Колноберже было получено дедом моим, Аркадием Дмитриевичем Столыпиным, за карточный долг. Его родственник Кушелев, проиграв ему в яхт-клубе значительную сумму денег, сказал: — Денег у меня столько сейчас свободных нет, а есть у меня небольшое имение в Литве, где-то около Кейдан. Я сам там никогда не был. Хочешь, возьми его себе за долг?
Так и стало принадлежать нашей семье наше милое Колноберже, унаследованное потом моим отцом.
Были у моих родителей другие имения и большие по размерам и, быть может, более красивые, нежели Колноберже. Но мы, все дети, их заглазно ненавидели, боясь, что вдруг папá и мамá заблагорассудится ехать на лето в Саратовскую, Пензенскую, Казанскую или Нижегородскую губернию, что мне и моим сестрам представлялось настоящим несчастьем. Было у нас еще имение в Ковенской же губернии на границе Германии, куда, за отсутствием в той местности нашей железной дороги, папá ездил через Пруссию. Он всегда много рассказывал о своих впечатлениях, возвращаясь из такой поездки «за границу», восхищаясь устройством немецких хуторян и с интересом изучая всё то, что считал полезным привить у нас. И многое из виденного и передуманного послужило ему основой при проведении им земельной реформы много лет спустя.
Раз в год папá объезжал и остальные наши земли. В своем Казанском имении мамá бывала до замужества, но из нас никто нигде там не был, и знали и любили мы только Колноберже.
Папá тоже очень любил Колноберже: он там проводил лето еще мальчиком со своими родителями, которым с первого же раза, как они туда приехали, понравилось имение.
Дед мой, Аркадий Дмитриевич Столыпин, был флигель-адъютантом Александра II, а затем свиты генерал-майором. В это время вышло распоряжение императора, что свитские генералы, при производстве в генерал-лейтенанты, не зачисляются в генерал-адъютанты, последствием чего был уход в отставку трех старших генералов свиты, в том числе и Аркадия Дмитриевича.
Желая жить неподалеку от так полюбившегося ему Колноберже, дед мой купил себе дом в Вильне, где семья стала проводить зиму, и где мой отец учился в гимназии, которую там и кончил.
Когда началась в 1877 году война с Турцией, Александр II проезжал через Вильну, где Аркадий Дмитриевич встречал его на вокзале. Увидя его в придворном мундире, государь сказал:
— Как грустно мне видать тебя не в военной форме.
— Буду счастлив ее надеть, ваше величество, — отвечал дедушка.
На это император сказал:
— Тогда надень мои вензеля. Поздравляю тебя с генерал-адъютантом и назначаю тебя командовать корпусом действующей армии.
Дедушка оставил по себе память в Восточной Румелии, где он очень отличался и во время военных действий, и при управлении краем русскими, занимая должность генерал-губернатора этой области.
Бабушка моя последовала за мужем на войну и заслужила бронзовую медаль за уход за ранеными под неприятельским огнем.
Бабушку Наталью Михайловну Столыпину помню я очень смутно, больше по рассказам, так как скончалась она, когда мне было четыре года. Дедушку же, Аркадия Дмитриевича, помню отлично: я очень его любила. Высокий, стройный и худой, всегда бодрый, веселый и общительный, он мне очень нравился своей жизнерадостностью. С самого малолетства я с огромным удовольствием слушала его шутки, смотрела чудные фокусы, которыми он меня забавлял, и играла с ним в разные игры. Но больше всего забавляло меня покурить из его трубки. Это было, когда он уже жил в Кремле, комендантом которого он был последние шесть лет своей жизни. После обеда мы подходили благодарить дедушку, пока взрослые, еще сидя за столом, пили кофе, и он давал каждой из нас покурить из своей длинной трубки, касавшейся пола, которую приносил ему лакей к кофе; и как раскатисто смеялся он, когда мы, вместо того, чтобы тянуть дым в себя, что есть мочи дули в отверстие трубки.
Занимал дедушка в Кремле огромные апартаменты с целым рядом больших, пустых, неуютных гостиных. В конце же амфилады был его кабинет, где он всегда и сидел. Там было всё красиво и, несмотря на очень большой размер комнаты, очень уютно.
Одна из комнат была музыкальным салоном. Дедушка, будучи хорошим музыкантом, с увлечением играл на своем Страдивариусе, сам писал музыку и раз у себя дома поставил целую оперу, «Норму», прошедшую с большим успехом. Была у него и студия, где он занимался скульптурой и часто подолгу там работал.
