Памятный войной, исход которой еще нельзя было предвидеть, 1828 год удалился со сцены, предоставив своему преемнику развязку кровавой борьбы, охватившей собой оба побережья Черного моря. Но то была распря политическая, война между двумя государствами, которая, рано или поздно, должна была окончиться миром. Того же, что происходило на Кавказе в то время, никто не предвидел. Это была война двух культур, война, так сказать, органическая, где свет боролся с тьмой, цивилизация с варварством. В государстве всегда есть хозяин, от верховной воли которого зависит судьба его народов, – будет ли то самодержавный монарх, президент республики или парламент; здесь хозяйничали все, у кого была винтовка за плечом и кинжал на поясе. И надо сказать, что в числе районов, на которых происходила борьба этих двух культур, Кубань занимала не последнее место. Переправляясь через нее обратно тринадцатого декабря 1828 года после целого ряда поисков в неприятельских владениях, поисков, дававших своей непрерывностью приблизительное понятие о perpetum mobile, Эмануэль не мог сказать, что миссия его за Кубанью окончена, что спокойствие и безопасность линии, если не навсегда, то на многие годы обеспечены; напротив, он должен был ожидать, что на репрессалии ему будут отвечать репрессалиями, что счеты между ним и враждебными нам племенами никогда сведены не будут. Это был бесконечный спор, в котором каждая сторона стремилась оставить за собой последнее слово, в котором одинаково заинтересованы были и целые племена, и отдельные личности. Брат какого-нибудь Абдуллы был убит русскими, – а Абдулла отправлялся мстить или один, или собирал целую партию. Чувство мести было для него долгом более священным, нежели всякое другое обязательство. Понятие о его ненарушимости он всасывал с молоком своей матери и приучался с пеленок платить кровью за кровь и отвечать кинжалом и пулей на каждую обиду. В этом и лежал источник вечных смут, грабежей и убийств, которыми так богата тогдашняя линейная хроника. Но еще было хуже, когда одиночное понятие об оскорблении переходило в создание целых народностей, для которых причиной кровной мести могли сломить, например, смерть вождя, погибшего в набеге, разорение родного аула, измена, предательство, переход на русскую сторону и даже простая услуга, оказанная русскому правительству. Каждый свободный горец считал своей обязанностью мстить за обиду, нанесенную народным интересам, и бывало нередко, что мстители являлись из совершенно другого, даже враждебного общества.
Начало 1829 года на Кубани ознаменовало было именно двумя подобными происшествиями, из которых в первом – двигателем является, по всей вероятности, личная месть, а во втором – месть народная, выразившаяся хотя, быть может, и не преднамеренно.
Однажды несколько линейных казаков из Григориполинской станицы отправлялись за Кубань, чтобы подыскать в лесу дерево, годное для выделки каюка. Один из них, страстный охотник, напал на свежий след зверя и, преследуя его, незаметно отошел на такое расстояние, с которого нельзя было слышать ружейного выстрела; да, впрочем, если бы товарищи и услышали его, то приняли бы, конечно, за выстрел охотника. Раздвигая осторожно кусты, казак неожиданно в нескольких шагах от себя увидел черкеса, который пробирался кустами к Кубани и вел в поводу свою лошадь. Противники встретились на таком расстоянии, что ни тому, ни другому податься было некуда. Оба схватились за винтовки и, несмотря на то, что стреляли в упор, оба промахнулись. Одиночный черкес, пробиравшийся к Кубани, конечно шел не с тем, чтобы разрядить ружье в воздух; ему нужна была кровь, и оба противника, мгновенно охваченные каким-то зверским чувством, кинулись друг на друга. Это была борьба двух разъяренных барсов. Черкес был прекрасно вооружен; у казака, кроме разряженной винтовки в руках да топора за поясом, не было ничего. Тем не менее бой, скорее единоборство, продолжался долго. Черкес рубил с плеча и наносил удар за ударом; казак крестил его топором, куда ни попало. Наконец оба противника, обессилев от множества раж, свалились и продолжали бой, катаясь по земле, быть может, уже в предсмертной агонии. Падая, черкес успел еще воткнуть кинжал в живот казака и там повернул его несколько раз; казак собрал последние силы и нанес топором смертельный удар черкесу. Сколько времени пролежал казак в беспамятстве, он этого не помнил; когда же очнулся, то первым делом его было снять оружие с убитого черкеса и поймать лошадь, которая паслась от него в нескольких шагах. Он привязал повод к поясу и потихоньку пополз на стук топоров, все еще доносившийся до него из леса, где работали казаки. Он полз, придерживая рукой то разрубленное лицо, то вывалившиеся внутренности, и в этом страшном виде явился перед своими товарищами. Впоследствии, к общему изумлению, он выздоровел, получил Георгиевский крест и еще много лет бродил по закубанским лесам и плавням.
