Глава 16. Я прощаюсь с Лениным

Стоял конец апреля, началась оттепель, и в воздухе запахло весной. Я мечтал снова поехать в деревню, однако был словно булавкой приколот к столу, занятый работой в Интернациональном легионе в Москве. Германские армии оккупировали Украину, белые армии перегруппировывались на Кавказе, соблазняемые золотом союзников и обещаниями вступить в войну. Города голодали; ситуация в деревнях была еще более напряженной и острой. Проверенных большевиков, которые могли бы поехать туда, не хватало. На севере английские и французские силы находились в Мурманске и в Архангельске, настаивая на том, что они – единственные, кто охраняет припасы союзников, выступающих против немцев. Между тем центр опасности лежал далеко на востоке. Именно туда и направились мы с Кунцем, по дороге во Владивосток и потом домой.

Я собирал материалы по истории действий союзников с тем, чтобы разжигать контрреволюцию, одновременно наслаждаясь дипломатической неприкосновенностью в России. Это было еще до отзыва Джудсона. Один только вид Робинса с его широкими плечами, в униформе Красного Креста, шагающего в Кремль, придавал мне уверенности в том, что моя страна больше не заигрывает с белыми генералами. А может, моя страна была за его спиной? Или он давно уже знал о потворстве агентам союзников, которых ему следовало разоблачить на слушаниях в Сенате в 1919 году73.

Знал ли он о каких-то нынешних делах с японцами или о казацком генерале Семенове из Сибири и о его бандитских набегах? Все, что я знал, – это то, что он по-прежнему совещается с Лениным и Чичериным относительно угрозы со стороны японцев и все так же со всей возможной силой давит на Вильсона посредством посла Фрэнсиса, чтобы противостоять интервенции.

Приход весны вызвал у меня буквально зуд путешественника, но я хотел отправиться не во Владивосток и не в Америку, но в провинцию. Там скрывался самый главный вопрос: выживут ли Советы? Однако необходимость что-то делать на родине, предупредить об опасности интервенции, все же возобладала над всем прочим. Итак, я отказался от ежемесячно выплачиваемой мне суммы, эквивалентной пятидесяти рублям, месячного жалованья солдата Красной армии. Интернациональному легиону придется воевать дальше без меня и Кунца. Тем временем я пытался узнать, что думают другие по поводу того, куда подует ветер на этой земле.

Москва бурлила. Поезда шли, битком забитые беженцами, которые словно река втекали в город, из районов, занятых немцами. Другие выгружали бедных крестьян и красногвардейцев, которые объединенными силами забирались далеко на восток в поисках земли. Все поезда из Петрограда перевозили рабочих, уволившихся с заводов, работа на которых срывалась из-за саботажа управляющих или с фабрик, где рабочий контроль не мог решить проблемы с распределением или нехваткой материалов или где продукция выпускалась со скрипом, а потом и просто останавливался ее выпуск. Другие рабочие бросали заводы, чтобы вернуться в деревни, откуда они были родом, где они, по крайней мере, могли быть сыты, как они считали. Железные дороги раскалывались по швам, из-за всей этой массы народа, которая пришла в движение.

Я встретился с корреспондентом «Манчестер гардиан» Филипсом Прайсом, который в течение нескольких недель обозревал положение дел в деревнях, и он представил мне яркую картину общего смятения. Прайс был сбит с толку. Прекрасный репортер, человек, который, в общем, разделял мои взгляды, он был расстроен из-за сгущавшихся туч интервенции.

Побывав в нескольких провинциях, он увидел, что там царит хаос, а дух анархии широко распространился по всей земле. Ленин настаивал на том, что нужно вывести один пункт (но не все) Брест-Литовского договора: что не будет нападений на германские войска со стороны банд красногвардейцев. Им было приказано отправляться по домам, но некоторые неохотно и мрачно возвращались в города. Другие отказывались покидать банду и, завоевав симпатию среди некоторых крестьян, продолжали набеги и атаки на немцев, которые в некоторых случаях теперь искореняли Раду, которая была восстановлена в правах. В некоторые из этих банд входили большевики, которые не могли смириться с тем, что им пришлось отступать, после того как они отвоевали власть у Рады в январе и в феврале. Другие банды Красной гвардии превращались в настоящих разбойников, они командовали целыми поездами, бесцеремонно выгружали пассажиров и вынуждали везти их туда, куда им хотелось.

