Глава вторая. Царствование императрицы Елисаветы Петровны. Конец 1741 и 1742 год

Манифест с объяснением прав Елисаветы на престол. — Намерение относительно Брауншвейгской фамилии. — Приезд герцога Голштинского в Россию. — Возвышение Алексея Петровича Бестужева-Рюмина и Черкасова. Первые милости. — Возвращение ссыльных. — Лейб-компания. — Суд над Остерманом, Минихом, Левенвольдом и другими; их ссылка. — Восстановление Сената в прежнем значении, какое он имел при Петре Великом. — Управление иностранными делами. — Деятельность Сената. — Отношение к иностранцам. Драка в Петербурге с иностранными офицерами. — Духовенство. — Выходки проповедников против низвергнутого правительства. — Деятельность Синода. Финансы. — Промышленность. — Указ о жидах. — Меры относительно крестьян и дворовых людей. — Отъезд двора в Москву. — Коронация Елисаветы. — Милости. Назначение наследником престола Петра Федоровича. — Распоряжения относительно Москвы. — Заговор Турчанинова. — Положение правительственных лиц в начале царствования Елисаветы. — Их отношения к делам европейским. Переговоры с Швециею и возобновление войны. — Волнение в русском лагере, направленное против иностранцев. — Возобновление переговоров. — Сношения с Франциею, Англиею, Даниею, Австриею, Пруссиею, польско-саксонским двором, Турциею и Персиею.

Мы видели, что в манифесте 25 ноября обещан был другой манифест, «с обстоятельством и с довольным изъяснением». Обещанный манифест вышел 28 ноября. В нем прежде всего указывается на порядок престолонаследия, определенный завещанием Екатерины I и утвержденный присягою всего народа; здесь в случае бездетной смерти Петра II престол переходил к цесаревне Анне и ее потомству, после — к цесаревне Елисавете, после Елисаветы — к великой княжне Наталье Алексеевне; мужескому полу дано предпочтение пред женским, но зато постановлено, что никто не принадлежащий к православному исповеданию или имеющий другую корону не может быть наследником. На основании этого пункта по смерти Петра II Елисавета была единственною законною наследницею; но недоброжелательными и коварными происками Андрея Остермана духовная Екатерины по смерти Петра II была скрыта, ибо тогда все важнейшие дела были в его руках; происками его же, Остермана, желавшего удалить Елисавету, как знавшую многие его коварные и вредные государству поступки, избрана была на престол Анна Иоанновна. Когда в 740 году Анна разболелась смертельною болезнею, он же, Остерман, сочинил определение о наследстве, по которому престол переходил к сыну принца Антона Брауншвейгского от мекленбургской принцессы Анны и к большему оскорблению и удалению от престола Елисаветы определен был порядок престолонаследия в Брауншвейгской фамилии. Анна подписала определение, будучи уже в крайней слабости. Все были принуждены присягать Иоанну Антоновичу, потому что гвардия и полевые полки были в команде графа Миниха и принца Антона. Принц Антон с женою присягали сами соблюдать и сделанное покойною императрицею определение о регентстве, но потом с помощью графов Остермана, Миниха и Головкина, презря свою присягу, эти определения нарушили, правительство империи в свои руки насильством взяли; принцесса Анна Мекленбургская не устыдилась назвать себя великою княгинею всероссийскою, отчего не только большие беспорядки, крайние утеснения и обиды начались, но даже отваживались утвердить принцессу Анну императрицею всероссийскою еще при жизни сына ее. Тогда Елисавета соизволила восприять родительский престол по прошению всех верноподданных, «а наипаче и особливо лейб-гвардии нашей полков». Манифест оканчивался так: «и хотя она, принцесса Анна, и сын ее, принц Иоанн, и их дочь, принцесса Екатерина, ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола ни по чему не имеют, но, однако, в рассуждении их, принцессы и его, принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойств и из особливой нашей природной к ним императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честью и с достойным удовольствием (удовольствованием), предав все их вышеписанные к нам разные предосудительные поступки крайнему забытию, всех их в их отечество всемилостивейше отправить повелели».

В минуту издания этого манифеста Елисавета действительно хотела отправить Брауншвейгскую фамилию как можно скорее из России. Она говорила Шетарди: «Отъезд принца и принцессы Брауншвейгских с детьми решен, и, чтоб заплатить добром за зло, им выдадут деньги на путевые издержки и будут с ними обходиться с почетом, должным их званию». Елисавета хотела назначить им более или менее значительное годовое содержание, смотря по тому, как они будут вести себя в отношении к ней; оставляла принцессе орден Св. Екатерины, принцу Антону, его сыну и брату — Андреевский орден. Но в то же время она послала в Киль за племянником своим, молодым герцогом Голштинским; ею овладело беспокойство, допустят ли его спокойно приехать в Россию, и в этом беспокойстве ей пришла мысль или была внушена другими — задержать Брауншвейгскую фамилию в дороге и в Риге, до тех пор пока герцог Голштинский достигнет русской границы. Поэтому Василий Федорович Солтыков, провожавший Брауншвейгскую фамилию, получил указ, что хотя в инструкции и велено ему было в города не заезжать, однако по некоторым обстоятельствам теперь это отменяется, и он должен продолжать путь как можно тише и останавливаться дня по два в одном месте. За герцогом Голштинским был отправлен майор барон Николай Фридрих Корф, который благополучно и привез герцога в Петербург 5 февраля 1742 года вместе с обер-гофмаршалом его Брюммером и обер-камергером Бергхольцем. Императрица немедленно надела на племянника Андреевскую ленту с бриллиантовою звездою, а герцог дал учрежденный отцом его орден Св. Анны Разумовскому и Воронцову. 10 февраля праздновалось рождение герцога: ему исполнилось 14 лет. Мы видели, что во втором манифесте выставлено было распоряжение Екатерины, по которому после Петра II престол принадлежал герцогу Голштинскому; Елисавета получала право с устранением племянника только потому, что он не был православного исповедания. Но императрица отказывается от брака и намерена объявить племянника наследником престола; для этого необходимо, чтоб герцог принял православие, и, пока это условие не выполнено, внук Петра Великого величается его королевским высочеством, владетельным герцогом Голштинским.

С первых же дней нового царствования было видно, что с переменою лиц произойдут немедленные перемены и в учреждениях. Нет души Кабинета Остермана, нет помину и о самом Кабинете, упоминается чрезвычайный совет по внешним и внутренним делам — «учрежденное при дворе министерское и генералитетское собрание». В этом собрании нет Остермана, Миниха, Головкина, но нет новых назначений с целью заменить выбывших, особенно Остермана. Кто будет вести внешние сношения в такое трудное время, когда вся Европа в пламени и изо всех сил стараются втянуть в пламя и Россию? Никто, разумеется, за телом Кабинета — великим канцлером князем Черкасским не признавал способности заменить душу Кабинета — Остермана. И падшее правительство для противодействия Остерману нашлось вынужденным возвратить из ссылки Алексея Петровича Бестужева; новое правительство, естественно, должно было остановиться на том же Бестужеве для совершенной замены Остермана. Говорят, что Лесток особенно располагал Елисавету в пользу Бестужева, и прибавляют, будто императрица пророчила Лестоку, что он выводит Бестужева на свою голову. Мы не поручимся, что пророчество не выдумано после своего исполнения; но ходатайство Лестока нам очень понятно, ибо вспомним, что во время своей беды старик Бестужев завел связи со двором цесаревны Елисаветы, и именно с Лестоком. Это самое обстоятельство заставляло, разумеется, и саму Елисавету благоприятно смотреть на Бестужевых. Потом Бестужев был поднят, сделан кабинет-министром в конце царствования Анны, когда Бирон, покровитель Бестужева, рассорился с Брауншвейгскою фамилиею и поэтому сближался с Елисаветою, с которою никогда не ссорился; сближение это усилилось во время регентства; понятно, что Бестужев, которого интересы были тождественны с интересами Бирона, должен был также сблизиться с цесаревною и ее двором и, разумеется, сумел это сделать. Регентство Бирона возбуждало в новой императрице очень приятное воспоминание; понятно, что в этом воспоминании Бестужев должен был занимать видное место.

Таким образом, благосклонность Елисаветы к Бестужевым даже и без внушений Лестока объясняется легко, и доброе расположение Лестока объясняется также легко, само по себе. 29 ноября дан был Сенату именной указ, чтоб Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину «для его известно неповинного претерпения» старшинство иметь с того времени, как он от императрицы Анны Иоанновны в тот чин пожалован, именно с 25 марта 1740 года. И в тот же день был дан указ о повышении человека, который в самом начале был одним из главных членов бестужевской партии, — Черкасова: прежде бывший тайный кабинет-секретарь Иван Черкасов был пожалован в действительные статские советники и назначен при дворе ее величества при отправлении комнатных письменных дел. Бестужеву легко было напомнить Елисавете о Черкасове, верном слуге ее отцу и матери, подвергшемся гонению после их смерти, с тех пор как и она сама стала терпеть беды.

Наступило 30 ноября, первое торжество в новое царствование, и торжество особенно важное в настоящем случае, ибо напоминало великого родителя императрицы, — наступил орденский праздник Андрея Первозванного. После литургии в придворной церкви императрица пожаловала Андреевскую ленту троим генерал-аншефам — Румянцеву, Чернышеву и Левашову — и действительному тайному советнику Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину; уже имевшим ордена Ушакову, графу Головину и князю Куракину — золотые цепи ордена; кроме того, кавалеры прежнего двора цесаревны Петр и Александр Шуваловы, Воронцов и Разумовский сделаны действительными камергерами. Потом в разные числа 1741 и начала 1742 года пожалованы: Герман Лесток за его особливые и давние услуги и чрезвычайное искусство первым лейб-медиком в ранге действительного тайного советника с назначением главным директором над медицинскою канцеляриею и всем медицинским факультетом с жалованьем по семи тысяч рублей. Бестужев и Черкасов не могли забыть своих приятелей: Исаак Веселовский из асессоров произведен в действит. стат. советники и определен в коллегию Иностранных дел; подполковник артиллерии Авраам Петров Ганнибал произведен в генерал-майоры, сделан обер-комендантом в Ревеле и получил 569 душ крестьянских; Михайла Петр. Бестужев-Рюмин пожалован в обер-гофмаршалы.

Вместе с указами о наградах Сенат получил указы о возвращении пострадавших в прежнее царствование. 4 декабря князья Василий и Михаила Владимировичи Долгорукие, возвращенные из заточения, восстановлены в прежних чинах и за старостью отставлены от службы; но 23 декабря князь Василий Владимирович сделан президентом Военной коллегии. Князю Сергею Мих. Долгорукому и графу Платону Мусину-Пушкину позволено выехать из деревень первому в Петербург, а другому — в Москву. Федор Соймонов выпущен из деревень с позволением жить, где пожелает; секретарю Суде позволено из Москвы выехать в Петербург. Вспмнили о знаменитой свояченице Меншикова Варваре Арсеньевой, освободили ее из монастыря, в который она была сослана в 1728 году, и позволили жить в Москве, в котором захочет монастыре. 8 января детям Волынского возвращено все конфискованное имение отца; а чрез десять дней последовал указ об освобождении из ссылки Бирона, братьев его и Бисмарка, об увольнении их из службы и о возвращении Бирону силезского имения Вартенберга, отданного было Миниху. Матрос Максим Толстой, который в 1740 году не хотел присягать Иоанну Антоновичу и за то был истязан, изувечен, произведен в армейские капитаны, уволен в отставку за увечье и награжден пятьюстами рублей. Понятно, что теперь старые доносы на опальных аннинского царствования не считались более заслугами, и доносчик на Долгоруких, Сибирского приказа секретарь Осип Тишин, за непорядочные и противные указам поступки, за неспособность и пьянство отставлен был от должности, с тем чтоб никуда не определять.

Мы видели, что Елисавета согласилась на просьбу гренадерской роты Преображенского полка быть ее капитаном. В последний день 1741 года состоялся именной указ: «Понеже во время вступления нашего на всероссийский родительский наш престол полки нашей лейб-гвардии, а особливо гренадерская рота Преображенского полка, нам ревностную свою верность так показали, что мы оною их службою, помогающу нам всемогущему господу богу, желаемый от всего государства нашего успех в восприятии престола безо всяких дальностей и не учиня никакого кровопролития получили; и яко же мы в том благодарны есть господу богу, подателю всех благ, за неизреченную его милость к нам и всему государству нашему, так, имея во всемилостивейшем нашем рассуждении и верную службу вышеписанных, не можем остаться, не показав особливой нашей императорской милости к ним». Милость состояла в том, что офицерам гвардии и двух полков — Ингерманландского и Астраханского — выдана была денежная сумма, равнявшаяся третному жалованью; солдатам выдано было на Преображенский полк 12000 рублей, на Семеновский и Измайловский — по 9000, на конный — 6000, на Ингерманландский и Астраханский — по 3000. Гренадерская рота Преображенского полка получила название лейб-компании, капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик равнялся полному генералу, два поручика — генерал-лейтенантам; два подпоручика — генерал-майорам, прапорщик — полковнику, сержанты — подполковникам, капралы — капитанам. Потом унтер-офицеры, капралы и рядовые пожалованы были в потомственные дворяне; в гербы им внесена надпись: «За ревность и верность». Обер — и унтер-офицеры и рядовые лейб-компании получили деревни и некоторые — с очень значительным числом душ, например адъютант Грюнштейн — 927 душ; 258 человек рядовых получили каждый по 29 душ. Богатое пожалование Грюнштейну объясняется тем, что он был постоянно на первом плане между гвардейцами, усердствовавшими Елисавете. Сын саксонского крещеного еврея Грюнштейн 18 лет приехал в Россию искать счастья, начал торговать, накопил денег, отправился в Персию, где прожил 11 лет, но, возвращаясь оттуда с значительным состоянием, был в степи ограблен, избит и оставлен замертво двумя астраханскими купцами; очнувшись, был захвачен в плен татарами, как-то освободился от него и, возвратившись в Россию, начал дело против ограбивших его купцов, но хлопотал понапрасну, потому что противники задаривали судей. В отчаянии Грюнштейн поступил рядовым в Преображенский полк и перешел из лютеранства в православие. В последний же день 1741 года отняты были всякого рода пожалованья у тех, которые получили их не от коронованных государей, т. е. в царствование Иоанна VI, кроме тех, которые были произведены в чины по удостоению командирскому.

Обер-офицеры и солдаты лейб-компании получили деревни из отписных имений тех лиц, которые были арестованы в ночь на 25 ноября. Главным из них был Остерман — оракул трех царствований. Мы видели, что суд, и суд неправый, над ним уже был произнесен во втором манифесте о воцарении Елисаветы, где на него сложена была вина скрытия распоряжений Екатерины I и, таким образом, устранения дочери Петра Великого от престола; поэтому уже никто не мог ждать помилования знаменитому министру. Над Остерманом накопилось много ненавистей. В восшествии на престол Елисаветы выразилось противодействие порядку вещей, господствовавшему в два предшествовавшие царствования, когда на главных местах с главным влиянием на дела военные и гражданские явились иностранцы. В последнее время Остерман оставался представителем этого порядка, самым видным и влиятельным из людей иностранного происхождения, о котором внутри России говорили, что он немец и потому запечатал «Камень веры», с именем которого и за границею соединяли мысль о немецком управлении Россиею. После переворота 25 ноября люди, стоявшие наверху и стремившиеся ко власти, все были враждебны Остерману, все имели с ним старые счеты; друзей не было, тем более что характер знаменитого дипломата отталкивал, а не привлекал, такие характеры осуждают людей на одиночество. Таким образом, за Остермана не могло быть ходатаев у новой императрицы, все спешили наперерыв вооружать ее против него, всеобщею ненавистью оправдать ее личное нерасположение, а это нерасположение, как мы видели, было велико. Елисавета не любила Остермана, потому что с его стороны не встречала к себе ни малейшего сочувствия, на которое считала себя вправе как дочь Петра Великого, выведшего Остермана; с Петра II между Елисаветою и Остерманом должны были начаться столкновения, борьба за влияние; при Анне примирения быть не могло, в последнее время к нерасположению присоединялся страх. Елисавета более чем кого-либо боялась Остермана, а это чувство не располагает к любви; мы видели, что Елисавета даже не могла сдерживаться и позволяла себе выходки против Остермана, который платил тем же; при всей своей осторожности и скрытности он не мог удержаться и, когда пришли арестовать его, сделал выходку против Елисаветы, что, разумеется, не могло содействовать к смягчению гнева новой императрицы.

Комиссия, которой было поручено производить следствие над Остерманом с товарищами, состояла из генералов Ушакова и Левашова, тайного советника Нарышкина, генерал-прокурора князя Трубецкого и князя Михаила Голицына. Остермана спрашивали, зачем он не приводил в действие распоряжения Екатерины I о престолонаследии и участвовал в выборе Анны Иоанновны. Он отвечал, что во время болезни Петра II был при нем безотлучно и находился в таком состоянии, что себя не помнил; за ним прислали и объявили, что избрана Анна; при этом он представлял цесаревну Елисавету; но не согласились. В царствование Анны словесные от императрицы предложения при нем и Бироне были неоднократно, чтоб Елисавету, сыскав жениха, отдать в чужие края, и от него о том письменные проекты были. В угождение императрице Анне он писал проект об отлучении Елисаветы и герцога Голштинского от престола. На обвинение в том, что покровительствовал иностранцам в предосуждение русским людям, Остерман отвечал: чужих наций людей в российскую службу больше и больше принимать и их в знатные достоинства производить и награждать, а российских природных от произвождения отлучать и их всякой милости лишать не старался, в чем он ссылается на поданное им по требованию бывших регента и правительницы о государственном правлении мнение, в котором о произвождении и награждении российского народа перед чужестранцами во всяких случаях именно написано. Спрашивали, для чего принцессе Анне внушал, чтоб Лестока в крепость посадить и допрашивать. Остерман отвечал: для того, что в письме и предостережении, присланном из-за границы, Лесток именно упомянут; но он, Остерман, мнение объявил, чтоб принцесса для показания к цесаревне Елисавете конфиденции сообщила ей об этом и, если не хочет одна этого сделать, чтоб изволила в присутствии кабинет-министров исполнить. Когда принцесса дала ему знать о своем разговоре с цесаревною Елисаветою, то он отвечал, что, по его мнению, цесаревна действительно о том не знает, причем было ему приказано стараться об отзыве из Петербурга подозрительного французского министра Шетарди.

Но был вопрос, на который оракул не нашел ответа: «В доме у тебя в письмах найдено по делу Волынского некоторые из комиссии подлинные дела и черные экстракты, да сверх того к оскорблению и обвинению Волынского. Явилось собственное твое мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нем в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включен; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого еще под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены; для чего ты Волынского так старался искоренить?» Остерман отвечал: «Виноват и согрешил. Неплюев к тому делу по представлению моему определен для того, что он, Неплюев, был мне приятель, дабы чрез него о всем в том происхождении ведать мог, ибо Волынский против меня поднимался». Остерман дополнил свои показания тем, что относительно наследства дочерей принцессы Анны советовал делать дело чрез прошение народное, о чем просил Левенвольда внушить принцессе.

