители были разделены широким столом: стало невозможно не только обнять своих близких, но и вести с ними сколько-нибудь интимные разговоры, так как через стол приходилось говорить так громко, что разговор был слышен и всем соседям по столу, и надзирателям. Протест наш был оставлен без внимания, и тогда мы подали заявление, что отказываемся от свиданий. Через две недели ЧК уступила, и свидания стали происходить прежним порядком.
Не успела закончиться история со свиданиями, как новое волнение было внесено в среду заключенных обыском, произведенным ЧК. Часа в три ночи я проснулся от шума открываемой двери. В камеру вбежал Качинский и, осветив поворотом выключателя камеру, бросил: «Обыск!» Сейчас же за ним ввалилось какое-то неуклюжее существо в длинном, почти до пят, пальто, с широким, скуластым, грубым лицом. Вошли и два красноармейца с винтовками в руках. «Вставайте, товарищ, одевайтесь!» Голос, каким это было сказано, возбудил у меня некоторые подозрения, и я обратился к неопределенному существу, уже бросившемуся к моим книгам и начавшему перерывать их: «Вы женщина?» – «Да, я женщина, но это ничего не значит: вставайте и одевайтесь!» Я наотрез отказался от этого милого предложения. Чекистка-латышка пробовала было возвысить голос, но я потребовал, чтобы она говорила вежливо, а главное, доложила тому, кто распоряжается обыском, что я протестую против такого способа производства обыска и настаиваю на немедленном удалении этой «приятной» особы из моей камеры. После долгих препирательств почтенная дама все же отправилась с докладом по начальству, оставив в моей камере красноармейцев, и больше уже не возвращалась: ее сменил молодой человек, откровенно говоря никакого рвения к производству обыска не обнаруживший. Через пять минут я снова остался один.
Как я узнал, освободив меня от своего присутствия, чекистская андрогина своей работы в тюрьме не оставила. Она не только не стеснялась заставлять при себе одеваться, причем предварительно ощупывала все складочки белья и т. п., но даже собственными руками лазила в параши, вытаскивая из них и тщательно рассматривая все клочки бумаги! Преданность делу поистине изумительная!
Не всем так посчастливилось, как мне. В некоторых камерах обыск продолжался по часу, причем кое-где чекисты забирали все исписанные листки бумаги, а кое-где и все книги. На этой почве произошли даже кое-какие курьезы: в числе книг, наряду с двумя номерами преступного «Социалистического вестника», были взяты случайно оказавшиеся у кого-то произведения Жюля Верна! Но курьезы курьезами, а результаты обыска были весьма чувствительны для заключенных. Когда-то, в царские времена, тюрьма служила для многих из нас настоящей школой. После изнуряющей, треплющей подпольной и нелегальной жизни на воле, когда и времени не хватает на серьезную умственную работу, да и отсутствие собственного угла и необходимость шататься по «ночевкам» зачастую лишают всякой возможности заниматься систематически, тюрьма служила местом отдыха, где можно почитать, подумать, разобраться в своих мыслях, попытаться изложить их на бумаге. Тюрьма была для революционера местом усиленного умственного труда. Не то – в советской тюрьме. Доставать в Советской России книги очень трудно, почти невозможно. Даже в бумаге и письменных принадлежностях ощущается огромный недостаток. При таких условиях систематическая умственная работа крайне затрудняется, и в тюрьме царит вынужденная праздность. Работа становится совершенно невозможной, когда при периодически повторяющихся обысках отбираются все без исключения рукописи. Правда, ЧК их по просмотре возвращает, но этот просмотр длится месяцы, и при этом часть рукописей неизменно затеривается. Материалы, отобранные у некоторых товарищей при обыске в августе месяце, они получили обратно, после бесчисленных напоминаний и заявлений, лишь в декабре. Понятно, какое негодование вызывает такой образ действия у тех, кто при самых неблагоприятных условиях ценою громадных усилий умудрился использовать вынужденный тюремный досуг для литературной работы.
Ко времени моего привоза в Бутырки заключенные социалисты сидели по одиночкам. Гуляли человек по пять вместе, но сейчас же после прогулки нас разводили по камерам и запирали. Мириться с этим, понятно, было трудно. Почти все уже успели за долгие месяцы сидения в тюрьме пожить при режиме полного общения заключенных между собою, и было непонятно, почему необходима теперь такая изоляция друг от друга, ведь нам же неоднократно заявлялось, что никакого следствия о нас не ведется, что нас – по выражению Ленина – «бережно держат в тюрьме» только затем, чтобы лишить общения с внешним миром, а не друг с другом. Попов же, а за ним и низшая администрация проявляли в этом отношении глупейший формализм: люди только что гуляли вместе, но, если Попов застанет их вместе у дверей камеры, сейчас же поднимает скандал. Все это сильно раздражало. Мы решили добиться полной свободы общения друг с другом.
Как всегда, начались споры о тактике. Были сторонники решительных действий: предъявление ультиматума, голодовка, активное сопротивление и т. д. Но победило «умеренное» течение. Было решено, по возможности не доводя дела до острого скандала, выпотрошить установившийся режим изнутри путем настойчивого, систематического раздвигания установленных рамок.
Все эти тактические переговоры велись на прогулках, через старост, разносивших съестные припасы, путем записочек, для передачи которых друг другу было сколько угодно способов, и, наконец, прямыми разговорами с окон.
