VI. Эпоха Семилетней войны

Вступление российского войска в Пруссию. — Главнокомандующий Априксин. — Неловкое положение Апраксина и Бестужева. — Покорение Мемеля. — Жестокий характер войны с обеих сторон. — Гросс-Эгерсдорфская битва. — Победа русских и отступление. — Арестование и смерть Апраксина. — Проект Бестужева. — Болезни императрицы. — Опала, постигшая Бестужева. — Неудовольствия между императрицею и великою княгинею. — Ночное свидание между ними. — Главнокомандующий Фермор. — Курляндское дело. — Цорндорфская битва. — Главнокомандующий Салтыков. — Куннерсдорфская битва. — Поражение Фридриха. — Покушение русских на Берлин. — Завоевание и оставление Берлина. — Неудачные попытки к миру. — Генерал Румянцев. — Осада и взятие приморского города Кольберга.



Летом 1757 года русское войско было отправлено на войну против Пруссии. Начальство над ним поручено было генерал-аншефу Степану Федоровичу Апраксину. Этот человек в военном деле не ознаменовал себя ничем блестящим в предшествовавшее время, кроме разве того, что, бывши еще не в слишком высоких чинах, участвовал в войнах Миниха против турок. Это был тщеславный, изнеженный, обленившийся боярин, хотя не без природных способностей. Английский посол Вилиамс, знавший его лично, сообщает, что он был большой щеголь и, отправляясь в поход, послал своего адъютанта в свой дом привезти ему двенадцать полных костюмов, точно так, как будто он собирался не воевать, а рисоваться перед дамами. По приговору другого англичанина, Мичеля, Апраксин, несмотря на свои огромные богатства, был очень расточителен и способен на подкуп, что и подавало прусскому королю повод говорить, что стоит послать ему значительную сумму денег, чтоб побудить его замедлить свой марш под какими-нибудь предлогами.[287] Его обоз везли более пятисот лошадей; а когда приходилось стоять, тут добывались и ставились великолепные, обширные палатки, где отправлялись шумные пиршества с музыкою и пальбою.[288] Подчиненные говорили о нем, что он привык более пировать за сытными обедами, валяться в пуховиках, чем довольствоваться походною пищею и неприветливым ночлегом под дождем. Положение, в котором очутился Апраксин, будучи призван волею императрицы к начальству над войском, было критическое, и это сознавали как он, так и Бестужев. Императрица ненавидела прусского короля, но малый двор с великим князем и великою княгинею во главе относился совсем иначе к Пруссии и Англии. Великий князь постоянно восторгался прусским королем и старался копировать его, а великая княгиня казалась более расположенною к Англии, чем к Франции. Случись смерть императрицы, — а при ее частых припадках болезни этого можно было ожидать, — и вся политика России изменилась бы. Вместо союза против Пруссии образовался бы в Европе союз за Пруссию, и Россия, управляемая новым государем, приняла бы в таком союзе первенствующее значение. Нужно было Апраксину искусно лавировать — идти вперед на войну, исполняя волю государыни, и в то же время оглядываться — что делается позади, в Петербурге.


Русское войско, вступившее в Пруссию, по одним известиям, состояло из ста тысяч[289], по другим[290], — число его доходило до ста тридцати четырех тысяч. Русские вступили в Пруссию 22-го июля. Прусский король лично был занят войною в Саксонии и Богемии, а на русской границе оставил корпус под начальством фельдмаршала Левальда. Количество войска, бывшего под его начальством, пруссаки простирают до двадцати четырех тысяч; из русских источников одни полагают его в 28300 человек[291], другие — в 40000[292]. Как только русские вошли в Пруссию, так стали сдаваться города отдельным их отрядам. Генерал Фермор покорил Мемель; хотя мемельский гарнизон сдался на капитуляцию с правом беспрепятственного выхода, но русские многих из прусских солдат завербовали в свою службу, употребляя и принуждения, что, впрочем, было повсеместно в обычае в тот век.[293] Кроме солдат, русские забрали тогда многих мирных обывателей, промышленников и земледельцев, и отправили их в Россию для заселения пустых мест.


Простой народ при вступлении неприятеля во владения прусского короля не остался равнодушным и стал оказывать пособие своим войскам. Русский фельдмаршал издал манифест, в котором убеждал прусских подданных не оказывать неприязненных действий, и со своей стороны обещал не дозволять своим подчиненным делать вред мирному населению. Несмотря на этот манифест, поселяне стреляли по русским солдатам из-за кустов и лесных деревьев. Апраксин отправил нарочного к прусскому главнокомандующему, просил запретить такие нападения и, в противном случае, угрожал наказывать поступающих с русскими по-неприятельски. Но Левальд не издал такого запрещения, и русский фельдмаршал дал своим вoйскам дозволение поступать как с неприятелями с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, — тотчас без разбора, кто прав, кто виноват, стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным, бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили, похищали у матерей малых детей и убивали, — сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверства, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. Регулярные войска не одобряли такого способа ведения войны с мирными жителями, но и они сами во время похода не держались дорог, а шли по полям, засеянным хлебом, и это озлобляло жителей; они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями; а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубливали им на руках пальцы и потом пускали.[294] Так показали себя, тотчас по вступлении в Пруссию, с одной стороны, русские, с другой — мирные обыватели прусских владений, большею частью литовцы по происхождению.


После нескольких стычек, кончавшихся то с пользою, то с вредом для русских, русские перешли реку Прегель и на Гросс-Эгерсдорфском поле (близ деревень Гросс— и Клейн-Эгерсдорф) встретились с прусскою армиею под командой Левальда. Здесь произошло первое генеральное сражение. Сначала пруссаки одолевали и приперли русских к лесу, но за этим лесом стояло остальное русское войско; из него отряд под начальством генерала Румянцева пробрался через лесные заросли на выручку стесненному пруссаками русскому отряду. Пруссаки попятились, и вскоре их отступление превратилось в настоящее бегство. Русские потеряли в этой битве до пяти тысяч убитыми и ранеными, и в числе их генерала Василия Абрамовича Лопухина, которого чрезвычайно любили все подчиненные и разнесли о нем такую громкую славу, что имя его до сих пор осталось в народной песне, несмотря на множество последующих войн и геройских подвигов русских полководцев. Смерть его очень напоминает смерть древнего греческого героя Эпаминонда. Раненый смертельно и схваченный в плен, он был отбит своими уже полуживым и спокойно испустил дыхание, когда узнал, что русские побеждают. Пруссаки в Гросс-Эгерсдорфской битве потеряли до трех тысяч убитыми и ранеными.[295]


До 22-го августа войско стояло на поле победы и праздновало свое торжество над неприятелем. Когда, наконец, в вышеозначенный день на заре забили генеральный марш, все были уверены, что фельдмаршал двигается для овладения Кенигсбергом. Фельдмаршал хотя и двинулся, но чрезвычайно медленно, беспрестанно останавливался и напрасно мучил солдат невыносимою жарою, господствовавшею в ту пору года. Русские проходили в сутки не более как от четырех до пяти верст. Дошедши до речки Ааля, фельдмаршал созвал на военный совет генералов и представил им, что за скудостью провианта и фуража нельзя идти далее в неприятельской стране — и остается вернуться назад в Россию. Против этого сильно протестовал командир союзного саксонского войска Сибильский; недовольны были офицеры и в русском войске, но не смели противоречить воле начальника, предполагая, что он руководствуется высочайшим приказанием. 13, 14 и 15-го сентября русские переправились обратно через Неман. Возвратный путь их по неприятельской земле ознаменован был разорениями. «Мы, — говорит очевидец, — поступали как сущие варвары[296]: жгли повсюду села, дворянские усадьбы и деревни; по нашим следам днем курился везде дым, а ночью повсюду виднелись пожарные зарева. И все это ради того, что два эскадрона неприятельской конницы следовали за нами для примечания наших движений, а наш фельдмаршал не мог того рассудить, что нам они ничего важного сделать не могут, и вместо того, чтобы послать часть войска и прогнать их, он рассудил за лучшее опустошать огнем и мечом все остающиеся позади нас места».


