Но се, восток подьемлет вой!..
Поникни снежной головой,
Смирись, Кавказ,– идет Ермолов!
А. Пушкин
...И ты, Ермолов незабвенный,
России слава, горцам страх,
Чье имя, как завет священный,
Штыками врезано в горах...
Домонтович
Тысяча восемьсот шестнадцатым годом, когда на Кавказе появляется Ермолов, начинается новый, обильный блестящими последствиями, период русского владычества в крае. Кавказские войска с восторгом узнали о назначении главою их Ермолова, героя Бородина и Кульма, любимца народной молвы, стяжавшего себе громкую славу и качествами опытного и талантливого вождя, обходимого официальными реляциями, но популярнейшего в войсках, и своей неподкупной честностью, и своей истинно русской душой, и меткими злыми остротами над господствовавшими тогда всюду в России “немцами”, народное нерасположение к которым усилилось недавней народной войной 1812 года. Даже в блестящей плеяде деятелей того недавнего прошлого нашей народной и государственной жизни Ермолов принадлежит к числу тех немногих, на которых во все грядущие века с удивленным вниманием и глубоким сочувствием остановится взор всякого русского, кому дорога русская национальная слава.
Природа, казалось, самой внешностью хотела отметить любимого витязя русских войск. “Из ряда людей, прославленных отечественной войною, из тесного круга деятелей государственных,– говорит о нем историк Ковалевский,– возвышается величавая фигура, выдающаяся из всех других. Мужественная голова со смелой и гордой посадкой на мощных плечах, привлекательные очертания лица, соразмерность членов и самые движения свидетельствуют о великой нравственной и физической силе Ермолова, этого необыкновенного человека”. И вдохновенный русский поэт с полным правом мог воскликнуть: “Смирись, Кавказ,– идет Ермолов!”
Личная судьба Ермолова, как известно, может служить разительным примером непостоянства и переменчивости земного счастья, но потомство ценит только заслуги перед отчизной, и в его глазах несправедливость судьбы только возвышает славного вождя, не всегда ценимого своими современниками.
Начало блистательного военного поприща Ермолова захватывает еще славные Екатерининские времена, и с первых же шагов он был замечен гениальным Суворовым, из рук которого получил Георгиевский крест. Родившись двадцать четвертого мая 1777 года в Москве, он, по тогдашнему обыкновению, еще в детстве записан был в гвардию. Князь Юрий Владимирович Долгоруков отвез его в Петербург в 1792 году, когда Ермолов имел пятнадцать лет и уже чин капитана гвардии. Зачисленный в Нижегородский драгунский полк, стоявший на Кавказе, он, однако, остался в Петербурге адъютантом при генерал-прокуроре графе Самойлове, у которого отец Ермолова был тогда правителем канцелярии.
Пытливый молодой ум не давал, однако, Ермолову погрузиться в чисто практическую службу, и постоянные занятия военными науками скоро привели его в Шляхетский артиллерийский корпус, выгоднее других тогдашних учебных заведений обставленный научными средствами. В 1793 году Ермолов выдержал требовавшийся тогда для перевода в артиллерию экзамен с особым отличием и, в составе корпуса Дерфельдена, уже артиллеристом, выступил в поход против Польши. Здесь-то он и имел случай обратить на себя особенное внимание Суворова, лично назначившего ему, после штурма Праги, орден св. Георгия 4-ой степени. Польский поход был для Ермолова началом целого ряда лет, проведенных среди бранных тревог и опасностей. Отправленный вскоре в Италию, он, с австрийской армией, сделал кампанию против французов, а по возвращении в Россию назначен был в корпус графа Валериана Зубова, шедший на Персию, участвовал во взятии Дербента и ходил к Ганже против аги Мохаммед-хана, двигавшегося навстречу русским с огромным войском и восемнадцатью слонами. Здесь в первый раз Ермолов познакомился с Кавказом, глубоко заинтересовался его судьбами и полюбил его всей душой, видя в то же время недостатки управления и политики в нем, грозившие стране столькими бедами. Впоследствии мысль сделаться начальником Кавказского края стала лучшей мечтой его жизни.
Ермолову было только девятнадцать лет, а он уже имел за персидский поход Владимирский крест и чин подполковника. Но, со вступлением на престол императора Павла, в его судьбе все вдруг круто изменилось. Войска, участвовавшие в походе в Персию, получили приказание немедленно возвратиться в Россию, и весь отряд отступил на Терек, где его ожидал, по выражению Давыдова, “своенравный граф Гудович, пылавший гневом за то, что не ему было вверено начальство над Экспедиционным корпусом”. Избегая встречи с ним, многие пробрались степью прямо в Астрахань; в числе их был и Ермолов.
Вскоре случилось новое обстоятельство, надолго совершенно устранившее Ермолова от военной деятельности. Между офицерами армейских полков, квартировавших в Смоленской губернии, развилось сильное неудовольствие из-за крутых мер и преобразований, вводимых новым императором, и особенно из-за опалы, постигшей тогда любимого фельдмаршала Суворова. По доносу смоленского губернатора было назначено следствие, и между скомпрометированными офицерами был родной брат Ермолова по матери, Коховский, а письма, найденные у него, замешали в дело также и Ермолова. Он очутился в Петропавловской крепости, но так как невиновность его была скоро обнаружена, то его выпустили, а вслед за тем внезапно арестовали опять и без объяснения причин сослали в город Кострому, где в то время жил в ссылке же знаменитый впоследствии граф Матвей Иванович Платов. Изгнанники часто проводили время вместе и, печальные, беседовали о подвигах своих соратников на Альпийских горах. Это было время бессмертного Италийского похода Суворова.
Ссылка помешала Ермолову участвовать в этом славном походе, но время бездействия не пропало для него даром. В своем уединении он изучал латинский язык и читал Цезаря, в то время как новый цезарь и наш славный Суворов, один после другого, оглашали громом побед те самые места, которые видели некогда предводимые Цезарем римские когорты.
По вступлении на престол Александра Павловича Ермолов был из ссылки возвращен. Но определение его снова на службу долго встречало большие затруднения. “С трудом,– говорится в записках Ермолова,– получил я роту конной артиллерии, которую колебались мне поверить, как неизвестному офицеру между людьми новой категории. Я имел за прежнюю службу Георгиевский и Владимирский ордена, был употреблен в Польше и против персиян, находился с австрийской армией в приморских Альпах, но все сие ни к чему мне не послужило, ибо неизвестен я был в экзерциргаузах и чужд Смоленского поля, которое было школой многих знаменитых людей нашего времени”.