Другое происшествие, о котором упомянуто выше, случилось в половине апреля: но прежде, чем говорить о нем, необходимо предпослать краткий биографический очерк главного действующего в нем лица.
В двадцатых годах нынешнего столетия в числе наездников, прославившихся за Кубанью своими подвигами, был некто князь Измаил Алиев, владетельный султан одного из ногайских улусов. Изрубленный и исстрелянный в боях с казаками, оп почитался в горах отъявленным врагом всякого иноземного владычества. Пользуясь неограниченно властью в своем народе, он, естественно, боялся утратить многие наследственные прерогативы, если вступал в подданство России или Турции. Это опасение он ловко прикрывал любовью к родине и религиозным фанатизмом, что заставляло смотреть на него в горах как на один из столпов борьбы за независимость. Престижем, окружавшим его, Измаил Алиев обязан был не одной личной храбрости: он был человек очень умный и по-своему весьма образованный. Осторожный сегодня, чтобы не повредить своей боевой репутации, он завтра очертя голову бросался в самую гущу опасности и увлекал всех своей безрассудной отвагой. Рассказывают, что однажды он едва не взял в плен известного на Кавказе генерала Вельяминова, который отделился с небольшой свитой от своего отряда и был атакован Измаилом до того стремительно, что едва успел вскочить в каре, и то благодаря только замечательной быстроте своей лошади.
Но время, с которым гораздо труднее бороться, нежели с течением быстрого горного потока, время, которое вносит перемены во все нас окружающее, дало мыслям и чувствам Измаила другое направление. Кровь его поостыла, ненависть ко всему иноземному мало-помалу улеглась, патриотизм, которым он сам себя старался обманывать, уступил место другим, более разумным побуждениям. Он увидел, что надвигается новая сила, перед которой не устоит никакая отвага, что рано или поздно сила эта проникнет далеко за Кубань и все народы или покорятся ей на условиях, которые предпишет победитель, или должны будут покинуть родину, и искать другой, где свободе их будет угрожать еще большая опасность. Он понял все это, и на лицо его набежало облако; он часто стал задумываться, сидя у себя в сакле перед очагом, пламя которого ярко переливалось на стене, увешанной дорогим оружием. Но облако скоро рассеялось. Беседуя в былые времена с правителями других ногайских улусов, давно признавших над собой протекторат России, он много раз слышал от них о гуманности и бескорыстии русского правительства, о добродушии и веротерпимости русского народа. Теперь эти беседы все чаще и чаще стали приходить ему на память. И вот в один прекрасный день он стряхнул с себя все свои невеселые думы и, после недолгих переговоров с нашими властями, перекочевал со своим улусом к Кубани. Он поселился при самом устье Урупа, верстах в семнадцати от Прочного Окопа, и стал таким же горячим приверженцем России, каким горячим был ее антагонистом. Личная храбрость его, ум, необыкновенный такт и немаловажные услуги, оказанные нам в разное время, обратили на него внимание Эмануэля, который исходатайствовал ему чин поручика. Благодаря дошедшим до нас мемуарам одного из современных деятелей, мы можем составить себе некоторое понятие о наружности этого замечательного человека. В 1829 году Измаилу было тридцать девять лет. Он был среднего роста, широкоплеч и, как все уроженцы Кавказа, прекрасно сложен. В глазах его, черных, как агат, выражался ум и проницательность, но его слегка загнутый книзу нос, напоминавший клюв хищной птицы, придавал лицу его выражение какой-то суровой кровожадности. Лицо это имело еще одну лишнюю черту, которой Измаил немало гордился; это был широкий шрам, шедший через весь лоб, – след шашечного удара какого-нибудь линейного казака, когда Измаил еще сражался в рядах наших противников.