Вторым государственным преступником был фельдмаршал Миних, находившийся со врагом своим Остерманом в одинаковом положении. Остерман приобрел себе только врагов, а не друзей своею недоверчивостью, скрытностью, своею таинственною речью, которой никто не понимал, страшным честолюбием, вследствие которого он не допускал ни высшего, ни равного, если только они не были в умственном отношении ниже его, стремлением заправлять всеми делами, оставляя другим только подписывать их. Миних, по-видимому, представлял противоположность Остерману своею живостью, своею обильною и откровенною речью; но если нынче он обошелся с человеком так ласково, так сердечно, что тот не нахвалится и готов идти за него в огонь и воду, то завтра он обойдется с тем же самым человеком так не по-человечески, что навсегда оттолкнет его от себя; смесь хороших и дурных качеств и отсюда постоянная смена хороших и дурных поступков не давали никому ручательства в прочности отношений своих к фельдмаршалу и заставляли сторониться от него, тем более что этот человек не разбирал средств, прокладывая себе дорогу к чему-нибудь, толкая всех встречных. Таким образом, и Миних не мог найти заступника.

Сама Елисавета кроме невнимания могла обвинять его и в поступках прямо враждебных: он приставлял к ней шпионов в царствование Анны. Было еще любопытное обвинение: гвардейские гренадеры показали, что Миних, приглашая их арестовать Бирона, упоминал о цесаревне Елисавете и ее племяннике герцоге Голштинском. Об этом записаны два несогласных показания, из которых в одном говорится: «Бывшие при арестовании Бирона на карауле гренадеры объявили, что, пришед-де оный фельдмаршал к караулу, говорил им: «Хотите ли вы государю служить — ведайте, что регент есть, от которого государыне цесаревне, племяннику ее, принцу Иоанну, и родителям его есть утеснение, и надобно-де его взять», и спрашивал их: «Ружья у вас заряжены?» На что они отвечали: «Готовы государю с радостью служить». И пошли, и взяли; а потом уже они, видя, что на другой день дело не туда пошло, руки опустили. И того ради оному Миниху представлены тех гренадеров девять человек, которые нынче в лейб-компании, и сказали, что-де он им, тогда бывшим на карауле, именно пред фрунтом о государыне императрице Елисавете Петровне и принце Голштинском говорил. На что он, граф Миних, ответствовал, что он таких речей, как они объявляют, не говаривал. И в том обе стороны на очной ставке на своих словах сначала утверждались, но потом, когда от них, лейб-компании прапорщика, вахмистров и рядовых, он, граф Миних, в том уличен стал, то он признался, говоря, что понеже он слабую имеет память, яко же для того и об отставке от службы просил, то такие слова, какие они показывают, он тогда, как ныне припоминает, говорил и что в том за своим беспамятством прежде не признался, в том признает себя винна и просит о милосердии, а те слова, без сомнения, говорил для того, чтоб тогда тех гренадер в исполнение воли принцессы Анны тем больше анкуражировать». В этом показании есть ложь об утеснении Бироном цесаревны и ее племянника, но нет обмана, ибо прежде всего Миних спрашивает, хотят ли солдаты служить государю, и после всего солдаты говорят, что готовы с радостью служить государю; другого государя, кроме того, которому они присягали, никто разуметь не мог. Другое показание говорит яснее: Миних, подойдя к караульным, сказал, что ежели они хотят служить цесаревне Елисавете и ее племяннику, так шли бы с ним арестовать Бирона, «ибо-де, кого хотите государем, тот и быть может, хотя принц Иоанна или герцога Голштинского», что они, слыша все, согласно сказали, что ее величеству (Елисавете) служить охотно желают.

Под одну опалу с такими видными людьми, как Остерман и Миних, подпал и относительно темный человек, обер-гофмаршал Левенвольд. Обязанный своим возвыщением фавору Екатерины I, он выдвинул Остермана, которого, как мы видели, бестужевская партия иначе не называла как «клеатурою (креатурою) Левольда». Теперь Левенвольд пал вместе с своей креатурой, ненавидимый русскими как сильный по своему придворному положению член немецкой партии, без сочувствия и со стороны немцев, которые не могли найти в нем ничего хорошего, не могли толковать, что Россия много потеряла в Левенвольде, как толковали, что Россия не заменит Остермана и Миниха. Наконец, Левенвольд заслужил личное нерасположение Елисаветы, хотя и оправдывался, что действовал по приказанию правительницы, но такие оправдания в подобных случаях не принимаются. «К нынешней государыне, — говорил Левенвольд, — я всегда имел свое должнейшее почтение, а что в торжество дня рождения принца Иоанна для нее при публичном столе поставлен был стул с прочими дамами в ряд, то сие учинено по приказу принцессы, а не по моему рассуждению, и хотя я при том ей представлял, что не обидно ли то будет цесаревне, однако ж она мне именно приказала, чтоб тарелку положить так, как выше написано, и я-де как сама выйду, то уже сделаю, что надобно». Головкин, Менгден, Темирязев, Яковлев допрашивались как слишком усердные слуги падшего правительства. По окончании следствия, 13 января, Сенат получил указ «судить их по государственным правам и указам». Кроме сенаторов для этого суда приглашены были и другие лица, президенты коллегий. По выслушании экстрактов из дела долго рассуждали, потом начали собирать голоса с младших: Остермана приговаривали к смертной казни просто; князь Василий Владимирович Долгорукий имел слабость произнести смертную казнь колесованием. Миних приговорен был к четвертованию, Головкин, Менгден, Левенвольд и Темирязев — к отсечению головы.

Бестужев, или находившийся еще под впечатлением недавнего суда и приговора над ним самим, или желая показаться великодушным пред иностранцами, говорил секретарю саксонского посольства Пецольду, что приговор, произнесенный судною комиссиею над Остерманом с товарищами, ужасен, что канцлер князь Черкасский и генерал-прокурор князь Трубецкой настояли, чтоб Остерман был приговорен к колесованию, а Миних к четвертованию, но что он, Бестужев, надеется на милосердие императрицы и вместе с Лестоком употребит все старание, чтоб это милосердие оказалось именно в этом случае.

17 января утром по всем петербургским улицам раздавался барабанный бой: народу объявили, что на следующий день в 10 часов утра будет совершена публичная казнь над врагами императрицы и нарушителями государственного порядка. 18 числа с раннего утра толпа уже начала собираться на Васильевском острове, на площади перед зданием коллегий: здесь Астраханский полк окружал эшафот, на котором виднелось роковое бревно (плаха). Арестанты в то же утро были переведены из крепости в здание коллегий. Как только пробило 10 часов, их начали выводить на площадь. Впереди всех показался Остерман, которого по причине болезни в ногах везли на извощичьих санях в одну лошадь, на нем был небольшой парик, черная бархатная фуражка и старая короткая лисья шубка, в которой он обыкновенно сидел у себя дома. За Остерманом шли: Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Темирязев. Когда они все поставлены были в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и взнесли на эшафот, где посадили на стул; сенатский секретарь начал читать приговор, который Остерман должен был выслушивать с обнаженною головою. Бывший великий адмирал обвинялся в утайке духовной Екатерины I, в составлении проектов, где доказывал, что Елисавета и племянница ее не имеют права на престол, и предлагал для предотвращения всяких опасностей выдать Елисавету замуж за чужестранного убогого принца, а «паче всего» дерзнул составлять проекты о приобщении к наследию русского престола дочерей мекленбургской принцессы Анны. Он же, Остерман, учинил императрице еще разные озлобления; кроме того, не представлял о лучшей предосторожности к защите государства; в важных делах с прочими поверенными персонами откровенных советов не держал, но обыкновенно поступал по собственной воле; к некоторым важным делам в предосуждение всего российского народа употреблял чужих наций людей, а не российских природных и, будучи в своем министерстве, имея все государственное правление в своих руках, многие славные и древние российские фамилии опровергать и искоренять, у монархов во озлобление приводить, и от двора многих отлучать, и жестокие и неслыханные мучения и экзекуции как над знатными, так и над незнатными, не щадя и духовных персон, в действо производить, и между российскими подданными несогласия вселить старался и т. п. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз; палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор. В эту минуту подходит к осужденному тот же секретарь, вынимает другую бумагу и читает: «Бог и государыня даруют тебе жизнь». Тут солдаты и палачи подняли его, снесли с эшафота и посадили на прежние сани, на которых он оставался все время, как читали приговоры его товарищам.

Миниху читали, что он не защищал духовной Екатерины I, хлопотал больше других о возведении Бирона в регенты, того же Бирона низверг для частных своих выгод, причем обманул солдат, сказавши им, что регент притесняет цесаревну Елисавету и ее племянника и кого они хотят государем, тот и быть может — принц Иоанн или герцог Голштинский; делал нынешней императрице многие озлобления, приставлял шпионов наблюдать за нею, командуя армиею, не берег людей, позорно наказывал офицеров без суда, расточал государственную казну. Головкин, Левенвольд и Менгден обвинены в стараниях в пользу принцессы Анны; кроме того, второй — в расточении суммы, сбиравшейся от казенной продажи соли, а третий — в злоупотреблениях по президентству в Коммерц-коллегии; Темирязев — за известные нам движения в пользу бывшей правительницы. Всем этим лицам объявлено было помилование без возведения на эшафот. В Остермане после помилования не заметили никакой перемены, кроме некоторого дрожания рук; Миних вел себя во все время мужественно и гордо, Левенвольд спокойно и прилично, в Головкине и Менгдене зрители заметили малодушие. Когда народ увидел, что во вчерашнем объявлении его обманули, никому не отрубили головы, то встало волнение, которое должны были усмирить солдаты. Некоторые могли быть недовольны тем, что не видали, как рубят головы людям; другие могли быть недовольны тем, что недавно рубили же головы Долгоруким, Волынскому, за что же помилованы Остерман, Миних и Левенвольд; но историк должен заметить, что после кровавых примеров аннинского царствования никто из людей, враждебных и опасных правительству, не был казнен смертью, при допросах никого не пытали.

Сибирь назначена была местом ссылки избавленных от смерти лиц (Остерману — Березов, Миниху — Пелым), только для Левенвольда назначен был Соликамск. Отправить их из крепости в ссылку поручено было не раз упомянутому уже нами князю Якову Шаховскому, который за дружбу с Головкиным исключен был из списка сенаторов и определен обер-прокурором в Синод. Шаховской оставил нам рассказ, как он исполнил свое печальное поручение. Вошедши в казарму, где содержался Остерман, он нашел его лежащим и громко жалующимся на подагру; увидав Шаховского, он изъявил сожаление о своем преступлении и прогневлении государыни и окончил просьбою поручить покровительству императрицы детей его. Жена его отправилась вместе с ним в ссылку. «О ней, — говорит Шаховской, — кроме слез и горестного стенания, описывать не умею».

Отправив Остермана, Шаховской пошел в казарму Левенвольда и «лишь только вступил в оную казарму, которая была велика и темна, то увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде, который притом в смятенном духе так тихо говорил, что я и речи его расслушать не мог, паче же что вид на голове его склокоченных волос и непорядочно оброслая седая борода, бледное лицо, обвалившиеся щеки, худая и замаранная одежда нимало не вообразили мне того, для кого я туда шел, то подумал, что то был какой-нибудь по иным делам из мастеровых людей арестант же. Итак, оборотясь, говорил офицеру, чтоб его от меня отвели, а показали б, в котором угле в той казарме бывший граф Левенвольд находится; но как на сие сказали мне, что сей-то самый граф Левенвольд, то в тот момент живо предстали в мысль мою долголетние его всегдашние и мною часто виданные поведения, в отменных у двора монарших милостях и доверенностях, украшенного кавалерскими орденами, в щегольских платьях и приборах, в отменном почтении пред прочими… В смятенных моих размышлениях пришел я к той казарме, где оный бывший герой (Миних), а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены, возле окна, ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде, с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видеть, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возвед взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови ее величество и государствование ее!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось: так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор». А как уже все было к отъезду его в готовности, и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова. Всего тягостнее было для Шаховского исполнить свое печальное поручение относительно «благотворителя» своего, графа Головкина, которого он нашел в казарме в самом печальном положении: «Горько стенал он от мучащей его в те же часы подагры и хирагры и оттого сидел недвижимо, владея только одною левою рукою. Я подошел к нему ближе и, крепясь, чтоб не токмо в духу вкорененная, но и на лице моем написанная об нем жалость не упустили слез из глаз моих, что по тогдашним обстоятельствам весьма было бы к моему повреждению, объявил ему высочайший указ. Он, жалостно взглянув на меня, сказал, тем он более ныне несчастливейшим себя находит, что воспитан в изобилии и что благополучия его, умножаясь с летами, взвели на высокие степени, не вкушая доныне прямой тягости бед, коих теперь сносить сил не имеет».

Кроме Остермана, Миниха, Головкина, Левенвольда, Менгдена и Темирязева к более легким наказаниям приговорены были: сын фельдмаршала обер-гофмейстер Миних; родственник жены Остермана тайный советник Василий Стрешнев, за шпионство при дворе по приказу Остермана; генерал Хрущов, за подслуживание тому же Остерману; действительный статский советник Андрей Яковлев, за «крайнюю и наиближайшую конфиденцию» с Остерманом; директор канцелярии принца Антона Петр Граматин; секретарь Семенов, «обретавшийся всегда при графе Остермане в партикулярной его услуге»; секунд-майор Василий Чичерин, за шпионство за Елисаветою; секретарь Поздняков, поплатившийся за услугу, оказанную Темирязеву в сочинении манифестов.

Самые влиятельные члены прежнего управления лишены своих мест, сосланы — кто же заменит их? 12 декабря 1741 года явился именной указ, в котором читали, что императрица усмотрела нарушение порядка государственного управления, как он был при отце ее: происком некоторых вновь изобретен Верховный тайный совет; потом сочинен Кабинет в равной силе, как был Верховный совет, только имя переменено, от чего произошло многое упущение дел государственных внутренних всякого звания, а правосудие уже и весьма в слабость пришло. Поэтому для отвращения прежних непорядков императрица повелевала, чтоб правительствующий Сенат имел прежнюю свою силу и власть, как было при Петре Великом; повелевала все указы и регламенты Петра Великого наикрепчайше содержать и по них неотменно поступать, не отрешая и последующих указов, кроме тех, которые с состоянием настоящего времени несходны и пользе государственной противны. Сенаторами были назначены: генерал-фельдмаршал князь Иван Трубецкой, великий канцлер князь Черкасский, обер-гофмейстер граф Семен Солтыков, генерал Григорий Чернышев, генерал Ушаков, адмирал граф Головин, обер-шталмейстер князь Куракин; действительные тайные советники Алексей Бестужев-Рюмин и Александр Нарышкин; генерал-лейтенанты князья Голицын (Михайла) и Урусов, Бахметев; тайный советник Новосильцев; действительный статский советник князь Алексей Голицын. Генерал-прокурор князь Никита Трубецкой и обер-прокурор Брылкин утверждены в своих должностях; в коллегиях, канцеляриях и конторах как в резиденциях, так и в губерниях должны быть учреждены прокуроры с их прежнею должностью. Управление иностранными делами поручается канцлеру князю Алексею Черкасскому и действительному тайному советнику Алексею Бестужеву-Рюмину, который возводится в вице-канцлеры, тайному советнику Бреверну быть в прежней должности при иностранных делах; а когда случится какое важное дело, то в конференциях с ними должны присутствовать адмирал граф Головин и обер-шталмейстер князь Куракин. Как Сенат, так и министры иностранных дел будут иметь заседания во дворце (в императорском доме), в особливых апартаментах, и в заседаниях этих, смотря по надобности, сама императрица будет присутствовать. Кабинет упраздняется, и вместо того будет при дворе Кабинет в том значении, как был при Петре Великом, и вести дела в нем будет действительный статский советник Иван Черкасов.

После этого указа в конце декабря 1741 и в продолжение 1742 года Елисавета семь раз присутствовала в Сенате, приходила иногда в одиннадцатом, иногда в исходе десятого, а иногда и в девятом часу утра, оставалась часа по три. Генерал-прокурор предложил восстановленному Сенату, не соизволит ли для самонужнейших государственных дел положить в неделю один день, в который сенаторам всем съезжаться поранее, а именно пополуночи в седьмом часу; приказали съезжаться в пятницу и не позже семи часов. В конце 1741 и в продолжение 1742 года Сенат сделал несколько постановлений, которые обнаруживают особенное направление. В Сибири случилось страшное происшествие: четырнадцатилетняя девочка убила двух других маленьких девочек, а в Уложении и последующих указах не было означено, до которых лет дети освобождаются от пытки и смертной казни; надобно было делать постановление, и генерал-прокурор объявил, что по указу Петра Великого в таких случаях Сенат обязан был собрать все коллегии и сообща мыслить и толковать. Коллегии были собраны в лице своих президентов и некоторых членов; генерал-прокурор предложил дело и потом поставил на стол песочные часы, по которым дано времени на рассуждение два часа; по довольном рассуждении сенаторы и коллежские президенты и члены согласно объявили свое мнение, что малолетними надобно считать до 17 лет; до этого возраста преступники, подлежащие ссылке, кнуту или смертной казни, от них освобождаются, подвергаются только наказанию плетьми и отсылке на 15 лет в монастырь на покаяние. В одно из заседаний, в которое присутствовала императрица, генерал-прокурор представил, что во многих делах в титуле императорском являются описки по простоте и виновные отсылаются в Тайную канцелярию и страдают, а в делах происходит остановка. Императрица указала: о таких погрешностях впредь более не следовать, описки переправлять, только подтвердить, чтоб писали осмотрительно. В другое присутствие свое в Сенате императрица указала: за ложное сказывание слова и дела кнутом не бить и крестьян отдавать помещикам, а посадских — в слободы. По делу московского священника при церкви Сергия в Рогожской Михайлы Степанова Сенат приказали: за учиненное им смертное убийство работницы его смертной казни не чинить, а послать его св. Синоду в дальний монастырь на покаяние для того: хотя он в духовной декастерии в двух расспросах и показал, что работницу ножом зарезал, помня ее продерзости и за похвальные ее слова, но в Сыскном приказе с трех розысков и огня утвердился, что зарезал в беспамятстве и умысла в том не было, а в декастерии показал он с принуждения судей и секретаря для того, что они обещали ему, ежели повинную принесет, в Сыскной приказ не отсылать, а отдать под начал в монастырь; в обыску об нем 49 человек показали, что он в разные времена от пьянства в беспамятстве бывал, отчего в той церкви недели по две и по три не служивал, а сверх того показали, что он человек добрый и наперед сего в подозрениях не бывал.