Испытания, посланные судьбой Ермолову, несомненно закалили его и без того сильный характер, укрепили в нем силу воли. Но самолюбие его от того не менее страдало при мысли, что многие из товарищей и сверстников далеко обошли его в службе и могли сделаться в недалеком будущем его начальниками. К тому же колкий язык Ермолова, его смелые и язвительные замечания приобрели ему сильного врага в лице инспектора всей артиллерии графа Аракчеева.
Всем был известен острый ответ его по поводу замечания Аракчеева о худобе казенных строевых лошадей. Аракчееву оставалось только притвориться тогда не понявшим ответа, но Ермолов скоро почувствовал на себе всю тяжесть начальнического гнева. В это-то время он писал: “Мне остается или выйти в отставку, или ожидать войны, чтобы с конца своей шпаги достать себе все мною потерянное”.
В этих гордых словах сказалось только сознание своей силы – Ермолов знал себе цену. И действительно, когда война началась, Ермолов явился на ратном поле одним из замечательнейших деятелей, учителем многих старших себя по службе и, несмотря на все недоброжелательство к себе сильных и влиятельных людей, проложил себе дорогу к отличиям и сделался лично известен императору Александру Павловичу.
Первые блистательные подвиги совершены были Ермоловым в кампанию 1805 года, где он заслужил дружбу знаменитого князя Петра Ивановича Багратиона, продолжавшуюся до смерти последнего. За Аустерлицкое сражение Ермолов был наконец произведен в полковники. Но, кажется, и эта награда была получена им только потому, что Кутузов выразил удивление, что отличный офицер, имевший два знака отличия времен Екатерины, девять лет сидит подполковником – почти небывалый случай при быстрых производствах тогдашнего времени.
Чин полковника был первой ступенью к быстрому служебному возвышению Ермолова, которому чрезвычайно много послужила кампания 1807 года. Ею начинается и эпоха необыкновенной популярности Ермолова в армии. После битвы при Прейсиш-Эйлау, где предводимая им конно-артиллерийская рота отстояла левый фланг русской армии, и Пален, и Бенигсен одновременно ходатайствовали о награждении его орденом св. Георгия 3-ей степени. Но Георгиевский крест был дан молодому графу Кутайсову, Ермолов же получил Владимира 3-ей степени. Князь Багратион почел несправедливость, нанесенную Ермолову, личным для себя оскорблением и жаловался цесаревичу. Ермолов, со своей стороны, тоже не считал нужным молча переносить обиду. И когда, по приказанию начальника артиллерии Резвого, Кутайсов потребовал от него списки отличившихся, он, представляя эти списки, написал ему: “Благодарю ваше сиятельство, что вам угодно известить меня, что вы были моим начальником во время битвы”.
Истинные заслуги и дарования не нуждались, однако, в покровителях: за Голымин Ермолов получил золотую саблю, за Гейльсберг – алмазные знаки ордена св. Анны 3-ей степени и наконец за дело при Гутштадте и Пассарге добился-таки Георгия на шею, в котором на этот раз уже никто не мог отказать ему. Известность, приобретенная им в течение этой войны, была так велика, что одного удостоверения его оказалось достаточно, чтобы получили Георгиевские кресты три штабс-офицера, отличившиеся на его глазах под Гейльсбергом. Когда солдаты наши замечали роту Ермолова, выезжавшую на позицию, и видели его колоссальную гигантскую фигуру, они ободрялись и громко выражали уверенность, что “Ермолов за себя постоит”.
Произведенный по окончании войны в генерал-майоры, Ермолов получил в командование гвардейскую артиллерийскую бригаду, а вслед за тем, по личному выбору государя, сделался начальником гвардейской пехотной дивизии. Попытку уклониться от этого почетного назначения с тем, чтобы ехать в. Дунайскую армию, император Александр принял за интригу против Ермолова и приказал передать ему, что впредь все назначения его по службе будут зависеть от самого государя и что он ни в ком нужды не имеет.
Приезд Ермолова в Петербург, однако же, замедлился; он сломал руку и должен был надолго слечь в Киеве. Внимание государя простерлось до того, что он прислал курьера узнать о его здоровье и приказал уведомлять себя каждые две недели о ходе лечения.
“Удивлен я был сим вниманием,—пишет Ермолов,—и стал сберегать руку, принадлежащую гвардии; до того же менее заботился я об армейской голове моей”.
Между тем наступил год, “памятный каждому россиянину, тяжкий несчастиями, знаменитый блистательной славою в роды родов” – год Отечественной войны, когда потребовались для спасения отчизны необычайные усилия и энергичные люди, и Ермолов назначается начальником главного штаба в армии Барклая-Де-Толли против желания влиятельного графа Аракчеева, рекомендовавшего на этот пост Тучкова. Своими распоряжениями в качестве начальника штаба Ермолов, по общим отзывам историков, не раз спасает русскую армию от опасности и непосредственно, частными письмами, доносит государю о положении дел, настоятельно прося его о назначении одного общего главнокомандующего. Высокий пост, занятый им по воле императора, создал ему в армии много сильных врагов, завидовавших быстрому его возвышению, тем более, что он, подобно князю Багратиону, держался открытым противником руководившей тогда всем немецкой партии, во главе которой стояли Барклай, Витгенштейн и другие. Рассказывают, что у Ермолова спросили однажды, какой он желает милости. “Пусть пожалуют меня в немцы,– ответил он,– а тогда я получу все уже сам”. В другой раз, войдя в залу перед внутренними покоями императора Александра, где ждало много военных генералов, он вдруг обратился к ним с вопросом: “Позвольте узнать, господа, не говорит ли кто-нибудь из вас по-русски?” О самом штабе Барклая он отзывался со своей обычной резкостью. “Здесь все немцы,– сказал он однажды,– один русский, да и тот Безродный”. Безродный – фамилия одного чиновника, служившего при штабе, впоследствии сенатора. Понятно, что Ермолов стоял в прямой оппозиции со многими сильными людьми, не упускавшими случая вредить ему.