Характер Измаил имел общительный: его очень часто видели веселым, смеющимся, но в его смехе для внимательного наблюдателя было что-то неестественное и принужденное: иногда выразительное лицо его вдруг омрачалось грустью, точно ум его осаждали тяжелые воспоминания. Впоследствии от приближенных его узнали, что у него было великое тайное горе, с которым могла уживаться только его мощная натура. Горе это было семейное: Измаил был женат на двух женах; первая, которую он страстно любил и которой никогда не мог забыть, была во власти анапского паши вместе с малолетним сыном и содержалась у него в качестве заложницы. Зная, каким авторитетом пользуется Измаил между закубанскими народами, паша несколько раз требовал его к себе с тем, чтобы заставить его отступиться от русских и принять присягу на верность турецкому султану. Как ни любил Измаил свою жену и своего первенца, как ни хотелось ему вернуть их назад к семейному очагу, но интересы вверенного ему судьбой народа и клятвенные обязательства, которыми он связал себя перед русским правительством, пересиливали в нем это желание, и он отвечал посланным анапского паши категорическим отказом. Между тем начиналась война; турки покинули Анапу, и паша вместе со своим гаремом увез и семейство Измаила. Измаил перенес горе твердо, но не разлучался с ним до последней минуты своей бурной, исполненной тревог жизни; и когда носился в набегах впереди своих верных сподвижников, он, может быть, не раз призывал к себе смерть, но смерть медлила отвечать на его призыв.
Поселившись на Урупе и отдавшись всецело служению новому отечеству, Измаил порвал все связи с прошлым и начал уклоняться от сношений не только с прежними союзниками, но даже со своими родственниками и кунаками. В горах ему не простили этого. Те, которые прежде искали его расположения и гордились его дружбой, теперь стали непримиримыми его врагами, называя его гяуром, и даже подсылали к нему убийц. Но провидение хранило его. Убийцы, шедшие с твердым намерением покончить с ним, падали духом при виде человека, который, кроме Бога и бесчестья, ничего не боялся. Измаил и сам знал, что его жизнь висит на волоске, но он даже не показывал виду, что подозревает что-нибудь недоброе относительно себя, и гораздо больше озабочивался участью подвластного ему улуса. Когда один из наших офицеров спросил его в дружеском разговоре, зачем он променял жизнь относительно спокойную на такую, в которой на каждом шагу его сторожит опасность, он отвечал, что мог бы сделаться турецким подданным, и это было бы для него выгоднее во многих отношениях, но он предпочел отдаться царю, который в левой руке держит солнце, а в правой луну.
Прошло более двух лет с тех пор, как Измаил водворился в наших пределах, но улуса его никто не тревожил. Лев, как называли Измаила в горах, сидел в своей берлоге, и самые смелые партии обходили ее стороной. Так наступил 1829 год, и с, ним временное затишье по всей Кубанской линии. Началась весна, и полный расцвет ее в этом году совпал с праздником Светлого Христова Воскресенья. Пасха началась четырнадцатого апреля. Природа встретила ее цветами и зеленью, а русские люди пасхальными гимнами, братским целованием и колокольным звоном, начавшимся в полночь и не умолкавшим до заката солнца. Горцы также любили этот христианский праздник, хотя несколько иначе, чем мы: они знали, как легко в эти дни относятся к своим обязанностям те, на ком лежала охрана наших границ, и пользовались ими где и как только было можно.
