Походный атаман донских казачьих полков на Кавказе, генерал-лейтенант Василий Дмитриевич Иловайский, участвовавший в Джеванбулакском бою, был одной из замечательнейших личностей, выдвинувшихся в предыдущую эпоху великих европейских войн. Как ни было незначительно его личное участие в походах Паскевича, но то влияние, которое он имел на донцов как ветеран наполеоновских войн и как один из лучших представителей казачьей славы,– доставляло ему не только первенствующее место среди генералов, окружавших главнокомандующего, но и весьма деятельную, хотя и не бросающуюся в глаза роль в тогдашних событиях. Фамилия Иловайских пользовалась на Дону уже давно всеобщей и заслуженной известностью. Прадед Василия Дмитриевича, Мокей Осипович, уже жалован золотым ковшом с царским гербом, а дед его, Иван Мокеевич, сделался даже легендарной личностью вследствие одного обстоятельства, о котором семейная хроника Иловайских рассказывает следующее.
В царствование Екатерины II, Иван Мокеевич, будучи войсковым старшиной, ходил с полком на Кубань и там, в одной из схваток с черкесами, был взят в плен и продан в Снеговые горы. Ни увещания, ни угрозы горцев не могли склонить его к перемене веры и к женитьбе на черкешенке. Два раза пытался он оттуда бежать, и оба раза неудачно: горцы его ловили. И так как с каждым разом житье его становилось все хуже и хуже, то он наконец примирился со своей судьбой и перестал мечтать о возвращении на родину. Так прошло семь лет. Однажды, это было в августе, накануне праздника явленного образа Костромской Божьей Матери,– заснул он подле стала, которое пас, и вот, в сонном видении, предстала перед ним Богоматерь, которая вручила ему свой тропарь и благословила его возвратиться на родину.
Проснувшись, Иловайский с удивлением увидел, что читает наизусть молитву, которой прежде не знал и в которой часто упоминался совсем неведомый ему “град Кострома”. Чудесное событие его изумило. Но страх отважиться на новый побег заставил его пренебречь этой помощью свыше. Между тем на следующую ночь видение опять повторилось, и на этот раз Божья Матерь предстала перед ним с упреком за его сомнение в ее святой защите. Тогда Иловайский бежал. Несколько раз, уже настигаемый горцами, он скрывался от них то на вершинах деревьев, то в старых дуплах, то в высокой траве. Когда погоня, не найдя его, возвращалась назад, он шел опять, продолжая читать тропарь и направляя свой путь лишь по небесным светилам. Так шел он, не встретив на расстоянии семисот верст ни одного жилья и питаясь в пути только кореньями трав да древесными листьями. Наконец он добрался до Дона и прибыл в Черкасск. Там, прежде чем войти в свой дом, обошел он все городские церкви и в каждой отслужил молебен за свое спасение. Беседуя с одним из священников, он узнал, что в Костроме находится явленный образ Божьей Матери, и на другой же день, повидавшись только с семьей, отправился туда пешком. Там заказал он снимок с чудотворного лика и обложил его ризой, откованной из чистого золота. С тех пор эта икона хранится семейной святыней в роде Иловайских, а самое происшествие записано в числе чудес в костромской соборной церкви.
Сын Ивана Мокеевича, Дмитрий Иванович, впоследствии был генералом от кавалерии и наказным атаманом донского казачьего войска. Он дал хорошее образование всем своим семи сыновьям, из которых Василий Димитриевич, родившийся в 1785 году, воспитывался во втором кадетском корпусе, откуда, семнадцати лет от роду, и выпущен был на службу есаулом.