Из-за этих разговоров тоже выходило немало конфликтов. В других тюрьмах, как, например, в Лефортовской в той же Москве, часовые попросту, как в доброе царское время, стреляли в сидящих на окнах. В Орле при таком же случае одному товарищу прострелили руку. У нас Попов шумел и грозил, но к экстренным мерам прибегать не решался. Раз его помощник Соколов решил приступить на женском отделении к энергичным действиям: отнял табуретку у одной из заключенных. А так как заключенная эта оказалась беременной и без табуретки слезть с высокого подоконника никак не могла, то через несколько часов Соколову пришлось вернуть табуретку обратно, и он сконфуженно объяснял, будто никакой кары в виду не имел, а просто табуретка «понадобилась в конторе». После еще нескольких попыток в таком же роде начальство махнуло рукою, и наши позиции на окнах были прочно закреплены.
Одновременно с наступлением на окна мы вели наступление на двери. Все чаще и чаще, возвращаясь с прогулки, из уборной, со свидания, стали пользоваться случаем подбежать к двери чужой камеры, открыть дверную форточку и побеседовать с товарищами. Начальство пыталось бороться с этим, замыкая дверные форточки на замок. Но это оказалось нелегко. В большинстве форточек замки оказались испорченными. Кроме того, надзирателям совсем не улыбалось бегать все время от камеры к камере по вызову заключенных: ведь в советской тюрьме, где все расшатано, во всем нехватка, жизнь не может идти с такою монотонною регулярностью, как в благоустроенных «нормальных» тюрьмах. В конце концов после ряда стычек, иногда довольно бурных, и дверные форточки были оставлены в нашем владении.
Тогда приступили к следующим шагам. Среди нас было несколько рабочих слесарей. Из найденных на дворе гвоздей, обломков железа и т. п. они быстро понаделали отмычки. Высунув руку из форточки, можно было спокойно открыть дверь камеры, когда замок был закрыт на один оборот; на два же оборота его закрывали только ночью. Проходя по коридору, Попов однажды наткнулся как раз на сцену отпирания двери таинственною рукою, высунувшеюся из камеры, и совершенно остолбенел. Подождав, пока заключенный вышел из камеры, он, заикаясь, обратился к нему: «Да как же вы это делаете?» – «А вот так», – спокойно ответил заключенный, продемонстрировав «хитрую механику» изумленному администратору. Попов молча постоял и, махнув рукою, ушел.
Результатом этого происшествия было появление «специалистов» с тюремным архитектором во главе. «Специалисты» осмотрели двери, но не могли придумать ничего другого, как посоветовать и днем запирать замки на два оборота. Но это опять-таки сопряжено было с большими неудобствами для надзирателей. А главное, на тюремных «специалистов» у нас нашлись свои. Не прошло и двух недель, как во всех замках были отогнуты внутренние пружины, так что в любой момент они свободно отпирались самой простой отмычкой. Ничего не подозревавшему Попову пришлось еще раз испытать сильнейшее потрясение, когда однажды во время ночного обхода он застал в одной из камер четверых заключенных, мирно игравших в карты. Постояв, по своему обыкновению, молча и полюбовавшись на игроков, спокойно продолжавших свое занятие, он ушел, огорченный до глубины души, и долго не появлялся в нашем корпусе ни днем ни ночью.
Делать, однако, было нечего. Починить несколько десятков сложных замков в Советской России не так-то просто. Да и не было никаких гарантий, что только что починенные замки сейчас же не будут снова испорчены. Надо было, стало быть, идти на открытый скандал. Но на это ЧК по разным соображениям в это время не решалась. Было еще свежо воспоминание о бутырском избиении 27 апреля, не поднявшем престижа большевиков ни среди русских, ни среди заграничных рабочих. А число заключенных в Бутырках социалистов и анархистов снова достигло внушительной цифры. Постепенно возвращались те, которые в апреле были развезены по провинциальным тюрьмам. Прибывали новые вследствие новых арестов. Подвозились заключенные из других городов, так как все дела о социалистах сосредоточивались в ВЧК, и местные Чрезвычайки охотно сбывали с своих рук беспокойную публику, с которой не так-то легко справиться и пребывание которой в тюрьме не только служит постоянным источником недовольства местных рабочих, но и смущает совесть рядовых коммунистов. К декабрю скопилось в Бутырках уже не менее двухсот пятидесяти заключенных такого рода, и идти с ними на острое столкновение значило рисковать новой громкой историей.
На нас махнули рукой. Сначала закрывали глаза на полный развал строгого тюремного режима и официально считали, что по части соблюдения инструкций «все обстоит благополучно». Потом, в результате неоднократных переговоров с Московской ЧК, в ведении которой формально состояла Бутырская тюрьма, и ВЧК, ведавшей нашими делами, все добытые нами вольности были формально узаконены. С ноября – декабря мы пользовались, в общем, внутри тюрьмы полной свободой общения друг с другом, гуляли совместно, устраивали лекции и собеседования, организовывали клубы и т. д. Представителем нашим для всяких сношений с тюремной администрацией и ЧК был старостат, составленный из делегатов – по одному от каждой фракции. Через него велись все переговоры. Он определял, кого из вновь прибывающих следует переводить в наш корпус.
Оставался старый, но вечно новый вопрос об общении с заключенными-женщинами. В ЖОКе расшатывание режима происходило параллельно с МО Ком, хотя и с некоторым запозданием и с большими трениями. Почта между ЖОКом и МОКом действовала с такою регулярностью, как вряд ли еще где-либо в Советской России, хотя я должен, конечно, воздержаться от описания способов, какими мы достигали правильности, до сих пор недоступной советскому Наркомпочтелю. Ежедневно часов в восемь вечера корреспонденция аккуратно разносилась по адресатам. Желающие могли даже беседовать по особому «телефону», устройство которого не имело ничего общего с изобретением Эдисона.