По установившемуся давно патриархальному обычаю, в Прочном Окопе первые два дня все провели дома, каждый в своей семье, а на третий в укрепление съехалось множество гостей из всех окрестных станиц, штаб-квартир и даже из Ставрополя. Начальник правого фланга генерал Антропов принимал у себя в этот день поздравления. В числе приехавших был и владетель Мангитовского улуса князь Измаил Алиев. Когда он вошел в приемный зал, все уже были в сборе, и в особенности много было дам, поразивших его роскошью туалетов, каких он никогда не видывал. Мужественная фигура, непринужденность в обращении и природная грация князя обратили на него внимание всех присутствующих. В рядах представительниц прекрасного пола пробежал шепот одобрения. Никто не хотел верить, что он никогда не был в Петербурге и не служил в конвое. Измаил знал, куда идет, и потому кольчугу, налокотники и все стальные принадлежности своего боевого костюма заменил другим, не менее живописным нарядом, в котором выказал много вкуса. На нем была коричневого сукна шапочка с меховым околышем, шелковый темно-малиновый бешмет и коричневая черкеска, обшитая узкой серебряной тесьмой; вместо ноговиц – шаровары того же коричневого сукна с серебряным лампасом и, наконец, русские полусапожки, в которых маленькая нога его казалась выточенной. Оружия при нем не было, кроме шашки в сафьянных ножнах, обложенных галуном, да кинжала в золоченой оправе. Измаил был приветлив, принимал участие в общем разговоре и поражал всех меткостью и даже остроумием своих замечаний; иногда он улыбался, и тогда два ряда белых зубов ослепительно сверкали из-под черной окладистой бороды. Но он напрасно старался под личиной непринужденного веселья и азиатской утонченной вежливости скрывать какой-то нравственный гнет – не то предчувствие чего-то недоброго, не то воспоминание о навсегда утраченном счастье. Приближенные не раз заставали его в последнее время сидящим одиноко, в глубокой задумчивости, и когда спрашивали, что с ним, – он отвечал: “Молю Аллаха, чтобы последняя рана, от которой я должен умереть, нанесена была мне в грудь, а не в спину, а то эт-марра (будет стыдно)”. Еще в это утро, в комнату, в которой он ночевал в Прочном Окопе у одного из русских офицеров, влетел воробей в то самое время, когда Измаил одевался, чтобы идти к генералу. “Это нехорошая примета, – сказал он задумчиво, – птичка принесла мне недобрую весть”.
Возвратясь от генерала, он перед вечером выехал из Прочного Окопа навестить одного из ногайских владельцев, князя Коплана, лежавшего на смертном одре, и, выходя от него, проговорил в полголоса: “Мне не нравится такая смерть, я бы желал умереть от пули”. Печальный и задумчивый, он вернулся в аул, рассчитывая на другой день вечером опять посетить Прочный Окоп, где был назначен у генерала бал. На балу он, однако же, не был. Его отсутствие было замечено, и многие спрашивали, отчего нет Измаила, тем более, что ему послано было особое приглашение через одного из адъютантов. Бал окончился поздно.
В доме генерала еще не успели потушить огни, как в крепость прискакали два азиата, которые потребовали немедленного свидания с Антроповым. По их одежде, грязной и покрытой пылью, по их встревоженным и бледным лицам можно было догадаться, что привезенное ими известие носило тревожный характер. Их провели прямо к генералу. Вошел молодой князь Абулов и с ним Якуб, любимый уздень Измаила. “Несчастье! Измаил убит!” – вскричали они оба. У генерала опустились руки. Печальная весть в несколько минут облетела укрепление и омрачила праздник, точно угрюмая осень разом сменила ясные весенние дни.