Полк, в который поступил молодой Иловайский, содержал тогда кордонную линию по берегу Немана, а затем участвовал в Фридландском походе, где донцы впервые создали себе европейскую славу. “Прибытие Платова с его казачьими полками к армии,– доносил тогда Бенигсен,– есть истинная гибель для наших противников”. Казаки, привыкшие к азиатскому образу действий, действительно, окружали врага своими мелкими партиями, бились с ним днем, не давали покоя ночью, расстраивали все его предприятия и лишали возможности продовольствоваться местными средствами края. Это была малая война, доведенная донцами до самых широких размеров. Сам Платов в письме своем к императрице говорит, что именно этой войне он был обязан тем, “что преизрядно шпиговал французов и брал у них в плен иного их дерзких штаб и обер-офицеров... а сколько,– наивно прибавляет атаман,– я и счет потерял, знает про то главнокомандующий армией, которому я их доставлял”...
Участвуя со своей сотней во всех этих наездах, молодой Иловайский обратил на себя внимание знаменитого атамана, который исходатайствовал ему золотую саблю “За храбрость” и, воспользовавшись случаем, представил его в Тильзите императору Александру I. Нужно сказать, что в этой войне, кроме Василия Димитриевича, находились и все остальные его братья; и вот государь, призвав к себе всех семерых Иловайских, представил их прусскому королю, говоря: “Вот как у меня служат донцы: семь сыновей у отца – и все они здесь налицо”[9].
Когда окончилась война на западной границе, Иловайский назначен был командиром казачьего полка и отправился с ним в Молдавскую армию. Там он участвовал с князем Прозоровским в битвах под Браиловом, с Багратионом – под Мачином, Гирсовом, Силистрией и Россеватом, с Каменским – при Пазарджике, Шумле и Батыне, с Кутузовым – под Рущуком и, наконец, в последнем блистательном бою 2 октября 1811 года, достойно закончившем собой пятилетние кровавые походы в Турцию.
Кампания 1811 года началась наступлением турок, которые, под личным предводительством верховного визиря, перешли Дунай и стали на левом берегу его, почти в виду нашей армии, собранной под Журжей. Удачная переправа через Дунай и взятие русского знамени исполнили врагов необычайной самоуверенностью. Вся Турция предалась безумным ликованиям и празднествам; все славили имя великого визиря, и султан из Царьграда прислал ему и пашам богатые награды. Но радость и ликования эти были преждевременны. Как только переправа окончилась, Кутузов приказал генералу Маркову скрытно переправиться через Дунай на турецкую сторону и взять визирьский стан, оставленный турками на том берегу, под охраной значительного корпуса. Там, посреди этого стана, который турки звали императорским, возвышался огромный разноцветный шатер великого визиря, с его несметными богатствами, и раскинуты были шелковые палатки министров; а кругом стояли табуны верблюдов и были нагромождены богатые товары, навезенные купцами из разных стран и земель Востока. Все это предназначалось теперь в добычу отважному корпусу, который, по взятии стана, должен был водрузить на месте его свои батареи и, таким образом, поставить турецкую армию между двумя огнями.
В глухую, безлунную ночь, освещаемую только зловещей кометой, считавшейся предвестницей войны двенадцатого года, войска подошли к переправе. Пока пехота рассаживалась в лодки, Иловайский с двумя казачьими полками кинулся в Дунай и вплавь достиг противоположного берега. Не теряя ни минуты, казаки во весь опор понеслись к Рущуку, на визирьский стан, и прежде чем турки успели сообразить в чем дело, донцы ворвались уже в лагерь и взяли девять орудий, двенадцать знамен и ставку великого визиря[10]. Ужас овладел турецким отрядом, и двадцать тысяч людей, пораженных паникой, бросились бежать по дорогам к Рущуку, Разграду и Силистрии. Подоспевшая пехота поставила свои батареи на правом берегу Дуная и принялась громить верховного визиря с тыла...