Фельдмаршал получил от государыни строгий приказ не возвращаться в Россию, а продолжать воинственный поход в Пруссию. В таком же смысле писали к нему Бестужев и великая княгиня. Тем не менее, Апраксин снова доносил о невозможности немедленно продолжать поход. Его потребовали к отчету в Петербург, но на половине дороги, когда он доехал до Нарвы, ему послали приказание оставаться в этом городе. Туда прислана была комиссия для производства над ним следствия. Через несколько времени его потребовали в Петербург, но на дороге опять остановили, пославши приказание жить в селении Четыре-Руки — небольшом царском летнем доме. Там он и умер от апоплексического удара.


Общее мнение за границею о поступках Апраксина было таково, что он совершил свое отступление в соумышлении с канцлером Бестужевым. Некоторые обвиняли их обоих прямо в подкупе. Иностранные источники[297] прямо говорят, что английский посланник Вилиамс убедил Апраксина принять от Фридриха II сто тысяч талеров. Было в ходу и другое объяснение его поступков. Бестужев и Апраксин знали, что великий князь слишком расположен к прусскому королю, и если государыня умрет, а наследник ее станет императором, то немедленно объявит себя на стороне прусского короля; о великой княгине также было можно надеяться, что и она не расположена враждебно к Пруссии и к Англии. Между тем Елисавета Петровна беспрестанно хворала; ее припадки угрожали возможностью внезапной смерти. Поэтому Бестужев и Апраксин рассчитывали действовать так, чтобы, в случае перемены, не оставаться пред новым правительством заклятыми врагами прусского короля, который тогда станет союзником русского государя.


Такое толкование поступков Бестужева и Апраксина имело несколько оснований, но не было в точности верно, потому что европейские политики не вполне знали, что делается в России. Дело было вот в чем. Молодая высокая чета — великий князь и великая княгиня жили между собою в крайнем несогласии. Екатерина старалась обратить к делу своего супруга, — но ей это решительно не удавалось. Он грубо оскорблял жену и часто доводил ее до заявления, что она покинет и его, и Россию. Что касается до Елисаветы, то она хотя вполне понимала характер своего преемника, но горячо любила его, и к Екатерине относилась также с видимою любовью и желала, чтобы между этими супругами утвердилось согласие. Влияние тетки не переделало племянника. Екатерина в своих записках представляет странное обычное времяпрепровождение великого князя в ту эпоху.


Понятно, что такой преемник Елисаветы на престоле не мог подавать хороших надежд. По свидетельству Екатерины, Елисавета и четверти часа не могла пробыть с ним наедине и часто жаловалась, что считает себе великим несчастьем, что Бог послал ей такого преемника. Она даже подчас из презрения к нему давала ему различные прозвища. Тем не менее, однако, как подчас ни сердилась на него тетка, а все ему прощала, потому что никак не могла побороть в себе любви к нему, как к сыну умершей, любимой сестры своей. Никого столько не беспокоило такое положение дел в России, как Бестужева, человека с таким же государственным умом, как и с безмерным самолюбием. Болезни императрицы с каждым месяцем все более и более усиливались; после каждого припадка она дня два находилась в таком истощении сил, что не могла не только говорить, но и слышать говорящих в ее присутствии. Об одном из таких припадков, случившемся в сентябре, уведомили Апраксина — по одним известиям, Бестужев[298], по другим — дочь Апраксина, Куракина, и Апраксин, опасаясь, что императрица может внезапно умереть и война примет иной оборот, решился отступить под благовидными предлогами. Бестужев думал поправить ошибку Апраксина и упросил великую княгиню написать к фельдмаршалу письмо, убеждающее, сообразно воле императрицы, идти с войском вперед для уничтожения неблаговидных слухов, которые распускали о нем его недоброжелатели. Австрийский посол Эстергази, думая, что все это делается по желанию великого князя, советовал последнему просить у тетки прощения и сознаться, что действовал по внушению дурных советников, разумея под такими советниками главным образом Бестужева. Великий князь так и поступил. Елисавета приняла племянника очень ласково и, слушая его обвинения, озлобилась на последнего.[299]


Из опасения, что с внезапною кончиною императрицы престол достанется в обладание Петру, Бестужев составил проект, по одним известиям — объявить преемником Елисаветы ее внука, трехлетнего великого князя Павла Петровича, поручив на время его малолетства регентство его матери[300], по другим известиям, — оставя подобающий Петру Федоровичу императорский титул, — устранить его от действительной власти и предоставить публичное участие в правительстве великой княгине.[301] Вместе с тем, Бестужев знал, что Петр Федорович не терпит его и, ставши императором, непременно так или иначе постарается удалить его. Поэтому Бестужев в своем проекте написал, чтобы при таком предполагаемом по кончине Елисаветы образе правления все сановники оставались на своих местах, и сам он, Бестужев, был бы назначен подполковником четырех гвардейских полков и председателем трех коллегий: военной, адмиралтейской и иностранных дел. Видно было, что ограждая самого себя, канцлер ясно предвидел будущее и хотел, в наиболее легком для великого князя компромиссе, заранее учинить то, что действительно случилось в России по смерти Елисаветы, но не так удобно для великого князя. Бестужев признавал тогда уже, что при том положении, в каком стояли дела в русской правительственной сфере, было единственное лицо, способное, по уму и по талантам, захватив в свои руки власть, укрепить расшатанную с кончиною Петра Великого Россию: — таким лицом была Екатерина. Проект свой канцлер предполагал при удобном случае, выбрав подходящее время, поднести Елисавете Петровне; но императрица беспрестанно болела, а канцлера к себе не допускала, и не мог он долго найти удобного времени и средства сделать это, тем более, что тут была сторона щекотливая: Елисавете Петровне беспокойно было слышать о мерах в случае ее смерти, да и умирать ей вовсе не хотелось. Бестужев сообщал свой проект Екатерине через посредство лица, близкого тогда к ее особе, польского уполномоченного графа Понятовского (будущего польского короля Станислава-Августа). Екатерина на словах поручила передать канцлеру благодарность, но объявила, что считает этот проект пока трудноисполнимым. Бестужев несколько раз переписывал свой проект: то сжигал, то снова составлял, пока, наконец, 26-го февраля 1758 года не стряслась над ним беда.


Елисавета, как мы уже говорили, никогда не любившая канцлера, безгранично доверяла ему все важные государственные дела, хотя она несколько лет и в глаза его не видела, и все доклады от канцлера доставлялись ей через Шуваловых или через вице-канцлера Воронцова. Но мало-помалу все стали замечать, что и заглазно императрица не терпела Бестужева, и слышать о нем было ей противно. В сентябре 1757 года французский посланник де Лопиталь доносил своему правительству, что Бестужев едва-едва держится только потому, что императрица не найдет еще человека, который так, как он, был бы знаком с политическими делами.[302]


25-го февраля 1758 года Бестужева потребовали во дворец, в конференцию. Сначала он стал отговариваться болезнью, но тут последовало вторичное повеление государыни — без всяких отговорок прибыть немедленно. Бестужев поехал, но едва у крыльца дворцового подъезда вышел из коляски, как ему была объявлена немилость государыни; у него отняли шпагу и препроводили в собственный дом, где он должен был оставаться под строгим караулом. Назначили следственную комиссию из фельдмаршалов — князя Никиты Трубецкого и Бутурлина, и графа Александра Шувалова, начальника тайной канцелярии; секретарем этой комиссии был Волков, человек, долго покровительствуемый Бестужевым и пользовавшийся его доверием. Разом с Бестужевым арестовали Одадурова, бывшего наставника великой княгини в русском языке, Елагина, бывшего адъютантом у графа Алексея Разумовского, большого приятеля Понятовскому, и бриллиантщика Бернарди, ловкого итальянца, постоянно бегавшего по знатным домам с поручениями. На другой же день после своего ареста, через управлявшего голштинскими делами великого князя Штамбке, Бестужев дал знать Екатерине, чтоб она ничего не oпасалась — что все сожжено: он разумел проект свой. Действительно, в пересмотренных его бумагах этот проект не был найден, хотя все, и даже сама императрица, знали о том, что канцлер составлял его. Бестужев условился с Штамбке вперед вести переписку, а записки класть в груду кирпичей, находившуюся возле дома, где содержался арестованный Бестужев. Но вскоре переписка была открыта: схвачен был музыкант, приходивший класть записку в кирпичи.