Вот что в эту ночь произошло верстах пятнадцати от Прочного Окопа. Семнадцатого апреля, часов в пять пополудни, партия человек в двадцать, под предводительством двух известных абреков Бабукова и кабардинского князя Кучук-Аджи-Гиреева, напала на улус Измаила в то время, когда все жители были на полевых работах, а потому успела не только отогнать табун, но и захватить в плен узденя Темирова вместе с его малолетним сыном. Если бы хищники знали, что Измаил дома, что конь его оседлан и доспехи висят на стене, над его головой, они не осмелились бы в таком ничтожном числе открыто, среди белого дня, напасть на его ставку; но они введены были в заблуждение лазутчиками, которые видели Измаила в Прочном Окопе и не знали, что он вернулся домой. Измаил в это время отдыхал в своей сакле. Он полулежал на широкой тахте, облокотившись правой рукой о подушки, а левой перебирая янтарные четки. Вдруг дверь растворилась, в комнату вбежали два молодые князя, братья Абуловы. “Вставай, Измаил, – кричали они, – хищники угнали табун!” Измаил вскочил как ужаленный; четки полетели на ковер, и рука машинально потянулась к винтовке. Глаза его засверкали гневом. Не успел он крикнуть дежурного нукера, как уже заседланная лошадь его стояла у парадного крыльца. Напрасно один из молодых князей убеждал его остаться дома. “Тебе не прилично самому выезжать против хищников, – говорил он.– Вспомни, сегодня генерал ждет тебя на вечер. Что он подумает, когда узнает, что ты из одного удальства пренебрег его приглашением? Останься и положись на нас”. Но Измаил ничего не хотел слушать. “Я им докажу, – говорил он, – что за всякое покушение они будут платить мне своими головами. Я тот же Измаил, каким они знали меня прежде”.– “Если так, – возразил Абулов, – так собери по крайней мере достаточно людей; нас мало, а погоня будет далекая”. – “Каких людей? – вскричал Измаил, с выражением глубокого презрения в голосе.– Ты хочешь, чтобы я поднял весь улус и оторвал народ от его работы из-за какой-нибудь шайки негодяев! Слава Аллаху, мы еще не дошли до этого. Нас более, нежели нужно, чтобы навсегда отбить у них охоту рыскать вокруг моих аулов. Вот мои люди”. И он указал нагайкой на своих нукеров, которые в числе пятнадцати человек уже сидели на конях с винтовками наголо. Измаил вышел к ним вместе с князьями Абуловыми, сел в седло и первый выехал за ворота. Затем, миновав деревню, партия гикнула и понеслась к горам, откуда навстречу ей с бешеным ревом мчался Уруп, обдавая и пеной, и брызгами молодую травку своих берегов. По дороге к партии присоединились еще двоюродный брат Измаила Селим-Гирей и князья Хан-Мурза и Шубан Алчагировы, каждый со своим нукером. Всего преследователей набралось, таким образом, двадцать четыре человека. Скакали долго, потому что хищники так успели запутать сакму, что ее только с трудом можно было разыскать. Общее направление их определить было нетрудно – они тянули к верховьям Урупа, но следы их пропадали то на каменистом грунте скалистых предгорий, то в глубоких оврагах, по дну которых бежали ручьи стаявшего снега. Хищники слышали за собой погоню, но, не зная, что во главе ее скачет сам Измаил, решились сделать засаду в том месте, где в Уруп впадает маленькая речка Теньга, известная под именем Синюхи. Как только Измаил, окруженный князьями, показался во главе своей партии, хищники дали залп. Они не узнали Измаила. По одной из тех случайностей, которые не всегда можно предвидеть, под ним был не тот конь, на котором его привыкли видеть за Кубанью. Правда, его можно было узнать по его дорогому вооружению и повелительным местам, которыми он сопровождал свои приказания, но в горах уже были сумерки, и к тому же капризное апрельское небо дотоле яркое, как синий хрусталь, стало вдруг заволакиваться тучами, набегавшими с главного хребта Кавказа.