Таким образом главная турецкая армия очутилась вдруг отрезанной от всех своих сообщений и шесть недель должна была претерпевать все бедствия самой строгой осады. Голод, снег и морозы породили между турками повальные болезни и сильную смертность. Все лошади пали или были съедены. Несчастные мусульмане стали питаться падалью и, не имея дров, оставались под покровом холодного, сурового неба. “Лагерь их,– говорит очевидец,– являл совершенное подобие острова, окруженного морем и ежечасно угрожаемого потоплением”. Наконец великий визирь, которому грозила неминуемая личная гибель, в ночь на 3 ноября, покинул стан и бежал в Рущук один, на рыбачьей лодке. После его бегства войска держались не долго,– и в половине ноября жалкие остатки этой армии, уменьшившейся с тридцати до двенадцати, положили оружие. Война окончилась, и полк Иловайского получил приказание возвратиться в Россию.
Таким образом, в течение трех лет, проведенных в Турции, Иловайский, можно сказать, не выходил из боя. Кроме трофеев, добытых в визирьском стане, его казаки отбили у турок разновременно восемь орудий, шестнадцать знамен и доставили храброму своему командиру чины подполковника и полковника, георгиевский крест в петлицу, Анну и Владимира на шею.
Когда началась отечественная война, полк Иловайского стоял на Волыни, в составе второй западной армии, и вместе с. ней отступал к Смоленску. На пути, около Мира, присоединился к армии Платов со значительным числом казачьих полков. Здесь-то, в окрестностях этого местечка, произошло первое горячее кавалерийское дело с французами.
27 июня сильный отряд французской конницы двигался по дороге к деревне Романовой. Впереди всех шли польские уланы, под начальством отважного Рознецкого, который самоуверенно обещал в тот день королю Иерониму хорошо проучить казаков, чтобы отбить у них охоту тревожить Французские бивуаки. Привыкнув видеть их всегда отступавшими, Рознецкий неосторожно отделился со своим полком далеко от авангарда, и не заметил, как казаки, ехавшие до этого вразброд, вдруг сдвинулись в лаву, гикнули и в одно мгновение охватили полк... Пока Французы принеслись на выручку, уланы Рознецкого были уничтожены в буквальном смысле слова: из восьмисот человек – пятьсот, вместе с храбрым своим командиром, легли на месте под казацкими дротиками, а триста с восемнадцатью офицерами были захвачены в плен. Новая атака Французской кавалерии также не имела успеха и кончилась тем, что два храбрейшие полка, шассеры и конно-гренадеры, были истреблены “на прах”, как выражается Платов в своем донесении.
Бой у Романовой замечателен тем, что наводит самих Французов на грустные размышления по поводу их кавалерии в сравнении с нашими казаками.
“Не правда ли,– говорит Французский генерал Моран,– какое чудное зрелище представляла собой наша кавалерия, когда, блистая при лучах июньского солнца золотом и сталью, она гордо развертывала свои стройные линии на берегу Немана? Но какое горькое воспоминание оставили по себе те бесполезные, истощавшие ее маневрирования, которые она должна была употреблять против казаков, прежде презираемых, но сделавших для спасения России более, чем сделали все ее регулярные армии...
Каждый день видели их в виде огромной завесы, покрывавшей горизонт, от которой отделялись смелые наездники и подъезжали к самым нашим рядам. Мы развертывались, смело кидались в атаку и совершенно уже настигали их линии, но они пропадали как сон, и на месте их видны были только голые березы и сосны. По происшествии часа, когда мы начинали кормить лошадей, черная линия казаков снова показывалась на горизонте и снова угрожала нам своим нападением; мы повторяли тот же маневр и по-прежнему не имели успеха...
Таким образом самая лучшая, самая храбрая кавалерия, какую только когда-нибудь видели, была измучена и изнурена людьми, которых она считала недостойными себя, но которые тем не менее были истинными освободителями своего отечества. И эти люди возвратились на Дон с добычей и славой, а мы оставили Россию, покрытую костями и оружием своих непобедимых воинов”.
Вскоре после этого дела, когда наши армии приблизились к Смоленску, главнокомандующий образовал особый летучий отряд барона Винценгероде, в состав которого вошел, между прочим, и полк Иловайского. Винценгероде должен был прикрывать Санкт-Петербургский тракт и не давать французам возможности распространять свои действия вглубь русской земли.