Очень дедушку огорчало, что никто из его детей не унаследовал его способностей к музыке. Он надеялся, что может быть, эти способности скажутся во внуках, и я, как сейчас, помню, как дедушка сидит за роялем, левой рукой обнимает меня за талию, а правой берет одну ноту за другой и велит мне спеть ее. Но я так немилосердно фальшивлю, что он безнадежно машет рукой и говорит:
— Ну, видно надежды нет и ты вроде своего отца и дяди. И рассказывает, что, когда мой отец был маленьким, зашел как-то за столом разговор о том, что он абсолютно ничего в музыке не смыслит, и что никогда он даже не оценит выдающееся музыкальное произведение. Вдруг раздается обиженный голос моего отца:
— Вы ошибаетесь: мне третьего дня очень понравился прекрасный марш.
Дедушка и бабушка с радостью переглядываются: слава Богу, наконец!
— Где ты его слышал этот марш? Это когда ты был в опере?
— Нет, в цирке, когда наездница прыгала через серсо.
После этого дедушка уже не пытался развивать слух своего сына.
Его брату, Александру Аркадьевичу, по просьбе дедушки, стал пробовать голос сам Антон Рубинштейн, но после первого же опыта воскликнул:
— Ну, действительно, вам медведь на ухо наступил! В спальне у дедушки стояла огромная клетка с массой самых разнообразных птиц, которые будили его своим пением с восходом солнца. Это дедушка очень любил.
Но не только в Кремле помню я дедушку. Помню его и в Петербурге, где он одно время жил, и в Колноберже, где он нас навещал. Приезжал он всегда, неожиданно. Страшно любил устраивать сюрпризы. А раз было даже так: мамá и папá гуляют в Ковне по бульвару и вдруг видят — едет дедушка на извозчике. Не веря своим глазам, они останавливаются, а дедушка громко и весело им кричит:
— Только что приехал на два дня, остановился у Левинсона (лучшая гостиница того времени — М. Б.), сейчас еду к вам.
В Колноберже он тоже раз приехал на «Завирухе» — еврее-извозчике, развозившем путешественников по окрестностям станции Кейданы. Этому же «Завирухе» принадлежали крытые «балагулы», в которых он развозил бедных евреев, причем там было два класса: первый внутри телеги, второй же «ноги на двор»: евреи сидели свесивши с телеги ноги, за что платили лишь три копейки, вместо пяти.
В 1898 году мы довольно долго гостили у дедушки в Кремле, когда приезжали в Москву на свадьбу сестры моей матери, Анны Борисовны с Сергеем Дмитриевичем Сазоновым, тогда секретарем нашего посольства в Лондоне, впоследствии министром иностранных дел. Венчались они в дворцовой Кремлевской церкви, куда был ход прямо из помещения дедушки. Папá оставался в Ковне и приехал лишь за два дня до свадьбы, не желая отлучаться на более долгий срок из-за службы. Кроме того, родители не хотели оставлять на продолжительный срок мою трехмесячную сестру Олечка на одну кормилицу и няню.
В день приезда папá мы пошли с дедушкой покупать для нас игрушки. О дне приезда папá никто точно извещен не был. Проходя Спасские ворота, мы увидели опережающего нас на извозчике папá. Он нас узнает, снимает шляпу, весело машет и кричит: «Папá!» Дедушка, как-то растерянно повернувшись ко мне спросил меня, кто это. Я видела, что дедушка был не уверен, папá ли это, и хотел слышать от меня подтверждения радостной догадки и, когда я подтвердила, что это папá, он пошел вдруг скоро, скоро к дому и тут первый раз в жизни показался он мне стареньким. Всегда он ходил бодрым ровным шагом, с военной выправкой и казался мне почти таким же молодым, как папá. Вскоре после этого дедушка Аркадий Дмитриевич скончался от заворота кишок, промучившись целые сутки. Доктора говорили, что лишь его богатырский организм смог вынести такие страдания так долго.
По необъяснимой небрежности телеграфных чиновников в Кейданах, три телеграммы — о том, что дедушка заболел, что положенье его безнадежно и что он скончался, — были нам в Колноберже доставлены одновременно, и мои родители уже не застали его в живых. Весь день до отъезда на поезд я почти не видела папá, не выходившего из своего кабинета, а вечером, когда я пошла к нему проститься, он меня обнял и сказал: — Какая ты счастливая, что у тебя есть отец.
И я увидела, что всё лицо его было мокро от слез.
По возвращении моих родителей из Москвы, мамá много рассказывала про похороны, очень многолюдные и торжественные. Помню, что великий князь Сергей Александрович сказал: «C'est un des derniers grands-seigneurs que nous enterrons aujourd'hui (Мы сегодня хороним одного из последних Вельмож.). Помню также, как много говорили о Льве Николаевиче Толстом в связи с кончиной дедушки.