Бестужеву в комиссии задавали такие вопросы: зачем он искал предпочтительно милости у великой княгини, а не у великого князя? Зачем скрывал от императрицы переписку, которую вела великая княгиня с Апраксиным? Допрашивали, кроме того — что значит написанный им и открытый в груде кирпичей совет великой княгине «поступать смело и бодро с твердостью и помнить, что подозрениями ничего доказать нельзя». Бестужев отвечал, что он особой милости у великой княгини не искал, — напротив, пока великая княгиня была предана прусскому королю, он вскрывал ее письма, но потом это оказалось излишним, потому что великая княгиня возненавидела прусского короля; в письмах ее к Апраксину предосудительного ничего не было, и в таком смысле он писал к великой княгине, что одними подозрениями ничего доказать нельзя. Проекта о престолонаследии никак не отыскали, и, не имея в руках этого документа, который мог служить доказательством государственной измены, старались изыскать окольные пути к его обвинению; допрашивали, например: какие тайные конференции были у Бестужева со Штамбке и с Понятовским; были ли другие письма великой княгини к Апраксину, кроме уже открытых. О сношениях с Понятовским Бестужев объявил, что он думал через него оградить себя от интриг австрийского посланника Эстергази и французского — маркиза де Лопиталя. «Я хотел, — говорил Бестужев, — найти в Понятовском хотя одного к себе расположенного иностранного министра, который бы меня уведомлял о их кознях». Волков явился врагом Бестужева и обличителем: он высказывал в комиссии разные подробности, которыми пользовались враждебные Бестужеву следователи, но, за неимением в руках проекта, все-таки не могли Бестужева погубить окончательно. Продержали Бестужева под арестом 14 месяцев; сидел он безвыходно в своем доме, постоянно стесняемый караульными солдатами. Через полтора месяца по его заточении приезжал к нему личный враг его князь Трубецкой, председатель учрежденной над Бестужевым комиссии, осведомляться — строго ли содержат арестанта, и дал приказание не отлучаться из его покоев сержанту и часовым, не давать ему ножей, никого к нему не допускать, кроме его служителя Редкина. Жена его беспрестанно плакала, сын сердился, а старик Алексей Петрович только стонал и воображал, что вот скоро наступит его последний час. Наконец, в апреле 1759 года состоялся над ним приговор; его обвинили в том, что он старался вооружить великого князя и великую княгиню против императрицы, не исполнял письменных высочайших указов, а своими противодейственными происками мешал их исполнению; знал, что Апраксин не хочет идти против неприятеля, — не доносил о том государыне, а вместо донесения хотел все исправить собою «при вплетении в непозволенную переписку такой персоны, которая не должна была принимать участия, и тем нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался». Наконец и в том его обвинили, что, «будучи под арестом, открыл письменно такие тайны, о которых и говорить под смертною казнью запрещалось».[303] За все эти вины комиссия приговорила его к смертной казни, но Елисавета Петровна смягчила судьбу своего бывшего великого канцлера и определила сослать его в одну из деревень его в Можайском уезде, по имени Горетово, с оставлением ему в собственность недвижимого имущества, с тем, однако, чтобы с него взысканы были все казенные долги. Там в уединении прожил этот государственный человек, читая библию и совершенствуя изобретенные им капли, которые он рассылал соседям против недугов. Впоследствии Екатерина, помня, что он, собственно, за нее потерпел, освободила его с большим почетом, отправивши к нему курьера в первый же день своего воцарения. Признанных его соучастниками — Штамбке выслали за границу, Бернарди сослали в Казань на житье, Елагина — в его казанскую деревню. Одадурова наказали почетною ссылкою, назначив товарищем губернатора в Оренбурге.


Во время продолжительного нахождения Бестужева за караулом, Екатерина оставалась в самом ложном положении. Великий князь обращался с нею холодно и даже презрительно. Императрица также сердилась на нее и не видалась с нею. Наконец Екатерина решилась написать к императрице письмо по-русски, в котором благодарила за милости, оказанные ей с ее приезда в Россию, но сожалела, что навлекла на себя ненависть великого князя и явное нерасположение императрицы, а потому просила положить конец ее несчастьям и отослать ее к ее родственникам. Она просила продолжать попечения об остающихся ее детях, которых и без того она не видит, несмотря на то, что живет с ними под одною крышей: все равно для них, если она будет жить от них на расстоянии многих сот верст. Письмо это вручено было для передачи государыне Александру Шувалову, который потом словесно сообщил Екатерине, что императрица назначит личное свидание с великою княгинею.


Обещание свидания было дано; но дни за днями проходили, а оно не исполнялось. Наконец одна из служительниц Екатерины, Шарогородская, посоветовала обратиться к духовнику императрицы, а также и великой княгини. По поручению последней, Шарогородская отправилась к этому священнику, который приходился ей дядею. Духовник посоветовал Екатерине сказаться больною и позвать его для напутствия. Она так и поступила. Духовник явился; великая княгиня рассказала ему о своем положении, жаловалась на любимцев императрицы Шуваловых, которые восстановляют против нее государыню, сказала о письме, посланном ею к императрице, и просила священника содействовать к получению желаемого решения. Священник отправился от нее к императрице. Он сумел так заговорить к сердцу Елисаветы Петровны, что та послала к великой княгине Александра Шувалова сказать, что в следующую же ночь хочет говорить с нею. В эту назначенную ночь опять явился к Екатерине Шувалов и проводил ее к императрице. Входя в покои государыни, они встретили идущего туда же великого князя.


Вошли в длинную комнату о трех окнах; в простенках стояли столы с золотыми туалетами императрицы. В комнате были: императрица, великий князь, Александр Шувалов и великая княгиня. Екатерина подозревала, что за занавесками спрятались Шуваловы — Иван и его двоюродный брат Петр. Впоследствии Екатерина узнала, что в своих догадках ошиблась только наполовину: там не было Петра, но был Иван Шувалов.


Великая княгиня, увидя императрицу, припала к ее ногам и со слезами стала просить отпустить ее из России.


— Как мне отпустить тебя, — сказала Елисавета Петровна, и при этом слезы блеснули у нее на глазах, — у тебя ведь здесь есть дети!


— Дети мои у вас на руках — и им нигде не может быть лучше, — отвечала Екатерина, — я надеюсь, что вы их не оставите.


— Что же сказать обществу, по какой причине я тебя удалила? — возразила императрица.


— Ваше императорское величество объявите, если найдете приличным, чем я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великою князя, — отвечала Екатерина.


— Чем же ты будешь жить? — спросила Елисавета.


— Тем же, чем жила прежде, пока не имела чести быть здесь, — был ответ.


— Твоя мать в бегах; она принуждена была удалиться из дома и отправилась в Париж, — говорила государыня.


— Король прусский преследует ее за излишнюю приверженность к русским интересам, — сказала Екатерина.


Императрица велела ей встать, подошла к ней и говорила:


— Бог мне свидетель, как я о тебе плакала, когда ты была при смерти больна вскоре по приезде твоем в Россию; если б я тебя не любила, я тогда же отпустила бы тебя.


Екатерина, в ответ на это, снова рассыпала благодарности и сожалела о том, что навлекла на себя немилость государыни.


В то время, как императрица говорила с великой княгиней, великий князь переговаривал с Шуваловым. Государыня подошла к ним и вмешалась в их беседу. Екатерина не могла ничего расслышать до тех пор, пока супруг ее не возвысил голоса. Она услыхала такие его слова:


— Она зла и чересчур много о себе думает.