Самую знаменитую банду Красной гвардии возглавлял наш старый знакомый, дерзкий и бесстрашный Дыбенко, который при этом все еще занимал свой пост главы морского флота и при этом пренебрегал Центральным комитетом и продолжал партизанские действия против немцев в западных провинциях. «Он с этим скоро покончит», – сказал я, и Прайс со мной согласился. Как ни странно, мы оказались правы; позднее арестованный не менее анархистской Красной гвардией и выставленный перед революционным трибуналом, Дыбенко просто получил выговор.

Новый закон о земле, введенный в действие 19 февраля, в пятьдесят седьмую годовщину декрета Александра II об отмене крепостного права, применялся не полностью, но местами, однако он уже благотворно действовал в некоторых деревнях и провинциях, где бедные крестьяне, действовавшие согласно ему, выбирали новые земельные комитеты или преобразовывали старые в союзы, работавшие как часть местных Советов. Прайс сказал, что комитеты между тем во многих местах оставались под контролем правых эсеров. А левые эсеры, под прикрытием патриотической ненависти к германцам, подогревали крестьян, чтобы они восставали против большевиков.

В каждом случае они стремились к тому, чтобы защитить кучку своих буржуазных последователей от растущей организации беднейшего крестьянства, вдохновляемой большевиками.

В других отношениях закон не являлся слишком большим прогрессом по сравнению с декретом о земле, принятым на Втором съезде, кроме принципа большевиков устраивать большие хозяйства, вместо эсеровского принципа «черного передела». Идея большевиков была выдвинута, по крайней мере, на бумаге. Эта статья обуславливала, что коллективные хозяйства предпочтительнее индивидуальных и любому крестьянину, который будет членом коллективного хозяйства, будет оказана помощь в обработке земли, выращивании скота, в садоводстве и в производстве молочных продуктов. В то же время это была едва ли не мечта, однако мечта, записанная на бумаге.

Время пришло, сказал Прайс, чтобы произошла «вторая революция» Ленина, которая смогла бы изменить отношения между городом и деревней. Безземельные крестьяне или те, кто прежде влачил жалкое существование, добывая пропитание с крошечных наделов, и при этом работал на более богатых крестьян, собирались и организовывали какие-то секции.

Причина того, что после Октября в некоторых общинах прирост земли оказался таким малым, заключалась в том, что большая часть земли была захвачена до того, как большевики взяли власть, и самые хитрые захватили больше. Основной контингент городских рабочих, занимавшихся продразверсткой в деревнях, появился позже, но в апреле прибыли их авангардные отряды, оснащенные одеждой, лопатами и другими фабричными продуктами, которые они собирались обменять на зерно. Крестьяне, которые приветствовали Советы за то, что они легализовали их захват земли и утвердили их в правах владения ею, добились своей цели, и теперь социализм им был не нужен. Они враждебно встретили команды, занимающиеся реквизицией зерна (продразверсткой); приняли помощь от рабочих в виде одежды и прочего, а самих рабочих выдворили с пустыми руками.

«Что стоит земля, если советские будут забирать все, что мы на ней выращиваем?» – спрашивали кулаки и даже середняки. Ряды середняков расширились благодаря их приобретениям, грабежу помещичьих усадеб, в лето 1917 года, когда кричал красный петух. Между тем даже в апреле были случаи, описанные в прессе, когда многочисленные бедняки, организованные достаточно хорошо, чтобы доминировать, вынуждали проводить реорганизацию земельных комитетов и перераспределение земли. В таком случае середняки утрачивали свой новый статус и передавали землю беднякам. Самым крепким орешком оставался кулак. А организация полупролетариев еще только нарождалась. Это было началом насилия; позднее страна будет словно заштрихована крестьянскими восстаниями – открытым мятежом, бунтом против Советов.

Мы с Прайсом пришли к выводу, что на самом деле все обстояло еще мрачнее. В своих «Воспоминаниях о русской революции» в главе, посвященной этому периоду, Прайс, в частности, пишет:

«Повсюду можно видеть, что дух восстания все еще бродит по земле. Больше не было помещиков или банкиров-кадетов, против которых можно было восстать, однако были вторгающиеся войска германцев, для которых их собственные договора были «клочками бумаги», и были советские комиссары в Петрограде и в Москве. Последние представляли власть, а вся власть в те дни предавалась анафеме. Циклопические костры, веками тлевшие под поверхностью, выгорали сами по себе. Примитивные инстинкты, требовавшие возмездия вековым классовым угнетателям, были сильны и не умалялись из-за воровства, грабежей, убийств, насилий и надругательств над беззащитной теперь буржуазией. В памятных строках писатель, левый эсер, изображал дух этих дней [Александр Блок, поэма «Двенадцать» ]. С поразительной откровенностью и честностью революционная поэзия, создававшаяся в России в конце зимы 1917/18 года, описывает эти типы, и Блок наполовину обожествляет их. Однако очень важно понять, что эти символы восстания также были символами отсутствия дисциплины, против чего большевикам пришлось начать беспощадную борьбу».