С назначением Кутузова главнокомандующим русской армией положение Ермолова в главной квартире несколько стушевывается: на первый план выступают любимцы старого князя – Коновницын и Толь. Но Кутузов, не приближавший его к себе, тем не менее постоянно употребляет его во всех трудных случаях: и под Бородиным, где Ермолов вырвал из рук французов батарею Раевского, запечатлев геройский подвиг своей кровью (он был ранен картечью в шею), и под Тарутиным, и под Мало-Ярославцем, и под Вязьмой, и под Красным. Однажды Кутузов, окруженный своим штабом, смотрел на отступление французов. Когда мимо него на своем боевом коне пронесся Ермолов, старый фельдмаршал, указывая на него окружающим, сказал: Еще этому орлу я полета не даю”. И потом повторил несколько раз: “Он рожден командовать армиями”.
Произведенный в генерал-лейтенанты за сражение под Заболотьем, близ Смоленска, Ермолов за Бородинскую битву был представлен Барклаем Де Толли к ордену св. Георгия 2-ой степени. “Весьма справедливо сделали, что мне его не дали,– говорит Ермолов в своих записках,– ибо не должно уменьшать важности оного; но странно, что отказали Александра, которого просил для меня светлейший, а дали Анненскую, наравне с чиновниками, бывшими у построения мостов”.
Могильное молчание реляций не могло уничтожить заслуг Ермолова и даже, напротив, придавало им особенный блеск. Подвиги его сделались достоянием устных рассказов, сообщавших им легендарный характер, и тем дороже был герой для всех обожавших его подчиненных, что ему не отдавалось должной справедливости. Устная молва сделала для Ермолова гораздо более, чем могли бы сделать самые пышные реляции главнокомандующих: имя его перешло в народ, и он занял одно из виднейших мест среди народных героев 1812 года.
“Ермолов,– говорит в своих записках Писарев,– напоминает собою людей Святославова века; он всегда при сабле, всегда спит на плаще. Ни гагачьи пуховые постели помпадурские, ни штофные занавесы Монтеспан не манят его к неге и ко сну, который и в столице, как равно и в кочевых станах, продолжается у него только до рассвета”.
Жуковский в знаменитом “Певце во стане русских воинов” так характеризует геройскую личность Ермолова:
“Если мы,– говорит Давыдов,– современники и очевидцы магического действия, производимого в наших войсках одним именем Ермолова, были глубоко удивлены необычайной популярностью, которой он всегда пользовался, то наши потомки будут вправе думать, что известие о том если не вымышлено, то, по крайней мере, весьма преувеличено; а между тем самые враги его, бывшие не раз свидетелями необыкновенной любви и преданности, питаемых к нему войсками, не могут отрицать этого обстоятельства”.
При открытии заграничной кампании 1813 года Ермолов получает в командование артиллерию всех действующих армий. На этом посту он остается, впрочем, не долго. Главнокомандующий князь Витгенштейн, весьма не благоволивший к Ермолову, воспользовался неудачей Люцынского боя, чтобы свалить на него всю вину, несправедливо приписав его нераспорядительности недостаток артиллерийских снарядов. Ермолов сдает должность князю Яшвилю, опять впадает как бы в немилость и остается без команды до самого Кульмского боя. Только под Бауценом ему поручают ничтожный арьергард, с которым он борется, однако, на глазах государя, почти против всей французской армии, приводя в восторг даже самого Витгенштейна. “Я оставил на поле сражения,– писал этот последний государю,– на полтора часа Ермолова; но он удержался на нем, со свойственным ему упрямством, гораздо долее и сохранил тем Вашему Величеству около пятидесяти орудий”.
Под Кульмом Ермолов командует русской гвардией, и первый день этого великого по своим последствиям боя бесспорно составляет одно из лучших украшений военного поприща его. В самом начале сражения ядро оторвало графу Остерману руку, и боем до конца руководил один Ермолов.
Узнав об этом, император Александр сказал: “Ермолов укрепил за собою гвардию”,– и пожаловал ему Александровскую ленту.
Реляция об этом сражении была написана самим Ермоловым. Весь успех дела он отнес в ней непоколебимой стойкости войск и распорядительности графа Остермана, совершенно умолчав о своем командовании и о своих заслугах. Прочитав эту реляцию, Остерман, несмотря на жестокие страдания, собственноручно написал Ермолову:
“Довольно возблагодарить не могу ваше превосходительство; нахожу лишь только, что вы мало упомянули о генерале Ермолове, которому всю истинную справедливость отдавать привычен”.
Когда флигель-адъютант граф Голицын привез графу Остерману знаки св. Георгия 2-ой степени, мужественный генерал сказал ему: “Передайте государю, что этот орден должен принадлежать не мне, а Ермолову”. Впоследствии, когда Остерман удалился от дел и поселился в Женеве, он приобрел и повесил в своем кабинете портрет Ермолова, служивший ему живым напоминанием славного прошлого.
Наполеоновские войны Ермолов блистательно закончил под стенами Парижа, командуя при взятии его русской и прусской гвардией. Парижу обязан он Георгием 2-ой степени со звездою, который со своей груди надел на него цесаревич Константин Павлович. Пруссаки также спешили поздравить Ермолова и, намекая на несомненно предстоящую ему награду орденом Черного Орла, говорили: “Сегодня ваш Красный Орел почернеет”. Но прусский король, недовольный потерей, понесенной его гвардией, которую Ермолов, по собственному его выражению, “вывел в расход”, не пожаловал ему этого ордена.
По низложении Наполеона Ермолову поручен был восьмидесятитысячный обсервационный корпус на границах Австрии, и затем ему предоставлялась еще более широкая деятельность. Граф Аракчеев держал пари, что Ермолов будет военным министром, и, действительно, сказал однажды государю следующие памятные слова:
– Армия наша, изнуренная продолжительными войнами, нуждается в хорошем военном министре; я могу указать Вашему Величеству на двух генералов; это – граф Воронцов и Ермолов. Назначению первого, имеющего большие связи и богатства, всегда любезного и приятного в обществе, возрадовались бы многие; но Ваше Величество скоро усмотрели бы в нем недостаток энергии и бережливости, какие нам в настоящее время необходимы. Назначение Ермолова было бы для многих весьма неприятно, потому что он начнет с того, что перегрызется со всеми; но его деятельность, ум, твердость характера, бескорыстие и бережливость вполне бы его оправдали.
Характеристика эта была совершенно верна, но государь готовил Ермолову другое назначение. В то время как он находился в отпуске в орловском имении своего отца, высочайшим приказом от двадцать четвертого мая 1816 года он был назначен главнокомандующим в Грузию, а вместе с тем и чрезвычайным посланником в Персию. Заветная мечта Ермолова, зародившаяся, как сказано выше, еще в начале его военного поприща, таким образом исполнилась.