Во вступлении на престол Елисаветы выразилось народное движение, направленное против преобладания иноземцев, утвердившегося в два последние царствования. Ссылка Остермана, Миниха, Левенвольда и Менгдена показывала, что это господство прекращается при новом правительстве. Иностранные дипломаты по своей неопытности, по незнанию хода русской истории, да и по незнанию общего хода исторических явлений не понимали, в чем дело, и толковали об нем каждый по-своему, соответственно с интересами, для охранения которых были присланы к русскому двору. Немцы тужили о падении немцев, в которых видели представителей связи русского двора с своими дворами, враждебно смотрели на новое правительство, не предсказывали ему добра, утверждали, что Россия не выпутается из затруднительных обстоятельств без Остермана и Миниха, толковали о их возвращении. Француз Шетарди смотрел иначе на дело. С самого вступления России в систему европейских держав Франция почуяла в ней опасную соперницу, которая, поддерживая против нее слабейших, особенно помогая извечной ее сопернице Австрии, будет мешать ей в стремлении к игемонии в Европе. Для Франции Россия была незваная, непрошеная гостья в Европе, и проводить ее назад, к Азии, выжить русский двор из Петербурга назад в Москву, стало заветною целью французской политики. Шетарди хлопотал о низвержении Брауншвейгской фамилии посредством Елисаветы именно с этою целью, с восторгом видел вражду Елисаветы к Остерману и раздувал эту вражду, наговаривал, что императрица должна заменить русскими всех немцев на дипломатических постах при иностранных дворах. Блестящий маркиз не понимал, что дочери Петра Великого гораздо труднее отказаться от основного внутреннего дела отца своего, чем от завоеванных им областей, а он знал, что и последнее было для нее невозможно; маркиз не догадывался, что русские люди по ясному сознанию чисто русских интересов, какое они получили благодаря Петру, ревностнее немцев будут поддерживать новое значение России в Европе. С первых же дней царствования Елисаветы было видно, что национальное движение будет состоять в возвращении к правилам Петра Великого, следовательно, согласно с этими правилами должен был и решиться вопрос об отношении русских к иностранцам, а правило Петра было всем известно: должно пользоваться искусными иностранцами, принимать их в службу, но не давать им предпочтения пред русскими, и важнейшие места в управлении занимать исключительно последними. Елисавета в этом отношении высказалась ясно в заседании Сената 15 февраля 1742 года: когда ей было доложено о приеме в службу инженер-подполковника Гамбергера, также об определении его в инженерный корпус, то она указала: генерал-фельдцейхмейстеру в инженерном корпусе освидетельствовать, есть ли в подполковничий чин из российских к произвождению достойные, и буде из российских в тот чин достойного не найдется, то объявленного Гамбергера в науках его свидетельствовать и представить ее величеству.

Можно было опасаться волнений в низших слоях народонаселения, где уже давно с воцарением Елисаветы соединяли изгнание всех иноземцев из России; еще в царствование Анны здесь толковали: «Государыня цесаревна Елисавета Петровна имеет ссору с ее императорским величеством за иноземцев, что ее императорское величество жалует иноземцев золотыми, а ее высочество медными монетами. И ее императорское величество изволила ее высочество призвать к себе и изволила сдавать ей, цесаревне, Российское государство, только-де ее высочество говорила, ежели-де ее императорское величество на три года учинит черни льготы, да иноземцев всех из государства вышлет, потом-де ее высочество государство принять изволит». Теперь цесаревна приняла государство, но иноземцев не высылала, хотя они и жили постоянно между страхом и надеждою, слыша угрозы от солдат; иностранные министры писали к своим дворам, что солдаты позволяют себе насилия, особенно против немцев, но не приводят ни одного примера насилия.

До нас дошло известие только об одном столкновении, бывшем в Петербурге 18 апреля 1742 года на гулянье под качелями на Адмиралтейской площади. Гвардейские солдаты Семеновского полка подрались с разносчиком, который продал им гнилые яйца, а потом подрались между собою; армейские офицеры из иностранцев, фон Роз, Гейкин, Зитман и Миллер, бывшие подле в биллиардном доме, вышли разнимать их; когда один из солдат начал бранить их непристойными словами, то один из офицеров ударил его, тогда солдаты толкнули офицеров, и драка усилилась; офицеры побежали назад, в биллиардный дом, солдаты — за ними, и на крыльце дома началась опять драка: офицер обнажил шпагу и порубил солдату ладонь. Увидев кровь, солдаты рассвирепели и наперли на крыльцо, причем еще двое солдат были ранены. Офицеры ушли и заперли за собою двери, но солдаты разломали их; тогда офицеры побежали на потолок (полати или чердак) и загородили вход на него скамьями и стульями; бывший в том же доме штаб-лекарь Фусади спрятался вместе с хозяином дома в особую каморку. Солдаты пошли на потолок, где кроме означенных сидели и другие офицеры, бывшие в биллиардном доме, все иностранцы; солдаты лезли, браня офицеров непристойными словами, также шельмами, канальями, иноземчишками. Офицеры побежали с потолка в слуховое окно на кровлю и спустились на другой двор; но на потолке остались капитан Браун, флигель-адъютант Сотро и служитель Брауна — Кампф, которые стояли с обнаженными шпагами и не пускали солдат; однако солдаты, к которым присоединились теперь и другие люди, ворвались и начали бить немцев кулаками и топтать ногами; Сотро был порублен шпагою по голове и сброшен с потолка вниз, также был стащен вниз и избит Браун, найдены и избиты лекарь Фусади и хозяин биллиардного дома Берлар; побоище это сопровождалось грабежом и битьем посуды. Офицеры показали при следствии, что солдаты, нападая на них, говорили: 'Велено вашу шведскую каналью всех уходить; вы, шведские канальи, здесь от нас не отсидитесь, это нам не Очаков брать, у нас указ есть, чтоб вас всех перерубить, надобно всех вас, иноземцев, прибить до смерти; вас, немецких собак, всех сегодня перевешают». Народ внизу кричал: «Надобно иноземцев всех уходить».

Но дело кончилось одними криками. Драчунов схватили, и они на следствии показали, что все наделали в пьянстве, злого умысла не имели. Судная комиссия приговорила: главных виновников колесовать, других, менее виновных, — повесить, третьих — бить кнутом, гонять сквозь строй. Приговорила и офицеров наказать, посадить в тюрьму на два и на три месяца за то, что не должны были связываться с солдатами, а послать за караулом и арестовать их, потом в биллиардной не соблюли должных правил обороны. Сенат, принимая во внимание, что виновные совершили преступление без злого умысла, представил императрице, не соизволит ли облегчить казни. Елисавета приговорила четверых главных драчунов сослать на сибирские заводы в вечную работу, остальных отправить в дальние гарнизоны.

Понятно, что изменению отношений к иноземцам и падению Остермана должно было обрадоваться духовенство. Мы видели, как новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич жаловался на Остермана и не ограничивался одними жалобами. Показания Темирязева о том, как Амвросий хлопотал в пользу принцессы Анны, могли бы навлечь большую беду на светское лицо, но преосвященного новгородского не тронули, ибо кроме известного благочестия новой императрицы было бы слишком неблагоразумно начинать царствование гонением на самого видного архиерея и ревнителя православия, тем более что хлопоты Амвросия были, собственно, не в пользу Анны Леопольдовны, а против еретика Остермана. Амвросий спешил отблагодарить Елисавету за снисхождение. 18 декабря 1741 года, в день рождения императрицы, Амвросий говорил проповедь, причем указ Анны Иоанновны, чтоб длинных проповедей не говорить, был забыт. Амвросий этою проповедью ввел в обыкновение начинать прославление Елисаветы прославлением Петра Великого, а прославлять Петра можно было за то же, за что прославляли его и прежние ораторы: «Когда он воевал, учил воевать воинство; когда учил воинство, устроял благополучие внутреннего гражданства; когда устроял благополучие гражданства, и о духовном своем чине промышлять не оставил. Видел он совершенно ово из древних историй, ово же и сам своим уже искусством, как народ российский тогда был неславный и посмеятельный; видел, как был вовсе темный в науках и непросвещенный: и того ради великою суммою снискивал людей ученых, держал их во всяком довольстве и почтении, посылал своих подданных для науки и всякой экспериенции в иностранные государства, старался везде заводить училища духовные и политические, снабдевал их весьма мудрыми и славными учителями» и проч. Событие 25 ноября оратор рассказывал таким образом: «Пошла (Елисавета) к надежным своим и давно уже того желающим солдатам, и объявила им свое намерение, и кратко им сказать изволила: знаете ли, ребята, кто я и чья дочь? Родители мои, вселюбезнейшие Петр Великий и Екатерина, трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами; а ныне все то растащено; сверх же того еще и моего живота ищут. Но не столько мне себя жаль, как вседражайшего отечества, которое, чужими головами управляемое, напрасно разоряется, и людей столько неведомо за кого пропадает. Кому же верно служить хочете? Мне ли, природной государыне, или другим, незаконно мое наследие похитившим? И как то они услышали, того ж часа все единогласно закричали: тебя, всемилостивейшая государыня!» и проч.

Но всего замечательнее в проповеди изображение поведения иностранцев, управлявших Россиею. «Смотри, какую дьявол дал им придумать хитрость. Во-первых, на благочестие и веру нашу православную наступили; но таким образом и претекстом, будто они не веру, но непотребное и весьма вредительное христианству суеверие искореняют. О, коль многое множество под таким притвором людей духовных, а наипаче ученых истребили, монахов порасстригали и перемучили! Спроси же, за что? Больше ответа не услышишь, кроме сего: суевер, ханжа, лицемер, ни к чему годный. Сие же все делали такою хитростью и умыслом, чтоб вовсе в России истребить священство православное и завесть свою нововымышленную беспоповщину. Разговору большого у них не было, как токмо о людях ученых: о боже! как-то несчастлива в том Россия, что людей ученых не имеет и учения завесть не может! Не знающий человек их хитрости и коварства думал, что они то говорят от любви и ревности к России; а они для того нарочно, чтоб, где-нибудь сыскав человека ученого, погубить его. Был ли кто из русских искусный, например художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого, тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада за то oдно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого. Под образом будто хранения чести, здравия, интереса государства, о! коль бесчисленное множество, коль многие тысячи людей, благочестивых, верных, добросовестных, невинных, бога и государство весьма любящих, втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, гладом морили, пытали, мучили, кровь невинную потоками проливали! Сей их обман народ незнающий помышлял, что они делают сие от крайния верности; а они, таким-то безбожным образом и такою-то завесою покровенные, людей верных истребляли. Кратко сказать: всех людей, добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственныя похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили, отчинами и денег многими тысячами жаловали и награждали. Было то воистину, что и говорить стыдно, однако то сущая правда! Приидет какой-нибудь человек иностранный, незнаемый (не говорю о честных и знатных персонах, которые по заслугам своим в России всякие чести достойны, но о тех, которые еще в России никогда не бывали и никаких заслуг ей не показали), такого, говорю я, нового гостя, ежели они усмотрят, что он к их совести угоден будет, то хотя бы и не знал ничего, хотя б не умел трех перечесть, но за то одно, что он иноземец, а наипаче, что их совести нравен, минув достойных и заслуженных людей российских, надобно произвесть в президенты, в советники, в штапы и жалованье определять многие тысячи. И такой-то совести были оные внутренние враги наши! Такой-то сатанинской верности! Многим казалось, что они верно служат, воюют за церковь Христову, подвизаются за отечество; а они таким образом приводили Россию в бессилие, в нищету и в крайнее разорение. Воспомяните себе только недавно минувшую войну турецкую: сколько они без всякой баталий и сражения старых солдат гладом поморили, сколько в степях жаждою умертвили, да сколько ж сот тысяч церковников и других рекрут перебрали, и все они почти напрасно для одной только их добычи и суетной корысти, головы свои положили; но те все то делали притворно, под образом верности. Многократно заслуги свои представляли, похваляя свою к России верность и доброжелательство, но лгали бессовестно на свою душу; ибо ежели бы они были прямые отечеству доброхоты, так ли бы нарочно людей наших на явную смерть посылали; так ли бы только тенью, только телом здесь, а сердцем и душою вне России пребывали? Такими они сами оказали себя, когда все свои сокровища, все богатство, в России неправдою нажитые, вон из России за море высылали и тамо иные в банки, иные на проценты многие миллионы полагали».

В тот же день и в том же духе в Москве говорил проповедь ректор тамошней академии, архимандрит Заиконоспасского монастыря Кирилл Флоринский. «Все мы, — говорил проповедник, — чрез десятилетие и более нечувственные древеса быхом, не примечая, како созревше сильное семя Петрово; запамятовали были, коим образом Петр Великий обрете нас подобных древу лесному, криву, суковату, дебелу, ожелтелу, неотесанну, ни на каково дело неудобну, своими руками коль в красные статуи переделал, да еще и не бездушные… О пречудная вещь! Возрасте семя Петрово, под его же ветвиями нам, россиянам, отраду и прохлаждение давно надлежало было прияти; но мы отягчены всеми наругательствы, страждуще гоними, гоними и мучими, мучими и вяжеми, вяжеми и уязвлени, отечества и правоверия лишаеми, дремлюще, благовонно-лиственного сего не видехом древа. Древо сие человекояды птицы, Остерман и Миних, с своим стадищем начали было сещи и терзати; обаче мы дремлюще не видехом, ниже чувствовахом, доколе же само сие сельное семя нас не пригласи спящих: доколе дремлете? доколе страждати имате?.. Доселе дремахом, а ныне увидехом, что Остерман и Миних с своим сонмищем влезли в Россию, ако эмиссарии дьявольские, им же, попустившу богу, богатство, слава и честь желанная приключишаси, сия бо им обетова сатана, да под видом министерства и верного услужения государству Российскому, еже первейшее и дражайшее всего в России правоверие и благочестие не точию превратят, но и, искореня, истребят… Яко же бо Дии и Ермии во языцах, так Остерман и Миних были в России кумиры златые, им же совести не устыдешася, яко болваном, и жрати, своя совести воли их закалающе в жертву; но уже сокрушишася о камень Петров… Жертвенники, образы и жрецы вааловы Остерман, Миних и снузники тех, их же и кроме нас, яко скудельнии идолы, сам сокрушит господь».

Кирилл Флоринский в доказательство вражды к православию бывшего правительства приводил то, что в Москве, в Китай-городе, возвышается армянская церковь. Синод разделял взгляд Флоринского и в январе 1742 года исходатайствовал у императрицы указ — упразднить армянские церкви в Петербурге, Москве и Астрахани, кроме одной каменной в последнем городе, и впредь не позволять их строить. Синод представил о необходимости уволить священников и причт от хождения к рогаткам на караулы, на пожары и от всяких других полицейских обязанностей, исполнение которых мешает исправлению треб церковных; 7 апреля просьба Синода была исполнена. Обер-прокурором Синода был назначен, как мы видели, князь Яков Шаховской. Он так описывает свое вступление в новую должность: «Явился я в собрание св. Синода, и вступление то мне было не неприятно, ибо того места, так же как и при Сенате, находящийся такого ж ранга экзекутор, уже ожидая моего прибытия, встретил меня на лестнице с несколькими секретарями и прочих нижних чинов канцелярских служителями, с почтением рекомендовался и, очищая мне дорогу, проводил меня до той палаты, где присутствует собрание св. Синода; двери обе половинки отворились, и при тех встретил меня обер-секретарь. Первый издали во оную палату мой взгляд мне был весьма приятен: оная изрядно была убрана, и за столом сидели по обеим сторонам, как помнится мне, восемь или девять духовных особ, архиепископов и епископов и несколько архимандритов, мужей, как своими отменными одеждами, так и благочинными видами привлекающих почтение, и лишь только я приближался к концу того стола, они все в постоянном и ласковом виде встали со своих стульев и один по другом, и в первых преосвященный новгородский архиепископ Амвросий яко старший член, меня поздравлением в том новом чину как в том присутствии сотоварища своего разными словами приветствовать начали, и напротив тех на мои учтивые им о себе рекомендации представляемые весьма ласково мне ответствовали; потом они сели на свои стулья и начатое одно дело, коего для моего входу чтение было остановлено, к решению им представленное, велели читать, а я» увидя для меня по-надлежащему в той же палате приготовленный небольшой стол, подошел, чтоб за него сесть, и, увидя на нем только чернилицу и несколько листов белой бумаги, приказал обер-секретарю, чтоб он духовный регламент, последующие тому в закон указы, также прежде бывших в Синоде обер-прокуроров инструкции и до той должности касающиеся указы и еще же о нерешенных находящихся в Синоде делах, о колодниках и о казенных деньгах обыкновенные реестры мне представил. Обер-секретарь, духовный регламент с своего столика взяв, мне подал, а об указах и о реестре нерешенных дел объявил, что те хотя в собрании и есть, но не весьма обстоятельны, и просил, чтоб я на несколько дней ему в том дал сроку, дабы он все наисправнейшим образом сочинить и мне подать мог; а что-де до прежних здесь бывших обер-прокуроров дел касается, то оных-де как инструкций, так прочих никаких их должностей производств ни одной строки нет, и притом в долгих речах рассказывал мне, как от бывших пожаров и от прочих разных приключений в канцелярии Синода дела многие утрачены и что ныне от разных препятствий дела без описей в разных палатах по ящикам и сундукам содержатся и архивы нет».

Новый обер-прокурор нашел указы Петра Великого, чтоб в церквах во время службы никаких разговоров и хождений для прикладывания к мощам и иконам не было и с нарушителей брать штраф в церковную казну. Шаховской представил Синоду, что эти указы не исполняются, и вследствие этого представления посланы подтвердительные указы. Смотреть за соблюдением указов и сбирать штрафы Сенат назначил определенных в монастыри отставных офицеров, которые должны были записывать штрафы в шнурованные книги при священниках и причетниках, чтоб утайки не было. Синод определил разрешить постройку и возобновление церквей, но позволять освящать их только тогда, когда окажется, что они построены как следует, снабжены всем нужным и священник с причтом будут иметь достаточное содержание. Синод жаловался Сенату, что сибирский губернатор не исполняет указа Петра Великого, которым запрещалось брать духовных людей в светские судебные места без сношения с духовным начальством; Сенат подтвердил указ, распространив его на служителей архиерейских домов и приказчиков.

Но в ноябре 1742 года в Сенат поступила жалоба от коллегии Экономии: архиерейскими домами и разными монастырями остаточных и распроданных вотчин оброчных доходов не только за прошлые годы, начиная с 1730, но и за минувший 1741 и за текущий 1742 по 14 июня не доплачено 44324 рубля; нарочно посланный капрал Старков взыскал на Спасском ярославском монастыре доимку 1806 рублей и готов был ехать в Москву, но келарь этого монастыря Иосиф и строитель Феофилакт запретили его отпускать, подводы с монастыря сбили, Старкова, браня всячески, хотели бить смертно и выборному целовальнику для отдачи той казны в Москву ехать не велели.