Но всего этого было мало. Женщин-заключенных было сравнительно немного – человек двадцать пять. Они хотели участвовать в тех лекциях и собеседованиях, которые устраивались у нас, что представляло особенную важность ввиду скудости книжного запаса, которым мы располагали. У некоторых были в МОКе мужья, братья, и не было никаких разумных причин, почему им нельзя видеться друг с другом, а потребность видеться была тем больше, чем неопределеннее вообще был смысл, цели и сроки заключения социалистов. Значительную роль играла, наконец, и та психология заключенного, о которой я говорил в другом месте и которая заставляет при каждом новом расширении тюремной «свободы» все острее чувствовать, что это – «свобода» фальсифицированная.
Начальство, однако, долго сопротивлялось в этом пункте. Но под конец сопротивление его начало слабеть, и оно согласилось, по крайней мере, на то, чтобы старосты нашего корпуса ежедневно посещали ЖОК. На этом, однако, дело не остановилось. В начале декабря произошел знаменитый в летописях Бутырской тюрьмы прорыв МОКа в ЖОК. Гулявшие на дворе мужского корпуса десять – двенадцать заключенных, воспользовавшись открытием ворот для пропуска воза с дровами, ворвались во двор женского корпуса, а оттуда разошлись по камерам, где тотчас же было организовано чаепитие и пр. Случай этот чуть не вызвал очень острого столкновения с администрацией. На приглашение ее вернуться в МОК заключенные ответили отказом. Начались уже разговоры о применении силы. Инцидент был улажен лишь благодаря вмешательству старост, которые заслужили при этом у наиболее экзальтированной части населения ЖОКа нелестную репутацию «умеренности» и «податливости».
Как бы то ни было, случаем прорыва вопрос был поставлен ребром. Надо было на что-нибудь решиться, и начальство решило в конце концов уступить по всей линии. Причиной этой уступчивости было главным образом то положение, в котором очутились уголовные заключенные нашего корпуса и вообще все, кого ЧК хотела держать в «строгом» заключении. Само собою понятно, что привилегии, которыми пользовались мы, не оставались без влияния на положение и всех остальных заключенных в нашем корпусе. Весь тюремный режим расшатывался. Надзиратели стали относиться к своим служебным обязанностям спустя рукава. Тогда в ЧК возник план: ЖОК отвести под уголовных и «строгих». Всех же социалистов и социалисток сосредоточить в МОКе. В середине декабря пала для нас последняя твердыня старого режима одиночек: заключенные женщины были переведены в освободившиеся от уголовных камеры, и МОК стал сплошным социалистическим оазисом в Бутырской тюрьме, пользующимся всеми теми «свободами», какие вообще возможны в тюрьме.
Параллельно с улучшением режима шло и улучшение пищи, так что к январю заключенные социалисты были переведены на санаторный паек. Передачи, получавшиеся от родных, поступали – по фракциям – в раздел поровну между товарищами. Некоторую помощь оказывал также и политический Красный Крест. Крест этот уже несколько лет действует в Москве. Но в других городах, например Петрограде, ЧК упорно не только не разрешала такую организованную помощь политическим заключенным, но беспощадно арестовывала всех, кого подозревала в попытках «нелегально» делать сборы в пользу политических. Красный Крест помогает не только социалистам, но всем политическим заключенным без различия. Вообще же надо сказать, что морально тяжелую сторону тех привилегий, которых мы добивались в тюрьме, составляло сознание, что они распространяются только на нас, социалистов, и не распространяются на «каэров», хотя политически и враждебных нам, но представляющих контингент людей, многие из которых действуют не по своекорыстным, а по несомненно идейным побуждениям. Правда, я уже объяснил, в каком смысле наше заключение вообще существенно отличалось от заключения всех других тюремных обитателей. Но все же не может быть никакого сомнения в том, что отношение советских властей к политическим заключенным из категории так называемых «каэров» нельзя назвать иначе как совершенно недостойным. К сожалению, не в нашей власти было изменить это положение.
