То был век богатырей...
Давыдов
Кровавый день ахалцихского штурма, совпавший праздником Успения Пресвятой Богородицы, особенно чествуемый русским народом, был вместе с тем и днем полкового праздника Ширванского пехотного полка. Несмотря на предстоящий бой, в русском лагере своим чередом совершались обычные церемонии. В Турции, как и на родине, ширванцы начали день молитвой, а потом, по окончании парада, солдатам был устроен праздничный обед, а офицеры отправились к полковому командиру на закуску. Закусывали на этот раз по-походному, чем Бог послал; “однако, говорит один современник, под конец явилось шампанское, и близость боя нисколько ни помешала бивуачному веселью”.
В три часа пополудни все генералы и частные начальники собрались к главнокомандующему за получением последних приказаний. В исходе четвертого часа, когда обыкновенно производилась в траншеях смена рабочих и прикрытия, штурмовые колонны стали в ружье. Паскевич еще раз объехал войска и отправился на Северную высоту, откуда мог лучше следить за ходом начинавшегося боя.
Прошло еще с полчаса, и вот, под гром сильнейшей канонады, загоревшейся в эту минуту по всему протяжению осадных батарей, два батальона Ширванского полка, с распущенными знаменами и музыкой, вышли из редута и двинулись к брешь-батарее, откуда им предстояло идти на приступ.
Привыкшие видеть в этот час смену рабочих, турки спокойно смотрели на движение войск, никак не ожидая, что это движение – начало грозного штурма. Нужно сказать, что ночью из русского лагеря бежали два фельдфебеля Херсонского полка, которые предупредили осажденных о близкой опасности, но, к счастью, беглецам не поверили. Утомленные ночной бдительностью у палисадов, турки, как всегда, с утра разошлись по домам, а при батарее на атакуемом бастионе осталось только шестьдесят человек. Но эти шестьдесят храбрецов, как увидим дальше, сумели постоять за себя.
Когда ширванские батальоны вышли из-за брешь-батареи, Бородин скомандовал: “Песенники, вперед!”
Ой, во поле липонька стояла,—
затянули ширванцы и под эту задушевную народную песню двинулись к проломам полуразбитого бастиона. Впереди шли двести человек охотников – лучшие люди, выбранные из полка и предводимые храбрым майором Родзевским. Этот Родзевский, старый ширванец ермоловских времен, до настоящего дня состоял при главной квартире Паскевича в скромном звании смотрителя походных госпиталей. Давно уже лишенный счастья разделять боевые опасности со своими товарищами, он выпросился у Паскевича на штурм Ахалцихе и получил в команду охотников. К нему присоединились волонтерами лейб-гвардии Преображенского полка поручик Дик, Белогородского уланского полка поручик Анненков и Серпуховского – корнет Абрамович.
Батальоны подходят к крепости все ближе и ближе. Мелодичная песня сменилась уже веселым русским мотивом.
Не будите меня молоду раным-рано поутру,—
гремит хор, а ему вторят рожки, звенят тарелки, громыхают бубны. Крепость молчит, но тем тревожнее бьются сердца в ожидании рокового залпа, тем страшнее смотрят из своих амбразур широкие жерла турецких пушек. Вот обе ширванские колонны поднялись уже по отлогости холма на половину высоты против рокового бастиона.
Выгоняйте вы скотину на широкую долину,—
весело заливаются песенники. И вдруг грянул страшный, убийственный залп. Передние ряды ширванцев повалились, как подкошенные. Подпоручик князь Вачнадзе Третий и двадцать нижних чинов были убиты наповал. В ответ на это грянуло “Ура!”, и как неудержимые волны, хлынули охотники в открывшиеся перед ними проломы. Полковой барабанщик Головченко первый вскочил на бастион и ударил тревогу почти в самом кругу ошеломленных турок. За ним вошел штабс-капитан Разнатовский, потом – поручики Дик и Вачнадзе Первый. Бастион моментально был взят. Храброе, но малочисленное прикрытие его ни шагу не подалось назад и геройски пало под штыками русских. Несколько знамен, стоявших на бастионе, и три орудия, облитые кровью своих защитников, были первыми трофеями ахалцихского приступа. Разнатовский и Дик – герои этого штурма – были вынесены ранеными. Разнатовскому две пули прострелили обе ноги навылет, раненый Дик был окружен неприятелям и только обязан спасением своей жизни унтер-офицеру Водницкому (из разжалованных декабристов) , который вырвал его из рук неприятеля и вынес на своих плечах из боя. Между тем подоспевшая сюда пионерная рота быстро принялась рубить палисад, чтобы открыть свободный вход штурмовым колоннам. Но пока кипела работа, полковник Бородин и прапорщик Пущин, не выждав конца ее, перескочили частокол и увлекли за собой ширванцев. Теперь войска очутились в городе, на узком и тесном перешейке, с двух сторон очерченном крутыми оврагами. Прямо перед ними гордо возвышалась старинная католическая церковь, закрывавшая собою дальнейший вход в центральную часть города. Взять этот костел являлось безусловной необходимостью, но предварительно нужно было очистить овраги, из-за которых уже начинался убийственный перекрестный огонь. Первый батальон Ширванского полка, под командой подполковника Юдина, немедленно стал пробиваться вправо; второй, подполковника Овечкина,– влево; колонна охотников осталась в центре, против самого костела, связывая своей густой цепью фланги обоих батальонов.