Дело шло о деньгах, о доходах. В начале царствования Елисаветы, которая провозглашала, что будет во всем руководиться правилами великого отца своего, один солдат очень грубо выразил правило Петра относительно денег, доходов государственных и был отведен в Тайную канцелярию, которая не поняла, что под грубым выражением заключалась великая похвала. Солдат сказал, что Петр Великий из-за копейки давливался. Сенат, восстановленный дочерью в том значении, как был при отце, должен был помнить, что при отце одною из главных обязанностей его было: «Деньги как можно сбирать». При вступлении на престол Елисаветы из подушного сбора сложено было по 10 копеек с души на 1742 и 1743 годы, что составляло более миллиона рублей, «в таком рассуждении, дабы верные наши подданные платежом на прошлые годы доимочных подушных денег исподоволь исправлялись». Но Елисавета получила в наследство войну, и в августе 1742 года главный комиссариат донес Сенату, что, несмотря ни на какие подтверждения как прошлогодних доимочных денег, так и за первую половину текущего года в недоборе большая сумма, так что одним полкам остзейской экспедиции не дослано более 200000. Сенат определил за такую нескорую высылку положить штраф на губернаторов и вице-губернаторов по 100 рублей, на провинциальных воевод — по 50, на городовых — по 25 рублей, на губернских и провинциальных секретарей — по 25 рублей, на городовых и с приписью подьячих — по 12. Оказалось, что виновата не одна администрация, но «вначале сами помещики, а на них смотря или и норовя им, губернаторы, и воеводы, и определенные к таким сборам управители, которые послаблением своим к тому неплатежу повод подали». Вследствие этого повелено: заплатить в четыре месяца без всякого отрицания, а кто не заплатит, у того вычитать из жалованья или править с штрафом по 10 копеек с рубля, деревни отписывать бесповоротно; кто при сборе в малом чем уличен будет, тот бы не надеялся ни на какие свои заслуги, «ибо яко вредитель государственных прав и народный разоритель по суду караем будет смертью». Но к концу года увидали, что денег недостанет на войну, и потому прибегли к средству Петра Великого, которое он употреблял в крайних случаях: 11 декабря, присутствуя в Сенате, императрица подписала указ о вычете на один год из жалованья духовных, военных, статских и придворных чинов: у архиереев и генералов — по 20 копеек с рубля, у штаб-офицеров и архимандритов — по 15, у обер-офицеров и игуменов — по 10, у обер-офицеров гарнизонных, статских, придворных и мастеровых, не имеющих рангов, и духовных нижних чинов — по 5. В том же заседании Елисавета подписала указ, чтоб никто не носил золота, серебра, шелковое платье носили по классам, а кружева — не свыше трех пальцев. Еще в начале года Елисавета, находясь в Сенате, устно приказала: фейерверку быть только в день коронации, а в новый год, в день рождения, тезоименитства и восшествия на престол императрицы, также в день рождения и тезоименитства герцога Голштинского быть одной иллюминации.

Сенат признал, что для прекращения финансовых беспорядков и отягощений необходимо произвести новую ревизию, и представил императрице, не соизволит ли она «для удовольствия всех помещиков и пресечения доныне происходимых непорядков и в платеже отбывательства и запущения впредь доимок учинить вновь ревизию и на будущее время производить ее через 15 лет, чем все непорядки, а особливо держание беглых и своевольные переводы, пресекутся, а бедные и неимущие помещики, кои сами, и жены, и дети в доимках под караулом содержатся и помирают, от такого бедствия освободятся». Императрица согласилась. Сенат представлял известие о большой убыли народонаселения: так, по ведомостям из губерний, с 1719 по 1727 год было показано выбылых 988456 душ, в том числе умерших — 733158, беглых — 198876, взятых в рекруты — 53928, да с 1727 по 1736 год взято было в рекруты 147418 человек.

В указе 12 декабря 1741 года было повелено: правление внутренних всякого звания государственных дел иметь на основании, учиненном указами Петра Великого, кроме тех, которые с состоянием настоящего времени не сходны и пользе государственной противны. При Петре для надзора и направления горной и фабричной промышленности были учреждены Берг — и Мануфактур-коллегии; при Анне, как мы видели, эти коллегии были упразднены и соединены с Коммерц-коллегиею, хотя для управления горными заводами учрежден был генерал-берг-директориум в пользу барона фон Шомберга, и для надзора за частными фабриками учреждены были особые директоры, получавшие жалованье и ездившие их осматривать. Теперь Сенат нашел, что эти перемены не были к лучшему: Шомберг задолжал казне и объявляет, что заплатить не в состоянии. Относительно фабрик нельзя надеяться, чтоб Коммерц-коллегия, имея много своих дел, могла смотреть за ними так же прилежно, как особое учреждение, и потому Сенат представлял, не соизволит ли императрица восстановить Берг — и Мануфактур-коллегию. Соизволение последовало 7 апреля 1742 года, а 25 июня Елисавета, находясь в Сенате, одобрила его решение: генерал-берг-директора фон Шомберга, призвав в Сенат, объявить, чтоб он имеющиеся на нем казенные деньги 134944 рубля 13 копеек заплатил немедленно, а в платеже 99635 рублей 73 копеек на срок дал надежных порук; если же объявится, что платить нечем и порук нет, то описать имение, а самого взять под караул. По выходе императрицы Шомберг был призван в Сенат и объявил, что денег заплатить и порук поставить не может, вследствие чего арестован и приказано содержать его в квартире его под караулом, пожитки запечатать, посторонних людей к нему не пускать, бумаги и чернил не давать. Означенный начет на Шомберга составился из сумм, которые он должен был заплатить за отданные ему Лапландские и Гороблагодатские заводы.

Относительно фабрик правительство занимали два вопроса: во-первых, чтоб фабричные произведения поставлялись в казну желаемого качества, например сукна на войско, писчая бумага в правительственные учреждения; во-вторых, заботились об определении отношений содержателей фабрик к рабочим, потому что со стороны первых обнаружилось стремление притеснять последних. Так, Сенат распорядился, чтоб мастеровым людям Казанской суконной фабрики заработанные деньги давались так же, как платили, когда она была в казенном содержании и потом, при содержателе Микляеве, а именно: ткачам — по 6 копеек с аршина; прядильщикам — по 3 копейки за фунт, тогда как настоящий содержатель Дреблов начал платить ткачам по 5 копеек, а прядильщикам — по 2 копейки; потом было постановлено платить на суконных фабриках работнику по 6 рублей за половинку сукна. Шерсть покупали тогда по рублю двадцати копеек. Относительно писчей бумаги возобновили указ Петра Великого, чтоб в присутственных местах собирали в передел драную, негодную бумагу и отдавали в Коммерц-коллегию весом, а вместо нее брали из этой коллегии годную бумагу по указной пропорции. В царствование Анны велено было брать в синодальную типографию бумагу с фабрики Затрапезного; но теперь Синод представил, что для печатания книг бумага Затрапезного очень толста, надобно бумагу тоньше, чтоб книги могли выходить «субтильнее» и не вредили своею толщиною переплетам; притом бумага Затрапезного дороже, чем на других фабриках. Императрица указала: брать бумагу во все места у русских фабрикантов добротою против бумаги Затрапезного или лучше и дешевле. Армянин Нырванов представил образцы разных сортов шелка наилучшей доброты, добываемого на его заведениях в Кизляре и Астрахани, и получил привилегию на заведение в Астрахани фабрики шелковых, полушелковых и бумажных материй.

По-прежнему считали нужным поднимать промышленность, поощрять заводчиков и фабрикантов, давая им чины, что было тогда нужно и для обеспечения личности и труда от насилия людей чиновных, хотя, с другой стороны, новый богатый чиновник мог увеличивать собою число насильников. По смерти известного фабриканта Затрапезного фабрика его перешла к зятю его, капитану Лакостову; этому Лакостову позволено было выйти в отставку, «дабы та яко знатная в Российском государстве фабрика не пришла в неисправление, но чрез его прилежное смотрение могла быть приведена в лучшее состояние; а для большей в смотрении оной фабрики ревности он пожалован рангом майорским». За тщательное произведение и размножение железных и медных заводов статский советник Акинфий Демидов пожалован в действительные статские советники, а брат его, дворянин Никита, — в статские советники. Шелковой фабрики содержатель Яков Евреинов — в советники Мануфактур-коллегии за его службу, что он был консулом в Испании и что прежде того был послан Петром Великим в чужие края для обучения купечеству и мануфактурам. Парусной и бумажной фабрики содержатель Афанасий Гончаров пожалован в коллежские асессоры за распространение этих фабрик, особенно бумажной, в пользу государства. Шелковый фабрикант Семен Мыльников и бумажный фабрикант Василий Короткий — директорами своих фабрик с рангом коллежского секретаря. Подали просьбу мастеровые люди, посыланные учиться за море, шестеро, все из дворян и один из них даже князь (Нарецкий); обучались они кто замочному, кто столярному полатных уборов, кто столярному кабинетному делу, были они при дворе и в разных городах, уволены в домы до указа; теперь некоторые из них просили, что желают быть по-прежнему у работ при дворе, а другие просили дать им на пропитание. Сенат решил отослать их в канцелярию от строений, которая должна определить их к казенным работам, каждого по его искусству, и дать им потребное число учеников. Относительно распоряжений по торговле в 1742 году мы должны заметить только именной указ 2 декабря о жидах: «Во всей нашей империи жидам жить запрещено; но ныне нам известно учинилось, что оные жиды еще в нашей империи, а наипаче в Малороссии под разными видами жительство свое продолжают, от чего не иного какого плода, но токмо яко от таковых имени Христа Спасителя ненавистников нашим верноподданным крайнего вреда ожидать должно, того для повелеваем: из всей нашей империи всех мужеска и женска пола жидов со всем их имением немедленно выслать за границу и впредь ни для чего не впускать, разве кто из них захочет быть в христианской вере греческого исповедания».

Что касается сельской промышленности, то люди, ею занимавшиеся, по-прежнему указывали на невыгоду своего положения побегами. Сенат был извещен, что многие дворовые люди и крестьяне, отбывая от помещиков своих и разглашая, будто по указу ее величества велено всякого чина людей принимать на Дон, записывать в козаки и селить в донских козачьих городках, бегут не только дворами, но целыми деревнями; в донских козачьих городках их принимают и селят на козацких землях. Сенат приказал послать на Дон грамоту — смотреть Донскому Войску накрепко и ни под каким видом беглых крестьян и служилых людей не принимать, а которые до сих пор есть беглые, всех выслать на прежние жилища. Вслед за тем Муромского уезда помещики, приказчики и старосты объявили о побеге множества крестьян с женами и детьми; с января по июль 1742 года убежало более 1000 душ, из некоторых дач все без остатку побежали. В монастырском троицком селе Горках сотский поймал 53 человека беглых, которые показали, что шли в козачьи городки на Медведицу и Дон по слухам, что принимает там беглых козак, прозванием Краснощекий, всякому дает награждение по 5 рублей да льготы на 5 лет. Крестьян били кнутом и батожьем для сыску беглых отправили на Дон майора с 300 драгун. Крестьяне подмосковной деревни Мамотовой подали императрице челобитную на помещика своего Иевлева, что живет он недобропорядочно, держит наложницу, одного купца жену, и их по науке ее разоряет, бьет и мучит напрасно; от такого разорения многие люди разбежались и подушных денег платить некому. Крестьяне сельца Бачурина Московского уезда просили на помещика своего Ладыженского в разорении и смертных убийствах. Сенат приказал рассмотреть и решение учинить по указам, а по указам таких помещиков удаляли от управления крестьянами. По поводу ревизии императрица утвердила сенатский доклад: которые дворцовые, монастырские и помещичьи крестьяне, сбежав, поселились в низовых городах на государевых, монастырских и купленных ими землях целыми слободами, тех на прежние жилища не ссылать, а писать в тех местах, где поселились; если помещичьи крестьяне, бежав от одного помещика, поселились целыми слободами, тех также не высылать, а которые хотя поселились и целыми слободами, да разных помещиков, тех высылать на прежние жилища. Мы видели, что при Петре Великом для скорейшего пополнения новообразованного постоянного войска позволено было крепостным людям вступать в солдаты; но после Петра это было строго запрещено; теперь, по вступлении на престол дочери Петра, между крепостными распространился слух, что опять позволено им записываться в вольницу, и они порознь и целою толпою стали подавать императрице просьбы о принятии в военную службу, другие прямо бежали от помещиков для поступления в солдаты; но они жестоко ошиблись в своей надежде; за таковое их вымышленное и противное указам дерзновение учинено им на площади с публикою жестокое наказание: которые подавали челобитные немалым собранием, тех били кнутом и пущие из них заводчики сосланы в Сибирь на казенные заводы в работу вечно, а которые подавали челобитные порознь, тех били плетьми, других — батогами и по наказании отданы помещикам.

Заседания правительствующих мест, Сената и Синода, в 1741 году происходили частью в Петербурге, частью в Москве, куда спешила отправиться Елисавета для коронации, которая должна была скрепить дело 25 ноября. 7 января 1742 года в Сенате уже было положено, чтоб приготовлениями к коронации занялись граф Семен Андреевич Солтыков и новгородский архиепископ Амвросий по образцу, как делались подобные приготовления в 1724, 1728 и 1730 годах; а к ним на помощь послать из Иностранной коллегии статского советника Петра Курбатова, который в означенные годы был употреблен к таким приготовлениям. Парчи, бархаты, позументы, бахромы и все прочее покупать с русских фабрик в Москве и из рядов; если же чего готового не сыщется, велеть на фабриках сделать вновь, а чего сделать не могут, о том писать в Сенат. На издержки по приготовлениям отпустить на первый случай 30000 рублей. Для делания балдахинов отправить в Москву мастера, француза Рошабота, также придворных мастериц. Триумфальные ворота строить первые в Земляном городе, на Тверской, под смотрением Московской губернской канцелярии из доходов губернии; вторые — в Китай-городе, у церкви Казанской богородицы, под смотрением св. Синода из доходов коллегии Экономии; третьи — на Мясницкой, строить московскому купечеству на свое иждивение под смотрением губернской канцелярии.

23 февраля Елисавета выехала из Петербурга и 26 числа в пятом часу пополудни приехала в село Всесвятское, в семи верстах от Москвы. Здесь императрица отдыхала 27 число, а между тем к следующему дню учреждали церемонию торжественного въезда. 28 числа, в пять часов пополуночи, на Красной площади раздались девять пушечных выстрелов и начался благовест в большой Ивановский колокол. В десятом часу императрица приехала из Всесвятского в Тверскую-Ямскую слободу, где пересела в парадную карету, и начался въезд в порядке, мало изменившемся до наших времен. Когда в Успенском соборе Елисавета стала на императорском месте и племянник ее, герцог Голштинский, на царицыном месте, новгородский архиепископ Амвросий произнес речь:

«Прииде, о Россия, твоего благополучия твердое и непоколебимое основание; прииде крайнее частых и весьма вредительных перемен твоих окончание и разорение; прииде тишина твоя, благосостояния и прочих желаний твоих несомненная надежда… Церковь православная радуется, яко своего благополучия крепкую получила защитницу, радуется и весь правительствующий сигклит, что как чести и достоинства своего утверждение, так и живой образ милости и правосудия от нее восприемлет. Горит пламенем любви и несказанные ревности к своей природной государыне и все воинство, яко праведную обид своих в произведении рангов отмстительницу и мужественную в освобождении России от внутренних разорений героину приобрести сподобилось. Радуются и гражданские статы, что уже отныне не по страстям и посулам, но по достоинству и заслугам в чины свои чают произведения… Хотя ныне и вся Россия от радости торжествует, однако град сей, который есть якобы прямым всех градов российских сердцем, наибольшую в себе радость ощущает, для того что он все радости причины и прерогативы в себе содержит…

Но, о Россия, посмотри притом и на себя недремлющим оком и рассуди совестно, как-то бог милосердый не до конца гневается, ниже в век враждует. Наказал было тебя праведный господь за грехи и беззакония твои самым большим наказанием, т. е. отъятием Петра Второго, первого же внука императора Петра Великого, и коль много по кончине его бед, перемен, страхов, пожаров, ужасных войн, тяжких и многотрудных гладов, напрасных смертей и прочих бесчисленных бедствий претерпела еси: буди убо впредь осторожна, храни аки зеницу ока твоего вседражайшее здравие ее императорского величества, також и его королевского высочества; а притом бойся всегда бога и страшного суда его; трепещи крепких и неизбежных рук божиих, бежи от греха, яко от лица змиина, перестань беззаконствовать, обманывать, насильствовать, пьянствовать, блудствовать, похищать, обидеть, прелюбодействовать и прочих творить грехов и беззаконий, да не паки понудиши бога к наказанию. К тому же еще буди благодарна дивному промыслу божию, который на тебе бог милосердый явственно и чувственно показует, когда на место Петра Второго, первого же внука императора Петра Великого, послал тебе второго внука тем же именем и такими же добродетелями сияющего. Приими сего всерадостным сердцем и благоприятною душою, да по имени его и сама каменна будеши, и во всяких случаях вредительных перемен не убоишися, и паки на Петровом имени, аки твердом и нерушимом камени, утвердившися безопасна вовеки пребудеши… Сокровище дражайшего в свете сыскать невозможно, как то, от чего все наше благополучие и вечное зависит спасение; а такое сокровище есть не иное, токмо вера истинная, православная, кафолическая. Тую убо веру самых небес дражайшую, тое сокровище, неоцененное благочестие наше привезе нам в дар наша всемилостивейшая матерь отечества: ибо как скоро на престол вступила, так того ж времени Синоду доброе свое и суще императорское намерение объявить изволила: надобно нам начинать с богом и от бога, и как мы утаением сего от премудрых и разумных и откровением младенцем честь и власть императорскую от него получили, так, во-первых, его ж божественную честь и славу хранить, защищать и распространять одолжаемся.

О слова преполезного! Слова императорских уст достойного! И что словом сказать изволила, тое ж самым делом исполнила, ибо книгу «Камень веры», во тьме неведения заключенную, на свет произвесть и освободить повелела, которая книга, как, например, всякому искусному мастеру инструменты, воину оружие, плавающему корабленику на море кормило, так оная нам нужная, полезная и весьма потребная, и смотри, какую на нас врази наши домашние стратагемму, или, просто сказать, хитрость, безбожные свои войны выдумали. Читали они в книгах царских первых подобный сему Филистинов умысел: тыи понеже непрестанную с Израилем войну имели и многократно от него побеждены бывали, иного способу к побеждению и крайнему завоеванию Израиля не сыскали, как только сей: оружие им делать запретили и готовое у них отобрали. Так подобным образом и наши внутренние неприятели с нами поступали. Ведали они совершенно, что наша вера есть крепкая и непобедимая, понеже стоит не на простом человеке, но на твердом краеугольном камени, т. е. на Христе, сыне бога живого. И како ее победить невозможно, как только отнять у нас оборону, оружие и меч духовный, т. е. слово божие, веру хранящее и защищающее, как задумали, так и сделали. Готовые книги во тме заключили, а другие сочинять под смертною казнью запретили. Не токмо учителей, но и учения, и книги их вязали, ковали и в темницы затворяли, и уже к тому приходило, что в своем православном государстве о вере своей и уст отворить опасно было: в тот час беды и гонения надейся… О коль много должны мы благодарить вашему императорскому величеству за толикие труды и подвиги, которые как в очищении веры и святых почитании, так и в освобождении своего вселюбезнейшего отечества подъять соизволила!»

После посещения соборов Архангельского и Благовещенского императрица опять села в парадную карету и тем же порядком отправилась к зимнему своему дому, что на Яузе; когда подъехала к триумфальным синодальным воротам, то встретили ее сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии в белом платье, с венцами на головах, с лавровыми ветвями в руках, и пропели кантату, из которой мы выпишем несколько стихов, вторивших словам церковных проповедников:

Приспе день красный,

Воссияло ведро,

Милость России

Небеса прещедро

Давно желанну

Зрети показали;

Прочь все печали!