Прибавлю, что и тот тюремный «рай», какого мы добились в Бутырках полугодовой борьбой, оказался, как и все в большевистском мире, недолговечным. В конце января 1922 года, вскоре после моего выхода из МОКа, началась его разгрузка – перевод заключенных под разными предлогами в другие, часто отвратительные места заключения, и к концу февраля МОК совершенно опустел. Сидевшие вместе со мной по второму и третьему году социалисты-революционеры Гоц, Донской, Тимофеев, Веденяпин и другие, которым чекисты столько раз говорили, что они находятся лишь в изоляции, внезапно оказались преданными суду за действительные или мнимые преступления, совершенные в 1918 году, и понадобилась бурная кампания протеста, захватившая пролетарские партии и организации чуть ли не всего мира, чтобы добиться по крайней мере гарантии, что они не будут расстреляны.[4] Как видим, тюремным раем в Советской России чрезмерно восхищаться не приходится…
Сейчас (апрель 1922 года) Бутырки начинают снова наполняться заключенными социалистами, и пионерами являются на этот раз члены нашего социал-демократического союза молодежи – юноши и девушки, большинство которых уже прошло через Бутырки в то время, как я там сидел. И им теперь снова приходится собственными силами добиваться возвращения хотя бы части тех «свобод», которых мы в свое время добились и которыми они также пользовались. Им уже пришлось поголодать три дня, чтобы вырваться из отвратительной клоаки «внутренней тюрьмы». И им придется еще, конечно, немало потратить нервов, пока они создадут для себя сколько-нибудь сносные условия в вечно меняющемся, вечно склонном к грубому насилию, вечно поворачивающем на сто восемьдесят градусов советском тюремном режиме.[5]
Из нашего Центрального комитета я застал тут Ежова, Плескова, Николаевского. Из ЦК социалистов-революционеров – Гоца, Тимофеева, Веденяпина, Гендельмана, Артемьева, Донского, Лихача, Цейтлина и др. Большинство из них сидело уже свыше года, некоторые – более двух лет. Так же долго сидели и члены ЦК левых эсеров Камков, Майоров, Богачев. Все уже успели пережить всякие пертурбации: резкую смену тюремных режимов, перевод из тюрьмы в тюрьму. Члены нашего ЦК, как я уже упоминал, перенесли и трехдневную голодовку во «внутренней тюрьме», чтобы добиться самых элементарных условий человеческого существования. Вообще эта «внутренняя тюрьма» не прошла для них бесследно: двое – Ежов и Николаевский, – побыв там месяца два, вернулись в Бутырки с тяжелою формою цинги. Все пребывали, конечно, в полной неизвестности насчет своей дальнейшей судьбы, питаясь на этот счет такими же противоречивыми слухами, какие распространялись и у нас в ДПЗ в Петрограде.
Кроме членов различных Центральных комитетов было в мужском и женском отделениях одиночного корпуса и десятка полтора-два других заключенных социалистов и анархистов. Особую группу составляли «панюшкинцы» – большевики, образовавшие оппозиционную партию под названием «Серп и молот». Позиция этой партии была в общем довольно неопределенна, потому что в ней смешивались самые разнообразные элементы: утописты, требовавшие возврата к политике «октября 1917 года», рабочие, почувствовавшие себя связанными по рукам и ногам опекой бюрократии и начавшие смутно понимать весь вред коммунистической диктатуры, а наряду с ними и темные авантюристы, недовольные тем, что новый курс большевистского правительства вытесняет их с насиженных местечек или мешает им беспрепятственно ловить рыбу в мутной воде террористического режима. Одним из главарей этой пестрой партии был матрос Панюшкин, прославившийся в самые первые дни после большевистского переворота убийством студентов, братьев Ганглез, оставшимся безнаказанным. Новая партия выступила сначала очень шумно, созвала даже публичное собрание, где резко критиковалась политика правительства. Но вскоре главари ее, в том числе и Панюшкин, были арестованы, и партия распалась. Вся эта компания держалась, в общем, обособленно. Несколько раз они объявляли голодовку, но относились к этой форме протеста малосерьезно и прекращали голодовку, ничего не добившись. В конце концов они были высланы в Вологодскую губернию. Не знаю, что сталось с остальными, но сам Панюшкин очень скоро «покаялся», напечатал в газетах письмо с нападками на меньшевиков и эсеров, якобы введших его в соблазн, и объявлял о своем возвращении в лоно большевистской партии, которой обещал отныне служить верой и правдой.
Еще один заключенный выделялся на общем фоне: высокий плотный человек с длинной русой бородой, голубыми глазами, тихий и застенчивый. Это был Элоранта, финский литератор-коммунист. По-русски он еле говорил несколько слов, и объясняться с ним было трудно. Он сидел уже около года по делу об убийстве членов ЦК Финской коммунистической партии в Петрограде (в августе 1920 года). Убийство это произошло на почве фракционной борьбы, осложненной спорами из-за дележа денег, получавшихся финской коммунистической эмиграцией от большевиков. Убийцами были молодые члены партии, ворвавшиеся на заседание ЦК и в запальчивости выстрелами из револьверов убившие восемь и ранившие одиннадцать его членов. Все они сидели в общих камерах Бутырской тюрьмы, а Элоранта в одиночке. В феврале 1922 года – через полтора года после убийства! – состоялся суд революционного трибунала. Непосредственные участники убийства были приговорены к различным срокам тюремного заключения, Элоранта же, как вождь рабочей оппозиции и идейный вдохновитель убийства, – к расстрелу. Ему, как литератору, ставилась в вину «демагогическая агитация», втягивавшая рабочую оппозицию в «склочную борьбу против финского ЦК». Сам трибунал почувствовал, видимо, смущение перед своим собственным чудовищным приговором и, применяя декрет об амнистии 7 ноября 1921 года, постановил заменить расстрел заключением в тюрьме на пять лет. Но президиум ВЦИКа применение амнистии отменил, и в ночь с 16 на 17 февраля несчастный Элоранта был казнен.
Других политических, кроме социалистов и анархистов, было мало. Большая часть камер была занята уголовными – по делам о хищениях и бандитизме. Они наполняли собою всю верхнюю (третью) галерею МОКа (мужской одиночный корпус; женский назывался на языке заключенных и администрации – ЖОК). Большинство из них сидело в «строгом» заключении, и было среди них немало ожидавших смертного приговора или уже приговоренных к расстрелу.
