Мы прибыли в Чугуев[4], конечный пункт нашего путешествия.
Дом, в котором располагался штаб полка, находился в небольшом дворе, обнесенном деревянным забором, выкрашенным в зеленый цвет. По соседству располагался штаб гарнизона. Солдаты бездельничали – слонялись по двору или грелись на солнышке. Некоторые сидели в ожидании новостей или сплетен. В общем, все несколько расслабились.
Неожиданно раздался барабанный бой. Солдаты вскочили и бросились к забору. По улице шла пехотная рота. По тому, как они шли, чеканя шаг, ровными рядами, какой новенькой и аккуратной была их форма, становилось ясно, что рота не имеет отношения к регулярным войскам. Это были кадеты из кадетского корпуса, располагавшегося в двух милях от Чугуева[5].
Крепкие, здоровые, загорелые. Самому младшему около семнадцати лет. В полной полевой форме. По команде, словно на параде, они четко, что дается путем долгих тренировок, повернули во двор и застыли. Капрал зашел в штаб[6].
Стоя в дверях, он окинул взглядом комнату. Пробежав глазами по уланам и офицерам, он увидел сидящего у окна полковника и направился прямо к нему. Остановившись в трех шагах, как того требует устав, капрал отдал честь. Полковник встал и ответил на приветствие.
– Господин полковник, капрал Раков, первая рота кадетского корпуса, – отрапортовал он хорошо поставленным голосом.
Полковник протянул руку.
– Отлично, капрал, – пожимая руку, сказал полковник. – Что вас привело к нам?
Краснея и слегка запинаясь, капрал пустился в объяснения. Взоры присутствующих обратились на капрала, и от этого он чувствовал некоторую неловкость. Он, военный человек, прибыл с общественным поручением, и не к кому-нибудь, а к кавалерийскому полковнику.
Кадетский корпус имел честь пригласить офицеров польского уланского полка на обед.
Полковник любезно принял приглашение, после чего представил офицеров, сидящих в комнате. Капрал пожимал руки, и в его взгляде сквозило искреннее восхищение этими людьми, недавно вернувшимися с фронта.
После представления мы все вышли во двор. Кадеты вытянулись по стойке «смирно». Полковник медленно прошел вдоль строя, пристально вглядываясь в молодые лица, а затем обратился к кадетам:
– Кадеты, я и офицеры 1-го польского уланского полка почтем за честь принять ваше приглашение. Пользуясь возможностью, хочу сказать вам, что я, старый солдат, испытываю восхищение, глядя на таких молодых людей, как вы. Хорошо обученных, дисциплинированных и подтянутых. Благодарю вас, кадеты. – И полковник отдал честь.
– Рады стараться, господин полковник! – грянули кадеты.
– Кругом!
Тридцать кадетов развернулись синхронно, как один.
– Марш!
Тридцать кадетов, словно хорошо отлаженный механизм, начали движение. Красивое зрелище. Фридрих Великий мог бы гордиться этими мальчиками.
Во дворе я увидел солдат из соседних полков, которые угрюмо наблюдали за происходящим. На их лицах не было и следа добродушной терпимости, с которой солдаты регулярной армии в прошлой жизни смотрели на роту красивых молодых кадет.
Почему солдаты вдруг изменили свое отношение к кадетам? В чем причина их странной враждебности? Неужели они почувствовали, что через три месяца будут воевать с кадетами?
Я знал кое-кого из этих солдат. Все они хорошо относились и к офицерам, и к своим товарищам, солдатам. Я частенько разговаривал с ними. Многие были из Москвы, и я, хорошо зная столичный город, всегда мог найти общую тему для разговора с тоскующими по дому мальчиками. Произнесенное в разговоре название улицы, на которой они жили, обычно развязывало им рот.
Вместе со всеми у забора стоял унтер-офицер драгунского полка. Год назад мы воевали в одних траншеях.
Он рано осиротел и попал в свой полк еще ребенком, став так называемым «сыном полка». К сорока годам он дослужился до унтер-офицера и имел все возможные награды. Я его хорошо знал. Однажды, когда мы, трое рядовых, унтер-офицер и я, отступали через нейтральную зону, нас обнаружили и один из рядовых получил смертельное ранение в живот.