Екатерина подошла и произнесла:


— Если вы говорите обо мне, то я очень рада сказать вам в присутствии ее величества, что я действительно зла против тех, которые советуют вам делать несправедливости, и стала к вам высокомерна, потому что ласковым обращением с вами ничего не сделаешь, а только пуще навлекла на себя вашу неприязнь.


Елисавета заметила племяннику, что слыхала от Екатерины о его дурных советчиках по голштинским делам; а когда тот выразил свое негодование на жену, императрица прервала его и завела речь о сношениях Штамбке с Бестужевым и, подошедши ближе к великой княгине, сказала:


— Ты мешаешься во многие дела, которые тебя не касаются; я не смела этого делать во время императрицы Анны. Как, например, осмеливалась ты посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?


— Никогда мне в голову не приходило посылать свои приказания, — возразила Екатерина.


— Как ты можешь запираться в переписке с ним! — сказала Елисавета. — Твои письма вон там на туалете! — Она указала на туалет и прибавила: — Тебе запрещено было писать.


— Правда, — сказала Екатерина, — я писала без позволения, и за это прошу простить меня; но так как мои письма здесь, то из этих трех писем ваше величество можете видеть, что я никогда не посылала ему приказаний, но в одном письме передавала ему то, что здесь говорили о его поступках.


— Зачем же ты писала ему об этом? — прервала ее Елисавета.


Затем, — отвечала Екатерина, — что принимала в нем участие. В этом письме я просила его исполнять ваши приказания. Из двух остальных писем, в одном — я поздравляю его с рождением дочери, в другом — с Новым годом.


Императрица заметила:


— Бестужев говорит, что было много еще писем.


— Если Бестужев это говорит, — отвечала Екатерина, — то он лжет!


— Хорошо же, — сказала тогда Елисавета, — так как он обличает тебя, то я велю его пытать.


Екатерина поняла эту угрозу в смысле желания напугать ее, и сказала:


— По самодержавной своей власти ваше величество можете делать все, что найдете нужным, а я все-таки утверждаю, что писала к Апраксину только три письма.


Императрица ничего не сказала, стала прохаживаться по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к племяннику, то к Шувалову; в чертах лица и в голосе государыни Екатерина заметила более озабоченности, нежели гнева.


Екатерина повернула опять на просьбу отпустить ее из России, — она не будет, со своей стороны, препятствовать великому князю взять себе иную жену. По замечанию Екатерины, великому князю этого очень хотелось, чтобы посадить на место ее Воронцову; но императрица не могла бы согласиться на это, да и не допустили бы до этого и Шуваловы, которые ни за что бы не пожелали очутиться со временем под властью Воронцовых.


В заключение всего государыня сказала Екатерине вполголоса:


— У меня много еще о чем поговорить с тобой, но теперь не могу, потому что не хочу, чтоб вы еще больше рассорились. Идите к себе: уже поздно — три часа![304].


Вышли великий князь и великая княгиня. Государыня позвала к себе Шувалова.


Когда Екатерина пришла в свои покои, к ней вошел Шувалов и сказал, что государыня будет иметь с ней еще один разговор наедине. Это ночное свидание Елисаветы с Екатериною происходило 23-го апреля 1758 года.[305]


На другой день Екатеринина прислужница Шарогородская доставила ей сведения, полученные от ее дяди, духовника императрицы. Государыня сказала священнику, что ее племянник не умен, а великая княгиня очень умная женщина и любит истину и справедливость.[306]


Екатерина дождалась обещанного второго свидания, однако не считала нужным показывать перед другими, что оставила мысль об отъезде из России. 29-го мая она опять написала императрице письмо, в котором изъявляла желание прежде своего отъезда «иметь благополучие увидеть очи ее императорского величества и повергнуть себя к ножкам государыни с крайнейшею благодарностью».[307] Великая княгиня в то же время сносилась с изгнанным по делу Бестужева в казанские деревни Елагиным, послала ему триста червонцев и утешала его надеждою на друзей, между прочим на Разумовского и на Понятовского, которых в письмах своих означала загадочными именами.


Новый главнокомандующий российскими военными силами, заменивший Апраксина, был генерал-аншеф Фермор, человек очень скрытный; он говорил о своих планах один раз то, другой — иное, и двигался к Бранденбургии на соединение против пруссаков с австрийскими и шведскими союзными силами, хотя, по замечанию современников, плоха была надежда на прочность дружелюбия русских с австрийцами и шведами.[308]


В Петербурге между тем разрешался вопрос о Курляндии. Эта страна считалась по государственному праву ленным владением Польши, но после Анны Ивановны попала в зависимость от России, и судьба ее не могла уже решаться без участия последней державы. Герцог Бирон не лишился ни своего права на герцогское достоинство, ни титула, но содержался в ссылке в Ярославле: его не отрешали от власти над Курляндией, но и не пускали править своим герцогством. Курляндия отдана была во временное управление выбранному от местного дворянства комитету главных советников, которые должны были слушаться российского резидента, а к нему в помощь, на случай, придавалось расставленное в Курляндии русское войско. Россия действовала там неограниченно еще и потому, что Курляндия, с того времени, как герцогинею была Анна Ивановна, задолжала России значительную сумму, по русскому счету 2532016 рублей.[309] Так как русская государыня ни за что не думала восстановлять власть Бирона и отпускать его в Курляндию, то Август III, король польский и курфюрст саксонский, задумал отдать Курляндию своему сыну, принцу Карлу, и с этою целью отправил его представиться русской императрице. Прибывши в Петербург весною 1758 года, принц Карл очень понравился Елисавете Петровне, хотя не приобрел того же расположения от великого князя и его супруги, бывших под влиянием Понятовского — противника короля Августа. Елисавета Петровна обещала помогать вступлению на Курляндское герцогство принца Карла русскими военными силами, если только изберет его в герцоги курляндское дворянство; кроме того, она повелела своим уполномоченным в Польше Гроссу и Симолину стараться, чтобы сейм Речи Посполитой отнесся благосклонно к таковому избранию. Но собравшийся в Гродно польский сейм был сорван, и русские уполномоченные, за невозможностью собрать сейм вновь, настояли, чтобы курляндский вопрос разрешен был без сейма в сенате. Шестнадцать сенаторских голосов из двадцати решили его в пользу Карла, и Август III дал сыну инвеституру на герцогство Курляндское.[310]


Принц Карл, оставив Петербург 31-го июля 1758 года, поспешил к русской армии, чтоб находиться там в качестве союзника при главнокомандующем Ферморе. В августе 1758 года Фермор осадил крепость Кюстрин, жестоким и упорным бомбардированием истребил весь прилегавший к крепости город, но комендант крепости на требование русского главнокомандующего не сдавался, ожидая с часу на час выручки. Фридрих II, находившийся тогда с войском в Богемии, услышав о критическом положении Кюстрина, поспешил на выручку. Когда весть дошла до Фермора, что король приближается, русский главнокомандующий оставил осаду Кюстрина и выступил навстречу королю. Неприязненные войска сошлись 14 августа при деревне Цорндорфе, верстах в шести или семи от Кюстрина. Произошло сражение чрезвычайно кровопролитное. Фермор устроил свое войско продолговатым четвероугольником, в средине которого расположил обоз и конницу. Такой способ устроения войска был, кстати, в войнах Миниха против турок и татар, у которых вся военная сила состояла в коннице, но он не годился против дисциплинированной прусской пехоты. Фермор заметил слабость левого крыла прусского войска и выпустил на него из четвероугольника свою конницу, чтобы она врубилась в прусские ряды. Но прежде чем конница эта достигла неприятельского войска, она подняла такую пыль, что русские ничего не видали, и стали палить в собственную конницу. Пруссаки, заметив смятение в русском войске, ударили всею силою на его правое крыло, прорвали четвероугольник и стали овладевать русским обозом. Тут на беду русские солдаты, в полурастрепанном своем обозе, напали на бочки с вином и перепились. Все правое крыло русского войска было смято и уничтожено. Но на левом крыле русские не были пьяны; там защищались они с отчаянным мужеством и прогнали в болото атаковавшую их прусскую пехоту. Обе стороны дрались с равным ожесточением; растративши весь порох, работали шпагами и штыками; доходило дело до рукопашной; по окончании битвы и уборки тел нашли одного русского солдата, смертельно раненного: он лежал на умиравшем от ран пруссаке и грыз его зубами. Ночь прекратила битву. Войска так перемешались, что половина прусских пушек очутилась у русских, а половина русских — у пруссаков, и на первых порах трудно было решить — какая сторона одолела; обе себе приписывали победу, пока наконец число погибших в бою не решило вопроса в пользу пруссаков. Русские потеряли более двадцати тысяч человек убитыми; взято было в плен несколько русских генералов, немало штаб— и обер-офицеров, более ста пушек и тридцать знамен. Пруссаки потеряли двенадцать тысяч человек и двадцать пушек. Бывший в битве сын польского короля принц Карл прислал в Петербург к Воронцову донесение, в котором выставлял ошибки Фермора.[311] Согласно с ним и другие отзывались об этой битве.[312]