Скоро совершенно стемнело. Бойкая перестрелка гулко отдавалась по соседним горам, и выстрелы урывчатыми молниями одни освещали мрак, окутавший ущелье. Вдруг в нескольких шагах от Измаила упал нукер, и не успел он высвободиться из-под убитой лошади, как был окружен черкесами. Возле Измаила в ту пору не было ни одного человека; он бросился на помощь один и первым выстрелом свалил с седла кабардинского князя Кучук-Аджи-Гирея. Потеря предводителя смешала и расстроила шайку. Но в ту минуту, когда победа уже склонилась на сторону ногайцев, пробил и последний час Измаила, – тот час, о котором он так много думал в последнее время. Занятый перестрелкой, он не заметил, как на него налетел всадник на белом коне и в белой папахе. Это был Псинаф Бабуков, убых, известнейший вожак и предводитель шаек. Он узнал Измаила и выстрелил по нему из пистолета. Пуля раздробила рукоять шашки, сделанной из мамонтовой кости, и прошла в живот навылет. Рана была безусловно смертельная, но Измаил имел еще достаточно сил, чтобы ответить выстрелом и положить убийцу на месте. При виде белого коня Псинафа, мчавшегося без седока, с разбитым седлом, хищники обратились в бегство. Ногайцы понеслись за ними и только тут заметили, что с ними нет Измаила. Молодой князь Абулов поскакал назад и нашел его на том самом месте, где лежал убитый Бабуков. Измаил еще сидел на лошади.
– Измаил, что с тобой? – вскричал подскакавший Абулов.
– Тише! – отвечал Измаил.– Не называй меня громко по имени: услышат наши – упадут духом, услышат враги – возликуют.
– Ты ранен?
– Да, возьми поскорее ружье, оно никогда не казалось мне таким тяжелым.
Абулов, соскочив с коня, принял винтовку и хотел помочь ему сойти с седла; но в эту минуту лошадь Измаила шарахнулась в сторону, и раненый упал на землю. Он вскрикнул от мучительной боли. На этот крик прискакало еще несколько ногайцев; они уложили умирающего князя на бурку, сняли с него кольчугу, расстегнули бешмет. Он был в забытьи, но скоро очнулся и спросил:
– Где брат мой, Селим?
– Он впереди, – отвечал Абулов, – преследует разбитую партию.
– А где князья Алчагировы?
– Они оба ранены и лежат рядом с тобой.
– Велика ли у нас потеря?
– Нет, – отвечал Абулов, – кроме князей, ранены два узденя и один убит наповал.
– И я убит, – тихо сказал Измаил. – Благодарю Бога за то, что пуля нашла ко мне дорогу спереди и что мой убийца не станет кричать, что убил Измаила: у меня только и достало силы, чтобы лишить его этого удовольствия. Впрочем, кажется, и того, другого, не миновала моя пуля...
Это были последние слова Измаила; он произнес их с расстановкой, едва слышным голосом, и когда Абулов, наклонившись, прислушался к его дыханию и приложил руку к сердцу – сердце уже больше не билось.
Было одиннадцать часов вечера семнадцатого апреля. В это самое время в Прочном Окопе бал у генерала Антропова был в полном разгаре: там гремела музыка, кружились танцующие пары, и все с нетерпением ждали Измаила. Но Измаила не было – его безжизненное тело, завернутое в бурку, в этот самый час несли его верные нукеры вниз по течению Урупа, мимо темных ущелий и глубоких оврагов, в которых сердито бушевали горные потоки.
Весть о смерти Измаила быстро облетела берега Урупа, – и не одни ногайцы, жители всех мирных аулов выходили толпами навстречу почившему князю. Самая смерть его оказала русским громадную услугу, избавив линию от двух опаснейших и злейших ее врагов. Кучук-Аджи-Гирей, по крайней мере, имел еще утешение умереть у себя в сакле, окруженный семьей; но тело Бабукова было брошено и попало в руки ногайцев. Это был несмываемый позор для его соратников, и никто из них не смел показаться на глаза своим односельцам: мужчины от них отворачивались, женщины преследовали их насмешками, родные и друзья Бабукова стали их кровниками, – и к тем жертвам, которые похитил набег, должно было прибавиться еще много жертв, вычеркнутых из книги жизни обычаем кровомщения. Таким тяжелым явлением отозвалась в горах смерть Измаила.