Мы по очереди тащили его, передвигаясь ползком, от воронки к воронке. Мне приходилось волевым усилием заставлять себя не прятаться за раненым солдатом. Но когда доходила очередь унтер-офицера, он, ни минуты не колеблясь, закрывал своим телом раненого товарища, несмотря на то что прекрасно понимал: у солдата мало шансов остаться в живых, слишком серьезным было ранение. Но унтер-офицер просто не мог поступить иначе.
Нам следовало торопиться. Прожекторы обшаривали местность, пытаясь нас обнаружить. Мы лихорадочно искали небольшой лаз в колючей проволоке, через который могли вползти в наши траншеи.
Я, как офицер, был замыкающим. Рядовые протащили раненого на нашу сторону. Лучи прожекторов подбирались все ближе. Следующим в лаз должен был ползти унтер-офицер.
– Теперь ползите вы, – сказал он, лежа рядом со мной. – Вы крупнее меня, и вам потребуется больше времени.
– Не тяните время, ползите, – начал я.
Однако он почти грубо оборвал меня:
– Вы первый год на войне, а я уже шестой (он участвовал в Русско-японской войне) и знаю, что говорю. Ползите!
И я подчинился. Надо сказать, что страшно устал, – ведь сегодня впервые оказался под огнем.
Он благополучно вполз за мной. Похоже, унтер не считал, что совершил нечто героическое, пропустив меня вперед. Для него это было вполне естественно. Ведь я был новичок, а он бывалый солдат.
Что же произошло с этим человеком? Почему сейчас он с презрением, к которому примешивалась ненависть, смотрел на этих молодых парней? Разве не он любовался выправкой, не он требовал от подчиненных аккуратности и четкости выполнения команд? Что же произошло с ним теперь?
Он всегда строго следовал инструкциям и уставу, жил и дышал в соответствии с ними. Однако сейчас он мрачно, как-то искоса, смотрел на роту кадет, четко выполняющую команды унтер-офицера. Возможно, он подсознательно чувствовал, что очень скоро от всех этих инструкций, правил и устава не останется камня на камне?
Солдаты, наблюдавшие за кадетами, испытывали, похоже, те же чувства. После ухода роты они стали перешептываться и ехидно пересмеиваться.
Эти люди конечно же не предполагали о приближении роковых событий, но революция началась задолго до того, как ее вожди выдвинули лозунг: «К оружию, товарищи!» Армия оказалась в положении человека, уже зараженного тифом, но все еще не понимающего, что болен; он продолжал жить обычной жизнью, но начинал подозревать, что нечто странное творится вокруг, и уже назавтра впадал в бредовое состояние.
Я помню, что в этот день меня удивило и, пожалуй, насторожило настроение солдат. Я решил поговорить с теми, кого, как считал, хорошо знал. Может, думал я, они объяснят мне свою непонятную враждебность к этим ни в чем не повинным мальчикам. Между нами установилось доверие, когда солдаты получали известия из дома, не важно, хорошие или плохие, они шли ко мне, однако сегодня я не мог выжать из них ни слова.
Они явно не хотели отвечать на мои вопросы. И я быстро понял, что сегодня мне их не разговорить. Мне даже показалось, что я совсем не знаю своих людей. Они выстроили между собой и мной стену и пристально наблюдали за мной со своей стороны.
Вечером следующего дня я ощутил нечто подобное в кадетском корпусе.
Мрачное здание кадетского корпуса, темно-серого цвета, словно вросло в землю. Кадеты, встречавшие нас, выглядели безукоризненно. Стройные, в форме с иголочки, они словно демонстрировали, какими должны быть солдаты и как они стремятся участвовать в войне. Я долго разговаривал с ними и, если бы не внутренний голос, был бы спокоен относительно безопасности императора и империи в целом.
В сердцах этих мальчиков, последних защитников российского императора, жила искренняя любовь к своему отечеству. AveCesar! Morituri te salutamus!
Словно зная, что эти дети станут последними, кто сойдет с именем императора в могилу, судьба дала им сердца, наполненные любовью и почитанием своего императора, и, когда пробил последний час, эти дети, не раздумывая, смело взглянули в глаза смерти. Таинственная рука Провидения лелеяла свои жертвы до момента полного уничтожения монархической идеи.