Дальнейшие движения Фермора с войском до конца 1758 года были безуспешны. Правительство было им недовольно, и в начале 1759 года он был вызван в Петербург и сменен, хотя и оставлен при своем новом преемнике в войске, а в марте того же года назначен был другой главнокомандующий — генерал-аншеф Петр Семенович Салтыков, начальствовавший украинскою ландмилициею, человек уже немолодой и до сих пор нигде не показавший ничем своих военных талантов. Он был, так сказать, в загоне, потому что считался сторонником брауншвейгской династии в прежнее время. Когда он прибыл к армии в Пруссию, то русские смеялись над ним и прозвали его курочкою: это был седенький, низкорослый старичок, ходивший всегда в белом ландмилиционном мундире без украшений и чуждый всякой пышности и церемонности, что русские привыкли тогда видеть у своих главнокомандующих 3. В июле он соединился с австрийским отрядом Лаудона. Русские выгнали пруссаков из Польши и достигли Франкфурта-на-Одере. Салтыков хотел соединиться с австрийскою главною армиею под начальством Дауна, но прусский король не допустил до соединения союзных войск и напал на русское войско, расположенное близ Франкфурта-на-Одере, при деревне Кунерсдорфе.


Утром рано Фридрих II переправился через Одер, думал окружить русское войско с трех сторон и прижать его к реке, но по причине лесов и буераков не мог поспеть ранее полудня. Заметив, что слабее других сторон русского войска было его левое крыло, он направил на него все силы, а его артиллерия, уставленная на близлежащих высотах, метала туда же свои заряды. Пруссаки легко овладели русскими батареями; а русские, выстраиваясь маленькими рядами, отстреливались, пригибаясь к земле, и все пятились назад, уступая место победоносному неприятелю, так что деревня Кунерсдорф, бывшая сначала в средине русского войска, очутилась позади пруссаков. В 6 часов вечера пруссаки овладели уже всеми русскими батареями; захватили 180 пушек и несколько тысяч пленных. Победа прусского короля казалась несомненною, и Фридрих отправил об этом радостное известие в Берлин и в Силезию, а между тем думал окончательно доконать русских. Напрасно прусские генералы предостерегали его, что войско изнемогает от продолжительного боя при утомительном зное. Король слушал только одного генерала Веделя, который старался говорить королю то, что последнему нравилось.


Битва возобновилась на этот раз за русскую батарею, построенную на еврейском кладбище и покинутую. Пруссаки хотели овладеть ею, но Лаудон с австрийцами поспел ранее занять ее. Не удалось пруссакам взобраться на высоту, называемую Шпицберген, очень крутую, опоясанную оврагом, через который пруссакам приходилось перелезать. Несколько раз они повторяли приступы, но были отгоняемы градом пуль и картечей. Прусские генералы были переранены, сам король был на волос от смерти, и только золотая «готовальня», бывшая у него в кармане, не допустила пули просадить ему грудь. В это время на ослабевших уже пруссаков напал с двух сторон Лаудон с конницей. Это решило победу над пруссаками. Все их войско побежало в лес и на мосты, где произошла давка и смятение. Пруссаки потеряли не только все взятые у русских орудия, но покинули и собственных шестьдесят пять. Фридрих II чуть сам не попался в плен и был одолжен своим спасением ротмистру Притвицу, который с отрядом гусар вступил в бой с русскою погонею, задержал ее и тем дал время Фридриху II ускользнуть от опасности. Фридрих, за несколько часов перед тем веривший в свое торжество и рассылавший курьеров с вестью о победе над русскими, пришел в такую скорбь, что желал себе смерти. «Из сорока восьми тысяч воинов у меня осталось не более трех тысяч, — писал он тогда Финкенштейну, своему министру в Берлине, — все бежит; нет у меня власти остановить войско; пусть в Берлине думают о своей безопасности. Последствия битвы будут еще ужаснее самой битвы. Все потеряно. Я не переживу погибели моего отечества!» В России, напротив, известие о победе принесло великую радость и торжество. В церкви Зимнего дворца отправлялся благодарственный молебен, звонили в колокола, палили из орудий. Салтыков произведен был в фельдмаршалы, прочие генералы повышены в чинах и получили земли в Лифляндии; Мария-Терезия, со своей стороны, прислала Салтыкову и другим русским генералам подарки, состоявшие в дорогих вещах и червонцах. Русским стоила эта победа 2614 человек убитыми, 10 863 ранеными; неприятельских тел похоронено на месте битвы 7627; взято в плен 4542, дезертиров прусских было 2055; у Лаудона убито было 893 человека, ранено 1398. Победители взяли 28 знамен и 172 пушки.[313]


После победы Салтыков несколько времени не предпринимал движений ни вперед, ни назад, ни в сторону. Его недоверие к Дауну простиралось до того, что он говорил французскому агенту, бывшему в русском войске: «Австрийцы за тем призвали русское войско, чтоб его сгубить. Дауну хочется, чтоб русские дрались, а он со своим войском делал бы только диверсии».[314] Недоверие между полководцами перешло на неприятные отношения и между их правительствами; тогда из Петербурга посылались в Вену жалобы на Кауница и на Дауна, а по Европе стало распространяться мнение, что медлительность Салтыкова после кунерсдорфской битвы есть плод тайных предписаний петербургского правительства, которое будто бы подпадало под сильное влияние новоприбывшего английского посланника Кейта и стало действовать не в пользу своих союзников австрийцев.[315] На самом деле, между австрийскою политикою и русскою ощутительно выказалось различие принципов, с которыми обе стороны смотрели на союз между собою. Австрийцы представляли русскому правительству, что русское войско в Пруссии должно действовать только как вспомогательная сила для Австрии, но императрица Елисавета Петровна отвечала, что это неверно, и сам Фридрих II давно объявил, что считает Россию главнейшим из своих неприятелей.[316]


В 1760 году Салтыков отступил в Польшу и расположил свое войско там на квартирах. Продолжались переговоры с австрийскими генералами о способах ведения войны, но из этого ровно ничего важного не выходило. Салтыков был болен: он подвергался припадкам ипохондрии и, кроме того, страдал часто лихорадкой. 12-го сентября он подал в отставку и сдал команду генералу Фермору. Фермор и Даун продолжали спорить между собою насчет движения военной силы. Наконец, 15-го сентября получено из Петербурга предписание послать отряд на Берлин, о чем уже прежде представлял Фермор. В то же время предпринята была вместе со шведами осада прусского города в Померании, Кольберга, но пошла неудачно. Русские, высадившись на берег, услыхали, что на выручку Кольбергу идет прусское войско, наскоро посадили на суда свои силы и отплыли.[317]