На другой день в Мангитовский улус прибыл сам Эмануэль в сопровождении огромной свиты. Русский генерал преклонил колени на могиле ногайского героя и посетил его осиротевшее семейство.
Измаил оставил после себя трех сыновей. Старшего из них, выросшего в Анапе у турок, он собирался отправить в Россию, в кадетский корпус; двое других были еще малолетние. Но власть правителя переходила по народным обычаям не к прямым наследникам умершего, а к старшему в роду, которым в то время был племянник Измаила, Эдигей, мальчик лет четырнадцати или пятнадцати. Он воспитывался в горах у бесленеевцев и во время одной междоусобицы захвачен был в плен абадзехами. Там его встретил уздень, отец которого был связан тесной дружбой с отцом Измаила; так как у черкесов не одна вражда, но и дружба переходили, из одного поколения в другое, то уздень не только освободил из плена молодого князя, но подарил ему двух лошадей из своего табуна, одежду, оружие, панцирь с полным прибором и отправил его в улус Измаила. “Дядя твой, – сказал он ему на прощание, – никому не позволяет быть в бою впереди себя, а потому никто не может поручиться, что он вернется домой на седле, а не на бурке. Аллах каждую минуту может потребовать его к себе, и тогда Мангитовский улус перейдет к тебе по наследству. Если это случится, я буду извещать тебя обо всем, что может пригодиться тебе в новом положении; если в горах зайдет речь о нападении на твой улус, ты будешь знать об этом прежде, нежели соберется партия”.
Слова, предрекавшие возможность близкой перемены в судьбе Эдигея, оказались пророческими: племянник уже не застал дядю в живых; он прибыл в улус на другой день после его погребения. Джемат, перед которым впервые появился князь в роли правителя и вершителя дел, был поражен его молодостью. Эдигей оставил улус ребенком; его никто не помнил; слышали, что он отдан был дядей на воспитание бесленеевцам, знали, что он молод, но никто не ожидал увидеть перед собой почти ребенка. Впечатление это не скрылось от проницательности Эдигея. Он встал и обратился к собранию старшин и стариков со следующей речью:
“Потеря вашего благодетеля и моего дяди для вас незаменима; вы так, по крайней мере, думаете. Для меня она точно незаменима, потому что он был для меня отцом, но для вас он был только правителем. Правитель умер, перед вами стоит его преемник”.
Джемат, озадаченный, молчал.
“Из уважения к памяти дяди, – продолжал Эдигей, – из чувства долга к моему народу, я сделаю все, что от меня зависит, чтобы внушить к себе ваше доверие. Мой дядя был предан русским, – я буду вдвойне им предан. Мой дядя указывал русским дороги днем, – я буду указывать их в самые темные ночи. Мой дядя знал, где собираются скопища для нападений, – я знаю тропинки, по которым они пробираются...”
“Твой дядя, – остановили его старики, – знал шариат, как ни один мулла, ни один эфенди, и у него мы находили себе защиту в наших делах, а ты еще молод. Поживи, князь, и ты увидишь, как трудно тебе будет заменить твоего дядю”.
“Мой дядя не стариком родился, – отвечал Эдигей, – и вы не можете знать, чем буду я, когда доживу до его лет”.
На этот аргумент отвечать было нечего – и последнее слово осталось за князем.
В Мангитовском улусе все пошло по-прежнему. Той же преданностью к русским отличались его жители, с той же бдительностью охраняли они свое владение, и с той же готовностью вступали в ряды наших отрядов, когда того требовала общая безопасность. Можно было подумать, что над улусом носилась славная тень Измаила Алиева.
<< Назад Вперёд>>