Во время войны кастовые различия, строго соблюдаемые в мирное время, потеряли свою значимость, за исключением полков специального назначения и кавалерийских училищ. Эти мальчики являлись представителями различных социальных слоев; среди них были и крестьяне и дворяне.
За годы учебы из них готовили не только офицеров, но и гражданских чиновников, дипломатов, судей. Великолепные слуги его величества, они с энтузиазмом постигали разные науки, преуспели в изучении взлетов и падений военных кампаний.
Каждый считал себя спасителем отечества и завоевателем городов. Они двигались с непринужденностью людей, никогда не знавших боли. Им были неведомы сомнения.
Они были плодом императора, устава и войны. Выйдя в мир, в котором не было ни одной из этих составляющих, они оказались столь же беспомощны, как ребенок, потерявший родителей.
Мы вернулись с фронта, и они смотрели на нас с неприкрытым восторгом. Они выложили перед нами все, что у них было. Однако под внешней веселостью слышались тяжелые, унылые аккорды. Так человек, страдающий головной болью, продолжает работать; его руки выполняют свою работу, несмотря на пульсирующую боль в голове.
Мне сложно описать прием, который нам устроили в кадетском корпусе. Я ведь не Эдгар Аллан По[8].
Возможно, вы видели немецкие фильмы, в которых происходит смешение кадров, когда один кадр наползает на другой или экран делится на несколько частей, в каждой из которых происходит свое действие. Вечер в кадетском корпусе запечатлелся в моей памяти именно таким образом. Я воспринимал окружающую действительность сквозь винные и табачные пары. Какие-то руки, головы и другие части тела неожиданно возникали передо мной и тут же пропадали в этом переполненном людьми зале. Представьте себе картину кубиста[9], и вы получите частичное представление о том, каким остался в моей памяти этот вечер.
Оркестра не было. На обычных местах стояли столы и стулья. Головы тоже вроде были на месте. Но полутьма, шум, непрекращающиеся разговоры и безостановочное движение оставили в моей памяти ирреальную картину.
Резкий желтый свет. Огромные темные тени. Расплывчатые контуры помещений с теряющимися в полумраке углами. Бескрайние залы, в которых могли бы проводиться маневры. Залы, отделенные от остального мира массивными стенами, с колоннами и тяжелыми низкими арками.
На фоне мрачных стен прыгали, перемещались, кривлялись тени присутствующих на вечере. Курили практически все. Подобно мягким грозовым облакам над нашими головами плавал табачный дым, придавленный низким потолком. Он обволакивал электрические лампы, и казалось, что по потолку медленно плывут прозрачные шары из голубовато-белого хлопка.
Кадеты и офицеры были в парадной форме. Вскоре лица раскраснелись; многие уже вытирали пот с лица. Тосты следовали один за другим, практически без перерыва. Пили за здоровье императора. Затем опять. И опять. И еще много раз. За здоровье императрицы, князей и княгинь, за французские и британские вооруженные силы, за итальянскую армию, за союзников и их императоров. Затем, с несколько меньшим энтузиазмом, за президентов Франции и Соединенных Штатов, но только после того, как выпили за всех императоров и членов их семей.
Позже я задавался вопросом: почему они не предложили тост за здоровье кайзера? Некоторые офицеры-инструкторы кадетского корпуса до войны служили в полках, почетным членом которых был кайзер Вильгельм II. Им редко представлялся случай надеть парадную форму, и я заметил на эполетах[10] следы от споротых инициалов «W II» (Вильгельм II).
Каждый из наших офицеров стоял в окружении группы кадетов, которые с детской непосредственностью забрасывали их вопросами.
– Скольких немцев вы убили?
– Сколько у вас наград?
– Вам приходилось участвовать в рукопашной?
Вопросы сыпались как из рога изобилия, но ни один из них не задал вопроса о смерти, о ранениях, о тяготах и мучениях. Никто не спросил о тех, кому они причинили страдания. Ни одного вопроса о причинах войны. Кадеты только и знали, что выкрикивать:
– Да здравствует император!
– Да здравствует армия!
– За здоровье его императорского величества, главнокомандующего армией!
– Ура! Ура! Ура!
Пили исключительно красное вино. Все держали стаканы с кроваво-красным напитком, и ординарцы с невероятной быстротой заполняли опустевшие стаканы. Красные пятна расплывались на белой скатерти и на полу.