– Я бы не поверил,– сказал ему при свидании государь,– что ты можешь желать этого назначения, но меня уверили в том Волхонский и Аракчеев.
“Объяснением сим,– говорит Ермолов,– государь истолковал мне, какого он о Грузии мнения. Сего достаточно было, чтобы на месте моем устрашить многих, но я решился поверить себя моему счастью. Не с равным удовольствием принял я назначение меня послом в Персию. Меня устрашали дела, по роду своему совершенно мне незнакомые. Я наслышатся о хитрости и коварный свойствах персиян и отчаивался исполнить с успехом поручение государя. Ничто так не оскорбляет самолюбия, как быть обманутым, а я никак не надеялся избежать того”.
И вот на тридцать девятом году от роду, в лучшую пору деятельности человека, Ермолов становится самостоятельным правителем обширного воинственного края, с правами почти неограниченными, которых до него не имел никто из его предместников. Вся предыдущая деятельность его обещала для Кавказа эпоху великих дел, и самая наружность Ермолова как бы соответствовала той силе и власти, которыми он был облечен: необыкновенная физическая сила, могучее телосложение, громадный рост и характерная круглая голова с седыми, в беспорядке лежавшими волосами, напоминавшая собою голову льва. Таким изображен он в портретной галерее Зимнего дворца. Величественная и грозная фигура его, одетая в косматую черкесскую бурку, опирается на обнаженную шашку; лицо дышит суровой энергией и непреклонной волей; на заднем плане – скалы, над головой нависли грозные тучи. Портрет этот писан известным художником Доу. Следующие стихи к этому портрету весьма удачно передают его характернейшие черты.
Осенью 1816 года Ермолов приехал в Георгиевск, тогдашний центр управления Северного Кавказа, но пробыл там лишь несколько дней, спеша в Персию, чтобы прежде всего обеспечить границы со стороны этого беспокойного соседа. Но уже и в короткое время, знакомясь в самых общих чертах с положением дел на Кавказской линии, он успел вывести далеко не утешительные заключения. Он был уже в этих местах молодым артиллерийским капитаном с корпусом графа Зубова и теперь, двадцать лет спустя, был поражен, не найдя почти никакой перемены к лучшему. Реки крови русской, казалось, были пролиты здесь совершенно даром. Терские станицы и лежащие за ними русские поселения по-прежнему были ареной кровавых набегов и держались в постоянной осаде. Не только сообщения между ними сопряжены были с серьезными опасностями, но даже выйти за ворота укрепления уже значило рисковать свободой и жизнью. Население и войска держались в постоянном напряжении, и о мирном развитии края не могло быть и речи.
Сделав несколько общих распоряжений, Ермолов отправился далее и вечером десятого октября в простой рогожной кибитке въехал в заставу Тифлиса. Но и Закавказье поразило его незначительностью достигнутых русской властью результатов во внутреннем управлении. Пятнадцать лет минуло после присоединения к нам Грузии, Закавказские владения, особенно благодаря победам Цицианова и Котляревского, раздвинулись от моря до моря и в самую глубь вечно враждебных соседних земель, а между тем сделано было еще очень немногое, чтобы успокоить эту цветущую окраину Русского государства и поставить ее на путь мирного развития. Пограничные магометанские ханства, богатые дарами природы, но управляемые алчными азиатскими деспотами, могли служить особенно резким примером неустройства закавказских дел, оставаясь, как и в момент их завоевания, все теми же ненадежными владениями, всегда держащими сторону сильного и готовыми отложиться при первом удобном случае, при первых успехах Персии или Турции. И прежде чем отправиться в Тегеран, Ермолов почел необходимым ближе ознакомиться с ханствами и объехал их, чтобы с большей ясностью понимать задачи политического разграничения России с Персией. Из осмотра их он вывел еще то заключение, что под русским управлением ханства могли приносить России в десять раз больше доходов и выгод, чем при автономном управлении ханами.
Весною 1817 года Ермолов уехал наконец в Персию для выполнения своей политической миссии. Положение его было в высшей степени трудное. Император Александр дал шаху обещание возвратить часть завоеванных земель, а между тем из осмотра ханств Ермолов успел вынести твердое убеждение, что всякие уступки невозможны и излишни и грозили бы только дальнейшими бедствиями войн. И перед ним теперь лежала нелегкая задача избежать исполнения обещаний императора. Но Ермолов с честью вышел из затруднений; он действовал с таким искусством, выказал так много энергии, что заставил шаха самого отказаться от притязаний, и все мусульманские закавказские земли остались за Россией. Мир России на границах Персии был обеспечен по крайней мере на несколько лет, и Ермолов мог сосредоточить все свое внимание и заботы на внутреннем устройстве Кавказского края.
Эпоха Ермолова была для Кавказа прежде всего эпохой полного изменения внутренней политики. Наши традиционные отношения к завоеванным ханствам и горским народам были фальшивы в самом своем основании, и это поняли из прежних начальников Закавказского края лишь князь Цицианов, ставший за то грозой для всех своих азиатских соседей, да маркиз Паулуччи, понявший всю правоту Цицианова, но не успевший сделать что-нибудь по кратковременности своего начальствования в крае. Все наши сношения с мелкими кавказскими владениями носили характер каких-то мирных переговоров и договоров, причем Россия всегда являлась как бы данницей. Большей части не только дагестанских и иных ханов, но даже чеченским старшинам, простым и грубым разбойникам, Россия платила жалованье, поддерживая тем в них алчность и возбуждая в других зависть и стремление набегами вынудить Россию платить “дань” и им. Какое-то совершенно ничтожное Анцуховское общество, обитавшее в трущобах Дагестана, уже во времена Ермолова считало себя обиженным, не получая от России денег. Анцуховцы писали Ермолову, что обещают жить в мире с русскими только в таком случае, , если будут получать дань, какую платили им грузинские цари.
С появлением Ермолова на Кавказе все это прекратилось. Он понимал, что если азиатские владельцы сами и не считают желание России откупиться от набегов за слабость и робость перед ними, то имеют прямую выгоду представлять дело в таком свете перед своими подданными, и уже в одном этом обстоятельстве лежала причина дерзости горских племен и вносимой ими в наши пределы вечной войны, конца которой, при принятой системе сношений с врагами, невозможно было предвидеть в самом далеком будущем. Из этого взгляда прямо вытекала замена пассивной политики, с паллиативным и не достигающим цели средством задаривания врагов, политикой деятельной, имеющей своей целью не временный непрочный мир, а полную победу, полное покорение враждебных земель. Принципом Ермолова было, что золото – не охрана от неприятеля, а приманка его, и он стал давать цену только железу, которое и заставил ценить более золота. “Хочу,– говорил он однажды,– чтобы имя мое стерегло страхом наши границы крепче цепей и укреплений, чтобы слово мое было для азиатов законом, вернее неизбежной смерти. Снисхождение в глазах азиатов – знак слабости, и я прямо из человеколюбия бываю строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены”.