В это время турецкий резерв, спокойно отдыхавший внутри католической церкви, выскочил на тревогу и бросился было на защиту уже потерянной бреши, но встреченный дружным залпом охотников, он тотчас же подался назад и укрылся обратно в церковь. Весть, что русские взяли северный бастион и что они уже в городе, с быстротой молнии распространилась по всем закоулкам Ахалцихе, и через несколько минут весь город уже был на ногах. Вскакивая ото сна, бросая обед и кофе, вооруженные жители опрометью бежали из домов на помощь резерву. По главной улице, ведущей от крепости к пролому, поспешно двигались турецкие колонны. И вот вся эта масса врагов, обезумевшая от неожиданности и отчаяния, лицом к лицу столкнулась с ширванцами. Первый удар должен был вынести центр, где стояла густая цепь охотников, с которыми был в этот момент и сам Бородин. С горстью людей долго и упорно держался он, но видя, что устоять нельзя, потребовал к себе на помощь второй батальон, а первому приказал ударить во фланг неприятелю. Оба батальона бегом явились на место разгоревшейся битвы. Тогда начался отчаянный рукопашный бой на самом тесном пространстве между взятым бастионом и католической церковью, где сосредоточивались главные силы врагов. То неприятель отступал, опрокидываемый штыками ширванцев, то подавались назад ширванцы и, снова нападая, опять отбрасывали турок. Так раненый лев отступает назад, чтобы с новой силой и яростью сделать свой смертоносный скачок. Обе стороны были в борьбе достойны друг друга. Даже турецкие женщины, в мужской одежде и с лицами, вычерненными сажей, сражались в первых рядах и гибли вместе с мужьями и братьями. Не один раз ширванцы, преследуя турок, пытались овладеть костелом, взбирались даже на плоскую церковную кровлю, но только устилали ее своими трупами и снова скатывались вниз. Гибелен и страшен был этот бой за обладание костелом. Вот уже полчаса, как вокруг него звучало и сверкало оружие, слышался гам битвы, и минутные крики торжества сменялись криками ужаса и стоном умирающих, а костел и примыкавшее к нему христианское кладбище, густо усеянное надгробными памятниками, все еще были в руках неприятеля. Тем не менее ширванцы не отступали. Крепко держали они то, что раз попало в их руки, и турки, как волны, набегавшие на утес, с ропотом и бессильной злобой отбрасывались от них назад. “Страшно было смотреть,– говорил один очевидец,– как ложились целые ряды бесстрашных ширванцев и как они, хотя медленно, шаг за шагом, но все-таки подвигались вперед”.
Но вот подоспела помощь. В городе грянул первый наш орудийный выстрел и гулко раскатился тысячным эхом вдоль тесных улиц. То был есаул Зубков, успевший, при помощи саперов, перетащить свои два орудия через палисад и, взобравшись на высокий бугор, открывший огонь через головы ширванцев. Вслед за пушками, с Бурцевым во главе, прибежала саперная рота. Дружно, с неимоверной отвагой работала она до сих пор под непрерывным свистом неприятельских ядер: одни рубили палисады и расширяли проходы, другие на руках перетаскивали через ров орудия. Гром пушечного выстрела и прилив свежих сил разом оживили утомленных бойцов. “Слава Богу, теперь устоим!” – послышалось в рядах. Мгновение – и второй батальон стремительным ударом в штыки еще раз опрокинул турок и вырвал из рук их кладбище. Прочно стали теперь ширванцы на занятом ими пункте, всего в пятнадцати шагах от католической церкви. Бородин послал сказать Паскевичу, что он надеется удержаться в городе. Но спустя несколько минут не стало храброго Бородина – пуля почти в упор поразила его в живот, и он упал и умер, как стоял, во главе ширванцев. Место его заступил полковник Бурцев. Он успел ввести в город еще несколько орудий и при помощи их удержался на своей позиции. Дорого достались ширванцам несколько саженей земли. Эту землю они взмочили своей кровью и устлали трупами любимых начальников. Более десяти офицеров выбыло из полка убитыми и ранеными; в числе их пал начальник охотников доблестный майор Родзевский и тяжело ранен командир второго батальона подполковник Овечкин. Простреленный в поясницу навылет – это была уже шестая рана, полученная им на службе,– он силой воли преодолел страдания и, поддерживаемый солдатами, не оставил своего места впереди батальона.
Паскевич стоял в это время на высокой горе, у главной батареи, куда посылались все донесения, и сам расспрашивал посланных о ходе кровавого боя. Рассказывают, что, заметив ширванского солдата, бежавшего мимо с каким-то приказанием, он подозвал его к себе и спросил: “Откуда?” – “Из крепости, ваше сиятельство!” – бойко отвечал запыхавшийся ширванец. “Ну что, каково там?” – “Жарко, ваше сиятельство”.– “А что турки?” – “Да трудно с ними справиться, упрямятся, ваше сиятельство”.– “Знаю, они молодцы, не поддавайтесь ребята”.– “Молодцы-то молодцы, ваше сиятельство; да чего они бьются-то? Ведь знают, что мы назад не попятим”.
Эта простая решимость солдата лечь костьми на своем посту, “под грозой роковой не дать шагу назад”, должна была действовать на всех воодушевляющим образом. С ними нечего было бояться за исход сражения.
“Чтобы выдержать отчаянную стремительность турок,– говорит один из участников боя,– надо было иметь впереди таких людей, как ширванцы, и под начальством такого офицера, как Бородин, носившего георгиевский крест еще с Бородинского боя. По счастью, достойный Бурцев вполне заменил своего погибшего товарища”.
Пока шла борьба за обладание кладбищем, весь пионерный батальон вступил в город с осадными материалами и принялся за устройство ложементов. Место для разбивки их было, однако, весьма неудобно: влево от самого бастиона тянулись дома, плотно примыкавшие к палисаду и так тесно поставленные друг около друга, что между ними не было пустого пространства; перед фронтом их лежала небольшая площадка, простиравшаяся вплоть до католической церкви и значительно понижавшаяся к стороне неприятеля; вправо был крутой и глубокий овраг. Несмотря на то, устройство ложементов подвигалось быстро. Пионеры, овладев плоскими крышами верхних домов, поставили на них туры и распространили работу через бастионную горжу и церковную площадь вправо до самого оврага. Такое несколько изогнутое направление ложементов не только обеспечивало занятие бреши, но в то же время своим фланговым положением к католической церкви, доставляло русским большие выгоды.
С непостижимым хладнокровием и решимостью, следуя примеру офицеров, совершали пионеры свои тяжелые и гибельные работы, каким едва ли найдутся другие примеры в истории осадных войн. Всего в десяти саженях перед линией рабочих теснились толпы сражавшихся холодным оружием; а из-за церкви, из-за надгробий кладбища, из-за обоих оврагов, справа и слева, градом сыпались на них турецкие пули; сюда же, в это тесное пространство, неприятель сосредоточил и огонь со всех своих батарей. Но пионерам приходилось не только работать, им нужно было еще самим прикрывать работы, а время от времени помогать и ширванцам. Пока одни рылись в земле, другие стояли под ружьем, и случалось нередко, что тот или другой пионерный взвод усиливал собою стрелковую цепь, так как резерв ширванского полка уменьшился уже до шестидесяти человек. И потери пионер, особенно в офицерах, были разительны. В короткое время поручик Шефлер был убит, поручик Соломка и штабс-капитан Шмит смертельно ранены, прапорщик Пущин прострелен в грудь навылет, прапорщик Нечаев – в руку, подпоручик Вильде, отряженный для постройки брешь-батареи внутри самого города,– в шею, и батарею после него докончил уже Нижегородского полка прапорщик Дорохов. Нижних чинов в трех пионерных ротах было убито и ранено более ста человек. Во всем батальоне осталось только три офицера, и они-то ободряли людей, безропотно сменявших товарищей в работе то штыком, то киркою.