Ни одно, ни два,

Но многая лета

Все дождь проливал

И не было света.

Когда бог велел

Ветром умолчати,

Тишина стала,

Кто мог против стати? и проч.

Днем коронации было назначено 25 апреля. В комиссию о коронации отпущено сверх прежних 30000 рублей еще 20000 да на фейерверк 19000; иллюминации велено быть по прежним примерам 8 дней, на Ивановской и прочих колокольнях — от коллегии Экономии, а во дворце, на Красном крыльце и около — из дворцовой канцелярии. Архитектор Иван Бланк, строивший триумфальные ворота, устраивал троны в Успенском соборе и Грановитой палате, также иллюминацию и фонтаны; медали вырезывал мастер Рейбиш.

В день коронации тот же новгородский архиепископ Амвросий говорил императрице поздравление, в котором, между прочим, прославлял подвиг 25 ноября: 'И кое ж большее может быть великодушие, как сие: забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравие своего опасение, не жалеть за целость веры и отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, идти грудью против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, побороть, и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать, и сынов российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия — несть ли убо сие всему свету удивительно?»

По поводу коронации объявлен был длинный лист пожалований, из которых укажем следующие: принц Гессен-Гомбургский произведен в генерал-фельдмаршалы; Андреевский орден получили: генерал-фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, генерал Василий Солтыков, обер-гофмаршал Михаил Бестужев-Рюмин, генерал-прокурор князь Никита Трубецкой, сенатор Александр Нарышкин, обер-гофмаршал при герцоге Голштинском Брюммер. Фаворит Разумовский, бывший уже действительным камергером и лейтенантом лейб-компании, сделан обер-егермейстером и получил Андреевский орден; действительные камергеры и лейб-компании лейтенанты Воронцов, Александр и Петр Шуваловы получили орден Александра Невского. Кроме того, возведены в графское достоинство родственники императрицы по матери — Гендриковы и Ефимовские, генерал Григорий Чернышев — и забытый отец двоих сыновей, которых никогда не могли забыть, Петр Бестужев-Рюмин, вследствие чего обер-гофмаршал и вице-канцлер становились также графами. Старый друг и сострадальник этой фамилии Черкасов был возведен в бароны. Вице-канцлер Алексей Петр. Бестужев еще 22 марта получил в свое заведование почту по наследству от Остермана.

Знатнейшие опальные прошлых царствований были возвращены; но помнили, что были менее значительные, и 27 сентября был дан указ: «Ее и. в-ству известно учинилось, что в бывшие правления некоторые люди посланы в ссылки в разные отдаленные места государства и об них, когда, откуда и с каким определением посланы, ни в Сенате, ни в Тайной канцелярии известия нет и имен их там, где обретаются, неведомо: потому ее и. в-ство изволила послать указы во все государство, дабы, где есть такие неведомо содержащиеся люди, оных из всех мест велеть прислать туда, где ее и. в-ство обретаться будет, и с ведомостями, когда, откуда и с каким указом присланы». В декабре бывший тайный кабинет-секретарь Эйхлер пожалован в статские советники и уволен от службы. Тогда же князю Юрию Долгорукову отданы все его деревни другим не в образец, «понеже он за ее и. в-ство страдал».

После коронации двор оставался в Москве до конца года. В древней же столице 7 ноября вышел манифест о назначении наследником престола племянника императрицы герцога Голштинского Петра, «яко по крови нам ближайшего, которого отныне великим князем с титулом «его императорское высочество» именовать повелеваем». При этом объявлено, что наследник принял благочестивую веру греческого исповедания. В церквах поминали после императрицы «наследника ее, внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Федоровича».

Долгое пребывание двора в Москве должно было заставить обратить внимание правительства на не очень удовлетворительное состояние древней столицы. Сенат рассуждал, что полиция имеет весьма слабое и нерадетельное смотрение и что ей по должности ее поручено, все то от нерадетельного ее смотрения опущено: караулы содержатся весьма слабые, и во многих местах происходит воровство, драка, в жилье стреляют из ружья, и чистоты в городе почти никакой нет, мосты починиваются очень слабо. Полицмейстерская канцелярия отвечала, что полиция исполняет свои обязанности с крайним попечением, сколько человеческая возможность допускает, но встречает следующие препятствия: 1) в полицейской команде офицеры многие стары и неспособны, отчего проистекает некоторое упущение и медленность; 2) для искоренения непорядков велено полиции иметь две роты драгун да роту солдат, а теперь драгун и солдат только по 50 человек, и таким малым числом по обширности здешнего места усмотреть всех беспорядков скоро нельзя; 3) при отправлении полицейских обязанностей немалые конфузии происходят от гвардейских полков и прочих команд, которые у полицейских отбивают людей, взятых под караул, и самих их бьют, даже отбивают арестантов с съезжих дворов; в квартирах своих, несмотря на запрет, печи топят, срывая с них печати и запрещая печатать, с квартиры на квартиру переходят сами собою, вследствие чего от обывателей происходят жалобы. Сенат сделал распоряжение, чтоб полиция была удовлетворена.

Но в то время когда заботились о безопасности жителей Москвы, вдруг разнесся слух, что императрица небезопасна во дворце своем. Слух подтвердился, когда 15 июля, в день освящения церкви в московской академии, ректор Кирилл Флоринский в проповеди своей сделал выходку против внутренних врагов Елисаветы. Проповедь была на текст: «Не творите дому Отца моего дому купленного»; оратор представил Россию в виде храма, созданного Петром Великим, по смерти которого в этом храме некоторые завели торговлю. Торговля не прекратилась и по восшествии на престол дочери Петра: «Как же ужасно и подумать, — говорил оратор, — яко осмимесячию не претекшу, егда провозсия на престоле отчи венценосица Елисавет, и уже на ино торжники прелагаются. Странная весть: давно ли вожделенная — и уже ненавидима Елисавет; давно ли в сердцах и в устнех сладка — и уже горька Елисавет; давно ли оживотворившая нас, уже опасна жизнь ей посреде дому; давно ли обрадовавшая нас — и уже в слезах опечаляема посреде дому; давно ли матерь (и еще всемилостивейшая, яко и истинно есть) — и уже тяжка и немилосердна. О непостоянство злоковарных торжников!.. Но ащи тыи, злобою воспящаеми, о благостыне ее величества немотствуют, то поне вы, прежде расточеннии и заточеннии, ныне же всегда бедствующим состраждущие, матере Елисаветы милостию возвращеннии и уже мнози собраннии от Сибири, Иркута, Камчадала, от многих трудно и именуемых стран и от подземленных недр мертвецы прежде живые: поне вы со мною признайте, что не иной ради причины лукавым торжником государства Елисавет ненавидима, горька, тяжестна кажется и не матерь, яко и благая отеческая расточенная собирая, узаконенное отцом возобновляя и вас, бедствовавших, возвращая, словом, вся отеческая в первобытное состояние приводя, не попущает долее злодеям, да дом отеческ и ее величества наследный соделывают домом купли и вертепом разбойническим… Что же, ваше императорское величество, долго терпите, и на торжницех государства, сие есть чудное премудрые экономии вашего величества дело, по разуму притчи Христом реченные: оставите купно обоя расти до жатвы, да не како восторгая плевелы, восторгнете купно с ними и пшеницу».

Дело состояло в следующем: камер-лакей Александр Турчанинов, Преображенского полка прапорщик Петр Ивашкин, Измайловского полка сержант Иван Сновидов составляли заговор с целью захватить и умертвить Елисавету и племянника ее, герцога Голштинского, и возвести на престол свергнутого Иоанна Антоновича; они говорили, что Елисавета и сестра ее Анна прижиты вне брака и потому незаконные дочери Петра Великого. Дело тянулось до декабря, когда виновных высекли кнутом и сослали в Сибирь, у Турчанинова вырезавши язык и ноздри, а у двоих товарищей его только ноздри.

В декабре двор переехал в Петербург, чего с нетерпением ждали послы европейских держав, требовавших вмешательства России в дела Запада.

Ко времени вступления на престол Елисаветы ход европейских дел уяснился вполне. До сих пор, по убеждению образованных людей в Европе, политическое равновесие в ней поддерживалось уравновешиванием сил между австрийским и Бурбонским домами как самыми могущественными на континенте: как только одна сильнейшая держава брала явный верх над другою и таким образом нарушала равновесие, остальные державы должны были соединяться для вспомоществования слабейшей и для восстановления равновесия. Теперь это нарушение равновесия было очевидно: пользуясь прекращением мужеской линии Габсбургского дома, Франция хочет низложить окончательно свою постоянную соперницу Австрию разделением ее владений, с тем чтобы в Германии не было более обширной, сильной и потому опасной для Франции державы; Бавария, Саксония уже вошли в виды Франции; чтоб поделить австрийские земли, прусский король, не имея родственных прав, пользуется правом сильного и спешит добыть себе богатый кусок из добычи и таким образом пока действует в видах Франции. Успехи Фридриха II показывали ясно, что наследнице Габсбургов не управиться без посторонней помощи с врагами, грозившими ей со всех сторон. Кто же должен помочь ей? В конце XVII и начале XVIII века, когда Франция также нарушила политическое равновесие, против нее составили союз, восстановивший равновесие. Почин дела тогда принадлежал морским державам, Голландии и Англии, благодаря особенно деятельности Вильгельма Оранского. И теперь Англия и Голландия хлопочут о восстановлении политического равновесия; но вместо Вильгельма III в Англии бездарный Георг II, который только заботится о своем Ганновере и для его охранения, для его нейтралитета готов на всякую сделку. Морские державы только толкуют, что политическое равновесие нарушено, что необходимо помочь Марии Терезии, но сделать ничего не могут, ибо им непременно нужно прикрепиться к какой-нибудь сильной континентальной державе. Такою была Россия, и понятно, что теперь Петербург или Москва, смотря по тому, где находится императорский двор, становятся средоточием европейской дипломатической деятельности, ареною, где министры различных европейских дворов борются друг с другом, кто осилит, кто склонит русское правительство помочь Марии Терезии и тем поддержать европейское равновесие или кто заставит его содействовать окончательному нарушению равновесия прямо или косвенно, посредством невмешательства.

Кто же осилил?

Разумеется, здесь должен был решиться вопрос: созрела ли Россия для своей великой роли, которую указал ей Петр Великий, понимают ли русские государственные люди ее интересы в связи с общими интересами Европы, руководятся ли этим ясным пониманием или только своими мелкими, личными интересами и Россия будет вступать в войну, заключать союзы и миры, смотря по тому, какая придворная партия одержит верх или сколько денег русское министерство получит от того или другого двора?

До сих пор направителем русской политики был иностранец, слава ее успехов принадлежала ему; но теперь его нет, и должен решиться вопрос, может ли русский человек заменить Остермана. Так как ход европейских дел достаточно выяснился, то можно было уже определить, в чем должна состоять политика России, может ли она продолжать свое невмешательство. В предшествовавшее царствование шведская война освобождала Россию от решения этого трудного вопроса; но теперь все показывало, что война эта должна скоро кончиться, и надобно было определить свои отношения к государствам, которые были опаснее для России, чем Швеция. Было ясно, что Россия как член европейской семьи государств не должна была спокойно сносить нарушения политического равновесия в пользу Франции, которая была виновницею шведской войны, от интриг которой Россия никогда не могла быть покойна ни в Польше, ни в Турции; согласно ли было с русскими интересами допустить, чтоб Австрия сошла на степень мелких государств и Франция распоряжалась бы как хотела в Германии и чрез Саксонию получила влияние в Польше? Следовательно, необходимо было поддержать Марию Терезию и не отдавать Саксонию, а вместе с нею и Польшу в руки французам. Но кроме Франции, средства которой скоро оказались несоответствующими ее стремлениям, явилась опасность ближайшая: под боком у России прусский король, который своими дарованиями и энергиею превосходил все коронованные лица Европы, обнаружил намерение во что бы то ни стало усилить свое государство; неразбочивость средств делала его еще более опасным. Со времен Петра Великого выгодное положение России обеспечивалось слабостью соседей — Швеции, Польши, Турции; следовательно, прямые интересы ее требовали остановить властолюбивые замыслы Фридриха II, а для этого необходимо было поддерживать против него Австрию и Саксонию.

Программа России, следовательно, была проста и ясна, большинство, почти все главные деятели, были согласны относительно ее; программа, как увидим, и была выполнена в главном, т. е. в поддержке Австрии и Саксонии и в остановке завоевательных стремлений Пруссии. Но программа была выполняема медленно, с колебанием, особенно в первые годы царствования Елисаветы. Эта медленность и колебание зависели от разных причин. Переворот 25 ноября произвел новизну в отношениях между правительственными лицами. Того давления, какое прежде оказывали на дела авторитеты Миниха и Остермана и значение Бирона, не было более. Люди, которые прежде сдерживались этими авторитетами, теперь явились свободными, самостоятельными деятелями и, спеша пользоваться своею свободою и самостоятельностью, необходимо сталкивались друг с другом. Самыми даровитыми и деятельными людьми, стоявшими наверху в описываемое время, были братья Бестужевы и генерал-прокурор князь Никита Трубецкой. Назначение Алексея Петровича Бестужева вице-канцлером показывало ясно, что в нем хотят видеть преемника Остерману по делам внешним; звание генерал-прокурора при восстановлении Сената в прежнем его правительствующем значении давало Трубецкому самое широкое влияние по делам внутренним. По-видимому, можно было бы разделиться, но люди не любят дележа. Мы видим, что при Анне Леопольдовне Трубецкой был за Бестужева; но тогда он хотел иметь в нем орудие против Остермана и мог рассчитывать, что Бестужев, обязанный ему и не имея другой подпоры, будет только его орудием. Но со вступлением на престол Елисаветы отношения переменились: Бестужев сейчас же начал искать себе подпоры и возобновлять старые связи с людьми, приближенными к новой императрице, людьми, принадлежавшими к цесаревниному двору, — с Разумовским, Лестоком и Воронцовым. Это должно было оттолкнуть от Бестужева Трубецкого, который соединился теперь с великим канцлером князем Черкасским, чтоб не давать воли Бестужеву, который в их глазах был выскочка, интриган, если хотел действовать самостоятельно, а не быть покорным слугою их сиятельств. Князь Черкасский, освободившись от Остермана, вдруг захотел быть настоящим канцлером, заправлять внешними делами, вместо того чтоб положиться во всем на способного, опытного и деятельного вице-канцлера. Эти претензии неспособного и ленивого старика, раздражая Бестужева, могли только вредно действовать на дела. Князь Трубецкой считал себя вправе смотреть вначале на Бестужевых как на перебежчиков во враждебный лагерь, изменников русскому делу за то, что позволили себе соединиться с Лестоком. Генерал-прокурор считал переворот 25 ноября неполным, пока иностранцы еще занимали важные места в войске и были в приближении у государыни. Он вооружился против фельдмаршала Леси, который, по его словам, от старости не знает, что делает; говорил, что генерала Левендаля надобно отдать под суд за его действия во время шведской войны; но больше всего он был враждебен Лестоку, который по своему приближению имел большое влияние на дела; вражда разгорелась до такой степени, что Трубецкой и Лесток жаловались друг на друга императрице и публично объявляли себя заклятыми врагами. Разумеется, враги. Трубецкого не щадили его: говорили, что генерал-прокурор заправляет самовольно внутренними делами и поступки его представляют ряд насилий и несправедливостей. Низложив всех, кто стоит ему на дороге, особенно немцев, он хочет ограничить верховную власть и устроить престолонаследие по своей воле. Быть может, нерасположение его к немецкому дворику герцога Голштинского подавало повод к последнему заключению: Трубецкого упрекали в том, что он не угождает никому, кроме духовенства и гвардии.

Елисавета, будучи от природы умна и наблюдательна, не могла не заметить очень скоро борьбы между своими вельможами; она отнеслась к ней спокойно; будучи одинаково хорошо расположена ко всем ним, считая их всех нужными для своей службы, она не хотела жертвовать одним для другого. Эти люди, стремившиеся овладеть ее доверием, ее волею, как обыкновенно бывает, не понимали, сколько гарантии для них заключается в этом спокойствии, в этой ревности императрицы относительно их; они обыкновенно упрекали ее в непостоянстве, в том, что, выслушав нынче мнение одного и, по-видимому, согласившись с ним, завтра, выслушав другого, она переменяет прежнее мнение; упрекали ее в скрытности и хитрости. Не имея блестящих способностей, образования, приготовления, опытности и привычки к делам правительственным, Елисавета, разумеется, не могла иметь самостоятельных мнений и взглядов, исключая тех случаев, где она руководилась чувством. Выслушивая одно мнение, она принимала его и по живости характера не могла удержаться от выражения своего одобрения; не торопясь решать дело по первому впечатлению, она выслушивала другое мнение и останавливалась на новой стороне дела; приведенная в затруднение, сравнивая и соображая, она, естественно, медлила и тем приводила в раздражение людей, желавших, чтоб их мысль была приведена как можно скорее в исполнение. Они кричали, что императрица не занимается государственными делами, отдает все свое время удовольствиям. Мы не станем отрицать, чтоб в этих жалобах не было значительной доли правды. Елисавета могла быть и ленива, и предана удовольствиям; мы заметим только, что указания на эти недостатки идут от людей, находившихся в раздраженном состоянии, страстно желавших спешить; мы заметим только, что были и другие причины медленности: укажем на трудность решения дел при разноречии мнений, при спокойном, ровном отношении к людям, высказывавшим разноречивые мнения.

Относительно внешних дел политика, единственно возможная при тогдашнем положении Европы, единственно сообразная с интересами России, единственно национальная, т. е. сохранение политического равновесия, недопущение, с одной стороны, Франции, а с другой — Пруссии усилиться на счет Австрии и Саксонии, — эта политика вначале встретила противодействие в личных отношениях Елисаветы к тем или другим дворам, в ее симпатиях и антипатиях к дворам и представителям их в России. Мы видели, что европейские державы, разделившись на две группы — противников и защитников австрийского дома, должны были посредством своих представителей бороться при петербургском дворе за союз или по крайней мере нейтралитет России. Так как сочувствие Брауншвейгской фамилии было на стороне Австрии, то, разумеется, особенным расположением правительства пользовались представители держав, защищавших Марию Терезию; представители этих держав со своей стороны должны были желать добра Брауншвейгской фамилии именно за ее сочувствие к Австрии и неприязненно относиться ко всему ей враждебному, следовательно, и к цесаревне Елисавете, на торжество которой они должны были смотреть как на торжество Франции и Пруссии. Английский посланник Финч сообщил Остерману о движениях Елисаветы; посланник Марии Терезии Ботта имел самые сильные побуждения быть на стороне Брауншвейгской фамилии и враждебно относиться к Елисавете; со стороны Саксонии, представляемой Линаром, Елисавета не могла ждать для себя ничего хорошего, следовательно, и сама не могла быть расположена к ней; прусский посланник Мардефельд ведет себя осторожно, не сближается с Елисаветой; но по свержении Миниха у Пруссии с русским правительством небольшие лады, следовательно, Фридриху II было легко приобресть расположение Елисаветы; самым сильным расположением новой императрицы должна была, разумеется, пользоваться Франция и ее представитель Шетарди. Таким образом, людям, которые были убеждены, что внешние отношения России нисколько не должны были измениться с переворотом 25 ноября, людям, которые были настолько честны, что хотели следовать национальной русской политике, несмотря на то что ее поддерживал ненавистный им Остерман, — этим людям прежде всего надобно было выдержать борьбу с симпатиями и антипатиями императрицы.