Начальником громадной тюрьмы (около 2500 заключенных) был некий Попов, автор знаменитой инструкции для «внутренней тюрьмы при ВЧК», где он был комендантом до перевода в Бутырки. Бывший гвардейский унтер-офицер, высокий и худой как жердь, с лошадиным лицом и бесцветными, оловянными глазами, невежественный, тупой и жестокий, Попов был вдобавок ужасно глуп и упрям. Убедить его в чем-либо или доказать ему нелепость какого-либо придуманного им распоряжения было невозможно. Однажды он придумал, чтобы заключенных выводили в уборную (по правилам это должно было делаться два раза в день) поодиночке. Тщетно ему доказывали заключенные бессмысленность такого рода изоляции людей, которые гуляют совместно. Тщетно и надзиратели вычисляли, что при таком порядке мало будет круглых суток, чтобы пропустить по два раза через уборную семьдесят – семьдесят пять человек, сидевших на каждой галерее. Попов упрямо твердил: «Вот, все хотят умнее меня быть. А я и сам знаю, как надо» – и долго еще не забывал повторять свое распоряжение каждый раз, как заходил в МОК во время «оправки» и замечал, что оно нарушается, – а нарушалось оно, разумеется, с первого же дня. Больше всего не любил он, чтобы над ним насмехались: «Все-то они пересмешничают», – жаловался он председателю ВЧК на непочтительность социалистов. Примириться с нашей борьбою за более свободный режим он никак не мог, и каждая уступка начальства его, видимо, до глубины души огорчала. Уже тогда, когда мы добились открытия камер и множества других льгот, он в один прекрасный день развесил во всех камерах составленную им новую инструкцию – бледную копию с инструкции «внутренней тюрьмы». Когда же мы инструкцию немедленно сняли, а чекистское начальство подтвердило все наши вольности, душа Попова не выдержала, и он ушел из Бутырок. Впоследствии, проезжая через Ригу, я узнал, что Попов состоит теперь комендантом дачи-санатория для видных русских коммунистов на Рижском взморье. Оказалось, что и этих своих питомцев он удручает попытками ввести инструкцию: запретить разговаривать за общим обедом, принимать у себя в комнате гостей и т. д., вообще регулировать каждый их шаг.
Помощником его по МОКу и ЖОКу был Соколов – маленький, юркий человек с бегающими глазами. Он старался показать себя своим человеком и действительно сидел когда-то в тюрьме по обвинению в прикосновенности к меньшевистской организации (Соколов был из рабочих), но в то же время исподтишка делал заключенным массу неприятностей. Несколько побаиваясь острых столкновений с МОКом, он бесцеремоннее распоряжался в ЖОКе, и почти каждое появление его там сопровождалось какими-нибудь новыми стеснительными распоряжениями и новыми скандалами. Соколов оставался при мне недолго: уехал в отпуск, из которого к месту службы уже не вернулся. Его сменили другие помощники Попова – латыш Кноппе, большевик, бывший ссыльный, и Дарин, шустрый молодой человек, некогда пострадавший за то, что печатал на гектографе перевод книги Бебеля «Женщина и социализм», не подозревая того, что русский перевод этой книги давно вышел легально. С ними у нас отношения были вполне удовлетворительные.
Об одном из многочисленных помощников Попова – Качинском – стоит сказать несколько слов особо. Дело в том, что эсеры, отбывавшие в царское время каторгу в Бутырках, узнали в нем бывшего надзирателя каторжного отделения, прославившегося грубым обращением с политическими каторжанами и даже избиением их. В числе немало натерпевшихся от него каторжан был в свое время и Дзержинский, ныне глава ВЧК. Качинский сделался до такой степени ненавистным политическим каторжанам, что Дзержинский говорил про него: если революция передаст когда-нибудь власть в наши руки, я непременно повешу этого палача! Теперь же Качинский, перекрасившийся в коммуниста, занимал должность помощника начальника тюрьмы, где в тех же самых камерах, что и при царском режиме, томились бывшие сотоварищи Дзержинского по каторге! Мы решили написать о Качинском заявление Дзержинскому и довели его биографию до сведения председателя контрольной комиссии РКП, Сольца, случайно приезжавшего в тюрьму. Через некоторое время Качинский был арестован и, как нам говорили, приговорен к пяти годам концентрационного лагеря. С тех пор он с нашего горизонта исчез. Но сколько таких неразоблаченных еще Качинских орудует в советских тюрьмах под коммунистическою маскою! Да и можно ли быть уверенным, что сам Качинский, отбыв сокращенный амнистиями срок заключения, не выплывет снова где-нибудь в провинции и снова не получит власти над сотнями заключенных?
Те полгода, что я провел в Бутырской тюрьме, были наполнены борьбою заключенных социалистов и анархистов за улучшение своего положения.
В первые же дни пришлось выдержать борьбу за право иметь свидания с родными в сколько-нибудь сносной обстановке. Свидания происходили в нескольких комнатах при конторе тюрьмы. В каждой комнате свидание имели обычно пять-шесть заключенных сразу под надзором двух-трех надзирателей и чекистов. Но начальству вдруг показалось опасным позволять заключенным сидеть рядом с приходящими к ним родными, так как при этом возможна передача записок и т. п. Поэтому администрация распорядилась, чтобы заключенные и их посетители были разделены широким столом: стало невозможно не только обнять своих близких, но и вести с ними сколько-нибудь интимные разговоры, так как через стол приходилось говорить так громко, что разговор был слышен и всем соседям по столу, и надзирателям. Протест наш был оставлен без внимания, и тогда мы подали заявление, что отказываемся от свиданий. Через две недели ЧК уступила, и свидания стали происходить прежним порядком.