К заходу солнца ложементы были окончены, стрелки расположились за прикрытием, и пять легких орудий, поставленных за бруствером, под командой есаула Зубкова, открыли огонь... Зубков получил две сильные контузии в грудь, но, лежа на бурке, продолжал распоряжаться огнем своей батареи. Ему наиболее ширванцы и обязаны тем, что удержались на кладбище. Легкой батарее горячо вторила батарея кегорновых мортир, но храбрый командир ее, поручик Крупенников, был вскоре ранен и вынесен из боя; мортирный огонь стал ослабевать.
В шестом часу пополудни к месту боя стали подходить подкрепления. Первым пришел батальон Херсонского полка и стал на кладбище в резерве за ширванцами. Тогда полковник Бурцев, пользуясь прибытием их, решился снова перейти в наступление, чтобы овладеть костелом до наступления вечера. Атака была произведена дружно и с замечательной энергией. Пока первый батальон ширванцев, посланный с подполковником Юдиным вправо, очищал церковную площадь и гнал неприятеля вдоль по оврагу, второй батальон, вместе с херсонцами, штурмовал костел. Несколько охотников быстро взобрались на церковную крышу и, пробив сверху отверстия, поражали ружейным огнем засевшего в нем неприятеля. Отчаянные защитники, при всем упорстве, наконец, не выдержали: костел был взят, и осажденные, покрыв трупами землю, едва удерживались теперь беспорядочными толпами в овраге и на главной городской улице. Немедленно втащили на кровлю католической церкви горный единорог, а в ложементах увеличили число кегорновых мортир, чтобы обстреливать самые улицы. Между тем подошел еще второй батальон Эриванского полка и составил новое подкрепление штурмовым колоннам. Таким образом, и церковь и окружающая ее площадь, так долго и упорно обороняемые турками, были прочно заняты русскими. Но победа оставалась, однако, еще далеко не решенной.
Со взятием костела разом наступило минутное зловещее затишье. Враждебные стороны, одинаково утомленные, одинаково ослабленные потерями, отдыхали всего в пятнадцати саженях друг от друга. Но кратковремен был обоюдный отдых. Густые толпы турок, стеснившиеся в западном овраге, снова двинулись вперед, угрожая на этот раз раздавить своей массой ширванский батальон подполковника Юдина, занявший позицию в том же самом овраге. Завязалась страшная рукопашная свалка. Юдин, отбитый от своего батальона, очутился в толпе неприятеля, но был выручен отважным унтер-офицером (из разжалованных) Анисимовым, который, спасая своего командира, сам получил три тяжелые раны.
Опасное положение ширванцев заставило выдвинуть из резерва еще батальон сорок второго егерского полка, под командой полковника Реута, которому приказано было взять правее разрушенного бастиона и ворваться в Еврейский квартал, лежавший между западным оврагом и городской оградой. Турки, еще владевшие здесь палисадом, встретили наступавших егерей жестоким огнем. Тогда четыре донские орудия вынеслись вперед и принялись, в свою очередь, осыпать турок картечью.
Под их защитой штурмовая колонна смело подошла к городскому палисаду, но взять его она не могла. Егеря овладели только бойницами с наружной стороны его и, просунув в них ружья, в упор поражали защитников, турки отвечали тем же, и в одну минуту девять офицеров из батальона были убиты или ранены. К счастью, в эту критическую минуту подоспела команда саперов, с прапорщиками Коновницыным и Богдановичем; она живо срубила палисад и из его же бревен устроила мост, по которому могла пройти артиллерия. Половина саперов была перебита, но остальные успели поставить туры, за которыми могли укрыться орудия. Воодушевление солдат и здесь было так велико, что приходилось сдерживать их от бесполезных потерь.
Когда палисад упал, и проходы были открыты, турки и егеря разом кинулись друг на друга в штыки. Два донские орудия, следом за егерями, лихо проскочили через пролом и, установившись на крыше ближайшей сакли, в упор обдали турок картечью, но в этот момент крыша, не выдержав тяжести, рухнула, и лафет одной из пушек опустился в саклю; минутное замешательство артиллерии придало энергию врагу. Турки разом потеснили егерей и прорвались к самым орудиям. Взвод донской артиллерии, при котором оставалось только восемь человек прислуги, был окружен их толпами. “Станичники! – крикнул тогда офицер.– Неужели нам придется расстаться с нашими старыми друзьями, ведь три года верно и неизменно они служили нам!” – “Не бывать этому!” – громко отозвались урядники Кундряков и Силкин. Воодушевленные их примером, казаки сами бросились в шашки. Двое из восьми человек пали мертвыми, но остальные, имея во главе широкоплечего и дюжего Кундрякова, отбились и отстояли орудия. Но вот егеря пересилили и, давя врага, проникли в город. Еще несколько минут упорного боя – и они сомкнули свою цепь с цепью Ширванского полка.
Между тем до пятидесяти русских орудий с командных высот громили город и своим грохотом заглушали мелкую дробь ружейной перестрелки. Сражение разгоралось. Ширванский полк и батальон херсонцев опять перешли в наступление. Теперь католическая церковь, вся залитая кровью, заваленная трупами, осталась позади, и перед ними лежал обширный город без площадей и улиц, где не было никакой возможности сражаться сомкнутым фронтом, а между тем, каждый дом приходилось вырывать из рук защитников. Было семь часов вечера, сгущались сумерки, и “величественно-грозной картине ночного боя,– говорил очевидец,– не доставало освещения”. Вдруг какая-то благодетельная граната зажгла строение на церковной площади, и пожар начался от костела прямо по направлению к крепости. Мысль воспользоваться пожаром, чтобы вытеснить неприятеля из города, не ускользнула от внимания Паскевича, и с Северных высот поскакали ординарцы с приказанием зажигать дома и поддерживать пожар всеми возможными средствами. Но исполнить это было не совсем легко. Многие дома, толсто обмазанные глиной, упорно противостояли усилиям огня, так что приходилось бросать ручные гранаты в окна и трубы, а это стоило каждый раз нескольких человек убитыми или ранеными.