Неотступно, и шаг за шагом следя за неприятелем, Винценгероде дошел до Москвы и стал от нее в двух переходах по петербургской дороге. Авангард его, под командой Иловайского, был выдвинут еще вперед и расположился у Чашникова. Таким образом, стоя ближе всех к неприятелю, Иловайский лучше других знал бедственное положение великой армии, и через него император получал самые первые и свежие известия обо всем, что происходило в несчастной столице. Лихие казаки его, с каждым днем становясь смелее и смелее, окружили Москву тонкой, непроницемой цепью своих одиночных разъездов, врывались даже в самый город, ловили курьеров, перехватывали почты и каждый день приводили по несколько десятков пленных. От этих пленных Иловайский узнал однажды, что в деревню Химки прибыл значительный французский отряд. Собрав своих казаков, ночью 14 сентября; он внезапно, на самом рассвете, напал на Французов, разбил их наголову и взял до трехсот человек в плен. Эта первая победа, бывшая, так сказать, предвозвестницей тарутинского боя, доставила Иловайскому чин генерал-майора и особое благоволение императора.
7 октября французы наконец оставили Москву. Иловайский первым вошел в нее через Тверскую заставу,– и здесь-то, между заставой и Петровским дворцом, произошло его горячее кавалерийское дело с полуторатысячной венгерской конницей. Казаки смело атаковали противников, и в то время, когда венгры показали тыл, дорогу им заступила целая толпа мужиков, вооруженных топорами, косами и всем, что ни попало под руки. Произошло ужасное кровопролитие, и только остатки гордых венгерских гусар укрылись в кремле, где поспешили запереть ворота.
“Я был очевидцем этого боя,– писал Винценгероде императору Александру,– и не могу довольно нахвалиться искусством и мужеством генерала Иловайского, который распоряжался своими казачьими полками так, что, несмотря на громадное превосходство неприятеля в силах, обратил его в бегство и полонил у него шестьдесят два человека”.
“Привыкнув считать всегда венгерскую конницу первой в мире,– говорил впоследствии Винценгероде,– я после атаки Иловайского должен сознаться, что наши донцы превосходят даже и венгерских гусар”.
От ворот разоренной Москвы и вплоть до пепелища Смоленска, отряд Винценгероде, перешедший под начальство генерал-адъютанта Кутузова, неотступно сидел на плечах французов, и Иловайский по-прежнему командовал у него авангардом. Последнее дело в отечественную войну произошло 4 декабря у Ковно, где Иловайский, вместе с другими казачьими полками Платова, разбил и уничтожил последние остатки великой армии, находившейся под командой маршала Нея. “А с нашей стороны,– доносил главнокомандующему Платов,– урон при сем не велик, и ему в Донском войске ведется домашний счет”.
С переходом в Германию, Иловайский продолжал по-прежнему командовать казачьими полками и вместе с ними участвовал в делах под Люценом, Бауценом, Дрезденом и Кульмом. В последнем сражении, преследуя бегущих французов, Иловайский взял в плен генерала Гано со значительным отрядом и восьмью орудиями; но, главное, на долю его казаков выпала в этот день завидная участь овладеть особой самого Вандама, о чем один из очевидцев рассказывает следующим образом:
“Когда по войскам пронеслось слово “победа” и громкое “ура!” огласило воздух, в это самое время из-за опушки леса выскакала толпа всадников, на которых можно было различить французские мундиры. Впереди всех, на тяжелом боевом коне неслась тучная фигура французского генерала в расстегнутом нараспашку сюртуке... Два казачьих офицера с пиками наперерез бросились к нему навстречу и до того напугали его своим внезапным появлением, что он охрипшим голосом начал кричать: “Русский генерал, спасите меня!” Казаки остановились и без труда обезоружили его и всю его свиту”.