С каким количеством трудностей пришлось столкнуться первой диктатуре пролетариата! Ленин все еще упорно стоял на одном из двух пунктов, которые он выставил еще в 1905 году как необходимое условие успешной революции: союз пролетариата и крестьянства. Он прошел первую стадию, когда городские рабочие соединились с крестьянами в одно целое, чтобы противостоять помещикам; теперь начинался второй этап, когда городские рабочие и бедные крестьяне должны были бороться с кулаками.

А что до других пунктов? Это была поддержка международного пролетариата. Упоминал ли Ленин об этом в те дни? О да, он все еще упоминал об этом в следующем августе в «Письме к американским рабочим», когда говорил, что он знает, что помощь придет от прогрессивных передовых рабочих из других стран. «Словом, мы непобедимы, ибо мировая пролетарская революция непобедима».

Я должен сказать, что я чувствовал себя далеко от американского пролетариата, возвращаясь назад домой и начиная думать об аудитории, к которой буду обращаться. (Как выяснилось, я говорил со всеми группами: с церковными организациями, бизнесменами, трудящимися, интеллектуалами. Само собой, те два миллиона человек, что раскупили экземпляры моего маленького памфлета74, интеллектуалами не были.)

В последнюю неделю апреля Кунц и я попрощались. После Октябрьской революции их антагонисты насмешливо говорили, что Советы через несколько дней падут; затем они стали говорить, что падут через несколько недель. Теперь многие из большевиков, с кем я разговаривал, таили подозрение, что власть в их руках ненадолго. Впрочем, они не признавали, что если оно падет, то это будет означать, что их постигнет неудача. Если это будет неудачей, то в любом случае весьма успешной. Как Парижская коммуна, она останется кладезем уроков, которые нужно будет извлечь человечеству для его следующей попытки построить социалистическое общество.

Некоторые из них мрачно шутили: Петере, с этим его акцентом, как у кокни, сказал: «Мы снова встретимся, старина, если мы все через несколько дней не будем болтаться на фонарных столбах». И сказал это весело.

Луначарский, мрачный, каким я его никогда не видел, сказал: «Может, нам придется покинуть Москву. Но если мы хлопнем дверью и уберемся, то потом вернемся вновь!»

Робинс (он собирался в мае уезжать вслед за мной, через несколько дней после меня) все еще настойчиво телеграфировал Фрэнсису в надежде, что Вашингтон предотвратит интервенцию японцев, и предупреждал, что ненависть японцев сможет объединить все ныне воюющие фракции. При этом он указывал, что предпочтительнее признать Советы. Мне он говорил: без поддержки Соединенных Штатов большевики обречены.

– Они пытались изо всех сил. А теперь ваша задача – правильно выставить их перед историей. И моя тоже.

– Это не самый легкий вывод для меня, полковник. Я хотел бы увидеть, как они продолжают творить историю. Я не интересуюсь вскрытием трупа и установлением точной причины смерти. Я только хочу предотвратить ее. Насколько продажными могут быть те люди в Лондоне и в Париже? Они отказываются признать правительство, на том основании, что оно временное, неустойчивое. А потом, когда оно покажется им более стойким, они решат, что его можно сокрушить. Кто еще смог бы оставаться у власти шесть месяцев?

Россия продолжала истекать кровью, умирать и убивать. Бухарин, Радек и так называемые левые утратили желание вести священную войну против всех империалистов. Немцы отрезали громадный ломоть от развалившегося гиганта. В настоящее время Московия сократилась еще больше, по сравнению с той площадью, что у нее была 300 лет назад, поскольку Дальний Восток оказался под властью Белой контрреволюции, а адмирал Колчак быстро присвоил титул Верховного правителя России.

Чарли Кунц и я выехали из Москвы примерно 24 апреля 1918 года. Мы с Кунцем сначала собирались ехать в Петроград, провести там один день и на следующий вечер, в восемь часов сесть на транссибирский экспресс, который отходил еженедельно с Николаевского вокзала.

Я вспоминаю, как рассказывал Кунцу целых два вечера до того, как мы выехали из Москвы, каким я нашел настроение некоторых товарищей, которым сказал «пока». Я был уставшим, расстроенным и чувствовал себя немного виноватым, словно дезертировал с корабля. Кунц отреагировал с непривычной для него резкостью, когда я передал ему примеры их предзнаменований, предчувствий. Он напомнил мне, что после Октября слишком многие из них ожидали быстро установить социализм.