Предприятие Тотлебена и Чернышова, отправленных на Берлин, было удачное: 22-го сентября Тотлебен стал перед берлинскими воротами. Фермор с главною армиею отошел к Франкфурту-на-Одере. Берлин, на левой стороне Шпре, огражден был стеною, на правой — палисадом и охранялся гарнизоном в три батальона. Комендант генерал Рохов находил невозможным чинить отпор и готов был сдаться на великодушие победителей, но приглашенные на военный совет генералы Левальд, Зейдлиц и принц Виртембергский уговорили его защищаться. Устроили у ворот шанцы, забрали в службу инвалидов и выздоравливающих солдат. Тотлебен приблизился к воротам Котбусским и Галльским и в 2 часа пополудни открыл огонь. Пруссаки дали отпор. Тотлебен увидал, что Берлина скоро взять нельзя, и отступил, оставивши у города казаков с двумя орудиями, а сам овладел замком Кепеником, но после сильного сопротивления. В это время в Берлин вошло еще девять батальонов пехоты. Услыхавши о таком усилении гарнизона в Берлине, дано было знать Фермору, с тем, чтоб просить подмоги. Фермор прислал отряд конницы и пехоты с частью артиллерии. 26-го октября Тотлебен и Чернышов снова явились под Берлином, один на левой, другой на правой стороне реки Шпре. Тотлебен начал нападение с юга; против него защищался генерал Зейдлиц. Тут казаки узнали, что на подмогу Берлину из Потсдама идет прусский генерал Гюльзен. Тотлебен выслал против него отряд, но Гюльзен пробился сквозь него и расположился у Галльских ворот. Тотлебен отступил в Юстенгауз.


Ввиду усиления прусских сил в Берлине, Чернышов был того мнения, что придется оставить покушение овладеть Берлином, как получилось известие, что в содействие к русским подходит австрийский фельдцейхмейстер Ласси с осьмнадцатью тысячами войска. И так под Берлином вдруг очутилось сорок тысяч неприятельского войска. По этой причине в ночь с 8-го на 9-е октября н.с. (27—28 сент. стар. ст.) в Берлине решили сдать город и гарнизон перевести в Шпандау.


В 4 часа утра комендант Рохов вручил капитуляцию Тотлебену. Последний принял ее, не сносясь с Ласси и даже с Чернышовым, на условиях, чтобы гарнизон объявлен был военнопленным; все воинские запасы и государственное имущество поступали в распоряжение победителей, а частная собственность объявлялась неприкосновенною и всем обывателям Берлина предоставлялась личная безопасность.


Тотлебен вошел в Берлин с тремя полками, назначил комендантом Берлина бригадира Бахмана и тотчас вступил в продолжительные толки с местными властями о контрибуции. Тотлебен запросил четыре миллиона талеров, но к вечеру сошлись на полутора миллионах талеров. Часть этой контрибуции должна быть уплачена в течение восьми дней, а другая — в течение двух месяцев. Город, сверх того, дал войску подарок, так называемые douceur-Gelden. Квартир в городе не положено; торговля должна была невозбранно идти своим порядком. Русские взяли из королевской кассы 60000 талеров — более не было. Из цейхгауза взято 143 орудия, 18000 штук огнестрельного оружия и достаточное количество боевого запаса. В Потсдаме разорена была королевская оружейная фабрика, взорвана пороховая мельница, разрушен литейный двор; вся запасная амуниция брошена была в реку Шпре, но королевские дворцы остались неразграбленными; только одну картину взял себе граф Эстергази. Фермор дал приказание истребить все королевское, но купцу Гацковскому удалось спасти лагергауз, золотые и серебряные мануфактуры, и вообще постараться, чтобы посещение неприятелей обошлось Берлину наименьшим вредом. Русские, в числе пленных с гарнизоном, взяли 2152 человека и кадетов со служителями 265 человек. Найдено в Берлине пленных австрийцев, немцев и шведов 4501 человек — все они получили свободу.[318]


Русские генералы мало показывали внимательности к австрийским, которые и не принимали участия в капитуляции. Тем не менее Ласси настоял у Чернышова, чтобы караулы у Потсдамских и Бранденбургских ворот были поручены австрийцам. Им досталось из добычи только 12 орудий, да и то бывших их же собственных, и одна четвертая часть douceur-Gelden, другая четверть досталась Чернышову, а половина — Тотлебену с его отрядом.


Но Ласси взял Потсдам и Шарлоттенбург; первый заплатил 60000 талеров контрибуции, частью наличною монетою, частью же векселями на Гамбург; другой — 15000 талеров; Ласси взял, кроме того, 5427 талеров douceur-Gelden. Ласси не обуздывал своих воинов, и только по ходатайству голландского посланника не дошло до полного разграбления. Услыхавши, что король прусский приближается с войском, русские 12-го октября н.с. (1-го октября стар. ст.) ушли к Франкфурту-на-Одере, а австрийцы — в Торгау.[319]


Уже всем воюющим сторонам война стала тяжела и несносна. И Франция, и Австрия, и Россия тратили громады людей и большие суммы денег, а дело их мало подвигалось. Не достигалась цель, с какою война была предпринята — ослабить и унизить прусского короля. При всех неудачах он, казалось, чем был несчастливее, тем выше вырастал в глазах не только своих подданных, но и тех наций, с которыми воевал. Во Франции сочувствие французской публики склонялось к Фридриху, внушавшему уважение своим необычайным геройством, и величайший писатель Франции — идол своего века, Вольтер, в своих произведениях восхвалял не французского короля и его полководца, а Фридриха II, врага Франции и своего личного друга. В России, как ни упорно держалась императрица Елисавета ненависти к прусскому королю, но русский молодой двор относился к нему иначе: наследник престола Петр Федорович благоговел перед Фридрихом, а великая княгиня, если и не разделяла приверженности своего супруга к прусскому королю, не была, однако, так неприязненно настроена, как императрица; по ее воззрениям, России лучше всего было не мешаться в прусские дела. Господствующим побуждением великой княгини было собственное властолюбие; ее идеалом было достижение верховной власти, которую впоследствии она и приобрела, но Семилетняя война ни в каком случае не входила в расчет ее целей. Нельзя сказать, чтобы русские вообще желали этой войны, даже и те, которые находились тогда в войске и бились против Пруссии. Современники говорят, что все желали мира и возвращения в свое отечество; когда разнесся слух о проезде через Данциг какого-то курьера с мирными предложениями, слух этот произвел моментальную радость в войске. Россия вытягивала все скудные и без того экономические силы своего народа на содержание войск. Хотя Елисавета Петровна, показывая упорную ненависть к прусскому королю, говорила, что будет продолжать войну, если бы ей даже пришлось продать половину своего гардероба и своих бриллиантов[320], но она не могла не чувствовать и не знать всей тяжести войны для подвластного ей народа. О финансовой тягости для России этой войны можно судить уже по тому, что каждый год не досылалось по нескольку сот тысяч рублей до суммы, необходимой на содержание войска. Война, происходившая в средине Европы, ни для кого из европейцев не могла быть приятна: она задерживала торговлю и всякое мирное обращение людей между собою, а потому желание мира стало повсеместным.


Первые шаги к желанию примирения сделаны были Франциею. Французская дипломатия стала входить с правительством австрийским в соглашение, как устроить мир, откровенно сознаваясь, что для ее государства война делается нестерпимою. Австрия, в благодарность за пособие, оказанное Франциею к возвращению Силезии, уступила Франции часть Фландрии, состоявшей до того в австрийском владении: это постановлялось секретною статьею, которую хотели скрыть от России.[321] Между тем, с Россиею у Франции велись довольно странные сношения: мимо собственного официального посланника де Лопиталя, Людовик XV в продолжение целого года вел с Елисаветою Петровною тайную дружескую переписку через посредство секретаря своего посольства, кавалера д'Эона. Предметами этой переписки отнюдь не были политические вопросы, да и вообще она не заключала в себе ничего важного. Половина всего написанного друг к другу высокими особами состоит из комплиментов и уверений в искренне-дружеском расположении. Императрица жаловалась на свою болезнь, и Людовик XV послал ей своего придворного врача Поассонье; но этот врач не сошелся с бывшим уже при императрице врачом, греком Кондоиди, который не хотел с французом советоваться, потому что последний был чином ниже его. Елисавета Петровна просила своего венчанного друга прислать к ней для развлечения двух знаменитых тогда во Франции артистов театра Французской Комедии — Лекэна и госпожу Клерон, но Людовик XV отказал в этой просьбе под предлогом невозможности лишить французскую публику ее любимцев. Елисавета Петровна просила французского короля быть вместе с нею восприемником ребенка, которого рождения ожидали тогда от великой княгини; и на это последовал отказ, под тем предлогом, что так как этот ребенок будет воспитан в греко-восточной религии, то король-католик не в состоянии будет брать на себя обязанность крестного отца, который, по церковному праву, делается наставником своего крестника.[322] Таким образом, эта переписка была в свое время какою-то игрою высоких особ в интимность. Между тем, узнавши о секретных переговорах Франции с Австриею, императрица высказала де Лопиталю свое неудовольствие на то, что Франция сносится с Австриею, устраняя Россию.