В этих словах вся система Ермолова. Он смотрел на все мирные и немирные племена, населявшие Кавказские горы, если не как на подданных России, то рано или поздно долженствующих сделаться ими, и во всяком случае требовал от них безусловного повиновения. И прежняя система подкупа и задариваний в его руках сменилась системой строгих наказаний, мер суровых, доходящих до жестокости, но всегда неизменно соединенных с правосудием и великодушием. “Великодушие, бескорыстная храбрость и правосудие – вот три орудия, которыми можно покорить весь Кавказ,– говорит известный мусульманский ученый Казем-Бек,– одно без другого не может иметь успеха. Имя Ермолова было страшно и особенно памятно для здешнего края: он был великодушен и строг, иногда до жестокости, но он был правосуден, и меры, принятые им для удержания Кавказа в повиновении, были тогда современны и разумны”.
Система действий, положенная Ермоловым в основание русских отношений на Кавказе, вывела их на тот путь, на который они рано или поздно должны были стать. Россия не могла уже отказаться от своего влияния на племена, населявшие Кавказские горы. Она уже прочно утвердила тогда свое почти вынужденное, исторически создавшееся, под влиянием тяжкой судьбы христианских народов того края, господство в Закавказье. Но между коренной Россией и этой отдаленной окраиной лежал только один путь сообщений, через перешеек между двумя морями, занятый Кавказским хребтом, населенным непокорными племенами, которые всеми зависящими от них способами преграждали путь через Кавказские горы. Очевидно, чтобы власть России в Закавказье была прочна, необходимо было вынудить черезполосные земли Кавказа не мешать сношениям через них. И если система мира и подарков оказывалась не достигающей этой цели, для России оставался один путь, путь войны, каких бы жертв она ни потребовала, тем более что когда-нибудь ведь нужно же было прекратить унизительную для России политику, годившуюся еще разве во времена войн с Персией и Турцией и беспорядков в самом Закавказье, но теперь совершенно бесполезную.
Ермолов, постигая в полном объеме эту неизбежность грядущих событий, первый выступил на настоящий путь отношений к кавказским народам – путь военный, путь открытой борьбы, исход которой не мог для России подлежать сомнению. Он сознательно поставил себе задачу завоевания Кавказских гор и, прекрасно понимая характер театра предстоявших военных действий, создал и новую целесообразную программу их. “Кавказ,– говорил он, смотря на вздымавшиеся перед ним горы,– это огромная крепость, защищаемая многочисленным, полумиллионным гарнизоном. Надо штурмовать ее или овладеть траншеями. Штурм будет стоить дорого, так поведем же осаду”. И в этих словах вся сущность руководящей деятельности Ермолова.
Частности этого великого дела, поднятого на свои плечи Ермоловым, определялись, как это всегда бывает у замечательных людей, самыми обстоятельствами. Все южные склоны Главного Кавказского хребта и весь Закавказский край, не только в его христианских странах, но даже и в магометанских ханствах, были покорны России, а мирный договор, заключенный с Персией, обеспечил Ермолову на несколько лет полную свободу действий для развития и укрепления русского влияния среди воинственных племен, населявших северные отроги и склоны Кавказа. Поэтому вся деятельность его и сосредоточилась именно там, в то время как за хребтом она ограничилась лишь мирным закреплением русского владычества в пограничных ханствах, да успокоением возникавших по временам среди христианских племен, именно: в Имеретии и Абхазии, волнений. Не лишнее прибавить, что и в последующие времена, до самых последних дней, вся политика России в Закавказье носила тот же мирный характер, за исключением острых моментов персидских и турецких войн, всегда вносивших в край некоторые волнения.
Но задачи, предстоявшие Ермолову на Северном Кавказе, требовали именно его энергии и ума. Военно-Грузинская дорога делит Кавказ на две полосы: к востоку от нее – Чечня и Дагестан, к западу – Кабарда, простирающаяся до верховий Кубани, а далее – Закубанские земли, населенные черкесами. Чечня с Дагестаном, Кабарда и наконец Черкесия и составили три главнейших театра борьбы, и по отношению к каждому из них требовались особые меры.
Ермолов начал с Чечни, расположенной непосредственно к югу за средним течением Терека. Аулы чеченцев еще были в то время на самом Тереке и тем весьма облегчали соплеменникам своим кровавые набеги на русские станицы. Ермолов начал с того, что оттеснил чеченцев за Сунжу, а на ней, в 1818 году, поставил первую свою крепость, Грозную, связав ее рядом укреплений с Владикавказом, стоявшим у самого прохода в горы на страже Военно-Грузинской дороги. Это и была первая параллель к “крепости”, как Ермолов называл Кавказские горы. Чеченцам был прегражден свободный путь на Средний Терек, и бедствия прежних времен с тех пор там миновали.
Но на Нижний Терек открытый путь оставался еще через Кумыкские степи, и Ермолов в следующем же, 1819, году поставил близ Андреевского аула новую крепость, внезапную, разделившую чеченцев от кумыков и в то же время преграждавшую первым путь к дагестанцам через Салатавские горы. Внезапная была соединена с Грозной также рядом укреплений. А далее, за Кумыками, к морю, лежало дружественное нам шамхальство, и железный полукруг уже охватывал Чечню и часть Дагестана. Чеченцы присмирели.
Непрочно, однако, было это мирное настроение Чечни, пока сама природа стояла на страже ее границ, делая почти вовсе недоступными ее аулы. Прямо за Сунжой начинались огромные, непроходимые для русских войск леса, в которых каждое дерево было равнозначуще вооруженному человеку. Ермолов прекрасно понял, что действительнейшее средство борьбы с непокорной Чечней – это сделать доступными ее внутренние поселения, и время его было началом медленного, но прочного завоевания страны посредством завоевания природы. При Ермолове в первый раз возникла система рубки лесов. Широкие просеки легли от одного аула к другому и мало-помалу начали делать возможным доступ русским в самые недра чеченской земли, в тот очаг, где закалялась ненависть к сильным пришельцам и жили “преданья вольности”, волновавшие и взрослого мужа и юного джигита. И эта система до самых последних дней кавказской войны стала необходимой основой всех действий, главнейшим средством покорения Кавказа, и жестоко платились те, которые от нее отступали.