Наконец ввели в город дивизион Нижегородского полка с огромными вязанками сена и соломы. Тогда дело пошло успешнее, и огонь, раздуваемый сильным ветром, мало-помалу охватил огромное пространство. При свете этого губительного пламени, среди удушающего смрада и дыма, еще с большим ожесточением шла битва. Никто из ахалцихских жителей не хотел сдаваться, и даже женщины проникнуты были таким фанатизмом, что многие, стараясь избежать плена, добровольно кидались в огонь; другие, вооруженные кинжалами, шли в битву. Один очевидец рассказывает, как ветхий, почти столетний старик защищался на пороге горевшего дома против трех егерей, и, убив одного из нападавших, сам геройски пал под ударами двух остальных, но ворваться им в этот дом все-таки не удалось: его упорно отстаивали турки, воодушевленные примером старика, и только обрушившийся потолок похоронил в пламени отважных защитников.
В другом месте ширванец, ворвавшийся в дом, наткнулся на двух турок, еще не успевших зарядить свои ружья, и мгновенно заколол одного, но другой уклонился от удара и сам нанес ему жестокую рану кинжалом в бок; в это время подскочила молодая турчанка с обнаженной саблей, и удар, моментально нанесенный ею, был так силен, что перерубил толстую перевязь, на которой висел солдатский подсумок, и причинил ширванцу страшную рану. Солдат имел еще силу, чтобы заколоть обоих, но и сам он, изнемогая от двух тяжких ран, упал в той же сакле. Товарищи нашли его еще живым и понесли на перевязку. “Эх, брат, не стыдно ли, баба свалила”,– заметил ему один из ширванцев. “Дура, братцы, баба-то,– проговорил умирающий,– не знает, где надо рубить, пожалела солдатской головы, да свою и оставила”. И целый ряд подобных сцен, полных ужасов, смерти и нечеловеческого возбуждения, следовал один за другим. В одной мечети сгорело до четырехсот человек защитников. В Ахалцихе был настоящий ад, способный потрясти самые железные нервы.
А между тем, как здесь борьба кипела не на жизнь, а на смерть, и каждый шаг обливался и русской и турецкой кровью, в северной части города быстро росли укрепления. Ложементы, начатые Бурцевым, теперь протянулись уже до самой католической церкви; костел превратился в недоступный редут, а на плоской кровле его и соседних домах поставлены были туры, обложенные мешками с землей для удобства ружейной обороны; тут же, в Северном квартале, строилась новая брешь-батарея, чтобы с рассветом громить крепостные стены. Работы кипели при ужасающем зрелище ночного пожара; вдруг огонь повернул в противную сторону, охватил церковную площадь и пошел к костелу. Пламя угрожало объять все русские работы, стоившие стольких трудов и крови храбрым саперам. А тут, к общему ужасу, среди и без того возраставшей опасности, открыты были в церковном здании еще громадные склады пороха. Семь человек турок поодиночке подкрадывались сюда, чтобы бросить в них горящие головни; удайся это – и эриванский батальон, занимавший костел, неминуемо взлетел бы на воздух. К счастью, часовые вовремя заметили и перекололи этих фанатиков, а каменная стена, ограждавшая церковь со стороны незастроенного домами кладбища, приостановила огонь. Тем не менее, пока ветер не изменил своего направления, пришлось очистить костел и вывести войска из ложементов. Занятый смертельной борьбой, неприятель не мог видеть собственной нашей опасности; да если бы он ее и видел, то вырвать Северное предместье из рук эриванцев все-таки не представлялось возможным. Положение турок с каждым часом становилось все гибельнее и гибельнее.
Из числа четырех наружных бастионов три уже находились во власти русских. Нужно сказать, что пока Ширванский полк шаг за шагом оттеснял неприятеля от Северного предместья, и пожар, принявший ужасающие размеры, освещал страшную картину беспощадной резни, в город, со стороны Еврейского квартала, введены были еще две роты сорок второго егерского полка, под командой подполковника Назимки. Они овладели угловым северо-западным бастионом (№ 4) и взяли в нем четыре орудия. В то же время рота Эриванского полка, направленная от католической церкви, двинулась против северо-восточного бастиона (№ 2) и захватила его с тыла вместе с двумя орудиями и восьмью знаменами. Нельзя не сказать, однако, что этим легким успехом эриванцы много были обязаны меткому огню двух казачьих орудий сотника Шумкова, который с самого начала штурма, приблизившись к палисаду на шестьдесят саженей, один боролся с этим бастионом. Турецкий огонь, направляемый из башни, по временам бывал так губителен, что артиллеристы вынуждены были укрываться за камнями. Это, по-видимому, наскучило наконец одному из казаков, Старикову. “Эх, вы, лежебоки,– шутя укорил он товарищей,– вот посмотрите-ка, какую я задам выпляску на самом лафете. Пусть вся турская сила полюбуется мною!” И он, вскочив на лафет, действительно пустился в присядку, припевая:
Пуля ударила его в грудь и сбросила с лафета. Но, падая, Стариков схватил фитиль и сделал последний выстрел из орудия.
С потерей трех бастионов турки уже не имели сил держатся в отдаленных кварталах и, отступая, сосредоточивались к крепости. Прибывший в это время на место битвы начальник корпусного штаба барон Остен-Сакен нашел возможным продолжать наступление и со стороны Еврейского квартала, с тем, чтобы овладеть грозным Кая-Дагом.
Он лично провел батальон полковника Реута через все западное предместье, тогда не тронутое еще пожаром, и появился перед укрепленной башней. Но Кая-Даг молчал; посланные на разведку сорок охотников, со штабс-капитаном Коргановым, нашли его уже покинутым гарнизоном; только несколько фанатиков встретили войска ружейными выстрелами, но те скоро бежали. В башне нашли пять орудий и тотчас повернули их против цитадели.
С падением этого крепкого опорного пункта турки немедленно бросили последний восточный бастион (№ 1), и граф Симонич, со своими тремя батальонами, тотчас занял всю прилегавшую к нему часть города. Цепь стрелков его соединилась с цепью застрельщиков Эриванского полка, и в руках осажденных оставалась теперь уже едва шестая доля городских жилищ – в углу между крепостной стеной и восточным оврагом.
В борьбе за обладание этим последним оплотом выдвигается на первый план замечательная личность полкового священника сорок первого егерского полка отца Стефаноса – это был грек, выходец из Адрианополя. Его высокая аскетическая фигура производила впечатление даже на турок. Его видели повсюду, где был сильнее огонь канонады, где гуще свистала картечь, где больше ломалось штыков и больше гибло людей в дыму и пламени пожара. С крестом в руке, он сам водил солдат на приступ последних домов, воспламеняя их мужество, и в то же время сдерживая их дикие, разрушительные инстинкты, невольно зарождавшиеся под влиянием крови, пожара и штурма. Многие турки, особенно раненые, и женщины обязаны были ему своим спасением. Рассказывают, например, что, проходя мимо одного дома, он услышал раздирающий душу крик и, бросившись туда, увидел солдата, уже смертельно раненного картечью, который боролся с безоружной турчанкой, стараясь заколоть ее штыком. Стефанос спокойно взял его за руку и сказал: “Оставь, она христианка!” Солдат покорно взглянул в лицо сурового священника, хотел переступить обратно порог и тут же упал мертвый. Стефанос, опустившись на колени, прочел над ним отходную молитву, и через несколько минут его уже видели снова во главе штурмующей колонны. К общему удивлению, он вышел из боя цел и невредим, хотя его одежда, епитрахиль и даже крест были испещрены картечью.