Между тостами кадеты хвастались, стараясь выставить себя в наиболее выгодном свете.
– Я приписан к Павловскому полку, – дрожащим голосом сообщил белокурый мальчик.
– А мы с братом к Измайловскому полку. В нем служил наш отец. И дед. Он получил Георгиевский крест за Плевну[11]! – выкрикнул другой.
– А у меня уже есть эполеты, – застенчиво проговорил мальчик, прижавшийся к моему боку.
– И у меня.
– И у меня.
Каждый кадет знал историю полка, к которому был приписан, и подробнейшим образом изучил все сражения, в которых полк одерживал победы.
Они без устали превозносили монарха, хозяина жизни и смерти, источник и причину их существования. Ave Cesar!
Кадеты прекрасно знали, что император не был великим полководцем, – они просто не могли этого не знать. Однако это никак не влияло на чувство любви, которое они испытывали к своему монарху. Эти совсем еще мальчики мысленно общались с живым человеком, помазанником Божьим. Во всем этом был какой-то оттенок мистицизма.
Кадеты хранили портреты царской семьи, как обычные мальчики хранят фотографии возлюбленных или родителей. Кто-то всегда носил их с собой. У кого-то они висели над кроватью. Своего рода религиозный обряд, временами переходящий в экстаз. Детский крестовый поход.
И офицеры кадетского корпуса, и наши офицеры произносили длинные, скучные речи, крутившиеся вокруг одних и тех же тем: император – армия – война – победа…
После третьего выступающего мне уже хотелось кричать. Каждое выступление вызывало бурный восторг толпы.
Стоило оратору произнести: «Да здравствует…» – и остальные его слова тонули в реве толпы. Если бы им позволили, то кадеты немедленно бы бросились на фронт, их целью был Берлин.
Наши офицеры в меру сил старались установить дружеские отношения с кадетами и русскими офицерами. Но у русских с поляками всегда были напряженные отношения. А какими еще могут быть отношения между угнетателями и угнетенными? Кроме того, во всех армиях пехота и кавалерия, сохраняя показную вежливость, в глубине души презирали одна другую. «Пешеходы, покрытые пылью», – высокомерно отзывались о пехоте кавалеристы. «Что бы они делали без лошадей?» – посмеивались между собой пехотинцы.
Все присутствовавшие на вечере прекрасно понимали это, однако одни притворялись чрезвычайно радушными хозяевами, а другие почтительными гостями.
Только один из нас испытывал настоящее удовольствие. Шмиль, красивый молодой корнет из нашего полка. Год назад он закончил подобную военную школу и был сыном полка. Всего на семь лет моложе меня, он тем не менее называл меня «отец». Мне было двадцать четыре, а остальным курсантам кавалерийского училища восемнадцать – девятнадцать лет. Согласно традиции военного училища самого старшего курсанта называли «отец». Все, кто по окончании училища пришел вместе со мной в полк, называли меня «отец». С легкой руки Шмиля ко мне приклеилось это прозвище.
Шмиль вынашивал заветную идею: стать командиром полка. Как мальчик, собирающий марки, он копил награды, начиная с первых наград, полученных в десятилетнем возрасте, когда он поступил на учебу в военную школу, и заканчивая французским croix de guerre который он получил совсем недавно.
Шмиль обещал вырасти в отличного улана. Он очень серьезно относился ко всему, что было непосредственно связано с избранной профессией. Изучал военную историю, биографии полководцев. Но больше его ничего не интересовало. В общепринятом смысле он был необразованным человеком. У него не было ни семьи, ни друзей. Он не собирался жениться. Очень нравился женщинам, но был с ними холоден и груб и с трудом терпел женское общество.
Он летел в атаку впереди своего эскадрона, и только стек был в его руках, затянутых в белоснежные перчатки. Он ни разу не был ранен. Этим вечером в кадетском корпусе Шмиль испытывал невероятное воодушевление.
Время от времени, в основном после тостов, шестнадцать горнистов, надувая щеки, с напряженными от усилий лицами, извлекали из своих горнов победные звуки. Резкие звуки духовой музыки отражались от стен и низкого потолка и больно ударяли по барабанным перепонкам.