Так очутился в наших руках маршал Вандам,– тот, который за пятнадцать лет перед этим, в Голландии, сулил сто луидоров тому, кто приведет к нему живым хотя одного казака, с тем, чтобы иметь удовольствие его расстрелять. Судьба жестоко отплатила ему за это намерение и передала его самого в руки ненавистных ему казаков. Эти два лихие донца были из полка Иловайского – есаул Бирюков и хорунжий Александров, которым главнокомандующий тут же, на самом поле сражения, пожаловал особые награды. Иловайскому государь назначил сам анненскую ленту, а затем, 6 октября, после Лейпцигской битвы, позвал его к себе и сказал:
– Наполеон разбит наголову и должен отступать в большом беспорядке. Опереди неприятельскую армию, ступай у нее в авангарде, разрушай мосты, гати, словом, наноси ей всевозможный вред... Но где же ты переправишься через реку? – быстро прибавил император.– Мост в Лейпциге занят неприятелем.
– Государь! – отвечал Иловайский.– Казакам река не преграда: переправимся вплавь.
Поблагодарив Иловайского, государь взял его за руку и подвел к федьмаршалу князю Шварценбергу, предлагая дать ему надлежащие наставления.
– Ваше величество избрали Иловайского,– отвечал Шварценберг,– и мне остается только ожидать успеха.
Такой же точно ответ дал и король Прусский.
С этих пор начинается для Иловайского длинный ряд трудовых, бессонных ночей, в седле, без отдыха и часто даже без пищи. Он шел, действительно, впереди французов, зорко выслеживая движение их авангарда, и затем, куда ни обращался последний, он находил везде мосты уничтоженными, дороги испорченными, гати разрушенными...
12 октября, в туманный и ненастный день, приближаясь к городу Веймару, Иловайский услыхал впереди сильнейшую ружейную перестрелку. Это его озадачило. Посланные туда казаки прискакали с известием, что конный французский отряд ворвался в город и на улицах идет ожесточенная рубка с казаками Платова, поспешившими туда прежде Иловайского. Иловайский тотчас повел свой отряд маршем и подоспел как раз вовремя, чтобы довершить поражение Французов. От пленных узнали, что летучий Французский отряд имел повеление Наполеона захватить со всей семейством великого герцога Веймарского, соединенного тесными узами родства и дружбы с русским государем.
Бой на улицах Веймара, поражение французской дивизии генерала Фурнье, разгром Мармона, битва при Ганау, занятие Франкфурта – следовали быстро одно за другим и доставили нашим казакам более шести тысяч пленных. Во Франкфурте на Майне Иловайский дождался прибытия императора Александра, и когда, в числе других генералов, явился во дворец,– начальник главного штаба, князь Волконский, отозвал его в сторону и сказал: “Государю угодно, чтобы вы сейчас же надели свой георгиевский крест вместо петлицы на шею”... Иловайский не успел исполнить этого приказания, как в комнату вошел император и, подойдя прямо к Иловайскому, сказал: “Поздравляю тебя с Георгием 3-го класса”. В тот же самый день ему пожалованы были золотая, осыпанная бриллиантами, сабля с надписью: “За храбрость”, прусский орден Красного Орла и австрийский – Св. Леопольда.
Участие Иловайского в кампании 1814 года, и особенно бой под Фер-Шампенуазом, где он с казачьими полками, на глазах государя, врезался в неприятельскую колонну и взял до тысячи пленных,– опять доставили ему алмазные знаки ордена св. Анны 1-ой степени и Владимира 2-го класса. По взятии Парижа, император принял его отдельно от других генералов в своем кабинете, находившийся в то время у государя цесаревич Константин Павлович, шутя заметил при этом, “что Иловайский хотя по номеру двенадцатый, но из дюжинных”.