Ночная битва пятнадцатого августа была одним из тех потрясающих зрелищ, которые надолго остаются в памяти самых закаленных воинов. Нужно было сохранить все присутствие духа и благоразумие, чтобы удержать хоть какой-нибудь порядок посреди страшного кровопролития; и целую ночь, не умолкая, барабаны гремели сбор. Но упорное сопротивление неприятеля ожесточало солдат и только бесполезно увеличивало ужас сражения. Особенную жестокость солдаты выказали по отношению к русским дезертирам, которых, к сожалению, в стенах Ахалцихе было немало. С ними расправлялись самосудом и прямо кидали в огонь горевших домов. По окончании штурма, в одном из домов Еврейского квартала найдены были обезображенные трупы бежавших накануне фельдфебелей. Убили ли их турки по подозрению в шпионаже, как тогда говорили, или это был все тот же самосуд русского солдата – осталось неизвестным.
Только к свету удалось окончательно вытеснить неприятеля из города, и турецкие войска заперлись в стенах самой крепости. Наступило утро 16 августа. Пожар еще местами продолжал свое разрушительное дело; Ахалцихе тлел и дымился под пеплом своих разрушенных зданий, и на развалинах всюду валялись еще обгоревшие тела защитников его, но битва совершенно затихла. А вместе с тем вступило в свои права и обычное добродушие русского солдата. Толпы турок – стариков, женщин и детей – тысячами бежали теперь на русские батареи, ища защиты и спасения, и русские солдаты, по собственному побуждению, помогали им спасать остатки скудного имущества. “Одна такая толпа,– рассказывает очевидец,– на моих глазах подымалась на крутые Северные высоты, и измученные дети то и дело отставали от семей; солдаты неоднократно собирали малюток, но, наконец, видя сокрушение матерей, опасавшихся потерять их в толпе, взяли детей на руки и, несмотря на собственную усталость, внесли их на высокую гору”.
Позиция, занятая русскими в городе и на окрестных высотах, давала возможность теперь уничтожить и крепость и цитадель сосредоточенным огнем артиллерии. Дальнейшая оборона представлялась уже немыслимой, и Киос Магомет-паша еще до восхождения солнца прислал парламентера с просьбой установить перемирие на пять дней. Паскевич отвечал на это, что дает гарнизону пять часов на размышление и что по истечении этого срока штурм будет возобновлен. Через некоторое время приехал второй парламентер. Паша соглашался сдать крепость, если гарнизон будет отпущен с оружием и имуществом. Русский главнокомандующий имел теперь все средства принудить осажденных сдаться безусловно и принять такую капитуляцию, которая им будет предписана, но он не хотел жертвовать для этого снова тысячами жизней. Русская кровь уже обильно оросила поля и укрепления Ахалцихе, а предъявлять к побежденным суровые требования значило заставить четыре тысячи отчаянно храбрых людей, заключивших себя в стенах цитадели, драться до последнего человека. Плененный гарнизон немногим увеличил бы славу русского подвига, а отпущенный – не мог быть опасен. И Паскевич изъявил согласие на отпуск людей с тем, чтобы знамена, пушки, ружья и все казенное имущество остались бы трофеями штурма.
Турки некоторое время еще колебались принять предложенные условия, а русские войска тем временем уже приблизились к самым воротам крепости, и генералы Сакен, Муравьев и полковник Бурцев потребовали от Киоса категорического ответа. Какой-то турок, стоявший на стене, предложил провести их к самому главнокомандующему. Но едва оба генерала и Бурцев вошли в цитадель, как ворота за ними затворились, и турки заговорили высокомерным тоном. Парламентеров не смутила, однако, эта неожиданность, и они спокойно заявили свои требования, а грозный вид полков, готовых возобновить прерванный штурм, и неизбежная месть, в случае предательства, заставили наконец турок принять капитуляцию. Условия были подписаны, и крепостные ключи немедленно отправлены русскому главнокомандующему.
В восемь часов утра Грузинский гренадерский полк с музыкой вступил в ворота цитадели и скоро его Георгиевское знамя гордо развевалось там, где в течение двухсотпятидесятилетнего турецкого владычества ни разу не развевалось еще чужеземное знамя.
Только тогда Паскевич, окруженный блестящей свитой, въехал в Ахалцихе. Кругом еще лежали страшные следы едва отгремевшего штурма: груды трупов загромождали улицы, и пожар во многих местах еще продолжался. Посреди этих развалин, мимо Паскевича медленно тянулось из города обезоруженное турецкое войско. Часть жителей, входивших в состав гарнизона, шла вместе со своими семействами и с приметной горестью покидала пепелища своих домов. Крепость и цитадель представляли не меньшее разрушение: многие орудия, стоявшие на стенах, были сбиты, у других исковерканы лафеты, снаряды различных калибров были беспорядочно разбросаны во многих местах; пороховой погреб, ютившийся в самом скрытом углу цитадели, был пробит нашей бомбой и не взорван только по какому-то непостижимому чуду. Прекрасные купола главной мечети носили также ясные следы разрушения, и позолоченная луна, сорванная русской бомбой с минарета Ахмедиевой мечети, с самой высокой точки покоренного города, лежала на земле, как эмблема мусульманского владычества, ниспровергнутого здесь русским оружием. Она была приобщена к числу русских трофеев.
На всем пути, где проезжал Паскевич, войска встречали его восторженными криками. Поравнявшись с Ширванским полком, потерявшим во время штурма третью часть своих людей, он остановился, благодарил солдат за доблестную службу и между прочим спросил: “А много ли вас, ребята, осталось?” – “Штурма на два достанет, ваше сиятельство!” – бойко отвечал один из ширванцев.