Не успела закончиться история со свиданиями, как новое волнение было внесено в среду заключенных обыском, произведенным ЧК. Часа в три ночи я проснулся от шума открываемой двери. В камеру вбежал Качинский и, осветив поворотом выключателя камеру, бросил: «Обыск!» Сейчас же за ним ввалилось какое-то неуклюжее существо в длинном, почти до пят, пальто, с широким, скуластым, грубым лицом. Вошли и два красноармейца с винтовками в руках. «Вставайте, товарищ, одевайтесь!» Голос, каким это было сказано, возбудил у меня некоторые подозрения, и я обратился к неопределенному существу, уже бросившемуся к моим книгам и начавшему перерывать их: «Вы женщина?» – «Да, я женщина, но это ничего не значит: вставайте и одевайтесь!» Я наотрез отказался от этого милого предложения. Чекистка-латышка пробовала было возвысить голос, но я потребовал, чтобы она говорила вежливо, а главное, доложила тому, кто распоряжается обыском, что я протестую против такого способа производства обыска и настаиваю на немедленном удалении этой «приятной» особы из моей камеры. После долгих препирательств почтенная дама все же отправилась с докладом по начальству, оставив в моей камере красноармейцев, и больше уже не возвращалась: ее сменил молодой человек, откровенно говоря никакого рвения к производству обыска не обнаруживший. Через пять минут я снова остался один.
Как я узнал, освободив меня от своего присутствия, чекистская андрогина своей работы в тюрьме не оставила. Она не только не стеснялась заставлять при себе одеваться, причем предварительно ощупывала все складочки белья и т. п., но даже собственными руками лазила в параши, вытаскивая из них и тщательно рассматривая все клочки бумаги! Преданность делу поистине изумительная!
Не всем так посчастливилось, как мне. В некоторых камерах обыск продолжался по часу, причем кое-где чекисты забирали все исписанные листки бумаги, а кое-где и все книги. На этой почве произошли даже кое-какие курьезы: в числе книг, наряду с двумя номерами преступного «Социалистического вестника», были взяты случайно оказавшиеся у кого-то произведения Жюля Верна! Но курьезы курьезами, а результаты обыска были весьма чувствительны для заключенных. Когда-то, в царские времена, тюрьма служила для многих из нас настоящей школой. После изнуряющей, треплющей подпольной и нелегальной жизни на воле, когда и времени не хватает на серьезную умственную работу, да и отсутствие собственного угла и необходимость шататься по «ночевкам» зачастую лишают всякой возможности заниматься систематически, тюрьма служила местом отдыха, где можно почитать, подумать, разобраться в своих мыслях, попытаться изложить их на бумаге. Тюрьма была для революционера местом усиленного умственного труда. Не то – в советской тюрьме. Доставать в Советской России книги очень трудно, почти невозможно. Даже в бумаге и письменных принадлежностях ощущается огромный недостаток. При таких условиях систематическая умственная работа крайне затрудняется, и в тюрьме царит вынужденная праздность. Работа становится совершенно невозможной, когда при периодически повторяющихся обысках отбираются все без исключения рукописи. Правда, ЧК их по просмотре возвращает, но этот просмотр длится месяцы, и при этом часть рукописей неизменно затеривается. Материалы, отобранные у некоторых товарищей при обыске в августе месяце, они получили обратно, после бесчисленных напоминаний и заявлений, лишь в декабре. Понятно, какое негодование вызывает такой образ действия у тех, кто при самых неблагоприятных условиях ценою громадных усилий умудрился использовать вынужденный тюремный досуг для литературной работы.
Ко времени моего привоза в Бутырки заключенные социалисты сидели по одиночкам. Гуляли человек по пять вместе, но сейчас же после прогулки нас разводили по камерам и запирали. Мириться с этим, понятно, было трудно. Почти все уже успели за долгие месяцы сидения в тюрьме пожить при режиме полного общения заключенных между собою, и было непонятно, почему необходима теперь такая изоляция друг от друга, ведь нам же неоднократно заявлялось, что никакого следствия о нас не ведется, что нас – по выражению Ленина – «бережно держат в тюрьме» только затем, чтобы лишить общения с внешним миром, а не друг с другом. Попов же, а за ним и низшая администрация проявляли в этом отношении глупейший формализм: люди только что гуляли вместе, но, если Попов застанет их вместе у дверей камеры, сейчас же поднимает скандал. Все это сильно раздражало. Мы решили добиться полной свободы общения друг с другом.
Как всегда, начались споры о тактике. Были сторонники решительных действий: предъявление ультиматума, голодовка, активное сопротивление и т. д. Но победило «умеренное» течение. Было решено, по возможности не доводя дела до острого скандала, выпотрошить установившийся режим изнутри путем настойчивого, систематического раздвигания установленных рамок.
Все эти тактические переговоры велись на прогулках, через старост, разносивших съестные припасы, путем записочек, для передачи которых друг другу было сколько угодно способов, и, наконец, прямыми разговорами с окон.
Из-за этих разговоров тоже выходило немало конфликтов. В других тюрьмах, как, например, в Лефортовской в той же Москве, часовые попросту, как в доброе царское время, стреляли в сидящих на окнах. В Орле при таком же случае одному товарищу прострелили руку. У нас Попов шумел и грозил, но к экстренным мерам прибегать не решался. Раз его помощник Соколов решил приступить на женском отделении к энергичным действиям: отнял табуретку у одной из заключенных. А так как заключенная эта оказалась беременной и без табуретки слезть с высокого подоконника никак не могла, то через несколько часов Соколову пришлось вернуть табуретку обратно, и он сконфуженно объяснял, будто никакой кары в виду не имел, а просто табуретка «понадобилась в конторе». После еще нескольких попыток в таком же роде начальство махнуло рукою, и наши позиции на окнах были прочно закреплены.
