XII. Койсубулинская экспедиция (поэт Полежаев)

Наступил май 1830 года. В Дагестане готовилась большая койсубулинская экспедиция. Три отряда, Скалона, фон Дистерло и Бутырский полк Дурова, уже стояли под Эрпилями; ожидали только прибытия с линии генерал-лейтенанта барона Розена, чтобы начать военные действия.

Розен выступил из Грозной с батальоном Московского полка и батальоном тарутинцев, при которых находились восемь орудий и две сотни линейных казаков. Он прошел через Внезапную и пятнадцатого мая вступил в шамхальские владения.

В рядах Московского полка, с тяжелым солдатским ружьем, во всем походном снаряжении, шел известный русский поэт Полежаев. Это был молодой человек лет двадцати четырех, небольшого роста, худой, с добрыми и симпатичными глазами. Во всей Фигуре его не было ничего воинственного; видно было, что он исполнял свой долг не хуже других, но что военная служба вовсе не была его предназначением. Биография Полежаева, его произведения, носившие на себе печать несомненного и крупного дарования, и вообще все подробности, касающиеся жизни и деятельности этого талантливого человека, в свое время были помещены в наших журналах, и потому, без сомнения, известны читающей публике. Но тем не менее здесь, на страницах “Кавказской войны”, будет не лишним воскресить в памяти читателей образ поэта, честно прослужившего три года в рядах Кавказской армии и воспевшего в своих стихах дела давно минувших дней Кавказа.

Александр Иванович Полежаев, как известно, был побочным сыном богатого пензенского помещика и приписан к саранскому мещанскому обществу. Одиннадцати лет Полежаева отвезли в Москву в один из модных пансионов, а затем он поступил в Московский университет, где жизнь его протекала в кутежах и разгулах с товарищами. Нужно сказать, впрочем, что это была обычная студенческая жизнь того времени, и в этом отношении Полежаев ничем не выделялся из среды своих товарищей-студентов. Беда грозила ему с другой стороны, откуда он ее не ожидал.

В бытность свою в университете Полежаев начал писать и печатать свои стихотворения, которые сразу отвели ему не последнее место между поэтами пушкинской школы. К сожалению, не все его произведения были удобны к печати. В июне 1826 года, когда двор находился в Москве для торжества коронации, по рукам стала ходить рукописная юмористическая поэма его “Сашка”, заключавшая в себе множество строф очень нескромных, полных цинизма и смелых выражений. В другое время шуточная поэма, быть может, и не обратила бы на себя особенного внимания, но в половине 1826 года, в мрачное время, последовавшее за событиями четырнадцатого декабря, когда каждому слову придавалось распространенное значение и политический характер, дело приняло совсем другой оборот: поэма было доведена до сведения императора Николая Павловича.

Дальнейший ход дела, по рассказу самого Полежаева, был следующий:

Однажды ночью, часа в три, ректор разбудил Полежаева, велел ему одеться в мундир и сойти в правление. Там его ждал попечитель, который без всяких объяснений пригласил Полежаева в свою карету и увез к министру народного просвещения. Министр повез его в кремлевский дворец. Несмотря на то, что был только шестой час утра, приемный зал был наполнен придворными и высшими сановниками. Когда Полежаева ввели в кабинет государя, император стоял, облокотившись на бюро, и разговаривал с министром; в руке его была тетрадь. Он бросил на вошедшего испытывающий взгляд и спросил:

– Ты ли сочинил эти стихи?

– Я, – отвечал Полежаев.

– Вот! – продолжал государь, обратившись к министру. – Вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, – прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву.

Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд государя неподвижно остановился на нем.

– Я не могу, – сказал Полежаев.

– Читай.

Это вернуло ему силы, и Полежаев бегло дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукой министру. Министр закрывал глаза.

– Что скажете? – спросил государь по окончании чтения.– Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки: я их искореню. Какого он поведения?

– Превосходнейшего, ваше величество, – ответил министр.

– Этот отзыв тебя спас, – сказал государь, – но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?

Полежаев молчал.

– Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?

– Я должен повиноваться, – отвечал Полежаев.

Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: “От тебя зависит твоя судьба, если я забуду, то можешь мне писать”, – поцеловал его в лоб.

От государя Полежаева свели к Дибичу, который жил тут же, во дворце. Дибич спал; его разбудили; он вышел, и, прочитав бумагу, спросил флигель-адъютанта:

– Это он?

– Он, ваше превосходительство.