– Был только один человек, и мы увидим его, прежде чем отчалим, – сказал профессор и на сей раз улыбнулся мне.

– Ленин? – недоверчиво спросил я. Я думал, что мне удалось убедить Кунца, что это будет дерзостью, если мы отнимем у него время, чтобы попрощаться.

Да, сказал он, все уже устроено. Он позвонил в Кремль и поговорил с секретарем Ленина. Вскоре пришел ответ: «У него только пять свободных минут». Нам предстояло увидеться с ним утром, в день нашего отъезда, а потом сесть на вечерний поезд в Петроград.

Было примерно десять утра, когда мы начали разговор с Лениным. И уже в полдень нас выставили вон.

Мы прибыли в его кабинет намного раньше. Днем его секретарь сказала, что он очень занят. По мере того как шло время, нас все больше разбирало любопытство насчет того, кто мог так долго беседовать с премьером. Два посетителя, которые вышли из кабинета, оказались крестьянами, такими, как два миллиона других, которых можно было встретить по всей России. Они были одеты в косматые овчинные тулупы; на одном были башмаки, сделанные из полосок коры (лапти), а на другом – высокие фетровые сапоги (валенки).

Ленин все еще улыбался, принимая нас. Очевидно, крестьяне привели его в такое добродушное настроение. Он попросил у нас прощения за то, что заставил ждать.

– У нас тут состоялся оживленный разговор по некоторым важным вопросам.

Он расхаживал по комнате, заложив руки за спину, невысокая крепкая фигура с сияющей лысой головой, которую Горький образно описал как череп Сократа. Он излучал благодушие. Крестьяне приехали из Тамбова; один был чрезвычайно проницательный старик, сказал Ленин, и другого стоило выслушать.

Вполне очевидно, что в то время ему нужно было обсудить множество вопросов с крестьянами. Ленин переключался с английского на русский, а иногда на немецкий, откровенно разговаривал с нами о серьезных проблемах с голодом и безработицей в городах. Голод всегда знала бедная Россия, но то, что сейчас происходило с ними, когда в закромах богатых крестьян было много зерна, было невыносимо. Воспользовавшись своей излюбленной фразой, Ленин сказал, что «сама жизнь» заставит большевиков сейчас сделать то, что они должны были сделать раньше, во время революции, – организовать комитеты беднейших крестьян (комбеды). Начало было положено в январе, однако работе помешали критические события вокруг Брест-Литовска.

Теперь же, хладнокровно сказал он, инициатива пролетариата вынуждена проявиться сама собой. В результате появится больше «железных подразделений» рабочих, которые пойдут в деревни. Такие подразделения сражаются и побеждают добровольческие армии офицеров, старой царской армии; гораздо большее количество рабочего класса понадобится, чтобы подавить кулаков, и в процессе этого установления самодисциплины преодолеть собственные пороки. Я всегда помнил это; это показывает, как Ленин не прославлял рабочих, хотя в то же время настаивал на том, что они должны принимать более активное участие в управлении государством. Каковы были эти пороки? Рабочие не расстались с мелкобуржуазными настроениями, в результате чего они пытались захватить зерно или хлеб только для себя, но не для своих друзей. Революция не могла за одну ночь воспитать чистые души, жадностью отличалась не только буржуазия, скупердяи, припрятывавшие зерно, или мешочники. Для того чтобы ввести великий социалистический принцип: «Кто не работает, тот не ест», те, кто вводил его силой, – сам народ – должны проникнуться идеей о том, что надо работать на общество.

Потом Ленин одобрительно поглядел на нас и спросил, знаем ли мы что-нибудь о Сибири и готовы ли мы к нашему «долгому и тяжелому путешествию». На самом деле, он, казалось, очень заботился о нашей поездке, был взволнован почти так, как если бы сам отправлялся в Америку – и, несомненно, он с удовольствием поехал бы, если бы не был занят другими делами. Он повернулся к карте Сибири, чтобы показать нам, куда именно нам предстояло поехать, сказал, что завидует нам. Разумеется, мы были готовы к любым непредвиденным обстоятельствам, однако он предупреждал нас с беспристрастностью человека, который предлагает альтернативные пути для друга, отправляющегося на долгие каникулы; а в своем энтузиазме по поводу Сибири он больше напоминал агента бюро путешествий, предлагающего билет в самую дальнюю точку.

– Есть ли у вас все необходимое для поездки? – спросил он. – Много ли записок увозите вы с собой?