Одновременно с наступлением на окна мы вели наступление на двери. Все чаще и чаще, возвращаясь с прогулки, из уборной, со свидания, стали пользоваться случаем подбежать к двери чужой камеры, открыть дверную форточку и побеседовать с товарищами. Начальство пыталось бороться с этим, замыкая дверные форточки на замок. Но это оказалось нелегко. В большинстве форточек замки оказались испорченными. Кроме того, надзирателям совсем не улыбалось бегать все время от камеры к камере по вызову заключенных: ведь в советской тюрьме, где все расшатано, во всем нехватка, жизнь не может идти с такою монотонною регулярностью, как в благоустроенных «нормальных» тюрьмах. В конце концов после ряда стычек, иногда довольно бурных, и дверные форточки были оставлены в нашем владении.
Тогда приступили к следующим шагам. Среди нас было несколько рабочих слесарей. Из найденных на дворе гвоздей, обломков железа и т. п. они быстро понаделали отмычки. Высунув руку из форточки, можно было спокойно открыть дверь камеры, когда замок был закрыт на один оборот; на два же оборота его закрывали только ночью. Проходя по коридору, Попов однажды наткнулся как раз на сцену отпирания двери таинственною рукою, высунувшеюся из камеры, и совершенно остолбенел. Подождав, пока заключенный вышел из камеры, он, заикаясь, обратился к нему: «Да как же вы это делаете?» – «А вот так», – спокойно ответил заключенный, продемонстрировав «хитрую механику» изумленному администратору. Попов молча постоял и, махнув рукою, ушел.
Результатом этого происшествия было появление «специалистов» с тюремным архитектором во главе. «Специалисты» осмотрели двери, но не могли придумать ничего другого, как посоветовать и днем запирать замки на два оборота. Но это опять-таки сопряжено было с большими неудобствами для надзирателей. А главное, на тюремных «специалистов» у нас нашлись свои. Не прошло и двух недель, как во всех замках были отогнуты внутренние пружины, так что в любой момент они свободно отпирались самой простой отмычкой. Ничего не подозревавшему Попову пришлось еще раз испытать сильнейшее потрясение, когда однажды во время ночного обхода он застал в одной из камер четверых заключенных, мирно игравших в карты. Постояв, по своему обыкновению, молча и полюбовавшись на игроков, спокойно продолжавших свое занятие, он ушел, огорченный до глубины души, и долго не появлялся в нашем корпусе ни днем ни ночью.
Делать, однако, было нечего. Починить несколько десятков сложных замков в Советской России не так-то просто. Да и не было никаких гарантий, что только что починенные замки сейчас же не будут снова испорчены. Надо было, стало быть, идти на открытый скандал. Но на это ЧК по разным соображениям в это время не решалась. Было еще свежо воспоминание о бутырском избиении 27 апреля, не поднявшем престижа большевиков ни среди русских, ни среди заграничных рабочих. А число заключенных в Бутырках социалистов и анархистов снова достигло внушительной цифры. Постепенно возвращались те, которые в апреле были развезены по провинциальным тюрьмам. Прибывали новые вследствие новых арестов. Подвозились заключенные из других городов, так как все дела о социалистах сосредоточивались в ВЧК, и местные Чрезвычайки охотно сбывали с своих рук беспокойную публику, с которой не так-то легко справиться и пребывание которой в тюрьме не только служит постоянным источником недовольства местных рабочих, но и смущает совесть рядовых коммунистов. К декабрю скопилось в Бутырках уже не менее двухсот пятидесяти заключенных такого рода, и идти с ними на острое столкновение значило рисковать новой громкой историей.
На нас махнули рукой. Сначала закрывали глаза на полный развал строгого тюремного режима и официально считали, что по части соблюдения инструкций «все обстоит благополучно». Потом, в результате неоднократных переговоров с Московской ЧК, в ведении которой формально состояла Бутырская тюрьма, и ВЧК, ведавшей нашими делами, все добытые нами вольности были формально узаконены. С ноября – декабря мы пользовались, в общем, внутри тюрьмы полной свободой общения друг с другом, гуляли совместно, устраивали лекции и собеседования, организовывали клубы и т. д. Представителем нашим для всяких сношений с тюремной администрацией и ЧК был старостат, составленный из делегатов – по одному от каждой фракции. Через него велись все переговоры. Он определял, кого из вновь прибывающих следует переводить в наш корпус.
Оставался старый, но вечно новый вопрос об общении с заключенными-женщинами. В ЖОКе расшатывание режима происходило параллельно с МО Ком, хотя и с некоторым запозданием и с большими трениями. Почта между ЖОКом и МОКом действовала с такою регулярностью, как вряд ли еще где-либо в Советской России, хотя я должен, конечно, воздержаться от описания способов, какими мы достигали правильности, до сих пор недоступной советскому Наркомпочтелю. Ежедневно часов в восемь вечера корреспонденция аккуратно разносилась по адресатам. Желающие могли даже беседовать по особому «телефону», устройство которого не имело ничего общего с изобретением Эдисона.