– Что же, доброе дело, послужите, может быть дослужитесь и до фельдмаршала.

От Дибича Полежаева свезли прямо в лагерь и определили в Бутырский пехотный полк унтер-офицером с правами личного дворянства, приобретенными образованием.

С этого времени начинается новая жизнь Полежаева, – жизнь, к несчастью, полная суровых и непрерывных испытаний, которые окончательно сломили силы молодого человека и привели к преждевременной смерти.

Ошибкой было определение Полежаева в полк, стоявший в самой Москве, где все напоминало ему прежнюю бесшабашную жизнь и где он поминутно мог натыкаться и на товарищей, и на лиц, знавших его в ином положении. Очутившись в чуждой ему среде, с ее своеобразным складом жизни, выбитый из прежней своей колеи, Полежаев не имел в себе достаточно воли и нравственных сил, чтобы найтись в этих новых для него условиях, так как, очевидно, смотрел на свое определение, на военную службу, только как на суровое наказание за шаловливую вольность своей юношеской музы, а не как на возможность, примирившись со службой, продолжать свою жизненную дорогу на этом поприще. Личное свое поведение Полежаев, очевидно, относил к области своей собственной воли, а потому и в мундире солдата продолжал разгульный образ жизни студенческого бурша. Военное начальство смотрело, однако, иначе и, не имея возможности скрывать его поведение, аттестовало дурно. По всей вероятности, это и было причиной, почему два письма Полежаева к государю остались без ответа. Тогда Полежаев бежал из полка, чтобы лично подать новую просьбу. Одумался ли он и вернулся назад добровольно или был доставлен в полк как дезертир, – об этом говорят различно, но так или иначе, а Полежаев был предан военному суду, который, по принципам, не входил в рассмотрение психологических причин, вынудивших совершить проступок, а просто за самовольную отлучку определил разжаловать Полежаева в рядовые с лишением дворянского достоинства. Этот приговор, ставивший Полежаева уже под ферулу телесных наказаний, окончательно разбил надежды и жизнь молодого поэта. Неправы те, которые говорят, что ему, будто бы, не было более выхода. Выход мог бы быть в неуклонном, добросовестном исполнении обязанностей и в хорошем поведении; но, к сожалению, Полежаев впал в мрачное отчаяние, безрассудно наделал дерзостей фельдфебелю, снова бежал, был пойман и, по строгости тогдашних военных законов, подлежал уже действительно прогнанию сквозь строй и наказанию шпицрутенами. Он сознавал это и, ожидая приговора, решился даже на самоубийство.

Последний день
Сверкал мне в очи.
Последней ночи
Встречал я тень,
И в думе лютой
Все решено;
Еще минута —
И ... свершено.

Но от позорного и страшного наказания избавило его на этот раз великодушие императора Николая Павловича. Полежаеву вменили в наказание только долговременный арест и перевели из Бутырского полка в Московский, находившийся к той же бригаде. К этому времени и относится прекрасное стихотворение Полежаева “Провидение”:

Я погибал,
Мой злобный гений
Торжествовал.

Московским полком в то время командовал полковник Любавский, человек добрый и просвещенный, который принял живое участие в судьбе Полежаева. Но это уже запоздало. Полежаев, потерявший последние душевные силы, при недостатке характера и воли, неудержимо стремился вниз по наклонной плоскости. Напрасно говорят, что сослуживцы сторонились от него ввиду его прошлого. Не это прошлое, а настоящее поэта было тому причиной. Белинский недаром говорит, что Полежаев к своей поэтической известности присовокупил другую известность, которая стала проклятьем всей его жизни, причиной ранней утраты таланта и преждевременной смерти. Да он и сам говорит о себе:

И я жил – но в жил
На погибель свою...
Буйной жизнью убил
Я надежду мою...
Не расцвел – и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел
Гибель жизни своей.

Все это не могло не отражаться и на его произведениях. Особенность его поэзии состоит в том, что она почти всегда была тесно связана с его жизнью, а жизнь его представляла грустное зрелище талантливой натуры, подавленной дикой необузданностью страстей. Лучшие его произведения были не что иное, как поэтическая исповедь его безумной судорожной жизни. Можно удивляться только, как в светлые минуты душевного умиления Полежаев еще обретал в себе столько тихого и глубокого вдохновения, чтобы так прекрасно выразить одно из величайших преданий евангелия, “Грешница”, или написать “Песнь пленного ирокеза” и тому подобное.