Я сказал ему, что у меня целый сундук дневников, записок, документов, газет, плакатов, копий «Die Fackel»; я надеялся построить свою книгу на этих материалах. И я описал ему фильм, который собирался создать и в котором будет показана творческая сторона революции, которую собрались воплотить артисты Московского художественного театра. Я подробно спрашивал его о том, как мне можно будет показать его по всей стране. Ленин провел рукой по своей почти лысой голове, поглядел в потолок, а затем сказал:

– Боюсь, что вашим книгам и фильму не дадут попасть в Америку.

Он подошел к окну, выглянул, обернулся и воскликнул:

– Это прекрасная страна, вы знаете, а люди… ну вы увидите товарищей в Совете во Владивостоке. – Потом, глядя прямо на меня, он произнес: – Но вы направляетесь в первую точку проникновения союзников, не забывайте об этом. Японцы и британцы уже готовы вас там встречать. Будет нехорошо, если вы не прибудете туда раньше американских войск. Я советую вам поторопиться.

– Верно, вы шутите, – выпалил я. – Ведь, когда я попрощался с полковником Робинсом, он все еще надеялся, что Соединенные Штаты признают Советы или окажут какую-нибудь поддержку.

– Да, – сказал Ленин, – но Робинс представляет либеральную буржуазию Америки. Либеральная буржуазия не решает политику Америки. Ее решает финансовый капитал. А финансовый капитал хочет контролировать Сибирь.

Чтобы быть справедливым по отношению к Робинсу, хотя позже мы стали близкими друзьями и я не раз навещал его в его доме во Флориде, весной 1918 года он не был расположен полностью доверять мне. О надеждах он говорил формально, и я чувствовал, что он храбрится. Однако этот упорный Робинс мог работать до последнего. Я не думал, что это «последнее» наступит так быстро. 25 апреля он написал прощальное письмо Ленину, корректное во всех частностях, и Ленин коротко ответил ему; его письмо, также исправленное для записи, было сердитым; однако важно, что предложение Ленина Робинсу насчет экономического сотрудничества, которое они вырабатывали с тем, чтобы Робинс передал его в Вашингтоне, было отправлено полковнику в мае! 75

Очевидно, Ленин разделял тогда главную надежду Робинса: что достаточное количество твердолобых промышленников и те же финансовые капиталисты будут заинтересованы в ведении совместного бизнеса в России и окажут некоторое влияние на «идеалиста» Вильсона. Логически это могло бы получиться, и, как указывает Карр, документ был на самом деле точной копией соглашений, которые позднее стали обычной советской практикой предоставления концессий иностранному капиталу.

– А теперь насчет сундука с литературой, дневниками и так далее, – резко произнес Ленин. – Будет позор, если с ним что-нибудь случится. Они могут быть нежелательны у вас в стране, однако мы позволим вам безопасно вывезти материалы в той степени, насколько это в наших силах. (Он был совершенно прав насчет того, как приняли мои бумаги в Америке. В конечном итоге сундук; с какими-то частями моего дневника, в котором содержались отрывки и записи о последних двух месяцах, и некоторые наброски моей книги о революции пропали. Но потом все же добрались до меня через морскую разведку и через департамент юстиции. Фильм также пропал. Однако прибыло дополнение, которое отчасти успокоило меня: мое досье, которое кто-то по доброте или по беспечности – я предпочитаю думать первое – положил поверх всего остального.)

Без лишних слов Ленин взял ручку и нацарапал записку, поставив подпись, которая, как оказалось, обладала волшебной силой на всем протяжении нашего путешествия длиною в шесть тысяч миль. Он адресовал записку железнодорожникам и попросил их, чтобы они проявляли любезность и заботу и проследили бы за тем, чтобы наши сундуки и прочий багаж не трогали. Он вручил мне записку. (По иронии судьбы, несмотря на все злоключения, которые сопровождали мой сундук с записками и документами, большинство из них все же прибыло на мою квартиру в Гринвич-Виллидж, хотя эту записку железнодорожникам и другую, ту, что написал мне Ленин, я безвозвратно утратил, доверив эти два драгоценных документа на хранение товарищу из Владивостока.)

Я упомянул Ленину о надежде, которую питал, вынашивая план с Чичериным, о том, что по прибытии домой я возглавлю Русское бюро общественной информации, и заверил его, что у меня есть на это одобрение от Артура Балларда, главы Американского бюро общественной информации в России после отъезда Сиссона, а также полковника Робинса.

По какой-то причине Ленин не стал комментировать наш план, о котором он наверняка знал. Вероятно, он был более проницательным, чем Робинс, и я понял, что Балларду ничего не оставалось сделать, кроме как одобрить этот план, до тех пор пока он и посол Фрэнсис оставались на русской земле. Если это так, то он был прав. Государственный департамент решил, что у Советов нет Информационного бюро в Соединенных штатах, поскольку существование Советов не признано.