Шетарди, который так хлопотал о возведении на престол Елисайеты, был очень неприятно поражен, когда узнал о перевороте 25 ноября, потому что этот переворот был произведен без его ведома, гораздо раньше, чем он рассчитывал, и одними русскими средствами, безо всякой помощи шведов, что ставило Францию и ее посланника в Петербурге в крайне затруднительное положение.

В первые дни по вступлении на престол Елисаветы французского посланника, о преданности которого новой императрице теперь все знали, окружал необыкновенный почет. Финч писал своему двору, что если первый поклон императрице, то второй Шетарди. Быть может, какой-нибудь Бестужев и понимал, что торжество не будет продолжительно, и в предвидении страшных затруднений для Шетарди не желал быть на его месте; но толпа смотрела иначе. Гвардейцы, разнуздавшиеся от милостей императрицы и позволявшие себе бесцеремонное обращение, считали Шетарди своим товарищем в деле, ими совершенном. Очевидец рассказывает, как однажды двое из них пришли к французскому посланнику поздравить его с Новым годом, бросились целовать его, целовали ему руки, говорили, что считают его за отца родного, а короля его за самого надежного друга России; просили его уговорить государыню поскорее ехать в Москву и вызвать герцога Голштинского; просили, чтоб поскорее приезжала в Россию французская принцесса, которую надобно привести в русскую веру и выдать замуж за герцога, а что герцог будет наследником престола, за это они ручаются. Шетарди напоил их вином, дал им денег.

Первый и самый важный вопрос, представившийся новому правительству, был вопрос о шведской войне. Шведы объявили, что они начали войну для восстановления прав потомства Петра Великого; теперь эти права были восстановлены, следовательно, причины к войне не было более; так как шведы, потерпевши неудачу в самом начале войны, не оказали новому русскому правительству никакой помощи в перевороте 25 ноября, то на Елисавете не лежало никакой обязанности в отношении к Швеции. Если Франция хотела упрочить свое влияние в России, то она могла это сделать, не иначе как поступивши с Швециею так же бесцеремонно, как поступила с нею Англия перед Ништадтским миром, т. е. показать, что Швеция служила только орудием для известных целей; Франция должна была представить Швеции, что, потерпевши неудачу и не помогши Елисавете при вступлении ее на престол, она должна воспользоваться этим воцарением Елисаветы, чтоб с благовидностью окончить войну, которую продолжать с успехом не в состоянии. Вместо того Франция хотела непременно, чтоб Швеция получила от России какое-нибудь вознаграждение; но этим могла только раздражить Россию, заставляя ее ни за что делать уступки, произвести охлаждение в Елисавете, касаясь так неделикатно самого чувствительного для нее вопроса. а Швецию могла только ввести в новую беду и вместо приобретения заставить ее только потерять земли.

Первым, самым естественным делом новой императрицы было обратиться к Шетарди, чтоб он помог прекратить войну как не имеющую более смысла. Шетарди дал знать Левенгаупту бывшему с войском на дороге к Выборгу, о вступлении на престол Елисаветы, чем война должна прекратиться. Но Левенгаупт отвечал, что не будет причиною кровопролития, если его удостоверят, что Швеция получит выгодный мир. Шетарди опять написал ему, что удовлетворение относительно выгодного мира заключается в природной правоте и искренности русской государыни, и брал на себя ответственность за прекращение военных действий. Шетарди объяснял свой поступок уверенностью, что Швеция не может с успехом вести войну. Россия, по его мнению, была не та, какою была неделю тому назад. Ее силы удвоились от переворота; конфискованные имения арестованных лиц дадут средства продолжать войну без отягощения народа. Народ, одушевленный любовью к родине, будет вести войну с ожесточением; шведы изгладят память о своей услуге, оказанной известным манифестом, и увековечат в русских ненависть к себе; как ни храбро шведское войско, Левенгаупт не приведет назад в Швецию ни одного человека. Кроме того, он получил сведения о жалком состоянии шведского войска и потому считал себя вправе изумиться, что Левенгаупт хочет заключить мир не иначе, как если Россия уступит Швеции все завоевания Петра Великого. Как бы то ни было, Левенгаупт возвратился к Фридрихсгаму, хотя сначала грозил продолжать поход, если ему не отдадут предварительно Выборга и Кексгольма.

Между тем освобожденный из плена шведский капитан Дидрон был отправлен к шведскому королю с известием о восшествии на престол Елисаветы. От 30 декабря граф Левенгаупт прислал Шетарди письмо: «Король, мой государь, узнав чрез капитана Дидрона о восшествии на престол принцессы Елисаветы (madame la princesse), приказал мне немедленно засвидетельствовать всю ту радость, которую причинила ему такая приятная и желанная весть. В исполнение этого прошу ваше превосходительство взять на себя уверение в уважении и преданности, которые его величество питает к этой великой государыне, и в удовольствии, которое он ощущает, видя ее на престоле, принадлежащем ей по рождению и заслуженном высокими ее качествами. Король вполне убежден, что эта государыня ответит на его чувства своим расположением к тем средствам, которые бы могли дружбу государей сделать согласною с интересом и безопасностью обоих государств. Король очень чувствителен к милости, оказанной ее величеством капитану Дидрону; он жаждет случая засвидетельствовать свою совершенную благодарность, а на первый раз приказал мне освободить русских пленников, находящихся в Фридрихсгаме». В заключение письма Левенгаупт просил Шетарди сообщить русской государыне именем королевским о кончине королевы Ульрики Элеоноры. От русского двора Шетарди вручена была нота с обозначением, в каком смысле он должен был отвечать на письмо Левенгаупта: поступок императрицы с капитаном Дидроном может убедить короля в усердии, с каким ее величество ищет случаев засвидетельствовать ему свое совершенное уважение и пользуется настоящим случаем для повторения его величеству искренних уверений, что она ничего так не желает, как вполне соответствовать добрым намерениям и расположениям, высказанным в письме графа Левенгаупта.

Обменяться учтивыми выражениями было легко, но приступить к делу примирения было очень трудно. Как чувствовала эту трудность виновница войны Франция, видно из письма Амелота к графу Кастеллану, посланнику в Константинополе, от 12 января 1742 года: «Теперь еще рано начертать план наших действий относительно России. Восшествие на престол принцессы Елисаветы нам выгодно в настоящую минуту потому, что немецкое правительство было совершенно преданно венскому двору; а новая царица обнаруживает расположение к Франции и требует ее посредничества для окончания шведской войны. Но до сих пор все это только одни слова, и его величество король как прежде, так и теперь желает чести и безопасности шведов. Они не могут заключить мира, не приведя по меньшей мере в безопасность своих границ, и я предвижу, что Россия может согласиться на это только из страха перед союзами, могущими образоваться против нее. Поэтому вы должны поддерживать расположение, которое Порта начала оказывать в пользу Швеции».

Согласно с этим Шетарди получил сильный выговор в письме от Амелота:

«Я был очень изумлен, что на другой день после переворота вы решились писать к гр. Левенгаупту о прекращении военных действий. Еще более изумило меня то, что вы хотели взять на свою ответственность все последствия этого. Я не могу примирить такого образа действий с знанием намерений короля, какое вы имеете, и с вашими собственными известиями о худом состоянии московской армии, которая нуждалась в необходимом и которая, по вашему мнению, неизбежно потерпит поражение при первой встрече со шведами. Ваши письма были наполнены известиями о слабости русского правительства, которое до сих пор внушало почтение иностранцам только наружным блеском, скрывавшим внутренние язвы. Каким образом могло случиться, что в 24 часа изменилось все и русские сделались столь страшными, что шведы могут найти себе спасение только в доброте царицы, которая может их уничтожить? Король думает совсем иначе, и более правдоподобно, что поспешность, с какою воспользовалась царица вашим значением, чтоб остановить гр. Левенгаупта, скорее проистекала от опасения, внушенного слухами о походе этого генерала, чем из желания угодить королю и быть осторожною с народом, дружественным с Франциею. Вы были введены в заблуждение известиями о дурном положении шведской армии, известиями, страшно преувеличенными и даже ложными в существенном.

Но предположим, что известия были справедливы, и в таком случае вы никогда не должны были останавливать гр. Левенгаупта, когда царица отказалась дать просимые им обеспечения. Пусть бы лучше шведская армия была разбита наголову. Ошибка генерала не падала бы на министерство, которое не имело времени взять назад данных им приказаний. И тогда мир был бы заключен так же выгодно, как вы заставляете надеяться теперь, потому что не позволяете даже догадываться о желании царицы что-нибудь уступить, а Швеция не могла бы ни в чем нас упрекать. Когда же, напротив, Левенгаупт одержал бы верх, то царица сочла бы себя счастливою, если бы королю угодно было доставить ей мир. Не скрываю от вас, что вся шведская нация раздражена до крайности и не сомневается, что король хотел пожертвовать ею. Я посылаю сегодня курьера в Стокгольм, чтоб стараться успокоить там умы и дать знать, как это и есть и действительности, что перемена государя в России нисколько не изменяет ни чувств короля к Швеции, ни видов Франции. И точно, если король всегда желал переворота в России только как средства облегчить шведам исполнение их намерений и если этот переворот произвел противное действие, то надобно жалеть о трудах, предпринятых для его ускорения. Честь короля обязывает поддерживать шведов и доставить им по крайней мере часть обеспечений и преимуществ, на которые они надеялись: его величество не должен допускать, чтоб они терпели от последствий вашего слова… Если война продолжится, то шведы не останутся без союзников… Важно, чтоб заключение мира между Россиею и Швециею было в наших руках. Пусть царица остается в уверенности насчет благонамеренности короля; однако не нужно, чтоб она слишком обольщала себя надеждою на выгодность мирных условий».

Вследствие таких взглядов на дело в Версале Шетарди должен был по присланной ему инструкции объявить в Петербурге следующее: «Швеция принялась за оружие как для получения удовлетворения в обидах, нанесенных ей прежним немецким правительством России, так и из желания возвратить себе прежние свои провинции. Обязательства, в которые король французский вошел относительно Швеции, не могут быть условны, и так как король хлопотал за государыню, ныне царствующую в России, именно помогая Швеции, то ее величество не может сердиться на него за то, что он нашелся в необходимости служить шведским интересам. Шведы надеются получить от благодарности ее величества то, что прежде они думали получить только силою оружия. Надежда графа Левенгаупта основана не на химерах, доказательством чему послужит кампания будущей весны, если, по несчастью, война продолжится. Левенгаупт на основании слов Шетарди удержал поход свой, вследствие чего на Францию возлагается ответственность за слово, данное ее посланником. Король французский находится в большом затруднении: с одной стороны, по личной склонности он желает быть полезным ее величеству, содействовать ее славе и благополучию ее царствования; а с другой стороны, он связан с Швециею, самою старинною союзницею Франции, и если покинет ее, то изменит самым формальным своим обязательствам. Кажется, Швеция никогда не согласится на безвыгодный для себя мир. Король французский может умерить шведские претензии; но, как он надеется также, ее величество поймет, что надобно чем-нибудь пожертвовать, если хотят привести дело к скорому примирению».

11 января Шетарди прочел это самой императрице в присутствии Лестока, переводившего по-русски те места, которых она не понимала. Елисавета отвечала, что она употребила бы все средства, указанные ей французским королем, для выражения своей благодарности шведам, если бы только дело не касалось уступок, противных ее славе и чести; пусть сам король будет судьею: что скажет народ, увидя, что иностранная принцесса, мало заботившаяся о пользах России и ставшая случайно правительницею, предпочла, однако, войну стыду уступить что-нибудь, а дочь Петра I для прекращения той же самой войны соглашается на условия, противоречащие столько же благу России, сколько славе ее отца и всему, что было куплено ценою крови ее подданных для окончания его трудов. Шетарди должен был повторять, что французский король поднял шведов для доставления престола ей, Елисавете, и она должна помочь королю выйти из затруднительного положения, в какое он попал из-за нее. Елисавета отвечала, что король поступил бы точно так же, как она, т. е. ни за что не согласился бы нарушить уважение к памяти отца.

Из Версаля Шетарди, между Прочим, было внушено, чтоб он не раздражал русских министров, производя переговоры непосредственно с самою императрицею, и потому Шетарди просил позволения у Елисаветы прочесть то же заявление и вице-канцлеру Бестужеву. В это время Шетарди считал Бестужева наравне с Лестоком человеком, способным действовать в интересах Франции по враждебности отношений его к великому канцлеру князю Черкасскому, которого взгляд на европейские дела уже высказался решительно, именно в пользу Австрии, тогда как Бестужев еще не высказывался против Франции, вероятно имея в виду воспользоваться ее услугами в шведском деле. На этом основании Шетарди еще прежде хотел выдвинуть Бестужева и отстранить враждебного Черкасского; он представил императрице, что иностранные министры затрудняются иметь сношения с кн. Черкасским, который не знает ни одного иностранного языка, и желают избрания министра, к которому бы они могли непосредственно обращаться. «Еще не время, — отвечала Елисавета, — впрочем, что вам за нужда? Вы будете вести переговоры прямо со мною, а другие иностранные министры пусть делают как знают».

Бестужев выжидал, как поведет себя Франция в шведском деле; прямо давал знать Шетарди, что находится в затруднительном положении от неизвестности насчет этого, от неизвестности, будет ли война или мир с Швециею, тогда как представители Австрии и Англии, Ботта и Финч, не дают ему покоя, склоняя на свою сторону. Шетарди предложил ему ежегодную пенсию в 15000 ливров за то, что король очень доволен его намерениями в пользу Франции; Бестужев отказался, объявив, что еще ничего не сделал, чтоб иметь право на благосклонность королевскую, что он безо всякого вознаграждения готов служить интересам короля, поскольку они согласуются с выгодами его государыни. Лесток, пришлец, не могший питать сильного сочувствия к России, имевший очень смутное понятие о ее интересах, — Лесток не дожидался, окажутся ли интересы Франции тождественны с интересами России, и принял пенсию, обещаясь заслужить ее.

Заявление, прочитанное Шетарди Бестужеву, вывело вице-канцлера из нерешительного положения, показав, что от Франции нечего ждать добра для России. Он прямо объявил Шетарди, что нельзя начинать никаких переговоров иначе как на основании Ништадтского мира, и он заслуживал бы смертную казнь, если бы стал советовать уступить хотя бы один вершок земли. «Надобно вести войну! — сказал Бестужев. — Вот чего каждый из нас должен требовать для славы государыни и народа. Мы будем вести войну; однако думаю, что, не прибегая к такой крайности, мы можем доставить обеспечение Швеции и даже быть ей полезными в ее видах. Не нам одним она уступала земли, и не выгоднее ли будет для нее возвратить уступленное другим?» «Не намекаете ли вы на Бремен и Верден, не хотите ли их возвратить шведам?» — сказал, смеясь, Шетарди. «Можно всегда сговориться, — отвечал Бестужев, — мы искренне желаем Швеции добра, желаем приобресть ее дружбу. Если французский король водворит спокойствие на севере, войдет с нами в тесный союз, заведет прямую торговлю и упрочит все это кровными связями, то, располагая Россиею и Швециею, он будет в состоянии дать европейским делам какое ему угодно направление. Помогите искренним намерениям, и не будем упускать минут, чтоб прекратить напряженное положение; напишите скорее королю то, что внушает мне усердие к его службе».

Вследствие заявления Шетарди созвана была конференция из троих известных нам членов совета по внешним делам; приглашены были также генерал-прокурор и фельдмаршал Леси; императрица сама присутствовала; решение было единогласное — что никакая земельная уступка невозможна, и Шетарди получил ответ: обиды, причиненные Россиею, не известны, а действия России в пользу Швеции довольно явны; намерение Швеции отобрать свои прежние провинции крайне несправедливо, противно Ништадтскому миру и союзу 1735 года, от которых Россия отступить никогда не может. Как бы надежда графа Левенгаупта ни была основательна, однако если война продолжится, то и мы должны будем поступать по правилам и обычаям воинским. Какое право Швеция имеет требовать исполнения обещаний от Франции — оставляем этот вопрос, как нам не принадлежащий, на решение этих обеих держав. Швеция может не соглашаться на безвыгодный мир, а Россия не согласится ни на малейшее нарушение Ништадтского мира.

Соответственно этому объявлению решено было возобновить и продолжать войну со всемозможною энергиею. В начале марта военные действия возобновились. В шведском войске страшно переполошились. В Финляндии явился манифест императрицы Елисаветы, в котором жители страны приглашались не принимать участия в несправедливой войне и в случае если бы они захотели отделиться от Швеции и составить независимое государство, то императрица обещала свое содействие; в манифесте говорилось, что и сама Швеция не может найти ничего дурного в этом отделении, ибо, имея между собою и Россиею независимое государство, избавится от всяких беспокойств и опасений. Решительность России заставила Францию понизить тон.

19 марта Шетарди спросил князя Черкасского, не может ли он уполномочить его донести своему государю, что ее величество обещает, как и прежде, будучи цесаревною, обещала, приискать Швеции такие выгоды, которые бы не нарушали Ништадтского договора, принимая в рассуждение, сколько эта предпринятая шведами война содействовала ее величеству в получении родительского престола. Канцлер отвечал, что, не зная о таком обещании, он не может ничего ему на то сказать, а донесет императрице; только может его уверить, что твердое намерение ее величества состоит в том, чтоб ни пяди земли не отдавать. Если шведы хотят заставить верить, будто они начали войну в пользу ее величества, когда она была еще цесаревною, то без явного для себя стыда объявить этого не могут, ибо всем известно, что Швеция еще при императрице Анне готовилась к войне против России, решение было принято, и действительно в 1739 году войска были перевезены в Финляндию. Шетарди имел бесстыдство отвечать: «Могу обнадежить подлинно, что когда уже шведы войну объявили, то отстали от первого своего намерения возвратить хотя сколько-нибудь из прежде у них завоеванного и другого ничего не имели ввиду, как только содействовать вступлению на престол ее величества; я могу это доказать всем тем, что тогда в высочайшем секрете происходило, также и какие обещания ее величество изволила давать еще в сентябре месяце».