Народы Дагестана, между тем, видя в судьбе Чечни угрожающую и им опасность, уже с начала 1818 года подняли знамя восстания. В Дагестане возникло стремление составить обширный союз народов, чтобы разом и соединенными силами действовать против русских. К союзу примкнули внутренние ханства Аварское и Казикумыкское, вольное Акушинское общество и владения, примыкавшие к морю: Мехтула, Каракайтаг и Табасарань. В то же время дагестанцы старались привлечь к союзу на севере шамхальство, а на юге Кюринское владение, некогда отторгнутое Россией от Казикумыка и уже потому отличавшееся постоянной верностью ханов. Восстание охватило обширную площадь. Ермолов понимал опасность надвигавшейся грозы со стороны Дагестана и решился одновременно вести борьбу и с ним и с Чечней; летом войска действовали в Чечне и на Кумыкской плоскости, зимою – в Дагестане.
“Государь,– писал Ермолов в это время императору Александру,– внешней войны опасаться нельзя. Голова моя должна ответствовать, если вина будет с нашей стороны. Но внутренние беспокойства гораздо для нас опаснее. Горские народы примером независимости своей в самых подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь независимости...”
Он просил об усилении Кавказского корпуса и писал, что “прибавленные полки уничтожат злодейскую власть ханов, которых правление не соответствует славе царствования Вашего Величества, а жители ханств, стенающие под тяжестью сей власти, уразумеют счастье быть подданными Великого Государя...”
И действия Ермолова в Дагестане отличались еще большей решимостью и быстротой, нежели в Чечне. Он начал с того, что зимою 1818 года, пройдя через шамхальство, разгромил Мехтулу и, уничтожив самостоятельность этого ханства, обратил его в простое русское приставство. В следующем году генерал-майор князь Малахов, действуя с юга, со стороны Кубинской провинции, покорил Табасарань и весь Каракайтаг, докончив таким образом непрерывную приморскую полосу русских владений. В то же время Ермолов, со своей стороны, наступая с севера и соединившись с Мадатовым в шанхальстве, проник в самые недра гор, и битва под Лавашами, девятнадцатого декабря 1819 года, решила судьбу Северного Дагестана: сильная, воинственная Акума была занята войсками и присягнула на верность России. Еще год – и перестало существовать независимое Казикумыкское ханство. Так последовательно все теснее и теснее сжималось железное кольцо вокруг недоступных Дагестанских гор, и племена их, истощенные в непосильной борьбе, на долгое время замолкли.
С этих пор до самого расцвета в горах мюридизма, необыкновенно фанатизировавшего дух магометанского Кавказа, Дагестан не пытался ни разу возобновлять открыто враждебных действий против русских, и даже Персидская война 1826 года, начатая при самых неблагоприятных для нас условиях, не оказала на него влияния – горцы остались спокойными.
Обуздав Чечню и Дагестан, Ермолов в 1822 году решился окончательно обуздать и кабардинцев. Кабарда, расположенная между реками Кубанью, Малкой и Тереком, была сравнительно спокойна. Но время от времени волновались и ее племена, угрожая русским границам, селам и особенно сообщениям по Военно-Грузинской дороге. Ермолов, желая сразу и навсегда прекратить возможность кабардинских волнений и набегов, поставил, как и в Чечне, ряд укреплений, расположив их при выходах из горных ущелий, образуемых долинами рек Малки, Баксана, Чегема, Уруха и Нальчика. И с тех пор Кабарда при всех превратностях кавказской борьбы оставалась постоянно спокойной, разделяя собою во все последующее время воюющий Кавказ на два совершенно отдельных театра войны; Чечню и Дагестан на востоке и прикубанскую Черкесию – на западе.
Став твердой ногой в Кабарде, Ермолов нашел возможным значительно обезопасить сообщения с Закавказьем перенесением Военно-Грузинской дороги на левый берег Терека. Старая дорога от Моздока до Владикавказа, весьма неудобная, затруднительная для движения транспортов и подверженная частым нападениям хищников, была оставлена. Ермолов проложил новый путь к Владикавказу из Екатеринограда, прикрытый слева, со стороны чеченцев, Тереком, а справа – рядом укреплений, поставленных в Кабарде, и с тех пор оказии ходили уже в сравнительной безопасности.
Владычество русских в крае утверждено было прочно, и даже роковой 1825 год, когда Чечня и Кабарда кровавым бунтом пытались низложить преграды, положенные для них Ермоловым, уже ничего не мог изменить в судьбе этих стран Кавказа – усмирение было быстро и решительно.
Но Ермолов, сделавший на востоке все, что было в силах замечательного ума и характера, по историческим обстоятельствам не мог многого сделать на западе. Черкесские племена, жившие по ту сторону Кубани, считались турецкими подданными, и самая Кубань служила рубежом с Турцией, опиравшейся в тех отдаленных от нее краях не на одну только веру, но и на сильные крепости Анапу и Сунджук-Кале, столько раз уже завоеванные и столько раз возвращаемые ей обратно. И турки, всегда с удовольствием смотревшие на разорение русских пределов, тайно поощрявшие горцев к набегам, ревниво оберегали их в их собственных землях, и появление одного казака за Кубанью вело к бесконечным протестам, спорам и дипломатической переписке. Напрасно с 1820 года Черноморское войско перешло в сильные руки Ермолова, напрасно целым рядом крутых энергичных мер, принятых на линии, и неоднократными большими доходами в Закубанские земли давались черкесам суровые уроки – корень зла лежал глубже; до тех пор, пока Турция стояла на прикавказском Черноморье, мир на Кубани был невозможен. И во все время командования Кавказом Ермолова Кубань была ареной борьбы, и смерть там грозила ежеминутно всякому, кто переступал этот заповедный порог.
Таковы военные дела Ермолова на Кавказе и результаты, им достигнутые. В русской военной литературе появлялись мнения, что военные действия во времена Ермолова были не трудны, что горцы, разобщенные между собою, питавшие страх к артиллерии, не могли оказывать упорного сопротивления и разбегались от одного гула пушечных выстрелов. Не трудно оценить и всю неправильность подобного вывода. Разве до Ермолова Гудович, Глазенап, Булгаков, Портнягин и Ртищев не имели дела с той же разрозненностью горцев и не громили их той же картечью и ядрами? Между тем результаты были иные.