Толстой был другом дедушки, был с ним на «ты», но, не только не приехал на похороны, но даже, после кончины дедушки, ничем не высказал своего сочувствия. Когда ему кто-то об этом заметил, он ответил, что мертвое тело для него — ничто, и что он не считает достойным возиться с ним, причем облек свое объяснение в такую грубую форму, что я не берусь его повторить дословно.
Дедушка рассказывал, что, бывая у Толстого в Ясной Поляне, часто разговаривал о нем с мужиками. Один из них показал свои сапоги, поясняя, что их сам граф сшил и, на вопрос дедушки хороши ли они, ответил: — Только в них и хорошего, что даровые, а так совсем плохи.
Впоследствии, когда мой отец был уже председателем Совета Министров, Толстой неоднократно писал ему, обращаясь, как к сыну своего друга. То он упрекал его в излишней строгости, то давал советы, то просил за кого-нибудь. Рассказывая об этих письмах, мой отец лишь руками разводил, говоря, что отказывается понять, как человек, которому дана была прозорливость Толстого, его знание души человеческой и глубокое пониманье жизни, как мог этот гений лепетать детски-беспомощные фразы этих якобы «политических» писем. Папá еще прибавлял, до чего ему тяжело не иметь возможности удовлетворить Льва Николаевича, но исполнение его просьб почти всегда должно было повести за собой неминуемое зло.
Бабушка, Наталья Михайловна Столыпина, рожденная княжна Горчакова, была известна своим умом и добротой. Она была второй женой дедушки, бывшего адъютантом у ее отца наместника Польши, брата канцлера. Когда дедушка решил просить у князя Горчакова руки его дочери, произошел забавный инцидент. Он выбрал для этого время после своего доклада и, собрав бумаги, начал:
— Ваше сиятельство, теперь у меня еще есть… Но Горчаков недовольно перебил его:
— Нет, я устал, довольно, завтра доложишь. И бедный дедушка сконфуженно ретировался, в ожиданьи более удобного случая.
Когда мы были в Варшаве, папá меня свез в замок «Лазенки», где девицей жила его мать и передавал мне на месте рассказы о великолепных праздниках, которые там давал ее отец; с иллюминациями на озере, театральными представлениями в парке и т. д. Рассказывал он мне тоже анекдот о том, как мой прадед, за столом, во время большого обеда, сказал кому-то из гостей.
— Вот сколько времени мы живем в Польше, а мои дочери воспитаны в таком чисто русском духе, что ни одна из них по-польски даже не понимает.
— Что вы, папá, — раздается с конца стола голос моей бабушки, — мы все, как по-русски, говорим по-польски».
Насколько это была правда, свидетельствует другой семейный анекдот.
Едет бабушка где-то поездом и во время пути знакомится с дамой, полькой, с которой всю дорогу и разговаривает по-польски. Подъезжая к месту назначения, дама любезно спрашивает бабушку: «Czy Szanowna Pani polka?» (Вы, конечно, полька?) На что та, со своей спокойной, умной улыбкой отвечает «Nie, jestem prszeklęta moskalka» (Нет, я проклятая москалька).
Была знакома бабушка почти со всеми выдающимися людьми своего времени, ценившими и ум ее, и образованность. Однажды в каком-то заграничном курорте подходит к ней ее приятельница и говорит.
— Милая моя, я понимаю, что тебе приятно поговорить с умным человеком, но нельзя все же так мало вниманья уделять наружности. Как можно показываться с мужчиной, настолько плохо одетым и такого вида, как тот, с кем ты сегодня долго ходила по парку. Кто это?
— Да, друг мой, это ведь Гоголь, — ответила бабушка.
Лермонтов, бабушка которого была Столыпина, оставил по себе много воспоминаний в нашей семье. Родные его не любили за невыносимый характер. Особенно одна тетушка моего отца настолько его не терпела, что так до смерти и не согласилась с тем, что из-под пера этого «невыносимого мальчишки» могло выйти что-нибудь путное:
— И ни за что его писаний читать не стану, — говорила она.
Воспитывался Лермонтов в подмосковном имении своей бабушки Средниково, которое потом унаследовал мой дед, Аркадий Дмитриевич Столыпин. Не имея возможности поддерживать громадной усадьбы этого поместья, дедушка его продал, вывезя лишь некоторую часть мебели и библиотеку в Колноберже После конфискации, уже литовским правительством, Колноберже, только потому что оно принадлежало моему отцу, библиотека эта была перевезена в имение моего мужа. Она была также конфискована литовцами, но после трехлетних переговоров была возвращена, к сожалению, в сильно разрозненном виде. Не хватало наиболее ценных книг. При возвращении моей матери остатков библиотеки была потребована расписка, что моя мать не будет никогда требовать от литовского правительства недостающих по каталогу книг.
<< Назад Вперёд>>