Воспоминания об этом вечере отложились в моей памяти в виде белоснежных зубов, красных, распаренных лиц и блестящих от возбуждения глаз, проявлявшихся в полутемном, заполненном табачным дымом зале.
Кадеты так активно демонстрировали радостное возбуждение, что оно выглядело столь же неестественным, как и мрачное настроение наших, о котором я уже упоминал.
Кадетский корпус выставил гостям порядочно вина, и казалось бы, у них не должно было быть повода для недовольства, тем более что они уже давно не видели ничего подобного, однако даже щедрое угощение не повлияло на них, и отличное красное вино не улучшило их настроение.
Когда пришло время возвращаться в полк, горнисты заиграли марш кадетского корпуса. К ним присоединились барабанщики. В этом грохоте я не различал слов, видел только шевелящиеся губы и искаженные гримасами и улыбками лица стоявших рядом людей. Все потонуло в дьявольском грохоте. Когда мы вышли на улицу, то в первый момент были оглушены, но в данном случае внезапной тишиной.
Шел снег, и перед нами расстилалась широкая светлая дорога. В пять утра мы вернулись домой. Как раз сыграли побудку; солдаты наблюдали за офицерами, вернувшимися с ночной пьянки. И вновь я ловил косые, угрюмые, подозрительные взгляды солдат.
В течение нескольких дней не происходило ничего экстраординарного, за исключением того, что солдаты, казалось, исподтишка наблюдали за офицерами. Иногда я видел, как часовые разговаривали с гражданскими. Прямое нарушение устава! Я делал вид, что ничего не замечаю, и это лишний раз подчеркивало, что складывается ненормальное положение.
Как правило, увидев приближающегося офицера, солдаты тут же обрывали разговор.
Здесь, в этом городе, оказавшись в длительном отпуске, рядовой русский солдат из газет, по телеграфу и телефону узнал о том, что происходит у него на родине. Новости потрясли его, ошеломили и заставили задуматься. Именно в Чугуеве я впервые увидел росток, появившийся из семян, посеянных революцией. Солдаты вели себя тихо, но в их глазах уже зажглась ненависть, и они крепко сжали зубы. Странно, но они никогда не выдвигали обвинений в адрес других народов.
Революция незаметно подрывала устои армии. Солдаты, побывавшие в увольнении, возвращались в окопы уже другими людьми. Они обменивались с товарищами свежей информацией. Ни ранения, ни тиф, ни вши, ни смерть не смогли сломить русских солдат. Они сломались, когда начали получать известия из дома.
Однажды, подходя к штабу гарнизона, я невольно услышал разговор артиллериста и рядового Платова.
– Объясняю, болван, – раздраженно говорил унтер-офицер. – В следующий понедельник ты можешь поехать домой. В отпуск.
– Господин унтер-офицер, разрешите сказать? – глядя в землю, спросил рядовой. – Пусть в отпуск идет кто-нибудь другой.
– Никто другой пойти не может. Понял, дурак? Твоя очередь. Понимаешь, твоя очередь. Ты что, не хочешь поехать домой?
– Нет, господин унтер-офицер, – запинаясь от неловкости, бормотал солдат.
– Почему? – заорал унтер-офицер. – Ты что, дурак? Может, тебя бьет жена?
Рядовому явно не понравились последние слова унтер-офицера.
– Ничего подобного. Она хочет повидаться со мной, но мне нечего ей сказать. Она пишет, что нет никакой еды. Нет муки. Нет масла. Ей приходится по четыре часа в день выстаивать в очереди за краюхой хлеба и бутылочкой масла. Этим она должна три дня кормить детей. Если я приеду домой, жена начнет задавать мне вопросы. Я должен буду отвечать на ее вопросы, а чтобы ответить на них, мне придется крепко задуматься…
На моей памяти было четыре случая, когда солдаты отказывались поехать в отпуск домой. Они боялись трудных вопросов своих голодных домочадцев. Они пытались размышлять.
Серая солдатская масса, словно ребенок, получивший в качестве рождественского подарка способность размышлять, немедленно принялась играть этим подарком.
Простые люди мгновенно ухватили здравый смысл, заложенный в трех словах – Мир, Земля, Хлеб. Они тут же перестали воевать. Заняли землю. Но, за всеми волнениями, забыли о хлебе.
<< Назад Вперёд>>