В марте 1829 года, то есть на третий год солдатской службы Полежаева, четырнадцатая дивизия, в состав которой входил Московский полк, отправлена была на усиление Кавказского корпуса, по случаю турецкой войны, и таким образом Полежаев вместе с полком попал на Кавказ. В военных действиях ему, однако, не пришлось участвовать; только вторая и третья бригады посланы были в Грузию, а полки Московский и Бутырский расположились на правом фланге для обороны Кубанской линии. Полежаеву пришлось стоять в Александрии, между Пятигорском и Ставрополем, в местности, недавно служившей ареной кровавой деятельности Джембулата. Дымилась еще сожженная им Незлобная, лежали в развалинах казацкие хутора, – но туча уже пронеслась, и по Кубани царствовало сравнительное спокойствие. Вот как рисует перед нами картину этого затишья сам Полежаев:

Молчаньем мрачным и печальным
Окрестность битв обложена,
И будто миром погребальным
Убита бранная страна.
Бывало, бодрый и безмолвный
Казак на пагубные волны
Вперяет взор сторожевой:
Нередко их знакомый ропот
Таил коней татарских топот
Перед тревогой боевой.
И вот толпой ожесточенной
Врывались злобные враги
В шатры защиты изумленной —
И обагряли глубь реки
Горячей кровью казаки.
Но миновало время брани,
Смирился дерзостный джигит,
И редко, редко по Кубани
Свинец убийственный свистит.

Эрпилинский поход 1830 года был, таким образом, первым военным походом, в котором пришлось участвовать Полежаеву. Характер его в это время начал было во многом уже изменяться к лучшему, но безвыходное горе по-прежнему не покидало поэта. При этом и красоты степных безлесных пространств Северного Кавказа, вообще вдохновлявшего наших поэтов, далеко не привлекательны, почему и не восторгали собой Полежаева и не пробуждали в нем воображения, слишком охлаждаемого прозой жизни. Плодом похода его в Дагестан явилась, однако, поэма “Эрпели”; но литературное достоинство ее не велико: все произведение растянуто, стих местами вял, картины слабы, хотя и стенографически верны. Вот как, например, рисует Полежаев выступление из Грозной и личность начальника отряда, барона Розена, одного из славных участников войны 1812 года.

Едва под Грозною возник
Эфирный город из палаток,
И раздался приветный крик
Учтивых егерских солдаток:
“Вот булки, булки, господа!”
И чистя ружья на просторе,
Богатыри, забывши горе,
К ним набежали, как вода;
Едва иные на форштадте
Найти успели земляков,
И за беседою о свате
Иль о семействе кумовьев,
В сердечном русском восхищеньи
И обоюдном поздравленьи
Вкусили счастия сполна
За квартой красного вина;
Как вдруг, о, тягостная служба!
Приказ по лагерю идет
Сейчас готовиться в поход...
..............................................
Внезапно ожили солдаты
Везде твердят: “В поход, в поход!”
Готовы, “Здравствуйте ребята!”
– “Желаем здравия!” – И вот —
Перед войсками является Розен:
Его сребристые седины
Приятны старым усачам:
Они являют их глазам
Давно минувшие картины,
Глубоко памятные дни!
Так прежде видели они
Багратионов пред полками,
Когда, готовя смерть и гром,
Они под русскими орлами
Шли защищать Романов дом,
Возвысить блеск своей отчизны,
Или к бессмертью на пути
Могилу славную найти.

Далее поэт рисует картины самого похода:

За переходом переход:
Степьми, аулами, горами
Московцы дружными рядами
Идут послушно без забот.
Куда? Зачем? В огонь иль в воду?
Им все равно: они идут,
В ладьях по Тереку плывут,
По быстрой Сунже ищут броду;
Разносит ветер вдоль реки
С толпами ратных челноки;
Бросает Сунжа вверх ногами
Героев с храбрыми сердцами,
Их мочит дождь, их сушит пыль...
Идут ................
Уже тарутинцы успели
Подробно нашим рассказать,
При том прибавить и прилгать,
Как в Турции они терпели
От пуль и ядер, и чумы,
Как воевали под Аджаром,
И, быль украшенная с жаром,
Пленяли пылкие умы.
Всегда лежавшие на печке [12],
Мы в разговоре деловом,
Прошедши вброд еще две речки,
К Внезапной крепости тишком
Пришли внезапно вечерком.
................................
Когда из Грозной
Пошли мы, грешные, в поход,
То и не думали, не знали,
Куда судьба нас заведет.
Иные с клятвой утверждали,
Что мы идем на смертный бой
В аул чеченский не мирной.
Другие ...............
Шептали всем, понизя тон,
Что наш второй батальон
Был за Андреевой нещадно
Толпою горцев окружен.
Все пели складно, да не ладно...
.................................................
Теперь, к Внезапной подходя,
Засуетились все безбожно,
“Да где ж второй наш батальон,
Ведь говорят в осаде он?”
– “Э, вздор, налгали об осаде;
Он здесь с бутырцами стоит;
Смотрите, ежели в параде
Он нас принять не поспешит”.
“Да если здесь, то верно выйдет”.
Идет наш первый батальон —
И что же? Только место видит
Где был второй ..........
........... Но спать пора.
Как раз раскинули палатки,
И разрешение загадки
Все отложили до утра.