Ленин говорил предельно откровенно о том, каким будет социалистическое будущее. Очевидно, забыв, что Россия окружена врагом, города ее голодают, проблемы с продовольствием нигде не решены, Ленин рисовал картины, какой станет Сибирь при социализме. Он говорил о великих богатствах сибирских рудников, в которых было все – от платины до угля, о ее широких просторах, девственных лесах и помимо всего ее длинных могучих реках. Укрощенные, загнанные в плотины, они могли бы вырабатывать электричество; он видел огромные дымящие домны сталелитейных заводов и города, растущие среди диких, неосвоенных земель.

В этих мечтах была электрифицирована не только промышленность Петрограда, но еще непостроенные сибирские города, а рудники Урала развивались наряду с самыми современными железными дорогами. Он говорил так красочно, что многие годы спустя, когда были построены некоторые каналы, дамбы и гидроэлектростанции, я подумал: как странно! Я мог бы поклясться, что все это было построено много лет назад! И тогда я вспомнил, как Ленин указывал на карту, именно туда, где эти проекты должны были быть реализованы. Он настолько верил в свой народ, что не мог позволить себе считать, будто обещания России безнадежны.

Он рассмеялся, когда я сказал, что его, похоже, не пугает перспектива быть посаженным в тюрьму на Урале. О, сказал он, Урал – это громадная область. И она вздохнет свободно.

Заботы, стоящие перед ними, были крайне велики. Теперь Ленин уже не улыбался, хотя и не выглядел подавленно. Он повторял в большей или в меньшей степени то, что я слышал, как он говорил раньше, – Советы оказались в ситуации, отличной от той, что предвидел Маркс. Тем не менее интервенции будет оказано сопротивление, и не только самой Социалистической республикой и в ее пределах, но и внутри капиталистических стран – ее трудовым народом, рабочим классом, который зависит от собственного развития.

Вот почему, сказал я, мы едем домой – чтобы попытаться усилить протест против такой политики, и надеемся, что мы успеем это сделать до того, как она будет принята.

Ленин придвинул свой стул поближе ко мне. Я подумал, что он хочет разобраться со всеми идеями, так, чтобы ни одна из них не пропала здесь, сейчас. Однако он хотел выяснить, какие мысли есть у меня. У него была манера устремлять на собеседника свои вопрошающие, пытливые, почти ироничные и в то же время проницательные, проникающие насквозь татарские глаза, и, задавая вопросы, он выкачивал факты у собеседника. Как однажды сказал Боб Майнор, Ленин «заставлял другого человека трепать языком, в то время как сам навострял уши». (В то время анархист Майнор вел себя враждебно и попытался припереть к стенке Ленина в одном из интервью. Однако это оказалось первым поражением Боба, который ему нанес коммунизм, вскоре ему пришлось отложить в сторону кисть и уголь и отдать все свое время изучению политики коммунистической партии. Таким образом страна потеряла одного из своих лучших художников-мультипликаторов.)

Другие корреспонденты, с кем я сравнивал свои записки, имели столь же печальный опыт. Мы могли быть репортерами, но Ленин был главным репортером и всегда одерживал верх.

И таким образом оказалось, что меня расспрашивают об американских инженерах и ученых («Они нужны нам тысячами»). Казалось, я говорил Ленину больше, чем сам знал об инженерах и ученых, – эти факты я собрал и забыл, но теперь он вытянул их у меня из подсознания (тогда это слово еще не было в моде). И потом, не задавая мне больше вопросов, он придвинув стул еще ближе ко мне, отчего мне отчаянно захотелось разделить с ним его энтузиазм.

Если Ленин был ненасытным почемучкой, он также ненасытно мог слушать – до тех пор, пока человек говорил нечто, что стоило его внимания. Когда человек, говоривший с Лениным, выдавал все свои идеи, то начинался другой рассказ. Наступала очередь Ленина. Он был готов обсуждать ситуацию в Америке, развитие социализма и то, какие факторы в американском обществе могли бы повлиять на отношения между классами. Увы, у меня не было никаких блестящих идей по этому поводу. На самом деле с теоретической точки зрения у меня вообще не было никаких идей. И как обычно, когда Ленин понял, что у меня нет ни идей, ни информации, которую стоит выслушать, он взял инициативу на себя.