Потери неприятеля вообще были громадны. Довольно сказать, что из четырехсот турецких артиллеристов только пятьдесят осталось в живых; сто человек янычар, находившихся здесь, легли на месте все до последнего; из тысячи восьмисот лазов убито тысяча триста; жителей погибло при штурме более трех тысяч и между ними до сотни женщин. Немаловажны были в этот достопамятный день и потери русских: по официальным данным убито и ранено шестьдесят два офицера и более шестисот нижних чинов. Ширванский полк потерял третью часть своих людей, и его знамена пробиты были семью картечами. Ценой этих усилий и жертв куплена была важнейшая твердыня в азиатской Турции, и вместе с нею пятьдесят два знамени, пять бунчуков и шестьдесят семь пушек, из числа которых пять оказались русскими, потерянными некогда на штурме Ахалкалаков и при осаде Ахалцихе. Неудачи Гудовича и Тормасова были отомщены Паскевичем.
“С пепелища Ахалцихе, после штурма, двенадцать часов продолжавшегося,– писал Паскевич государю,– имею счастье поздравить наконец Ваше Величество с покорением этого города, известного в целой Азии”. С этим донесением был послан Ширванского полка подполковник Юдин, один из тех, кому наиболее были обязаны успехом кровавого штурма. Но так как Юдин, происходивший из солдатских детей (он был сын фельдфебеля, дослужившегося в том же Ширванском полку до капитанского чина), был человек малограмотный и притом не бойкий на слова, то вместе с ним был послан артиллерийский офицер подпоручик Маркевич – для подробного разъяснения государю хода осады и штурма.
Юдин застал государя под Варной. И так как он имел Георгиевский крест за Елизаветполь, то император пожаловал ему чин полковника и орден св. Владимира 3-й степени, Маркевичу – следующий чин и Владимира с бантом. Рассказывают, что в разговоре с государем Юдин изъявил сожаление, что, получив Георгия 4-й степени, он вместе с тем по тогдашним правилам должен был снять с себя Георгиевский солдатский крест, полученный им еще в то время, когда он сражался с неприятелем под руководством своего отца, простого фельдфебеля, и потому дорогой ему по воспоминаниям. Император Николай вполне оценил чувство, руководившее в этом случае Юдиным, и разрешил ему, едва ли не первому в русской армии, носить оба креста вместе. Приезд Юдина под Варну совпал с катастрофой, постигшей там лейб-гвардии егерский полк в известном деле графа Залусского, и государь, как говорят, отправил Юдина в этот полк внушить солдатам, как должно служить царю и отечеству. Юдин, сознававший, что не лейб-егеря были причиной катастрофы, страшно конфузился, не знал что говорить, наконец, сказал: “Дали бы мне этих солдат, так я показал бы, что им никаких внушений не нужно”. Впоследствии Юдин командовал Грузинским гренадерским полком, но в 1832 году из-за ран был отчислен из армии с сохранением полного содержания по званию полкового командира и дожил свой славный век на юге России.
Государь, так милостиво принявший вестников падения Ахалцихе, пожаловал Паскевичу орден св. Андрея Первозванного и в то же время, желая ознаменовать подвиг Ширванского полка на штурме Ахалцихе, повелел, чтобы Ширванский полк именовался впредь полком графа Паскевича Эриванского[7]. Сверх того полку всемилостивейше пожалованы были Георгиевские трубы, а восьмой пионерный батальон получил Георгиевское знамя с надписью: “За отличие при взятии приступом Ахалцихе в 1828 году”. Это славное знамя хранится ныне в рядах первого Кавказского саперного батальона. Подполковник Овечкин, штабс-капитан Разнатовский и командиры обеих казачьих батарей – линейной, есаул Зубков, и донской, подполковник Поляков,– получили Георгиевские кресты 4-ой степени. Главнокомандующий ходатайствовал о награждении полковника Бурцева тем же орденом 3-ей степени, но государю угодно было заменить эту награду арендой и чином генерал-майора.
Паскевич, со своей стороны, не находил слов, чтобы выразить чувства, волновавшие его по взятии Ахалцихе.
“С чувством живейшей признательности благодарю вас, храбрые товарищи,– писал он в своем приказе по окончании штурма.– В продолжение двадцатидвухлетней боевой моей службы много я видел войск храбрых, но более мужественных в сражении, более постоянных в трудах – не знаю. Деяния ваши останутся незабвенными в потомстве. Честь и слава вам, победители!” Паскевич научился понимать и любить эти войска, о которых с таким пренебрежением он отзывался, принимая их около двух лет тому назад из рук Ермолова. Между ним и этими войсками уже возникала та связь взаимной любви и доверия, которая составляет истинный залог военных успехов.
Вскоре случилось обстоятельство, которое еще более скрепило эти взаимные чувства. То было военное чувство, имевшее непосредственную связь с подвигами кавказских войск под Ахалкалаками и Ахалцихе. 10 сентября вернулся в Ахалцихе штабс-капитан Опперман, посланный из-под Карса курьером к государю, и привез с собою рескрипт о назначении главнокомандующего шефом Ширванского пехотного полка, которому повелено было именоваться полком графа Паскевича Эриванского. Опперман вручил Паскевичу и собственноручное письмо государя. Император благодарил его за военные подвиги, но еще более благодарил за то прекрасное поведение войск, которым они ознаменовали себя везде по отношению к мирному населению края. Государь видимо гордился этой народной чертой русского солдата. Паскевич, со своей стороны, поспешил объявить об этом войскам.
“Бранные труды ваши,– говорил он в своем приказе по корпусу,– превознесены вниманием всемилостивейшего Государя превыше ожиданий наших. Не говорю о себе – никакое слово не выразит моего чувства к милостям августейшего Монарха! К вам, товарищи, равномерно обращает он высокую благость свою и отеческое внимание. В собственноручном письме ко мне он повелевает передать вам: “Изъявите войскам совершенное мое удовольствие и признательность; поведение их после победы мне столько же приятно, как и славнейшие подвиги”. Воины! Это слова вашего Государя. Какую награду поставите выше сего?”
На следующий день, 11 сентября, Ширванский полк представлялся своему новому шефу. С утра приемные покои Паскевича наполнились генералитетом и офицерами, представителями всех войск, находившихся в Ахалцихе. Тут же стояли грузинские князья, дворяне и старшины вновь покоренного турецкого пашалыка. Граф вышел в мундире Ширванского полка, наскоро пригнанном на него с одного из офицеров, и, с благоговейным чувством признательности к государю, сам объявил о получении им новых знаков царского благоволения, объяснив бывшим здесь азиатам, как европейцы высоко ценят награды, которые должны оставаться в потомстве свидетельством о славным деяниях их предков.