Наутро узнали, что второй батальон в отряде Скалона и Бутырский полк с Дуровым давно уже ушли в Дагестан, и, в ожидании кровавой развязки, поднятой койсубулинцами смуты, стоят под Эрпели. Обещая передать читателям весь ход тогдашних событий, Полежаев говорит:

Я расскажу вам в час досужими
Об эрпилинской красоте
И эпизод довольно нужный
Не пропущу о баранте,
Бяфир-кумыке, Казанищах,
Где был второй наш батальон,
И то что нам поведал он
Под сенью мирных балаганов:
Плененье горских пастухов
Со многим множеством баранов... [13]

Затем Полежаев переходит к описанию военных событий:

Вот наконец мы и пришли
Под знаменитый Эрпили.
Картина первая: на ровном
Пространстве илистой земли
Стоит в величии огромном
Аул тавлинский Эрпили.
Обломки скал и гор кремнистых —
Его фундамент вековой;
Аллеи тополей тенистых,
Краса громады строевой;
Везде блуждающие взоры
Встречают сакли и заборы,
Плетни и валы; каждый дом —
Бойница с насыпью и рвом.
Идут – и вид другой картины:
Среди возвышенной равнины,
Загроможденной с двух сторон
Пирамидальными горами,
Объявших гордыми глазами
С начала мира небосклон,
Разбиты белые палатки...
Быть может, прежние догадки
Теперь решились: это он,
Второй наш добрый батальон!
Так он свободный, незапертый,
Как утверждали мы сперва.
Но вот еще здесь лагерь!.. Два!
И три! – Наш будет уж четвертый... [14]

Но Полежаеву и на этот раз не пришлось участвовать в настоящем деле. А он ждал его, – потому что только бой и мог проложить ему путь к утраченной свободе, возвратить ему все, что было им потеряно.

Еще в то время, когда отряд проходил через Внезапную, барон Розен, желая ближе ознакомиться с положением дел, вызвал к себе салаватских и гумбетовских старшин, чтобы узнать об отношении их обществ к имаму. Старшины заявили, что Кази-мулла присылал к ним воззвания, но они отказали ему в содействии. В этом же роде отвечали и акушинцы; за спокойствие эрпелинцев, каранаевцев и казанищенцев ручался Корганов. Основываясь на всех этих заявлениях, барон Розен пришел к убеждению, что ему не придется иметь дело с поголовным восстанием горцев, и полагал возможный, не прибегая к оружию, покорить упрямых койсубулинцев силой одних увещаний.