Возвратившись с берегов Сены на Дон, Иловайский прожил несколько лет на отдыхе, среди своей родни, окруженный общим почетом. Изображение его можно было встретить в то время почти повсеместно, во всех уголках нашего обширного отечества, на тех немудрых лубочных картинах, которые так любы нашему простолюдину и в былое время украшали собой и хоромы купца, и курную избу простого крестьянина. “А вот извольте посмотреть,– говорит Федотов словами раечника,—
И кому из нас в ребяческие годы не приходилось видеть на этих лубочных картинах изображение молодого казацкого генерала, неистово скачущего по головам французской пехоты. Под ним лаконичная надпись: “Храбрый генерал Иловайский”.
Проведя несколько лет в бездействии, Иловайский назначен был походным атаманом донских казачьих полков на Кавказе и в этом звании много содействовал Ермолову в устройстве и улучшении казачьего быта, который он знал в совершенстве. Нужно сказать, что донские казаки не пользовались в то время особенным почетом со стороны кавказских наездников. Почему могли измениться, в такой сравнительно короткий промежуток времени, те самые донцы, которые служили в конце минувшего столетия грозой для прикубанских черкесов и еще недавно, в наполеоновские войны, стяжали себе громкую европейскую славу,– на это существовало много причин, и как на одну из главнейших указывают обыкновенно на кратковременность службы их на Линии и в Грузии.
Исторические обстоятельства, выдвинувшие донцов в начале минувшего века на новый пограничный театр военных действий – на Кубань, поставили их лицом к лицу со всеми силами кубанских и терских татар. По десяти и более лет не сходили тогда полки с порубежной линии,– и трудно было сравниться кому-нибудь с этими закаленными в боях ветеранами. Но насколько крепли, развивались и выигрывали от этого боевые качества войска, настолько же, если еще не более, падали экономические силы донской земли, годами лежавшей без обработки за недостатком рук, оторванных от нее вечной войной и службой. И вот, когда к России присоединилась Грузия и наряд донских полков значительно еще увеличился,– признано было необходимым сменять донские полки на Кавказе через каждые два года. Сделано было это, конечно, в видах облегчения домашнего быта донцов,– но результаты вышли совсем не те, которые ожидались.
Едва полк приходил в чужую, незнакомую сторону, как казаки разбрасывались по отдельным постам, где попадали под начальство чужих офицеров, мало интересовавшихся их нуждами. Донским офицерам не поручалось ничего по той понятной причине, что они в новом для них крае ничего не знали – ни местности, ни свойств неприятеля. Предоставленные самим себе, без забот о них ближайшего начальства, казаки сразу попадали в такую обстановку, при которой каждый неверный шаг оплачивался с их стороны тяжелыми потерями и кровью.
Десятками ложились они в одиночных боях с врагом, к которому не успели еще приглядеться, сотнями погибали от климатических условий, ломавших самые крепкие железные натуры,– и, таким образом, на глазах у всех исчезла и падала боевая казацкая сила. Когда же, наконец, приобреталась казаками некоторая опытность и люди мало-помалу акклиматизировались, приходила смена,– и начиналась та же история, так как на сцене опять являлись неопытные, не знающие края люди старые же полки возвращались на Дон иногда в двух, и много-много в трехсотенном составе,– да и те приходили к домашнему очагу уже надломленные грузинскими лихорадками, от которых незаметно таяли и сходили в преждевременную могилу уже на родной стороне.
