Приехали мы, здоровые дети, с папá на Фонтанку уже к вечеру и расположились в нашем новом красивом доме, как на биваке, так как, конечно, в первую ночь ничего нельзя было как следует устроить. Очень трудно мне было с прислугой, особенно с девушками. Они рыдали, бились в истерике и умоляли сразу их отпустить. Я растерялась, сказала, что не могу ручаться за то, что не будет снова покушения, и пусть они уходят, если боятся, и тут же, повернувшись к находившемуся в той же комнате Казимиру, сказала:
— Что же, Казимир, и вы, наверное, теперь захотите уйти от нас? На что он с доброй улыбкой ответил:
— Нет, Мария Петровна, куда Петр Аркадьевич с Ольгой Борисовной поедут, туда и я.
С Фонтанки папá поехал сразу в лечебницу Кальмейера, где лежали раненые Наташа и Адя, и тут ему доктора объявили, что они не видят возможности спасти Наташу, не ампутировав обе ноги и при этом не позже вечера.
Приехал лейб-хирург Павлов и подтвердил мнение своих коллег.
Тогда мой отец, на свой страх умолил докторов подождать с ампутацией до следующего дня, на что они с большим трудом, но согласились. На следующий день они сообщили, что попробуют спасти обе ноги, что им с Божьей помощью и удалось.
Всё последующее время Наташа находилась под непосредственным наблюдением профессора Грекова, проявившего при двухлетнем лечении столько же знания, как и сердечной доброты.
Страдала Наташа первое время ужасно. Первые дни бедная девочка почти всё время была без сознания и лежала с вертикально подвязанными к потолку ногами. Она то тихо бредила, быстро, быстро повторяя какие-то бессвязные фразы о Колноберже, о цветах, и о том, что у нее нет ног, то стонала и плакала…
Ей обстригли ее чудные густые косы, обрезали волосы неаккуратно, не имея возможности двинуть ее головы, и от этого ее бледное измученное лицо выглядело еще более жалким. К ее страданиям прибавились еще мучения с зубами, которые стали все качаться после падения. Надо было их лечить, что было очень сложно для зубного врача, который должен был работать над лежащей без движения в кровати пациенткой и что было, понятно, мучительно и для самой Наташи.
Когда папá в первый день уехал к раненым при взрыве, я пошла осматривать его кабинет. Находился он в нижнем этаже, с двумя огромными окнами нa Фонтанку. После только что пережитого это показалось мне настолько страшным и опасным, что я взяла на себя смелость дать распоряжение перенести всю мебель кабинета в верхний этаж, в залу рядом с домовой церковью.
Когда папá вернулся, всё было устроено. Я немного боялась того, как папá отнесется к моему самовольному поступку. Несколько смущенная вышла я его встречать на лестницу и сказала, что я сделала. Папá сказал:
— Благодарю тебя, моя девочка, — и, обняв меня за плечи, как он это часто любил делать, вместе со мной пошел сразу наверх.
Шел он своею всегдашней бодрой походкой, но лицо его отражало глубокое волнение, видно было, что для него было пыткой видеть только что в больнице своих изувеченных детей и других пострадавших.
Моя мать осталась жить в лечебнице, ухаживая за Наташей и Адей, а мы с Марусей Кропоткиной храбро взялись за устройство дома. Столом же взялась заведывать Зетенька. Но не долго продолжалось ее управление этим отделом хозяйства.
Дня три после катастрофы подают к завтраку котлеты с картофелем и горошком. Зетенька вдруг бледнеет, краснеет и с трагическим жестом, обращаясь к папá, говорит:
— Петр Аркадьевич, довольно, я отказываюсь от ведения хозяйства. Он меня не уважает и издевается надо мной.
Папá удивленно поднял глаза на Зетеньку и спросил:
— В чем дело? Кто издевается над вами?
— Повар, Петр Аркадьевич, повар. Он не признает моего авторитета. Я ему заказала котлеты с морковью, а он подает их с горошком… Это ужасно.
Зетинька говорила так искренно возмущенно и так комично, что мы все, не исключая и папá, громко рассмеялись. Это было первый раз, что мы смеялись после взрыва.
С трудом удалось успокоить Зетеньку; к вечеру лишь она сказала, что больше не обижена на нас за наш смех, но от каких бы то ни было разговоров с поваром отказалась наотрез и оставила за собой лишь проверку счетов и меню.
Трудно описать, что переживал за эти дни мой отец. Боязнь за жизнь дочери и страх, что она в лучшем случае останется без ног; единственный трехлетний сын весь перевязанный в своей кровати — и по нескольку раз в день известия из больницы: то умер один раненый, то другой. Папá косвенно приписывал себе вину за эту кровь и эти слезы, за мучения невинных, за искалеченные жизни и страдал от этого невыносимо.
Это единственное время с тех пор, как папá стал министром, что я свободно, как в детстве в Ковне, входила в его кабинет. Я всем своим существом чувствовала, что я ему нужна. Мамá не было дома и, не находя поддержки в близком существе, ему трудно было бы, несмотря на всё свое самообладание, найти в себе, в первые дни после взрыва, достаточно сил для работы. А он не только нашел их вскоре, но, не прерывая работы ни на один день, стал еще энергичнее вести свою линию. Многие из его сотрудников говорили, что «после 12-го августа престиж Петра Аркадьевича, не давшего себя сломить горем, так поднялся среди министров и двора, что для всех нас он стал примером моральной силы».
<< Назад Вперёд>>