Прозревая в будущее и зная, что война родит ненависть, родящую войну, Ермолов рассчитывал не на одну силу оружия, а пользовался и всеми представлявшимися ему мирными средствами для укрепления Кавказа за Россией и для развития в нем благосостояния. Первая из этих расчетливых мер была политическая система присоединения ханств. Систему эту, примененную, как мы видели, во время военных действий в некоторых странах Дагестана, он широко развил и в Закавказье. Воспользовавшись тем, что шекинский хан умер бездетным, он тотчас ввел в ханстве русское управление. Ханы Карабага и Ширвани, недовольные крутыми мерами, стеснявшими их деспотический произвол, бежали в Персию – и Карабаг и Ширвань стали простыми русскими провинциями. Только в далеком Та-лышинском владении Ермолов не без расчета оставил прежнего хана, полагая, что тот всегда останется верен России, боясь персиян, вечно стремившихся захватить его владения. В общем получилась картина полного и прочного присоединения к России всего Закавказья.
Трудная задача, выполненная Ермоловым, требовала конечно и соответствующих сил, и он нашел их в кавказском солдате. Но и кавказский солдат обязан ему именно той высотой нравственного духа, который отличает его. Как всякий замечательный полководец, Ермолов понимал, что победа бывает всегда результатом нравственного единения вождя с предводимыми, что любовь солдата к полководцу есть сила,– и много забот положено было им на то, чтобы воспитать солдата именно в духе войны и облегчить всегда сопряженное с тяжестями положение его; он смотрел на солдат не как на мертвую силу, хотел поднять до известной высоты личность каждого из них и в своих приказах называл их товарищами. Понятно, что он пользовался, как всякий замечательный полководец, глубокой любовью солдата.
Наличные военные силы, находившиеся в то время на Кавказе, были при всем том недостаточны для выполнения военных проектов Ермолова. Когда он вступил в командование корпусом, он нашел некомплект в кавказских полках до двадцати семи тысяч штыков, и по его настоятельным требованиям решено было наконец повести Грузинский корпус до полного боевого состава. Но вместо того, чтобы пополнить его рекрутами, которые не скоро бы свыклись и с климатом, и с тяжестями военной жизни, император Александр повелел отправить туда шесть пехотных полков в полном трехбатальонном составе. С этой целью из армии и выбраны были полки: Тенгинский, Навагинский, Мингрельский, Апшеронский, Куринский и Ширванский, носившие названия по кавказским местностям и учреждение которых относилось еще ко временам существования Низового корпуса.
Затем те полки, которые уже находились на Кавказе, но носили русские названия – Вологодский, Суздальский, Казанский, Белевский, Троицкий и Севастопольский,– должны были отделить от себя столько офицеров и нижних чинов, сколько было нужно, чтобы довести прибывшие полки до полного боевого комплекта, и затем в кадровом составе возвратиться в Россию.
Та же самая мера принята была по отношению и к егерским полкам, из которых старые: девятый, пятнадцатый, шестнадцатый и семнадцатый отправлялись в Россию, а новые: сорок первый, сорок второй, сорок третий и сорок четвертый оставались на Кавказе.
Таким образом переменился почти весь состав Грузинского корпуса. Из старых частей в нем оставались только полки гренадерской бригады, Нижегородский драгунский и два пехотные: Тифлисский и Кабардинский, но последний должен был перейти из Грузии на Кавказскую линию.
Не надо, однако, думать, чтобы с переменой полков переменился и состав собственно людей Грузинского корпуса. Огромное большинство старых кавказских солдат и офицеров, участников прежних походов, осталось на Кавказе, слившись с пришедшими из России опытными же войсками, которым они и сообщили свой кавказский дух. В Россию же вернулись почти одни знамена тех полков, в которых они состояли до тех пор, и под эти знамена там должны были стать рекруты.
При этих переменах произошел эпизод, наделавший непостижимую путаницу в распоряжениях, приведшую к бесконечной переписке и поставившую в тупик три полка, не могших никак уяснить себе: что произошло с ними в 1819 году? Эпизод этот необходимо знать, чтобы ясно представлять себе последующее участие в военных действиях этих полков.
Дело в том, что Ермолов, желая оставить свой любимый Кабардинский полк в Грузии, распоряжением от четвертого ноября 1819 года взял да и переименовал его в Ширванский; но так как имя Кабардинского полка все же должно было остаться, то Казанскому полку, находившемуся на линии, приказано было именоваться Кабардинским, а все, что осталось от настоящего Ширванского полка, под именем Казанского отправлено обратно в Россию. И все это вместо самого простого представления разрешить Кабардинский полк оставить в двадцатой, а Ширванский в девятнадцатой дивизии, что даже следовало сделать, дабы избежать напрасного передвижения через горы штабов Кабардинского полка на Кавказскую линию, а Ширванского, прибывшего уже в Георгиевск, в Грузию.
Эта перетасовка, а также бумаги, писанные тяжелым неясным языком, до того затемнили дело, что когда делались, например, предписания одному из этих полков, они попадали в другой, носивший прежде то же имя, или наоборот, так как одни называли полки по-старому, другие по-новому. Сам Кавказский штаб наконец сбился с толку, в Петербурге же и вовсе не могли уяснить себе, что такое произошло с полками.
Чтобы яснее показать, какова была путаница, достаточно взглянуть на судьбу полковых знамен в этих трех полках. Мальтийские знамена, полученные Кабардинским полком за поражение лезгин седьмого ноября 1800 года на Иоре, поступили в Казанский, который никогда за Кавказом не был; Георгиевские знамена, данные Ширванскому полку за сражения против французов, очутились в Кабардинском полку, который никогда ни одного француза не видел, а на долю ширванцев, героев Краона, достались простые знамена Казанского полка, с которыми они и ушли в Россию.