Но во Франции произошла перемена главного министра: вместо Берни сделался министром Шоазель, который продолжал в принципе ту же мирожелательную политику, как и его предшественник, но был отважнее. Он находил, что роль России в вопросе о европейском мире очень важна, и поручил де Лопиталю в июле 1759 передать Воронцову, что Россия заслужит благодарность всей Европы, если примет на себя посредничество к примирению Австрии с Пруссией, а это не так трудно, потому что обе державы в равной степени истощены войною. Вслед за тем последовала кунерсдорфская победа — и это событие дало России право, с своей стороны, заговорить более высоким голосом. 26-го октября того же года подана была от канцлера Воронцова записка, а 1-го декабря последовала в таком же смысле другая: их содержание было таково, что если Австрия приобретет Силезию, а Франции уступит часть Фландрии, то Россия, как союзная с ними держава, за участие в войне имеет также право на вознаграждение и желает приобрести Восточную Пруссию вдоль балтийского побережья от Мемеля до устья Вислы, в видах разменяться этою территориею с Польшею, от которой за то Россия желает получить правобережную Украину, уступленную Польше после присоединения Малороссии к России. Такое заявление не понравилось Франции, которая явно желала, чтобы Россия, посылая свои военные силы и истрачивая свои финансы, осталась в конце концов с пустыми руками, тогда как союзники ее будут получать выгоды.[323] Версальский двор не доверял России; впрочем, такое недоверие в Европе было всеобщее. Уже не один год привыкли в Европе находить в действиях России жадность к территориальным захватам. Англия, также как и ее соперница Франция, неодобрительно отнеслась к желанию России приобрести Восточную Пруссию, хотя бы и временно, с целью промена ее на правобережную Украину. Когда Иван Иванович Шувалов заговорил об этом с английским посланником в России, Кейтом, англичанин отвечал, что с таким требованием нельзя мыслить о прекращении войны: король прусский скорее погребет себя под развалинами своего государства, чем согласится на такое унизительное условие; и все другие государства до этого не допустят, потому что ясно увидят намерение России овладеть всею торговлею Севера. Дания и Швеция также не соглашались на проект России; даже Австрия, нуждавшаяся в союзе с Россиею и потому не смевшая слишком резко отказывать ей, соглашалась очень уклончиво, чтобы о вознаграждении России было условлено с Австриею секретно, в общих выражениях, и притом только тогда, когда Австрия получит уже то, чего желает.[324]


Де Лопиталь, слишком старый и притом казавшийся расточительным, был уволен с почетом, а посланником в Петербург назначен двадцатисемилетний барон Бретель, красивый, любезный, годный для дамского общества, хотя уже женатый и горячо любивший жену свою. Ему дали секретное поручение склонить на сторону Франции великую княгиню, которой стали приписывать важное влияние на политические дела. Все знали, что до сих пор Екатерина была не расположена к Франции, но приписывали это тому, что по французским интригам в Польше был отозван из Петербурга Понятовский, которого великая княгиня желала видеть при русском дворе. Бретель тут-то и ошибся. Если великая княгиня благоволила к Понятовскому, то императрица не терпела этого человека и написала о том к Людовику XV, а король французский, ей в угоду, отправил в Варшаву своему посольству приказание стараться, чтобы в Петербург Понятовского не посылали.[325]


Между тем у французского министра Шоазеля с английскими дипломатами возникли переговоры, на которых заявлена была мысль решить вопрос о мире посредством созвания вместо одного конгресса, как хотели прежде англичане, двух конгрессов: один бы занялся спорными вопросами, породившими войну между Англиею и Франциею, и всецело относился бы к американским владениям, второй — посвящен был установлению мира между прусским королем, с одной стороны, и между Австриею, Россиею и Саксониею — с другой; тем временем предположили заключить всеобщее перемирие. Такое предложение послано было Бретелю для представления российскому правительству. Предложение, поданное Бретелем в январе 1761 года, рассматривалось в конференции Воронцовым и камергером Шуваловым, которого голос должен был считаться голосом самой государыни, уже не занимавшейся по болезни никакими делами. Великий князь, которого сильно обвиняли в пристрастии к прусскому королю, не был допущен. Мысль о двух конгрессах была одобрена, но перемирие допускалось Россиею только на короткое время. Императрице-королеве предоставлялось получить Силезию, — увеличить владения короля польского и курфюрста саксонского, Швеции отдать часть Померании, а Россия, хотя имеет право на Восточную Пруссию, уже завоеванную у такого государя, который первый объявил войну, но так как России главная цель — ослабление и усмирение прусского короля, то Россия жертвует своими правами, лишь бы улучшены были мирные условия для ее союзников, особенно для Франции; поэтому государыня объявит английскому правительству, что если она ради всеобщего мира сделает уступку своих прав, то надеется, что взаимно и Англия окажет пожертвование в своих претензиях на французские владения. О такой своей умеренности сообщила императрица французскому королю и просила секретно поддерживать на польском сейме запросы России касательно исправления украинских границ.[326] Не было ничего неблагоразумнее со стороны России такого неуместного великодушия: этим воспользовались в Европе и растолковали такое великодушие бессилием России.


Шоазель, воодушевляемый патриотической идеей сохранения за Франциею ее заморских владений, вполне одобрил русский проект и писал Бретелю, что следует воспользоваться выгодами, которые предоставляет петербургский двор, оставляя Пруссию, и убедить венский двор, что земли, завоеванные французами у прусского короля, должны остаться в вознаграждение Франции. 13-го мая того же года Шоазель прислал Бретелю ноту иного содержания: «Теперь не время распространяться о видах России на польскую Украину; можете ограничиться общими уверениями, что король, насколько возможно, покажет свое доброе расположение к интересам России». Это произошло оттого, что, во-первых, Людовик XV стал мало ценить силу России, во-вторых, не хотел огорчить поляков допущением русских завладеть Украиною. В июне того же года сам король написал Бретелю: «Русские годятся быть союзниками только ради того, чтобы не приставали к нашим врагам; они делаются заносчивы, когда видят, что у них чего-нибудь ищут. Если я стану одобрять намерение русских овладеть Украиною, я могу возбудить к себе охлаждение со стороны турок. Слишком дорого придется мне заплатить за союз с государством, где интрига день ото дня берет более и более верх, где остаются неисполняемыми повеления высочайшей власти и где непрочность преемства лишает доверия к самым торжественным обязательствам». Следуя инструкции, присланной от короля, Бретель в разговорах с Воронцовым тщательно избегал всего, что касалось Польши и Украины, а когда Воронцов заговорил о дружественном союзе с Франциею, который тотчас после конференции предлагала государыня в частном письме к Людовику XV, то Бретель представился ничего не понимающим и стал распространяться о союзе торговом. Тогда Россия, видя, что ее добрые предположения не ценятся, покинула обещанное свое посредничество в примирении Франции с Англиею. Правда, посол русский в Лондоне, князь Голицын, раз заикнулся об этом вопросе, но уже более не повторял ничего о нем, а первый тогдашний министр английский Питт, враг Франции, объявил французам категорически, что Англия иначе не приступит к миру, как удержавши в своем владении все свои завоевания в Америке и в Индустане.[327]