Тому, кто пожелал бы ознакомиться с нравственным состоянием духа тогдашних донцов на Кавказе, стоит проследить только их исторические песни, слагавшиеся, как говорит народ, “не ради забавы, а в назидание и поучение”. С беспощадной иронией, в картинах безотрадных и грустных рисуется в них жизнь, которая встречала казаков “на Линии-Линеюшке, на распроклятой шельме грузинской сторонушке”, откуда обыкновенно никто из них уже не чаял себе и выхода. Песни эти были дороги народу, как памятники старины, и их можно было слышать всюду, где только были казаки; но надо сознаться, что они запугивали воображение новичков целым рядом печальных и грустных сцен, ожидавших их в будущем, и мало способствовали развитию в них необходимой бодрости и смелости духа. И тени нет в этих песнях того широкого разгула, которым дышали песни минувшего века, времен “донских гулебщиков”. И это понятно, потому что здесь было уже “не охочее гулянье”, а тяжелый наряд, отбывание службы:
Но замучивала она не одних только коней, а и самих добрых молодцев:
И “лиха-чужа сторонушка” не выходила из головы. “Урядники, на линию!” – гремит, бывало, команда,– рассказывает Савельев,– а простодушные станичники боязливо вздрагивают, потому что они не знают никакой другой линии, кроме “Линии-Линеюшки, распроклятой сторонушки”.
Воспоминания о подвигах донцов на Кавказе в минувшем столетии, подвигах, составлявших такой контраст с настоящим, невольно связывалось с представлением о долгой безустанной службе прежних казаков, и превосходство закаленных в боях ветеранов перед новыми выделялось в сознании всех тем с большей резкостью. А к этому прибавились еще и другие обстоятельства. Ряд войн, ознаменовавших первое десятилетие царствования императора Александра, потом нашествие французов, потребовавшее от Дона чрезвычайных вооружений, заставившее сесть на коня всю наличную боевую силу его, даже отставных и недорослей, затем опять три года беспрерывных заграничных походов и, наконец, громадный расход казаков на содержание кордонов внутри империи по всему протяжению границы от Ботнического залива до Турции,– ослабили Донское войско так, что в начале 1816 года уже некем было сменить донские полки, стоявшие на Кавказе.
И вот, чтобы облегчить службу донцов, является мысль вовсе не наряжать их ни в Грузию, ни на Кавказскую линию, оставив оборону тамошнего края исключительно на местном линейном казачестве. Кавказская Линия, сверх старых своих казаков, сидевших по Тереку, имела уже и новых, заселявших Кубань и образовавшихся опять из тех же донцов и частью из екатеринославцев. Могло казаться с окончанием войн, что этих казаков достаточно не только для содержания линий по Кубани, Малке и Тереку, но что они могли бы высылать от себя части и в Грузию. Так, по крайней мере, разрешили этот вопрос, согласно с желанием донского атамана, в Петербурге. Ртищев, бывший тогда главнокомандующим в Грузии, не пытался даже представить дело в истинном его положении и тотчас отпустил на родину шесть донских казачьих полков, а вместо них вызвал на службу линейцев.
В таком положении были дела, когда на Кавказ приехал Ермолов. Проницательным оком оценил новый главнокомандующий всю нецелесообразность подобной меры, и одним из первых его распоряжений было приостановить исполнение высочайшей воли. Четыре донские полка, из числа ушедших на Дон, тотчас были возвращены им назад, и Ермолов писал государю, что служба их на Кавказе необходима, что линейное войско находится в положении несравненно худшем, нежели Донское, что даже в 1812 году, когда на Дону было поголовное вооружение, у донцов не было на службе ни одного казака моложе семнадцати лет, тогда как в линейных полках, напротив, нет ни одного шестнадцатилетнего, который находился бы дома – все на службе, и в станицах остаются только женщины, дети и старики, уже не могущие работать; что нередко выходит на службу отец с двумя и тремя сыновьями, продается имущество, чтобы купить вооружение, которого не хватает на все число служащих казаков, рабочий скот выменивается у горцев на коней,– и многие семьи приходят в совершенное разорение. Конвой линейных казаков, встретивший Ермолова на самом рубеже Кавказа, действительно, произвел на него самое тяжелое впечатление. “Всегда,– говорит он,– отличались они от всех прочих казаков особенной ловкостью, отличным оружием, добротой лошадей. Напротив, я увидел между ними не менее половины молодых, нигде не служивших, и даже ребят. Что заключить должны,– продолжает он,– неукрощенные горские народы о поголовном вооружении линейных казаков? И что могут против них малолетние казаки, тогда как и хорошие донские полки не с первого шага бывали им страшны?”...