Двор переехал в Москву для коронации; Шетарди также отправился туда; в Москву же приехал для ускорения мирных переговоров бывший уже при русском дворе шведским посланником Нолькен и поместился в доме Шетарди. 2 мая Нолькен был приглашен на конференцию в дом великого канцлера, где кроме князя Черкасского присутствовали генерал Румянцев и обер-маршал Михайло Петрович Бестужев, брат которого, вице-канцлер, не был по болезни. На слова князя Черкасского к Нолькену, что присутствующие готовы выслушать его предложения, тот отвечал, что он может вести переговоры о мире; но так как французское посредничество принято ее величеством, то он, Нолькен, без присутствия Шетарди ни в какие изъяснения вступить не может. Нолькену возразили, что императрица никогда не требовала и не просила французского посредничества, но только добрых услуг и если он, Нолькен, уполномочен вести переговоры, то ничье посредничество не нужно. «Добрые услуги и посредничество одно и то же, — сказал Нолькен, — и мне прискорбно встретить затруднения по этому предмету; я прислан с тем, чтоб вести дело в присутствии и при посредстве Шетарди, что могу засвидетельствовать своею инструкциею; поэтому, не теряя времени, послать бы за Шетарди, чтоб нам можно было вместе приступить к доброму делу, а без Шетарди мне говорить нельзя». «Посредничество и добрые услуги далеко не одно и то же, — отвечал Черкасский, — и вам как бывшему посланнику это должно быть очень хорошо известно. Добрые услуги Шетарди должен оказывать вам особо, а не в присутствии вашем и только в случае каких-нибудь столкновений между обеими сторонами может делать свои представления как русскому, так и шведскому двору. Кроме того, французское посредничество не может быть принято и потому, что, как всему свету известно, Франция и Швеция находятся в тесном союзе и объявлено, что Франция не оставит Швецию в настоящем затруднительном случае; понятно, следовательно, что такое посредничество невозможно. Впрочем, и самой Швеции честнее, когда она сама о своих делах будет вести переговоры и приведет их к концу». «Все это так, — отвечал Нолькен, — но у меня руки связаны, и потому прошу подать мне помощь именно формальным отстранением французского посредничества». Ему отвечали, что Шетарди нечего требовать: Россия не приглашала Францию к посредничеству, а просила только добрых услуг.

5 мая происходила вторая конференция, на которой Нолькен продиктовал для донесения императрице следующее: «Решение вопроса о французском посредничестве тесно связано с принципом, который должен служить основанием переговоров. Этот принцип есть не иное что, как намерения и виды Швеции, объясненные в манифесте, изданном под именем генерала графа Левенгаупта. В этих-то самых видах и намерениях Франция согласилась с Швециею. Небо их благословило, возложивши корону на главу ее всероссийского величества, к великому удовольствию означенных союзных держав и всего русского народа. Уповается, что ее величество не захочет отвергнуть правду этого принципа. Со времени благополучного восшествия на престол намерения Швеции и Франции оставались одни и те же, следовательно, остается только облечь дело в формальность договора. Взявши такое основание, нельзя придумать здравой причины, почему бы можно было продлить затруднение насчет французского посредничества, тем более что с восшествия на престол ее величества мирные заявления с обеих сторон передавались посредством французского посланника». Конференц-министры отвечали, что такие несправедливые замечания вместо ускорения мира отдаляют его; они не смеют всего того и донести ее величеству, ибо на каком основании он упоминает о манифесте графа Левенгаупта и дает, хотя скрытно, понять, будто ее величество получила родительский престол благодаря шведам и французам, чего никто в Российской империи не признает. Нолькен отвечал: «Прошу доложить дело на решение императрицы; впрочем, смело говорю, что король, государь мой, и весь народ шведский начали эту войну не против ее величества, что доказывается тою радостью, какую весь шведский народ почувствовал, услышав о восшествии ее величества на престол; каждый думал, что война уже прекращена, и я ехал сюда вести переговоры с приятелями, а не с врагами. Смело говорю, что причины и цели войны те самые, которые истолкованы в манифесте графа Левенгаупта. Я не говорю, чтоб шведы ее величество на престол посадили, но нельзя же отрицать, чтоб они этого не желали, и так как Франция для того же с ними согласилась, то необходимость ее посредничества в настоящем мирном деле осязательна».

На это министры отвечали, что напрасно он ссылается на такой постыдный манифест; ни одного человека в России, тем менее их, министров, он не уверит в том, чтоб шведы начали войну в пользу ее величества: каждому известно, как давно они искали случая напасть на Россию и какие происки чинили при разных дворах уже после восшествия ее величества на престол; а можно ли принять французское посредничество — пусть он сам рассудит, выслушав то, что маркиз Шетарди сообщил вице-канцлеру графу Бестужеву как извлечение из рескрипта, полученного им от 4 января. Это сообщение было прочтено, и внимание Нолькена остановлено особенно на первом пункте, где говорится, что Швеция начала войну для возвращения уступленных ею по Ништадтскому миру провинций, и на том пункте, где говорится, что Франция нарушила бы свои наиторжественнейшие обязательства, если б оставила Швецию. Министры спросили Нолькена, согласно ли это сообщение с тем, что он теперь провозглашает, в чем старается уверить, и в таких ли беспристрастных отношениях должен находиться посредник. Хотя бы и подлинно ее величество просила французского короля о посредничестве, то после упомянутого сообщения имела бы полное право от него отказаться.

Нолькен был смущен этими словами, с минуту молчал, не зная что сказать; потом начал, что хотя прежде, быть может, некоторые и были того мнения о цели войны, как заявлял Шетарди, однако удивительно, каким образом маркиз об этом сообщил вице-канцлеру, а ему, Нолькену, не сказал. Усматривая, что ее величество считает делом чести не уступать ничего Швеции, надобно приискать другие способы для вознаграждения за понесенные шведами в войне убытки, и если что-нибудь Швеции уступится, то уступка будет сделана приятелями для показания дружбы ее величества к Швеции, со стороны которой дружески требуется обеспечить безопасность границ. На это министры ему отвечали, что Россия как держава, потерпевшая нападение, имеет право требовать от Швеции вознаграждения за военные убытки, а не наоборот; об уступках нечего и думать: ее величество ни пяди земли отдать не изволит и по милости всевышнего нужды не имеет этого делать, соизволит держаться во всем Ништадтского мира, разве Швеция для безопасности границ уступит России остальную Финляндию, и если Нолькен искренно желает прекращения войны, то, оставя все споры о целях, с которыми начата война, приступим прямо к делу, не вмешивая Шетарди, который не может быть допущен к посредничеству. Этим и кончилась конференция.

12 мая Нолькен объявил министрам, что по внимательном обсуждении дела он нашел всего лучше отправиться из Москвы назад в Швецию, где засвидетельствует о миролюбивом расположении русского правительства и желании его вести переговоры прямо с Швециею без французского посредничества, которое, как он слышит здесь, и требовано не было, тогда как в Швеции ни королю и никому другому об этом не известно, все были убеждены, что ее величество требовала французского посредничества и приняла его, на каком основании он, Нолькен, и был прислан сюда. В конфиденции же Нолькен объявил министрам, что он в Стокгольм не поедет, но остановится в Фридрихсгаме у генерала Левенгаупта.

Нолькен отправился из Москвы и действительно остановился в Фридрихсгаме, откуда 6 июня прислал в лагерь к фельдмаршалу Леси с унтер-офицером и барабанщиком известие о своем прибытии и письмо на имя Шетарди для пересылки в Москву. Унтер-офицер и барабанщик были помещены при команде конной гвардии в ставке генерал-майора Ливена. Но в тот же день среди гвардейских пехотных полков раздался крик: «К ружью! Шведы, шведы!» На этот крик всполошились было и армейские пехотные полки, но были удержаны своими полковниками. Тогда в гвардейских полках выстрелили из ружья, солдаты бросились к ставке Ливена, вытащили шведов, урядника и барабанщика, прибили их жестоко; а другая толпа кинулась в палатки ротмистра конной гвардии Респе и поручика Икскуля и вытащила их обоих с криком: «Немцы изменяют и переписываются с шведами!» Между тем четверо гвардейских солдат, севши на лошадей, помчались по лагерю, крича: «Надобно немцев всех побить!» Услыхав это, генерал Кейт выбежал из палатки с тростью, велел кирасирам и конной гвардии построиться с ружьем, а пехотной гвардии закричал, что если из ружья не выступят, то велит по ним стрелять. Это утешило пехоту, после чего Кейт распорядился взятием под караул зачинщиков, которые, лежа связанные, бранили свою братью, солдат: «Вот вы теперь смотрите, как нас изменники-немцы вяжут, и не вступитесь, а прежде не так было говорено». Так рассказывал в Москве присланный от Леси поручик Штакельберг; но в рапорте генерала Кейта фельдмаршалу Леси рассказывалось дело так:

«6 июня, в Троицын день, большая часть гвардейских офицеров обедали у меня; тут гвардии майор Чернцов репортовал мне о ропоте гренадер на то, что берется в поход только по три гранаты на человека, и я в тот же час приказал употребить крайнее старание, взять в поход все гранаты и о том дать знать гренадерам и тем их успокоить. Но в то самое время как я этим распоряжался, входит прапорщик гвардии Алексеев и репортует, что в лагере начинает умножаться шум и между солдатами проносится слух, что ядра по большей части не по пушечным калибрам, в конной гвардии патроны без пуль и в лагере в ставке генерал-майора Ливена находятся шпионы. За Алексеевым является гвардии майор Солтыков и репортует, что в лагере большой беспорядок: гренадеры пришли в лагерь конной гвардии и отбили шведского унтер-офицера и барабанщика, взяли их из палатки Ливена и отвели в свой лагерь, ищут также с криком офицера своего Икскуля. Я в ту же минуту побежал сам с находившимися у меня офицерами в их лагерь. Подходя к лагерю конной гвардии, я увидел толпу гренадер, также гвардейских и армейских солдат без ружья, при одних шпагах, а при самом входе в лагерь встретил одного гренадера и троих солдат пешей гвардии, которые вели ротмистра конной гвардии Респе; я отнял у них ротмистра и тотчас велел взять их под караул; чтоб навести на своевольников побольше страху, я приказал гвардии майору сейчас велеть сыскать попа, который бы исповедовал виновных, назначенных к немедленному расстрелянию; офицерам приказал идти к своим ротам и перекликать всех солдат, записывая отсутствующих. Услыхав это, все солдаты, бывшие в лагере конной гвардии, побежали в свои роты. Сам я с генерал-майором Чернцовым отправился перекликать пешую гвардию и нашел шведского унтер-офицера и барабанщика в гренадерской палатке и при них двоих гренадер с примкнутыми штыками на часах; часовые эти поставлены были по приказу подпоручика Щербакова, чтоб охранять шведов от дальнейших оскорблений; я велел их отвести обратно в лагерь конной гвардии. После переклички я приказал всем солдатам разойтись по палаткам, что и было исполне но, причем несколько человек я велел арестовать, потому что на них было указано как на зачинщиков смуты».

Для исследования дела и суда над виновными отправлен был к армии генерал Александр Иванович Румянцев, и «хотя, как сказано в указе 14 апреля 1743 года, все по суду смертной казни и прочих определенных наказаний достойны, однако мы по нашему природному милосердию от казни смертной и наказания оных освобождаем». Виновные 17 человек были разосланы или на сибирские заводы в работу вечно, или в дальние гарнизоны солдатами.

Скоро Румянцев должен был заняться другим делом. 23 июля фельдмаршал Леси получил письмо от Нолькена из Борго, в котором тот уведомлял его, что съездил в Стокгольм, сообщил своему правительству о ходе переговоров в Москве и теперь возвратился в Финляндию в качестве комиссара и полномочного министра для ведения мирных переговоров. С русской стороны эти переговоры поручены были Румянцеву, к которому после придан был генерал Любрас, равно как и с шведской стороны первым уполномоченным назначен был сенатор барон Цедеркрейц, а Нолькен остался вторым. Местом конгресса назначен был Абов. Все эти сношения и переговоры не останавливали военных действий. Воевали одни русские, потому что беспрепятственно опустошали страну, причем особенно отличались донские козаки под начальством своего старшины Краснощекова, пожалованного в бригадиры. В конце июня Леси подошел к Фридрихсгаму, и шведы поспешно покинули эту крепость, зажегши ее. Левенгаупт поспешно отступил за Кюмень, направляясь к Гельсингфорсу; русские беспрепятственно заняли Борго вследствие «обыкновенной робостной ретирады неприятеля» и отправились за шведами к Гельсингфорсу; с другой стороны, без сопротивления сдался Нейшлот посланному к нему отряду под начальством князя Мещерского; примеру Нейшлота последовал Тавастгуз. В августе месяце Леси настиг шведскую армию у Гельсингфорса и отрезал ей дальнейшее отступление к Або, пройдя по дороге, проложенной некогда по приказанию Петра Великого и указанной теперь фельдмаршалу финским крестьянином; в то же время русский флот запер шведов со стороны моря, Левенгаупт и Будденброк оставили армию, отозванные в Стокгольм для отдания сейму отчета в своих действиях. Принявший по их отъезде начальство над армиею генерал Бускет заключил с русскими капитуляцию, по которой вся армия должна была переправиться в Швецию, оставив русским всю артиллерию; финскому войску позволено было разойтись по домам. 26 августа капитуляция была выполнена и русские вошли в Гельсингфорс. Шведская армия, заключившая эту капитуляцию, простиралась до 17000 человек; русская армия превышала ее не более как на 500 человек. Современник, оставивший нам описание этой войны, говорит: «Поведение шведов было так странно и так противно тому, что обыкновенно делается, что потомство с трудом поверит известиям об этой войне». Вследствие отъезда шведской армии из Финляндии столица этой страны Або была занята русскими.

В Стокгольме отдали под суд генералов, которые и поплатились жизнью за свое непонятное поведение; но этим дела поправить было нельзя; возобновление войны для отнятия у русских Финляндии было немыслимо; надобно было мириться, и мириться не на условии земельной уступки со стороны России: вопрос шел о том, какими средствами можно получить от России наименее тяжкие условия мира, удержать Финляндию, хотя и не всю. Средство было найдено: в наследники шведского престола избрали герцога Голштинского, племянника русской императрицы. С этим известием в конце года приехали в Россию три шведских депутата: зюдерманландский губернатор граф Бонде, конференц-советник барон Гамильтон и камергер барон Шефер. Созванный по этому случаю в доме фельдмаршала Долгорукого совет 25 декабря решил, что, не отдаляясь от миросклонных оказательств, наилучший способ к получению скорейшего покоя состоит в показании неотменной твердости во всех поступках, почему неприятель принужден будет, все свои хитрые коварства оставя, прямо к делу приступить; и нынешняя присылка предпринята с целью обольщения, чтоб получить обратно Финляндию или постановлением прелиминарий удержать Россию от приготовления к военным действиям на будущую весну. На конференции 28 декабря депутатам были предложены следующие условия мира: удержание Россиею всего завоеванного, вознаграждение за военные убытки или вместо этого вознаграждения выбор в наследники шведского престола епископа Любского, дяди герцога Голштинского. Один из депутатов, барон Гамильтон, отвечал с жаром, что никогда Швеция не согласится на такие условия и так как им, депутатам, нельзя отдалиться от оснований Ништадтского договора, то они просят паспорта для возвращения в Швецию, где донесут, как Россия, пользуясь своими успехами, хочет вмешиваться во внутренние шведские дела и нарушать их вольность, за которую каждый швед готов умереть. Барон Шефер хотя поумереннее, но повторил то же самое.

От слов до дела было далеко. Продолжение войны для Швеции было невозможно; торжество России над «мироломным» неприятелем было полное, и этим торжеством она была обязана твердости своего правительства, которой не могли поколебать личные отношения ни самой императрицы, ни ее министров. Шведские дела выказали ясно отношения Франции к России и повели к разрыву между Бестужевым и Лестоком. Последний, получая пенсию от французского двора, остался ему предан и действовал против русских интересов как теперь по отношению к Швеции, так после по отношению к Пруссии; Бестужев, убежденный в несовместимости французских и прусских стремлений с русскими интересами, должен был вступить в открытую борьбу с человеком, чрезвычайно опасным по своему приближению к императрице по необходимости, какую она в нем чувствовала вследствие привычки.

Бестужева сильно раздражало это приближение Лестока, возможность говорить с государынею во всякое время, удобство разрушать то, что было построено министром во время нечастых докладов о государственных делах. Бестужев горько жаловался саксонскому резиденту Пецольду: «Государыня отличается непостоянством усвоивать себе мнение, смотря по тому, в какую минуту оно ей предложено, также высказано ли оно приятным или неприятным образом. Лесток серьезно и в шутку может говорить ей более, чем всякий другой. Когда государыня чувствует себя не совсем здоровою, то он как медик имеет возможность говорить с нею по целым часам наедине, тогда как министры иной раз в течение недели тщетно добиваются случая быть с нею хоть четверть часа. Недавно у государыни сделалась колика, как это с нею часто бывает; позван был Лесток, и чрез несколько времени ввели к императрице Шетарди, с которым у них было какое-то тайное совещание, а когда пришли министры, она начала им объявлять новые доказательства, почему дружба Франции полезна и желательна для России, стала превозносить Шетарди, его преданность и беспристрастие. Положим, что Шетарди предан и беспристрастен; но князь Кантемир пишет из Парижа в каждом донесении, чтоб ради бога не доверяли Франции, которая имеет в виду одно — обрезать крылья России, чтоб она не вмешивалась в чужие дела: могу ли я после этого по долгу и совести быть за Францию? И не заслуживаю ли я вместе с братом сожаления, когда государыня, несмотря на мой прямой способ действия, слушается все-таки Лестока и Шетарди, которые для своих целей прибегают ко всяким неправдам и клеветам. Мне известно, что мое падение составляет цель некоторых лиц, но я полагаюсь на свое правое дело».

Пецольд должен был выслушивать и другую сторону. Лесток говорил ему: «На меня нападают за отношения к Шетарди; но я люблю хорошее общество, а нигде нельзя с таким удовольствием поговорить, поесть, попить и поиграть, как у этого министра; с другой стороны, я много обязан Шетарди за услуги и денежную помощь, которые он оказал как мне, так и государыне; наконец, я убежден, что дружба Франции очень полезна и выгодна для России. Прежде всего нужно было прекратить шведскую войну, и я присоветовал государыне обратиться к французскому королю и просить его о посредничестве. Великий канцлер и вице-канцлер считают это каким-то преступлением с моей стороны, разглашают, будто я присоветовал поступок, противный достоинству и интересам государыни, тогда как нужно было продолжать военные действия в Финляндии зимою; даже внушали государыне, что я получаю от французского двора деньги, о чем она мне сама сказала. Лучше было бы, если бы канцлер и вице-канцлер обратили внимание на собственные грехи. Сюда прибыла депутация от башкирцев, и канцлер задержал ее с лишком два месяца, не представляя императрице. Башкирцы обратились ко мне, и я узнал, что так как они имели справедливую жалобу на астраханского губернатора Татищева, то последний прислал канцлеру подарок в 30000 рублей, чтоб он оставил их просьбу без последствий. Я доложил об этом государыне, и она спросила с сердцем: если великий канцлер молчал, то почему же вице-канцлер ничего не делал? Я по этому поводу рассказал ей, что делается в Иностранной коллегии: великий канцлер из зависти все дела переносит к себе домой и оставляет их у себя целые недели и даже месяцы, прежде чем вице-канцлер что-нибудь узнает о них; а вице-канцлер отличается большою скромностью и сам никогда не решится доложить дело. Отсюда ясно видно, что я до сих пор не имел ни малейшего желания вредить Бестужеву, напротив, всегда заступался и просил за него, начиная с того что доставил ему место и голубую ленту. Я никогда не был высокого мнения об его уме: но что же делать, когда нет способнейшего?