Кази-мулла, предвидя опасность, заблаговременно удалился в Балаханы и оттуда обратился к ханше Паху-Бике, прося ее забыть кровавые распри и, во имя святого дела, противодействовать завоеваниям неверных. В этом его поддержали и другие общества нагорного Дагестана, которые, опираясь на древнюю славу Аварии, выражали желание выступить против русских, но не иначе, как под предводительством самого Нуцал-хана, и клялись, что будут жертвовать своими головами ради аварского дома. Дальновидная Паху-Бике не торопилась, однако же, с ответом. А между тем к четырем отрядам, уже стоявшим под Эрпели, подошел еще полковник Мищенко с апшеронскими ротами, и, таким образом, силы наши возросли до четырех тысяч штыков, тысячи всадников и двадцати шести орудий. Девятнадцатого мая барон Розен произвел первую рекогносцировку и личным осмотром убедился в трудности овладения Гимрами; за высоким и каменистым хребтом, в глубоком ущелье между громадными скалами, на дне страшной пропасти, лежало селение. Подъем на самую вершину горы был еще возможен, но спуск со скалистого, почти отвесного хребта представлял необычайные трудности. Пролегавшая тропа, пригодная только для одних пешеходов, была так крута и обрывалась такими ступенями, что орудия могли спускаться только на канатах, да и то лишь после усиленной разработки дороги. Во время рекогносцировки шла перестрелка. Но едва Розен возвратился в лагерь, как Сурхай-хан аварский представил ему письмо, полученное от койсубулинцев, изъявлявших готовность вступить в переговоры. Сурхай тотчас отправился в их землю, но вернулся ни с чем, так как требования барона Розена не согласовались с желанием койсубулинского народа; а условия, на которых они покорялись, не совместимы были с достоинством и интересами России. Тогда к койсубулинцам отправился опять Абу-Мусселим; но его поездка не принесла никаких результатов, несмотря на то, что он предъявил уже значительно смягченные условия и требовал аманатов не от всех койсубулинских селений, а только от Гимр, Унцукуля, Аракан и Иргоная. Высланные к нему навстречу трое койсубулинских старшин даже не допустили его в селение, объявив, что народ до тех пор не вступит в переговоры, пока поставленный на высотах русский отряд не сойдет обратно вниз, пока им не возвратят баранов и пленных и пока Абу-Мусселим в обеспечение всего этого не выдаст им в аманаты своего родного брата. Между тем Абу-Мусселим узнал, что койсубулинцы получили сильные подкрепления от соседних обществ и что на помощь к ним приближаются аварцы. Последнее подтвердил и Сурхай-хан, только что ездивший по приказанию Розена в Аварию. Он прибыл в Хунзах как раз в то самое время, когда там происходило народное собрание, и слышал его решение идти на помощь к койсубулинцам.

Розен был крайне встревожен таким неожиданным оборотом дела. Он увидел, что положение его становится затруднительным, и попытался еще раз обратиться к койсубулинцам с новым увещанием. “Безрассудные! – писал он.– Будучи теснимы войсками русскими в ямах ваших, доколе можете продовольствовать себя? Голод и недостаток заставят вас раскаяться, но страшитесь, чтобы раскаяние не было поздно. Не думайте, чтобы ваши нужды не были нам известны: вы существуете и обогащаетесь продажей продуктов жителям Кизляра и покорных деревень; ваши каменные ямы не могут достаточно снабжать вас хлебом; ваши бараны не могут обходиться без пастбищ. Спешите исполнить немедленно предложения мои и не принуждайте принять мер, которые будут для вас гибельны. Повторяю, войска не сойдут с высот, отряд останется на месте и что один выстрел с вашей стороны заставит меня стрелять по вас из пушек”.

Как бы в подтверждение этой угрозы на высотах явились две батареи, чтобы прикрыть рабочих, по которым гимринцы не переставали стрелять из-за завалов. В то же время нашлась возвышенность, с которой Гимры открывались на расстоянии пушечного выстрела, и Розен воспользовался ею, чтобы поставить третью батарею, специально предназначавшуюся для бомбардирования. Дула орудий, грозно смотревшие из амбразур батареи, не замедлили оказать влияние на уступчивость койсубулинцев. Снова поехал к ним Абу-Мусселим и, после долгих переговоров, успел склонить их на выдачу аманатов, но не прежде, как самому ему пришлось дать в заложники своего брата. Это было двадцать пятого мая. Наутро явились старшины из Гимр и Унцукули и принесли присягу на подданство, но выдать Кази-муллу решительно отказались, ссылаясь на то, что его нет в селении.

Восходит светлая заря,
В параде ратные дружины;
Койсубулинские стремнины
Под властью русского царя!

Таким образом главная цель экспедиции – захват Кази-муллы – не была достигнута, но этому, как кажется, Розен не придавал особого значения. Удовольствовавшись наружным миром, он не счел за нужное проливать русскую кровь для приведения в покорность одного человека, которого, Бог знает, удалось ли бы еще захватить, – и вернулся на линию. Это, как увидим, было большой ошибкой с его стороны, вызвав дальнейшие кровавые события, с которыми пришлось бороться уже не ему, а его преемникам.

Покончив дела с койсубулинцами, Розен четвертого июня распустил войска: полковник Мищенко пошел в Темир-Хан-Шуру, чтобы держать в спокойствии шамхальство. Бутырский полк отправлен был во Внезапную, а остальные войска вернулись на линию. Покидая Дагестан, Розен искренне обласкал Абу-Мусселима, оказавшего нам немало услуг, и уверил его в особом покровительстве фельдмаршала.



<< Назад   Вперёд>>