Приписывая громадную убыль донских казаков на Кавказе исключительно кратковременности их службы, Ермолов настаивал на том, чтобы донские полки пребывали в крае не два, а четыре года, утверждая, что это не обременит, а скорее значительно облегчит донцов, так как им придется ежегодно наряжать на службу меньшее число полков, а число льготных казаков, между тем, будет увеличиваться в том смысле, что полки с Кавказа уже не будут приходить на Дон в половинном составе, как теперь.
Ходатайство Ермолова было принято, и срок службы донских полков на Кавказе увеличен с двух на четыре года. Но несмотря на это, несмотря даже на то, что смертность в донских полках, действительно, значительно уменьшилась,– сила казачья продолжала падать. Все еще существовали условия, мешавшие правильному развитию ее. Убыль старослуживых казаков заставляла составлять полки и на Дону все же наполовину из малолетков, дурно вооруженных, еще хуже обученных и на плохих лошадях, и потому понятно, что донцам приходилось играть страдательную роль при встрече с проворным и ловким кавказским наездником. К этому нужно прибавить, что состав полковых командиров, назначаемых зауряд, по дошедшей до них очереди, не всегда соответствовал своему назначению, и во главе полков нередко становились люди, кроме донского имени, не имевшие ничего общего с действительной боевой казацкой жизнью. Неразделенность военной и гражданской службы, существовавшая на Дону и сглаживавшаяся в то время, когда шли беспрерывные войны,– теперь начинала приносить свои печальные плоды. Недаром Ермолов в письмах к войсковому атаману жаловался, что в числе полковых командиров он вовсе не встречает на Кавказе имен, знакомых ему с наполеоновских войн. Еще худшее влияние оказало распоряжение, сделанное в 1820 году, по которому цесаревичу Константину Павловичу было предоставлено право всех нерадивых, дурных и порочных донских офицеров немедленно высылать из Польши обратно на Дон. “Дабы оные офицеры на Дону праздно не жили”, последовал указ отправлять их тотчас же на службу в Грузию и на Кавказскую линию,– и общий состав донских офицеров на Кавказе естественно ухудшался. Ухудшалось, конечно, с тем вместе и состояние полков.
Но дела стали изменяться к лучшему, когда в Грузию, в мае 1823 года, для общего заведования донцами прибыл генерал Иловайский. К сожалению, не имеется никаких данных, позволяющих судить о мерах, которыми он достиг лучшего хозяйственного устройства полков, строевого обучения их и нравственного подъема духа,– но результаты его деятельности скоро сказались в славной службе донцов, которой они ознаменовали себя в персидской и турецкой войнах.
Летом 1826 года Иловайский поехал в Москву на коронацию императора Николая Павловича; но он не дождался ее и накануне должен был выехать обратно в Тифлис, по случаю внезапного вторжения персиян. В Тифлисе застало его производство в генерал-лейтенанты и масса бумаг по снаряжению и отправлению в поход донских полков,– и только в 1827 году, управившись с этой работой, он получил назначение состоять в действующей армии при Паскевиче. Блистательное участие, принятое его казаками в решительной Джеванбулакской победе, доставило Иловайскому бриллиантовую табакерку с портретом государя. Но это была последняя его награда. Тяжелая болезнь, постигшая Иловайского на пути к Сардарь-Абаду, заставила его немедленно уехать в отпуск, на Дон, и с этих пор собственно начинается мирный, тридцатипятилетний период его жизни. В 1840 году он окончательно вышел в отставку, поселился в своем родовом имении, и умер в 1862 году, семидесяти семи лет от роду.
Иловайский оставил после себя на Дону народное имя, а признательность монарха сохранила для потомства в портретной галерее Зимнего дворца черты его, удачно схваченные искусной кистью Дова.
<< Назад Вперёд>>