А на обширном дворе знаменитой Ахмедиевой мечети приготовлен был уже аналой со святыми иконами. Ширванский полк тут же стоял под ружьем; кругом его теснились солдаты других частей, пришедшие поздравить ширванцев с царской милостью. Ровно в двенадцать часов Паскевич вышел из дворца, в сопровождении огромной свиты. Раздалась команда “На караул!”, и когда по данному знаку умолк звук музыки и барабанов, главнокомандующий обратился к полку с короткой речью: “Ребята! – говорил он.– Государю Императору угодно было назначить меня вашим шефом. Признательный к милостям царя, я горжусь этой новой почестью, которая сближает меня с вами, ширванцы!”
“Ура!” раздалось по рядам полка и было подхвачено всеми присутствующими.
Паскевич был растроган; те же чувства волновали и храбрых ширванцев. Скомандовали “На молитву!”. Полк опустил ружья, и один из штабс-фицеров громко прочел Высочайший рескрипт, который все выслушали с обнаженными головами. “Я совершенно уверен,– было начертано в нем,– что усугубится ревность ваша к понесению трудов славных и отечеству полезных”. При этих словах взоры всех невольно обратились на крепостные стены и на окрестные высоты – на эти немые свидетели новых, недавних подвигов, к которым еще не относился рескрипт. И что лучше могло соответствовать надеждам царя, как не объявление среди покоренного Ахалцихе рескрипта о взятии Карса, Ахалкалаков и Хертвиса. Что могло служить лучшим ответом, как не падение самого Ахалциха?
Началось молебствие. Солдаты, передавая друг другу ружья, выходили поочередно из рядов и приносили на аналой свои посильные лепты. Только тот может определить настоящую цену этой кучки набросанной меди, кто знает сам, как дорога копейка солдату в походе.
Окончилась молитва, и знамена Ширванского полка, окропленные святой водой, в первый раз отнесены были в квартиру к новому шефу. Проводив их до крыльца, Паскевич просил подполковника Бентковского, временно командовавшего тогда Ширванским полком, пригласить к нему откушать всех господ офицеров. Потом он обратился к солдатам: “И вас, ребята, прошу к себе отобедать,– сказал он громко,– я хочу сегодня с вами разделить время!”
Между городом и лагерной позицией, занятой русскими еще 5 августа, простиралась небольшая равнина. На этой равнине и поставлены были столы для ширванцев. Полк выступил из цитадели прямо туда, а вслед за ним вскоре приехал и Паскевич со своей свитой. Обходя ряды, Паскевич приветливо говорил со всеми нижними чинами, потом налил водки и провозгласил здоровье государя императора. При громких криках “Ура!” под стенами покоренного города была выпита храбрым полком эта заветная чара. Затем, когда командир ширванцев провозгласил здоровье шефа, один из старейших унтер-офицеров вышел вперед и сказал громким голосом: “Ваше здоровье, ваше сиятельство!” Ширванцы подняли чары и снова задушевное “Ура!” грянуло там, где еще недавно оно гремело грозою, вестником смерти и ужаса.
Паскевич стал посреди пирующих ширванцев.
“Благодарю вас, друзья мои,– говорил он.– Мне приятно разделить с вами радость в тех местах, которые вы приобрели своей храбростью. Я старый воин и смело могу сказать, что вы, ширванцы, показали редкий пример в военном деле. Вы хладнокровно, сомкнутыми колоннами, с песнями пошли на приступ. Турки пустили в вас дождь пуль и картечи; знамена ваши были пробиты, многие свалились от первого залпа, другие заменили павших товарищей, и вы – ружье на перевес – ворвались в город без выстрела. Следуйте и всегда этому правилу. Стрельба – знак робости, которая ободряет неприятеля; храброе, хладнокровное приближение без выстрела всегда приведет его в трепет. Ваш командир, полковник Бородин, повел вас молодцом – честь и слава покойному! Я много служил на поле чести, но видел только два подобных примера – оба в войну 1812 года!”
Кстати и хорошо была сказана задушевная речь. Восторгу солдат не было пределов. Все сознавали, что они действительно молодцы, недаром еще “сам батюшка Алексей Петрович” называл их каким-то чудным именем “десятого легиона”. Если бы полк уже не был Ширванским, то с этой минуты он мог бы стать им, потому что солдаты чувствовали, что не знают равных себе. А это чувство никогда не остается бесследным, и оно резкой, характерной чертой прошло через всю историю Ширванского полка до нашего времени.
Еромоловское обаяние перешло теперь и на Паскевича.
Закусив праздничным пирогом и солдатскими щами, граф возвратился в цитадель. Во дворце паши, где жил Паскевич, уже накрыт был стол. Начался обед с бесконечными тостами. Невольно останавливался взор на картине, которая представлялась с той стороны, где сидел Паскевич: это было самое счастливое сочетание предметов, возбуждающих чувство восторга и величественные воспоминания. Граф сидел посредине длинного стола, в простенке между двумя большими азиатскими окнами; ширванские Георгиевские знамена, пробитые под Ахалцихе, были привязаны крест-накрест к оконным решеткам, и, тихо колеблемые ветром, они развевались над самой головой победоносного вождя. Вдали тянулись берега Ахалцихе-Чая, по которым русские войска, под его предводительством, пришли для покорения Ахалцихе. Это был путь многотрудный: громады крутых гор, непроходимые дороги... Но там, где с трудом проезжал одиночный всадник, русский солдат на своих плечах перетащил тяжелые осадные пушки. Ближе – развалины города, оживленные славными воспоминаниями. Там каждый шаг стоил потоков крови, и каждый шаг ознаменован подвигами русских, гибелью врагов. За городом, по возвышениям, виднеются остатки осадных укреплений, теперь никому не нужные, заброшенные; внизу, под скалою, на которой стоит дом паши,– веселые группы пирующих ширванцев... Чувство редкого, неповторяющегося счастья отражалось на лице полковника. И не забыли этого дня до гроба ни он, ни его ширванцы, которые с тех пор в длинной истории Кавказской войны так и стали известны под именем Графцев.
Через пять дней после этого празднества Паскевичу случилось быть в лагере. Это был царский день, и главнокомандующий слушал обедню в походной церкви, а потом заехал в Ширванский полк. Во время завтрака к палатке командующего полком полковника Кошкарева явились полковые песенники, и запевала поднес Паскевичу новую штурмовую песню, написанную одним солдатом на мотив “Ой, во поле липонька стояла”,– той самой песни, с которой ширванцы пошли на штурм Ахалцихе.
Граф вышел к песенникам, и они, под аккомпанемент своих барабанов, запели.
Щедро одарив и автора и песенников, Паскевич уехал домой, а гости долго еще пировали, слушая эту штурмовую песню.