Но всего этого было мало. Женщин-заключенных было сравнительно немного – человек двадцать пять. Они хотели участвовать в тех лекциях и собеседованиях, которые устраивались у нас, что представляло особенную важность ввиду скудости книжного запаса, которым мы располагали. У некоторых были в МОКе мужья, братья, и не было никаких разумных причин, почему им нельзя видеться друг с другом, а потребность видеться была тем больше, чем неопределеннее вообще был смысл, цели и сроки заключения социалистов. Значительную роль играла, наконец, и та психология заключенного, о которой я говорил в другом месте и которая заставляет при каждом новом расширении тюремной «свободы» все острее чувствовать, что это – «свобода» фальсифицированная.
Начальство, однако, долго сопротивлялось в этом пункте. Но под конец сопротивление его начало слабеть, и оно согласилось, по крайней мере, на то, чтобы старосты нашего корпуса ежедневно посещали ЖОК. На этом, однако, дело не остановилось. В начале декабря произошел знаменитый в летописях Бутырской тюрьмы прорыв МОКа в ЖОК. Гулявшие на дворе мужского корпуса десять – двенадцать заключенных, воспользовавшись открытием ворот для пропуска воза с дровами, ворвались во двор женского корпуса, а оттуда разошлись по камерам, где тотчас же было организовано чаепитие и пр. Случай этот чуть не вызвал очень острого столкновения с администрацией. На приглашение ее вернуться в МОК заключенные ответили отказом. Начались уже разговоры о применении силы. Инцидент был улажен лишь благодаря вмешательству старост, которые заслужили при этом у наиболее экзальтированной части населения ЖОКа нелестную репутацию «умеренности» и «податливости».
Как бы то ни было, случаем прорыва вопрос был поставлен ребром. Надо было на что-нибудь решиться, и начальство решило в конце концов уступить по всей линии. Причиной этой уступчивости было главным образом то положение, в котором очутились уголовные заключенные нашего корпуса и вообще все, кого ЧК хотела держать в «строгом» заключении. Само собою понятно, что привилегии, которыми пользовались мы, не оставались без влияния на положение и всех остальных заключенных в нашем корпусе. Весь тюремный режим расшатывался. Надзиратели стали относиться к своим служебным обязанностям спустя рукава. Тогда в ЧК возник план: ЖОК отвести под уголовных и «строгих». Всех же социалистов и социалисток сосредоточить в МОКе. В середине декабря пала для нас последняя твердыня старого режима одиночек: заключенные женщины были переведены в освободившиеся от уголовных камеры, и МОК стал сплошным социалистическим оазисом в Бутырской тюрьме, пользующимся всеми теми «свободами», какие вообще возможны в тюрьме.
Параллельно с улучшением режима шло и улучшение пищи, так что к январю заключенные социалисты были переведены на санаторный паек. Передачи, получавшиеся от родных, поступали – по фракциям – в раздел поровну между товарищами. Некоторую помощь оказывал также и политический Красный Крест. Крест этот уже несколько лет действует в Москве. Но в других городах, например Петрограде, ЧК упорно не только не разрешала такую организованную помощь политическим заключенным, но беспощадно арестовывала всех, кого подозревала в попытках «нелегально» делать сборы в пользу политических. Красный Крест помогает не только социалистам, но всем политическим заключенным без различия. Вообще же надо сказать, что морально тяжелую сторону тех привилегий, которых мы добивались в тюрьме, составляло сознание, что они распространяются только на нас, социалистов, и не распространяются на «каэров», хотя политически и враждебных нам, но представляющих контингент людей, многие из которых действуют не по своекорыстным, а по несомненно идейным побуждениям. Правда, я уже объяснил, в каком смысле наше заключение вообще существенно отличалось от заключения всех других тюремных обитателей. Но все же не может быть никакого сомнения в том, что отношение советских властей к политическим заключенным из категории так называемых «каэров» нельзя назвать иначе как совершенно недостойным. К сожалению, не в нашей власти было изменить это положение.
Прибавлю, что и тот тюремный «рай», какого мы добились в Бутырках полугодовой борьбой, оказался, как и все в большевистском мире, недолговечным. В конце января 1922 года, вскоре после моего выхода из МОКа, началась его разгрузка – перевод заключенных под разными предлогами в другие, часто отвратительные места заключения, и к концу февраля МОК совершенно опустел. Сидевшие вместе со мной по второму и третьему году социалисты-революционеры Гоц, Донской, Тимофеев, Веденяпин и другие, которым чекисты столько раз говорили, что они находятся лишь в изоляции, внезапно оказались преданными суду за действительные или мнимые преступления, совершенные в 1918 году, и понадобилась бурная кампания протеста, захватившая пролетарские партии и организации чуть ли не всего мира, чтобы добиться по крайней мере гарантии, что они не будут расстреляны.[4] Как видим, тюремным раем в Советской России чрезмерно восхищаться не приходится…
Сейчас (апрель 1922 года) Бутырки начинают снова наполняться заключенными социалистами, и пионерами являются на этот раз члены нашего социал-демократического союза молодежи – юноши и девушки, большинство которых уже прошло через Бутырки в то время, как я там сидел. И им теперь снова приходится собственными силами добиваться возвращения хотя бы части тех «свобод», которых мы в свое время добились и которыми они также пользовались. Им уже пришлось поголодать три дня, чтобы вырваться из отвратительной клоаки «внутренней тюрьмы». И им придется еще, конечно, немало потратить нервов, пока они создадут для себя сколько-нибудь сносные условия в вечно меняющемся, вечно склонном к грубому насилию, вечно поворачивающем на сто восемьдесят градусов советском тюремном режиме.[5]
<< Назад Вперёд>>