По какому-то вопросу Ленин и Кунц рассуждали на беглом русском и немецком языках, и я позволил своему мозгу отдохнуть. Я вспоминал, что говорил мне Робинс. Ленин, говорил он, был особенно привязан к двум идеям – Арктике и электрификации. Когда Робинс насытил Ленина своими байками об опыте золотопромышленника на Клондайке, тогда он почувствовал, что может перейти с особым энтузиазмом к другой теме – например, к религии. Когда ему показалось, что Ленин начал проявлять нетерпение, Робинс подбросил ему один-два факта насчет электрификации и вновь завоевал его интерес. Когда я упомянул об этом Гумбергу, он сказал с заметным ликованием:

– Да, но в последний раз, когда Робинс заговорил о Назареянине и так далее, Ленин обезоружил его тем, что внимательно его выслушал, а потом сказал: «Легко понять, почему такие поверья так привлекательны для угнетенных. Маркс глубоко понимал это, когда писал: «Религия – это вздох угнетенного создания, сердце бессердечного мира и душа бездуховных обстоятельств». Робинс, знав только последнюю строку из этой цитаты: «Это опиум для народа», – был немного разочарован. Тем не менее я решил сейчас использовать гамбит Робинса и понять, сколько времени я смогу удерживать интерес Ленина. И когда я получил такую возможность, я прервал поток философской беседы, чтобы упомянуть, что я слышал, что он написал книгу, основанную на его изучении статистики правительства США по сельскому хозяйству. Разумеется, сказал я, он знал о наших маргинальных землях, о наших упорных фермерах, а также о наших огромных владениях, фермерских хозяйствах с их большими урожаями. Я подбросил немного дров насчет читателей социалистической периодики в некоторых бедных районах и перешел на мой опыт в русских деревнях с Янышевым и рассказал, как я опростоволосился перед крестьянами, признав, что у меня нет земли. И пока Ленин смеялся, я задал ему еще один вопрос.

Я сказал, что хотел бы вернуться в Россию, как только это будет выполнимо (я не мог предвидеть, что интервенция продлится до 1920 года, а во Владивостоке – намного дольше) и как только я расскажу своим соотечественникам о революции все, что смогу. К тому времени, как я вернусь, спросил я, будет ли середняк, который, по определению Ленина, был человеком, имеющим пару лошадей, но при этом едва сводивший концы с концами, иметь социалистическое мировоззрение и не станет ли презирать меня за то, что у меня нет «ни одной десятины» земли?

Это открыло широкий простор для ответных вопросов, и, очевидно, Ленин почувствовал, что это именно то, к чему я подбираюсь, что намереваюсь узнать, ибо он с восторгом поглядел на меня, словно говоря: «Значит, вы тоже можете быть проницательным мужиком!» Он сказал, что, в сущности, пока Октябрь не придет на землю (вставший на дыбы красный петух был крестьянской «Февральской революцией»), такое сознание не распространится широко. Это было начало даже сейчас, что доказывали те два крестьянина из Тамбова. Ничего удивительного, что разговор с ними доставил ему такое удовольствие!

Его беседа о наступающей грядущей классовой войне из-за земли, в которой он рассматривал городских рабочих как партнеров беднейшего крестьянства, вполне естественно привела к другой теме. Социализм не мог бы долго выживать в одной стране, если бы не полный триумф Октября, то есть бесклассовое общество, или коммунизм, было еще далеко. Это зависело от революции международного пролетариата, и Ленин отводил на это безграничное количество времени.

Он признал, без всяких колебаний, что, пока существует необходимость в диктатуре пролетариата, она будет такой же, как любая другая диктатура. Он обещал, что непримиримое меньшинство, которое было цепными псами в царское время, будет подавлено так безжалостно, как этого потребует их сопротивление. Неоднократно я слышал, как Ленин подчеркивал, что Парижская коммуна потерпела поражение потому, что сразу же не сокрушила сопротивление буржуазии. И если я не знал этого раньше, то с тех пор я обнаружил его четкую, как эпиграмма, формулировку слов Энгельса: «До тех пор, пока существует государство, нет свободы; когда есть свобода, нет государства» 76.

Когда это бесклассовое общество придет? Это зависит, сказал Ленин, не от одной России. Россия в настоящее время – единственное государство, где введена диктатура пролетариата; и, несмотря на ее слабость и настоящее бессилие, похоже, что все могущественные капиталистические страны содрогаются от этой мысли и решают устранить эту власть.

Иногда он говорил о том, как Октябрьская революция «скоро» восторжествует. В другой момент он указывал, что настанет «период войн и революций», который продлится от пятидесяти до семидесяти пяти лет в разных странах, а потом «скоро» станет просто вопросом окончательного триумфа. Дело в том, когда этот триумф состоится, а не состоится ли вообще.