Такой радостью отразилось в походном мире Кавказского корпуса падение Ахалцихе. А немногими днями раньше Тифлис ликовал, торжественно празднуя тот же штурм, но уже не как простое взятие неприятельской крепости или удачный шаг в войне, а как гибель “разбойничьего гнезда”, с падением которого разрушался и источник вековых бедствий Грузии. Когда ахалцихские трофеи, на другой день после штурма отправленные в Тифлис, прибыли туда 23 августа и торжественно возились по городу при колокольном звоне и пушечных выстрелах со стен старого Метехского замка, великая радость овладела всем населением. Тысячи народа сопровождали процессию. Падение Ахалцихе было народным празднеством для Грузии. Сколько веков страшное имя разбойничьего города было грозою для старого Тифлиса! И вот теперь его бунчуки, его знамена и самая луна, сорванная со знаменитой мечети,– все свидетельствовало воочию, что не грозит уже более ужасами набегов страшная крепость. А вместе с этим Грузия праздновала возвращение в свое лоно древнего достояния своих царственных венценосцев, так давно отторгнутого от нее и обращенного в вечно грозящий вражеский лагерь.
Прошли многие годы, но память о славном штурме Ахалцихе не умерла в потомстве. Простая солдатская песня, сложенная современниками, увековечивает это событие в памяти солдат, а история хранит о нем достойные его воспоминания.
Нужно сказать, что песня на покорение Ахалцихе сочинена рядовым Херсонского гренадерского полка Любимовым, человеком совершенно безграмотным. Любопытен способ, к которому прибегал этот Любимов для возбуждения в себе поэтического вдохновения: он обыкновенно сочинял свои песни на полке жарко натопленной бани, и по мере того, как у него складывались строфы, их записывал полковой каптенармус. Вот эта песня, истинный образчик бесхитростной поэзии русского солдата.
Песня эта, теперь уже забытая, пелась еще в пятидесятых годах во многих полках старого Кавказского корпуса.
Любопытный путешественник, который посетит нынешний город Ахалцихе, невольно остановит внимание на православной церкви, носящей следы глубокой древности. История расскажет ему, что храм этот и есть знаменитая Ахмедиева мечеть, с которой связывалось в Ахалцихе столько славных преданий. Мечеть представляла собой довольно странное явление в этой чисто разбойничьей общине. Среди лабиринта нескладных азиатских строений и среди древних зубчатых стен цитадели возвышались позолоченные купола ее, напоминавшие о правильном европейском зодчестве,– и действительно, она построена была, как говорят, по образцу Св. Софии в Константинополе. Основание ее относят к 114 году магометанской эры и приписывают Ахмед-паше, память которого, сохраняющаяся в самом названии мечети, и поныне чтится местными жителями. Мечеть выстроена из тесаного камня; толстые столбы, окружающие и поддерживающие обширное здание, скреплены широкими медными обручами, а на весьма высоком куполе, покрытом снаружи свинцовыми листами, водружены были, как символы мусульманской религии, золотые полумесяцы. Внутри здание было украшено множеством люстр и паникадил, которые могли считаться образцом восточного вкуса; но стены его, кроме нескольких изречений из Корана, не имели никаких посторонних украшений. Спереди был род небольшого алтаря, обложенного зеленой яшмой; налево – возвышенное место, поддерживаемое колоннами. Несчастная мысль поставить это возвышение стоила, по преданию, жизни самому строителю мечети Рассказывают, что, когда храм был готов, строитель его, визирь Ахмед-паша, приказал устроить в нем для себя особое возвышенное место. Подобное право принадлежало, между тем, только султанам, и Константинопольский диван взглянул на это дело, как на оскорбление верховных прав падишаха. Несчастный строитель храма был признан виновным в оскорблении величества и приговорен к смертной казни через задушение. Благочестивый Ахмед-паша принял с благоговением присланный ему священный шнур и сам лишил себя жизни. Местные жители отдали праху его необыкновенные почести. На обширном дворе, в который ведут широкие красивые ворота, стоят и теперь два скромные памятника, обнесенные решеткой. На одном из них вырезана надпись: “Здесь покоится прах богоугодного визиря Ахмед-паши, скончавшегося в 1173 году Еджры”; другой памятник указывает могилу его жены Айше-ханум. На втором, внутреннем дворе мечети, примыкая глаголем к самому храму, стояло прежде большое каменное двухэтажное здание, служившее для помещения мулл, ахундов и прочего духовного причта. Здесь же помещался известный ахалцихский лицей, при котором находилась одна из богатейших восточных библиотек. Лицей и библиотека – лучшие памятники деятельности Ахмед-паши, и в них объяснение, почему имя этого визиря благоговением передается из поколения в поколение Ахмедиева мечеть обращена русскими в православный храм, посвященный Успению Пресвятой Богородицы, которое празднуется, в день Ахалцихского штурма. И ныне крест, воздвигнутый над нею, говорит воображению о новой жизни, наставшей для города, бывшего источником бедствия и ставшего источником благосостояния народного.
А знаменитая библиотека, с ее драгоценными рукописями, в качестве трофея вывезена в Петербург и ныне на пользу науки хранится в императорской публичной библиотеке. В числе ее манускриптов найдены были такие, которые тщетно разыскивались учеными любителями восточной литературы по всей Персии и в Ардебиле. Рассказывают, что когда в Ахалцихе разбирались рукописи, русский чиновник поднял с пола ядро, залетевшее в библиотеку во время бомбардирования, и спросил в шутку присутствовавшего здесь эфенди: “К какому же разряду мы отнесем вот это послание?” – “Запишите его,– сказал старик с глубоким вздохом,– в разряд памятников о превратностях здешнего мира”.
При самом въезде в Ахалцихе, на почтовой дороге, стоит скромный монумент, на котором начертан год покорения крепости и имена храбрых офицеров, павших при штурме ее. Это – след пребывания покойного императора Николая Павловича на Кавказе. Проезжая через Ахалцихе в 1837 году, государь посетил могилу, где были зарыты павшие воины, и повелел тогда же на месте ее воздвигнуть памятник. Царская мысль осуществлена была, однако, спустя лишь двадцать четыре года, уже в новое царствование, во время наместничества князя Барятинского. Памятник в византийском вкусе поставлен в 1861 году, и на нем скромная надпись: “В память воинам, павшим при осаде и взятии войсками в 1828 году Ахалцихской крепости”.
Немногосложна эта надпись, но как много говорят простые слова ее тому, кто знает, сколько невероятных подвигов и жертв стоила эта кровавая победа над упорным и сильным Ахалцихе.
<< Назад Вперёд>>