Правда, спустя несколько лет, в мае 1825 года, последовало высочайшее повеление: “Всем трем полкам именоваться прежними своими названиями”, но это нисколько не поправило дела. Чтобы в действительности возвратить каждому полку прежнее имя, которое он носил до 1819 года, пришлось бы: Ширванский полк опять назвать Кабардинским; Кабардинский – Казанским и отправить его в Россию, а из России Казанский полк, назвав его Ширванским, отослать на Кавказ. Но подобное передвижение, сопряженное с большими издержками, само собою не могло быть приведено в исполнение, и дело кончилось тем, что храбрый Кабардинский полк, в полном своем составе, продолжал и кончил так доблестно начатую им кавказскую войну уже под именем Ширванского, а казанцам, не имевшим прежде случая составить себе на Кавказе известности, пришлось приобретать себе новую славу, чтобы достойно носить славное и грозное врагам имя Кабардинцев. К счастью, семя упало на добрую почву, и, быть может, самое имя Кабардинского полка постояло за себя. Не прошло десяти-пятнадцати лет, как летописи кавказской войны уже опять были полны этим именем и за Кубанью, и за Сунжей, и в недрах Дагестана – везде, где наши войска вели ожесточенную борьбу с усиливавшимся тогда мюридизмом. Самые кровавые эпизоды, самые изумительные геройские подвиги связаны с именем кабардинцев. “Таково значение полкового имени и такова сила полкового предания”,– замечает Зиссерман в своей “Истории Кабардинского полка”.
Переформирование Грузинского корпуса завершилось в конце 1820 года, а вместе с тем изменилось и самое имя его, что имело свой смысл, свое весьма большое значение.
Владычество России распространилось в то время уже далеко за пределы Грузии, которая составляла лишь небольшую центральную часть наших владений за хребтом Кавказских гор. И чтобы убедить разнохарактерное и в высшей степени разнообразное население в том, что отныне все, что живет на Кавказе и в Закавказье, должно составлять одно целое с Русской империей, название Грузинского корпуса было упразднено, и войска, расположенные как в Грузии, так и на Кавказской линии и в Черномории, получили общее наименование – Кавказского корпуса.
Но посреди военных забот Ермолов не упускал из виду и других интересов отечества. Его внимание устремлялось и на восточный берег Каспийского моря, где он хотел завести торговую факторию. Его заботили также улучшение быта и жизни грузин посредством распространения среди них образования, украшение Тифлиса, начавшего мало-помалу принимать при нем вид европейского города, развитие отраслей местной промышленности, особенно мареноводства, шелкозаводства и виноделия. В этих же видах он поселил в Грузии до пятисот виртембергских семейств, которые образовали несколько колоний и могли служить местному населению образцом хозяйственного порядка и довольства, которого может достичь поселянин трудом и умением пользоваться богатыми дарами природы.
Так, во время пребывания своего на Кавказе, Ермолов отдавал ему всю свою жизнь, все силы своего ума и все свои помыслы. Но в 1821 году Кавказ едва не потерял его.
Революция в Италии потребовала значительных усилий для своего подавления, и император Александр, находившийся тогда в Лайбахе, назначил на помощь Австрии стотысячную русскую армию. Ермолов был вызван в Петербург, а затем высочайшим рескриптом – в Лайбах. Было уже и секретное распоряжение о назначении его главнокомандующим, но революция потухла, и русские войска получили приказание остановиться.
“Таким образом,– говорит Ермолов,– сверх всякого ожидания моего, был я главнокомандующим армии, которой я не видел, и доселе не знаю, почему назначение мое должно было сопровождаемо быть тайною”.
Но Ермолов, если судить по его словам, и не был доволен готовившимся ему назначением. “Конечно,– говорит он,– не было доселе примера, чтобы начальник, предназначенный к командованию армией, был столько, как я, доволен, что война не имела места. Довольно сказать, что я очень хорошо понимал невыгоды явиться в Италии вскоре после Суворова и Бонапарта, которым века удивляться будут”.
Еще до поездки Ермолова в Лайбах граф Аракчеев, по приказанию государя, вручил ему Владимирскую ленту, а по возвращении в Петербург император назначил ему аренду в сорок тысяч рублей. Но Ермолов с редким бескорыстием отказался от последней награды; он убедил государя взять назад уже подписанный указ и употребить эту сумму на помощь бедным служащим, обремененным семействами. “Равно великодушен был Государь,– говорит он,– и награждая меня, и выслушивая отзыв мой, что я награды не приемлю. Могу признаться, что в отказ мой не вмешивалось самолюбие, но почитал я награду свыше заслуг моих и мне ни по каким причинам не принадлежащую. Средства существования, хотя не роскошные, доставляла мне служба, а вне оной не страшился бы я возвратиться к тому скудному состоянию, в котором я рожден”.
И высочайший рескрипт, уже заготовленный на имя Ермолова, был уничтожен. “Я знаю, что ты ничего не имеешь,– сказал ему государь,– и тем более благодарю тебя за твой деликатный и бескорыстный поступок”.
Враги Ермолова толковали, что это уловка, хитрость с его стороны и что в этом отказе крылась задняя мысль – желание получить со временем более. “Жаль,– замечает со справедливой иронией историк Ковалевский,– что они сами не прибегли к такой же уловке, от этого наши финансы конечно много бы выиграли”.
Таким образом вызов Ермолова в Лайбах и пребывание его при особе государя не принесли ему лично никаких существенных выгод; но это не отдалило от него неудовольствия тех, которые почитали себя вправе быть ему предпочтенными, и даже умножило число его врагов и завистников, “Немного оправдался я в глазах их,– говорит Ермолов,– оставшись тем же, как и прежде, корпусным командиром”.
Двадцать восьмого октября 1821 года Ермолов был уже снова на лелеемом им Кавказе, “чего,– как замечает он,– многие не ожидали”, и плодотворная, богатая результатами деятельность его в крае продолжалась еще пять лет.
1826 год сделался переломом и в жизни Кавказа и в жизни Ермолова. Обстоятельства вдруг неожиданно переменились, и “над неуязвимым до того Ермоловым начала собираться грозная туча”. В июне персияне внезапно вторглись в русские пределы, мусульманские провинции восстали. Опасность, угрожавшая Грузии, естественно заставила обратить все силы туда и оставить дела на Северном Кавказе до более благоприятного времени. Между тем и в горах уже становилось неспокойно; там зрел мюридизм, являлись признаки новой неведомой силы, и предвестники грядущей бури становились все ярче и неудержимее. Быть может, никогда так не был нужен Кавказу Ермолов, как в это время, но судьба распорядилась иначе; Ермолов должен был оставить его. Несколько отдельных неудачных действий, сопровождавших первые моменты персидского вторжения,– действий, не зависевших непосредственно от самого Ермолова, но которые он все-таки мог бы предвидеть и предупредить, послужили поводом к назначению на Кавказ Паскевича.
Ермолов пал. Но седые вершины Кавказа и поныне хранят память о славном вожде,
Вперёд>>