Между тем стремительно завершался процесс отмены эксплуатации человека человеком и владения частной собственностью. При нынешних обстоятельствах работа по разрушению старого государственного аппарата шла очень быстро; большинство радикальных коммунистов проявило нетерпение даже по отношению к новому закону о земле, заявляя, что план государственных хозяйств будет означать, что люди будут работать на других, то есть платное рабство возродится. Ленин сухо сказал об этом, так как он подбивал рабочих не брать на себя руководство заводами, до тех пор пока они не научатся управлять ими.

– Мы восторжествуем – если переживем все это; но это означает, что нам придется сделать несколько уступок на некоторый момент, чтобы производительная машина заработала и смогла бы выжить. А если мы восторжествуем или даже если нет, то наш пример вдохновит революцию в отдаленных азиатских, южноамериканских и африканских странах.

Это произойдет вскоре после того, как к русским присоединится европейский пролетариат. Нет, сказал он, когда это произойдет, он не сможет сказать. Другие уже делали подобную ошибку.

– Но вот что я вам скажу. Падение кайзера произойдет в течение года. Это абсолютно точно.

Это было более определенное предсказание, которое когда-либо делал Ленин, и он оказался прав. Через семь месяцев, 10 ноября, кайзер Вильгельм бросил свою армию и сбежал в Голландию, после этого его попросили отказаться от трона, и он сам назначил имперского канцлера, принца Макса Баденского. В Голландии Вильгельму предоставили замок, и в нем он провел оставшиеся годы, вдали от мировых событий.

– В конце, – сказал Ленин с той же уверенностью, – страны объединятся в огромную социалистическую федерацию или мировое сообщество – через семьдесят пять – сто лет.

Тот факт, что Ленин особенно упомянул азиатские и даже африканские народы, ничего не говоря о том, когда произойдет американская революция, интересовал меня в тот момент гораздо меньше, чем то, что он чуть раньше говорил об американской интервенции. Осознав, что мы задержались у Ленина гораздо дольше, чем он намеревался с нами беседовать, я задал ему последний вопрос:

– Но если интервенция – это реальность, если моя страна не будет ставить палки в колеса, но помогать, тогда что?

– Тогда, – ответил Ленин, – это означает круговую оборону с нашей стороны. Мы собираемся сейчас это предположить. И этому отдадим приоритет над всем прочим. В таком случае, – продолжал он, – революция может замедлить ход или даже временно измениться по форме; ее цели и намерения останутся прежними, просто достижение их будет немного отложено. При иностранном вторжении наши уставшие от войны люди найдут новые стимулы, чтобы сражаться, а крестьяне будут защищать свою землю. Они узнают, что, как это поняли немцы, приход японцев, британцев, французов или американцев будет означать возвращение помещиков. Ибо любой интервент должен иметь опору, а единственная опора, которую он найдет среди народа, – это сословие белых офицеров. Так что кто знает? Революцию, может, подтолкнет ваше империалистическое правительство. А если так, то это будет величайшей ошибкой – для вашей страны, вашего народа и для меня. Ибо в конечном итоге мы восторжествуем, – сказал он, – в этом вы можете не сомневаться.

Затем он повернулся ко мне и высказал сожаление, что теряет меня как перспективного члена класса марксистов. Он по-доброму посмотрел на меня и сказал, что я – американец до мозга костей. Но что я научусь; время кризисов особенно подходит для того, чтобы выучить теорию.

Я помню, как мы пошли назад по коридорам Кремля вместе с Кунцем. Ни мне, ни ему нечего было сказать. Нам даже в голову не пришло почувствовать себя польщенными, что председатель Совнаркома проговорил с нами два часа. Я сомневаюсь, чтобы те два тамбовских крестьянина подумали бы о том же. Нас просто переполняло сознание невероятных трудностей, ждавших впереди; он был так прост, а его сила и умение сосредотачиваться были таковы, что его слова буквально жгли слушателей и воспламеняли их, даже если выражение лица у него оставалось обычным.

Слова Ленина «В конце мы восторжествуем» стали частью его образа, который задержался в моей памяти.

Позже меня осенило: значит, он так и не оставил идею марксистского класса! Не было и намека на упрек, когда он упоминал об этом. Это было еще одним подтверждением справедливости той оценки, которую я дал еще задолго до того, как узнал самого Ленина, основанной на том, что говорили мне мои русско-американские друзья. Уважая убеждения другого человека, Ленин не призывал его идти куда-либо по собственной инициативе, и это тоже часть искусства быть человеком. Ленин был самым хорошим человеком из тех, кого я знал, и, кроме того, он был великим человеком.



<< Назад   Вперёд>>