Положение Фридриха II-го не улучшалось. Истративши в боях столько войска, он не видал, чтобы враги его от равного истощения уменьшили против него злобу, — напротив, желал мира он сам, а императрица-королева оттягивала собрание конгресса в Аугсбурге, с явным намерением продолжать войну, в надежде еще более унизить своего соперника. Англия стала медлить в присылке ему субсидий по смерти английского короля Георга II; французские, австрийские и русские войска не выходили из Германии. Россия с таким упорством, казалось, хотела вести войну, что не ладила с Австриею по поводу перемирия, которое допускала Австрия, а Россия долго его не хотела и согласилась только на короткий срок до 1-го июля. По миновании этого срока война открылась со всех сторон. В Вестфалии, то есть в прирейнских прусских владениях, явились французские военные силы под начальством Субиза и Броглио (на счастье Фридриху II не ладивших между собою). На восточной стороне из прусских областей не выходили русские и австрийские войска. Уже Фридрих II перестал вести наступательную войну и ограничился оборонительною, избегал больших сражений и расположил свои войска в разных сторонах своего государства, откуда ждал нападения: против французов отправил он родственника своего, принца Фердинанда и наследного принца брауншвейгского; против Дауна, стоявшего с имперскими войсками в Саксонии, отрядил брата своего Генриха, а сам с наилучшими силами стал в Силезии и намеревался отражать русских.[328] В то же время узнал Фридрих, что между русскими распространилось недовольство войною, и это подало ему повод попытаться — нельзя ли склонить Россию к отдельному миру. Но его надежды скоро рассеялись, когда он услыхал, что Елисавета Петровна отзывается самым неприязненным тоном о прусском короле и изъявляет охоту воевать против него до крайней возможности.[329]


Главнокомандующий русским войском Бутурлин отрядил 27 000 человек под командою генерала Румянцева в Померанию, для покорения приморского укрепленного города Кольберга, а сам с четырьмя дивизиями (Фермора, кн. Голицына, кн. Долгорукова и Чернышова), расположился в Познани. Современник свидетельствует, что Бутурлин предан был «куликанью»[330] и забавлял себя разным безобразием, например, пьяных гренадеров производил в офицерские чины, а потом снимал с них чины. Наконец он двинулся в Силезию к Бреславлю, куда и Лаудон должен был со своим отрядом спешить на соединение с ним. Но прусский король, выступивши из Бреславля, не допустил соединиться русских с имперцами. Бутурлин подступил к Бреславлю, промедлил несколько дней в бесполезных приготовлениях к осаде, потом у Стригау соединился с Лаудоном и вместе пошли к Швейдницу, куда отступил прусский король. Фридрих, расположившись под Швейдницем, в короткое время так укрепил свой стан батареями, что он имел вид постоянной крепости. Полководцы собирались напасть на королевский стан, но провели двадцать дней в бесполезных спорах и толках; наконец Бутурлин оставил при Лаудоне отряд Чернышова в двадцать тысяч, а сам со своим войском отошел в Польшу. Прусский король, простояв еще две недели под Швейдницем, хотел принудить Лаудона вступить с ним в битву или удалиться в Богемию, но Лаудон не решался ни на то, ни на другое, и наконец, прусский король, ввиду наступавшей для его войска скудости в продовольствии, двинулся к Нейсу, где у него были запасные магазины. Тогда Лаудон в совете с Чернышовым решился сделать нападение на Швейдниц. Они выбрали для этого темную ночь: русских было послано только четыре гренадерских роты. На счастье русским и австрийцам, комендант Швейдница давал по какому-то поводу бал: русские и австрийцы ворвались в Швейдниц в два часа пополуночи; переходя по фашинам через ров, многие попадали в глубину, а в самом городе прусский артиллерист зажег пороховой магазин, взорвал на воздух триста русских солдат, но вместе с ними погубил немало и своих пруссаков. Лаудон запретил своим подчиненным грабить, однако не в силах был остановить рассвирепевших солдат. Русские вели себя там умереннее и воздержаннее, чем австрийцы.


На севере, в Померании, воевал с отдельным корпусом генерал Румянцев. Уже два раза в эту войну русские пытались покорить город Кольберг, но безуспешно. На этот раз русский флот, состоявший из сорока больших и малых судов, в соединении со шведским, действовал против кольбергской крепости с моря, а Румянцев — с сухого пути. Под самым Кольбергом расположились защищать город пруссаки под командой генерала принца Виртембергского и укрепили свой стан окопами и батареями; местоположение, избранное ими, было выгодно: с одной стороны речка, с другой — болото, позади — город, откуда можно было доставать съестные и боевые запасы. Начались драки и схватки с переменною удачею то для тех, то для других. В один день русские взяли в плен храброго прусского генерала Вернера; зато на другой день в кровопролитной пятичасовой битве они потеряли до трех тысяч убитыми и в том числе генерал-майора князя Долгорукого. Но ретраншемент, ограждавший стан принца Виртембергского, не сдавался ни против каких решительных русских приступов, и русские чувствовали, что с наступлением глубокой осени станет им еще труднее. Правда, Румянцеву была прислана помощь от Бутурлина, но и прусский король, со своей стороны, прислал в подмогу принцу Виртембергскому генерала Платена, и русские, при всех усилиях, не могли помешать ему.


Наступил месяц ноябрь; началась стужа. В войске принца Виртембергского был такой недостаток топлива, что прусские солдаты сламывали в городе деревянные дома для своего обогревания. Недостаток фуража был так велик, что у конницы лошади получали только по полуфунту соломы в сутки; город был так стеснен, что нельзя было провезти туда ни одного воза с продовольствием. Зная такое положение неприятелей, Румянцев несколько раз посылал к принцу Виртембергскому предложение сдаться; принц отвергал такие предложения и, наконец, отважился на смелое и, можно сказать, отчаянное дело: позади города было обширное плесо, которое соединялось с морем узким, но глубоким протоком; русские не предприняли там никаких предосторожностей, кроме того только, что истребили суда, стоявшие близ берега. Принц Виртембергский приказал построить на козлах мост, а мужик, знавший местность, указал места, где в плесе вода была не так глубока; сделали наскоро мост, провели через него пехоту, а конница переправилась вплавь. Этот подвиг совершен был 14-го ноября в темную ночь, и притом так тихо и удачно, что русские узнали о том, что их неприятель ускользнул, когда уже прусское войско совершенно переправилось через воду. Принц Виртембергский и Платен думали снабдить крепость продовольствием, но его взять было неоткуда; между тем сделался такой жестокий мороз, что замерзло более сотни пруссаков. Тогда Румянцев послал к коль-бергскому коменданту Гейдену убеждение сдаться, но комендант отказал — и повелел облить водою крепостные валы и стены, чтоб они, обледенев, стали неприступны на случай штурма. И действительно, несколько попыток приступа окончились неудачно. Между тем и русским пришлось также чрезвычайно круто: солдаты помещались в палатках и землянках под снегом, покрывшим землю уже более, чем на целый аршин. Обе стороны выжидали, чтобы их противники склонились под неудобствами зимы и всяких лишений; пруссаки надеялись, что русские прежде изнемогут и отойдут; русские ожидали, что холод и голод таки принудят Кольберг сдаться. Промедлили еще до 6-го декабря. Русские взяли верх в этом взаимном ожидании беды противникам. Кольберг сдался.[331] Русские взяли в покоренной крепости 2903 человека военнопленных и 146 орудий. Комендант хотел было выговорить более снисходительные условия — выйти гарнизону с оружием и с запасами, но Румянцев настоял, чтобы все положили оружие, а запасу дозволил взять столько, сколько каждый солдат может поместить у себя в сумке на три дня. Офицерам дозволено ехать в экипажах с семьями в определенные места в сопровождении русских обер-офицеров. Оставивши оружие, прусский гарнизон удалился в Штетин.[332] Но когда донесение Румянцева о победе прибыло в Петербург — уже императрица Елисавета Петровна лежала мертвою.



<< Назад   Вперёд>>