Я надеялся, что он будет послушен и что брат его, обер-гофмаршал, совершенно его образует; ноя жестоко ошибся в своем расчете: оба брата люди ограниченные, трусливые и ленивые и потому или ничего не делают, а если делают, то руководятся предрассудками, своекорыстием и злобою, чем особенно отличается вице-канцлер; теперь они находятся под влиянием генерала Ботты, и, по их мнению, императрица не должна оставлять без помощи королеву венгерскую. Императрица давно уже это заметила и теперь открыла мне, что подозревает вице-канцлера в получении от королевы Венгерской 20000 рублей; это подозрение подкрепляется тем, что Бестужев каждый раз то бледнеет, то краснеет, когда она при нем скажет что-нибудь против Ботты. Время, следовательно, должно показать, кто из нас более подкуплен — я или вице-канцлер — и чьи советы были полезнее. С тех пор как существует союз между здешним Кабинетом и венским, Россия не получила ни малейшей от него пользы и скорее получила вред, как оказалось в последнюю турецкую войну. Кроме того, вице-канцлер наводит на себя подозрение тем еще, что усильно настаивает на отъезде Брауншвейгской фамилии из Риги за границу; хотя это и обещано в манифесте, но поступлено опрометчиво, без достаточного обдумания дела; в настоящее время никто, желающий добра государыне, не посоветует этого, и, пока я жив и пользуюсь каким-нибудь значением, бывшая правительница не выедет из России. Россия все-таки Россия, и так как это не последнее обещание, которое не исполняется, то императрице все равно, что об этом будут говорить в обществе». Выходка Лестока относительно способностей обоих братьев Бестужевых показывала, до какой степени уже разгорелась в нем вражда к ним. Шетарди высказывался так же резко: «Остерман был плут, но умный плут, который отлично умел золотить свои пилюли; теперешний же вице-канцлер просто полусумасшедший: что же касается обер-гофмаршала. то он, может быть, и не глуп, но слишком слепо доверяет Ботте». Но Шетарди должен был, по крайней мере на время, уступить полусумасшедшему человеку; он уехал из России, сочтя невозможным оставаться долее после того, как его не допустили посредничать при мирных переговорах с Нолькеном. Елисавета простилась с ним как со старым приятелем, не утратившим нисколько ее расположения, но дружбе французского двора не верила более.

Бестужев, указывая на враждебные намерения Франции, ссылался на депеши князя Кантемира.

7 января 1742 года Кантемир писал императрице: «Здешнее министерство от счастливой перемены в России ожидает полезных для французских интересов последствий и если в вашем имп. в-стве найдет склонность, соответственную здешним намерениям, то не сомневаюсь, что будет показано самое искреннее расположение ко вступлению в теснейшие обязательства с Россиею. Все движения здешней политики имеют целью королеву венгерскую и англичан. Главные усилия Франции клонятся к конечному ниспровержению силы австрийского дома, и все те державы, которые поставляют препятствия этим усилиям, считаются здесь не менее враждебными, и не меньше желают здесь их ослабления. Потому всегда здесь на Россию неприятными глазами смотрели, поднимали против нас неприятелей, чтоб препятствовать ей вступаться за австрийский дом. На том же главнейшим образом основана здешняя ненависть и против англичан, умалчивая о том, что эта ненависть усиливается могуществом англичан, на море и процветанием их торговли. Из этого ваше имп. в-ство изволите усмотреть, что если ваше величество намерены содержать прежние обязательства с венским и английским дворами, то не можете себя льстить дружбою с здешним, и нетрудно предвидеть, что в деле примирения России с Швециею спешить здесь не станут, пока вашего величества намерения совершенно не высмотрят».

Относительно примирения с Швециею Кантемир писал в марте: «Предложения Франции нисколько не сходны с часто повторенными обнадеживаниями об истинном доброжелательстве королевском к вашему величеству. Кроме этих предложений Франция составляет проект о тройном союзе между нею, Швециею и Даниею. Франция побуждает Порту против России; из этого ясно, что древний здешний проект об уменьшении русских сил не выходит из головы. Я обязан подтвердить, что всякая предосторожность против здешних хитростей не только прилична, но и очень нужна, потому что на здешние обнадеживания полагаться никак нельзя. Верно то, что одна опасность со стороны Англии и Голландии может остановить отправление здешней эскадры в Балтийское море, чего шведское министерство сильно добивается. С другой стороны, опасение общей войны не допустит здешнее министерство убавить свои сухопутные силы отправлением хотя малой части их на помощь Швеции. Но от этой невозможности вредить России нельзя заключать, что Франция к нам доброжелательна».

В апреле, когда получены были известия о возобновлении войны между Россиею и Швециею, Флёри и Амелот встретили Кантемира выговорами за то, что решение возобновить войну было принято русским правительством вопреки слову, данному императрицею маркизу Шетарди. Кардинал соблюдал при этих жалобах учтивость; но Амелот не взвешивал своих слов, называя поступок России не очень честным (реи honnete) и внезапным нападением (surprise). Донося об этом своему двору, Кантемир повторяет обычный припев: «Из этого изволите иметь новую причину наиболее увериться в здешнем злобном намерении относительно интересов венских, от которого, думаю, никогда не отстанут, поставляя главным правилом, что французский интерес требует умаления силы русской».

За охлаждением нового русского правительства к Франции по делам шведским, естественно, следовало сближение его с Англиею, причем для России опять на первом плане были шведские отношения, а для Англии общеевропейские. Переворот 25 ноября ни на кого не произвел более неприятного впечатления, как на Финча, который в восшествии на престол Елисаветы видел торжество Шетарди и Франции, разрушение всех надежд, которые его государство полагало на вмешательство России в борьбу за австрийское наследство с целью помочь Марии Терезии. Кроме того, Финч не мог оставаться в России, ибо новая императрица не могла приязненно относиться к человеку, дававшему на ее счет предостережения прежнему правительству. На его место в Петербург был прислан Вейч.

В то же время произошла перемена относительно представителя русского двора в Лондоне: на смену князя Ивана Щербатова приехал действительный камергер Семен Нарышкин. Министерство Вальполя пало вследствие доведенной им до крайности политики невмешательства, непригодной в описываемое время и для Англии. Новый министр иностранных дел лорд Картерет встретил нового посла словами: «Хотя ваш приезд сюда приятен, только король очень был доволен князем Щербатовым». Когда Нарышкин спросил Картерета, не прикажет ли он ему что-нибудь написать к высочайшему двору в Петербург, тот отвечал: «Его величество король ничего так не желает, как дружбы с ее императорским величеством; мы довольно знаем силу России в делах европейских. Многие ищут дружбы вашего двора, но никакой союз не будет так согласен с интересами России, как союз ее с морскими державами, который и Петр Великий старался содержать для сохранения европейского равновесия; надеюсь, что и ее величество не оставит этих великих правил. Ни из какого государства не приходит к вам столько пустых кораблей для нагрузки вашими товарами, как из Англии; из других земель могут приходить к вам корабли с вином и другими пустяками, но такая торговля столько чистых денег у вас не оставит, как наша». В марте месяце Нарышкин получил приказание из Петербурга засвидетельствовать в общих выражениях неизменную склонность России к содержанию дружбы с королем английским, объявить, что императрица велела рассмотреть составленный союзный договор между Россиею и Англиею, но что это дело еще не кончено за разными хлопотами, случившимися по восшествии ее на престол и за отъездом в Москву; Нарышкин должен был избегать дальнейших изъяснений насчет нынешней политической системы, насчет вспоможения королеве Венгерской.

В конце апреля Картерет объявил Нарышкину, что король, запрещая ему входить в откровенное объяснение, велел только вскользь поручить просить императрицу для ее собственных интересов возвратиться как можно скорее из Москвы в Петербург: одно пребывание в последнем городе будет равняться 30000 вспомогательного войска по близости к европейским событиям, ибо можно спасти королеву Венгерскую и всю Европу одними советами императрицы королям прусскому и польскому. Приезд в Петербург уничтожит слухи, рассеянные французами для ободрения турок и шведов, будто в России входят в моду старинные взгляды, будто выбивают всех иностранцев из службы и оставляют Петербург для Москвы. Если окажется справедливым слух, что императрица хочет по обещанию ехать в Киев, то все лето пройдет в бездействии, следовательно, пройдет в пользу врагов европейского спокойствия. Если императрица захочет обратить внимание на нас, то втроем с голландцами мы можем успешно сдержать бурю европейскую. Возобновление шведской войны побудило русский двор говорить несколько определеннее с английским, опять начать дело о высылке английской эскадры в Балтийское море для защиты своих торговых судов. Картерет отвечал на это Нарышкину: «Наши купцы этого не требуют, потому что довольны письменным объявлением, данным мне шведским министром от имени королевского, что наши торговые корабли могут смело идти во все гавани русские, причем я сказал шведскому министру прямо, что эти корабли повезут в Петербург сукно для обмундирования русской армии. Так как Швеция всегда дорожит Англиею, то можно положиться на обещания шведского короля. Если же наша торговля потерпит хотя малое стеснение, то сумеем отмстить эскадрою, которая уже на всякий случай приготавливается. Неприлично Англии послать 5 или 6 кораблей; если пошлем, то 15, 20 или больше. Посылка эта единственно зависит от императрицы: если изволит войти в наши виды, то корабли будут готовы так скоро, как захочет; а истинные интересы российско-английские требуют полного согласия в общем и усильном вспоможении королеве Венгерской».

Чтоб побудить Россию поскорее войти в виды Англии, лорд Картерет писал Вейчу 8 июня: «Королю небезызвестно влияние г. Лестока, который природный подданный его величества как курфюрста Ганноверского; поэтому королю угодно, чтоб вы выведали, как он расположен к своей родине и не согласится ли оказать услугу королю, который в таком случае уполномочивает вас обещать ему от нас пенсию. Таким же образом повелевается вам поступить в рассуждении обоих Бестужевых. Ни один из этих господ не имеет причины совеститься принять от короля такого рода милость, ибо ничего более от них не требуется, как только содействия к заключению между морскими державами и Россиею теснейшего союза для восстановления спокойствия на севере и обеспечения свободы Европы, что все совершенно согласно с истинным интересом России». На это Вейч отвечал 9 сентября: «Я не щадил здоровья и денег для приобретения дружбы Лестока, просиживал с ним целые ночи, играл в большую игру; он уверял меня, что будет стараться о теснейшем союзе между Россиею и Англиею; я предложил ему пенсию, и он принял ее». Пенсия была в 600 фунтов стерлингов.

В конце ноября Вейч сделал русскому двору конфидентное представление, что его двор очень желает иметь откровенное сообщение о намерениях императрицы в рассуждении шведских дел, восстановления старого министерства и английского влияния, объявляя со стороны Англии всякую готовность к соглашению с Россиею и к принятию с нею общих мер. Вейчу отвечали, что такое доброжелательное намерение со стороны короля приятно императрице и для приведения этого намерения в исполнение она готова действовать с Англиею сообща в Швеции. Так как при сеймах в этой стране много помогают деньги, то императрица определила со своей стороны 40000 рублей. Нарышкину в Лондон дали знать, что Россия желает доставить шведское наследство администратору голштинскому епископу Любскому. Нарышкин должен был открыть это желание лорду Картерету и требовать содействия, причем для сильнейшего склонения короля к этому содействию предложить брачный союз епископа Любского с английскою принцессою; для окончательных переговоров об этом деле должен был приехать в Лондон голштинский министр Бухвальд. Нарышкину наказано было поступать в этом деле с величайшею тайною, чтоб не испортить его рановременным разглашением. На сообщения Нарышкина Картерет отвечал, что французы назначают 40000 фунтов в Швецию для того, чтоб сейм выбрал наследником престола герцога Цвейбрикенского, а если Россия даст сорок тысяч рублей да Англия столько же, то выйдет только 20000 фунтов: даст ли императрица еще денег по требованию необходимости? Нарышкин отвечал: «Надеюсь, что императрица не остановится за деньгами для исполнения своего желания». Потом Картерет сказал: «Наше намерение было доставить шведское наследство брату нынешнего шведского короля». Нарышкин отвечал, что это было бы чрезвычайно трудно, во-первых, по причине разноверия, ибо шведы не хотят кальвиниста; во-вторых, по народному нерасположению к особе принца Гессенского; в-третьих, французская партия никак на это не согласится. Следовательно, чтоб не потерять окончательно влияния в Швеции, Англии остается один способ — помогать России в доставлении наследства епископу Любскому, который может жениться на принцессе английской. Картерет, согласился с этим и сказал: «Только бы нам выжить от вас французов, а то мы много для вас сделаем». Картерет дал понять, что его королю очень хочется быть посредником в примирении России с Швециею, тем более что Франции в этом посредничестве было отказано. На донесение Нарышкина об этом Бестужев заметил: «Когда одному отказано, никому другому никоим образом быть не можно».

Между тем обещанный пересмотр союзного договора был окончен, и 11 декабря в Москве он подписан с английской стороны Вейчем, а с русской Бестужевым и Бреверном. В случае нападения от кого-либо на короля английского русская императрица немедленно посылает ему на помощь 10000 пехоты и 2000 конницы; а в случае нападения на Россию английский король высылает ей на помощь эскадру из 12 кораблей при 700 пушках. По взаимному соглашению эта помощь может быть заменена с обеих сторон 500000 рублей в год. Если одна из договаривающихся сторон во время нападения На другую сама будет находиться в войне, то не обязана подавать помощи. Англия не обязана помогать России в войнах с турками и другими восточными народами; Россия не помогает английскому королю в случае нападения на его владения, вне Европы находящиеся; в Европе король не посылает русского войска в Италию, Испанию и Португалию.

После заключения договора Вейч писал Картерету: «Лесток получает от Франции пенсию; но должно отдать ему справедливость, что он был мне очень полезен, ибо ускорил заключение нашего договора».

Мы видели, как в предшествовавшее царствование помогла России Дания, с которою давно был заключен оборонительный союз. Теперь, когда в России произошел переворот, столь полезный для голштинского дома и, следовательно, столь опасный для Дании, на союзную помощь ее еще менее можно было рассчитывать.

В первых числах января 1742 года Корф и Чернышев писали из Копенгагена, что переговоры с Англиею о продолжении субсидского трактата не получили успеха, потому что происшедшая в России правительственная перемена, с которою связан интерес герцога Голштинского, требует всего внимания и осторожности датского двора и потому последний, естественно, желает более тесного соединения с Пруссиею и Швециею, чем с Англиею. В январе же Чернышев должен был отправиться в Берлин, и в Копенгагене остался один Корф, который доносил, что исполнения союзного обязательства, т. е. помощи против Швеции от Дании, ожидать нельзя, но недолжно думать также, чтоб Франция могла склонить Данию к войне против России, потому что слабое состояние войска и финансов не может допустить к тому Данию.

Дании, следовательно, опасаться было нечего; с Англиею оборонительный союз; но союзница постоянно толкует о необходимости поддержать свободу Европы, помочь Марии Терезии, и об этом толкует не один английский посланник, не один английский министр иностранных дел; об этом толкуют русские министры, в этом согласны и Трубецкой, и Черкасский, и Бестужевы, несмотря на вражду их друг к другу. Но императрица не хочет слышать об этой помощи; она не может преодолеть враждебного чувства к Австрии, которая представляется ей тесно связанною с Брауншвейгским домом. Тотчас по вступлении своем на престол она рассказала Шетарди, что австрийский посланник Ботта при содействии князя Черкасского уже потребовал помощи для своей королевы в 30000 войска. «Я, — сказала Елисавета, — велела ему отвечать, что сама принуждена вести войну и первое правило — думать прежде о себе. Я желала бы знать, на что полезен союз с австрийским домом и какое из него сделать употребление?» «Очень небольшое в настоящее время, — отвечал Шетарди. — Вы можете припомнить, что я имел честь говорить вам год тому назад. Если бы не было вас и если бы не выказали вы мужества, то венский двор, всегда надеявшийся руководить Россиею по своему усмотрению, успел бы возложить корону на главу сына принца Брауншвейгского и этим докончил бы дело, над которым начал работать с 1711 года, при помощи брака царевича с принцессою Беверн». Таким образом, искусно поддерживалось это представление о необходимой связи между домами австрийским и Брауншвейгским. Елисавета знала, что от венского двора шли внушения прежнему правительству, чтоб объявить ее незаконною дочерью Петра Великого и заключить в монастырь. Поэтому неудивительно, что Елисавета не могла удержаться от выходок против венского двора; так, когда по поводу поздравлений с коронациею возник спор между посланниками о старшинстве, то она сказала: «Ботта не имеет ни малейшего основания много о себе думать: когда он будет слишком важничать, то может отправляться туда, откуда пришел, так как мне дороже дружба тех, которые в прежние времена не оставляли меня, чем расположение его нищей королевы». Когда князь Черкасский и Бестужев вдвоем уведомляли императрицу об интригах Франции в Турции, то она отвечала, что ничему не верит, а знает, что в руках Ботты 300000 рублей для подкупа ее министров.

Но разумеется, эти выходки не мешали формальным учтивостям.

По восшествии своем на престол Елисавета отправила грамоту королеве венгро-богемской с уверениями «в истинной и ненарушимой склонности». Мария Терезия отвечала Ланчинскому, что всегда радуется и принимает участие, когда узнает о каком-нибудь благополучном происшествии в России; с великим удовольствием слышит уверения в неотменной дружбе и союзе и со своей стороны равным образом поступать не преминет. В заключение королева спросила: «Ведь вы меня уверили в неотменном союзе?» И когда Ланчинский повторил уверение, то сказала: «Радуюсь». Когда в обществе узнали о петербургском перевороте, то начались разные толки. Одни испугались и с горестью говорили: сколько перемен в такое короткое время! последняя перемена принесет здешнему дому большой вред, потому что все это сделала Франция своими интригами чрез своего посла, обещая помирить Россию с Швециею; таким образом, наша королева от нынешнего русского правительства помощи ожидать не может и после мира у России с Швециею. Другие говорили, что прежнее правительство, несмотря на близкое родство, не помогало королеве, тянуло больше к прусскому королю, с которым у него было также свойство; теперь скорей можно получить помощь, потому что мать нынешней царицы заключила с покойным цесарем союз и нынешняя царица не уничтожит дела матери своей. России нечего обязываться с Франциею за мир с Швециею: Россия — государство сильное само по себе, людное и самодержавное, с Швециею управиться может и во французском союзе не нуждается.

Мы видели, что Мария Терезия нашлась в отчаянном положении, когда Франция прямо объявила себя против нее, когда король прусский заключил союз с курфюрстом Баварским с целью присоединить Силезию к Пруссии, а Верхнюю Австрию, Тироль и Богемию — к Баварии. В это время, по словам Фридриха II, на севере произошло одно из самых выгодных и решительных событий: Швеция объявила войну России и этим отвлечением русских сил уничтожила все планы короля английского, короля польского и принца Антона Ульриха, направленные против Пруссии. Король Август был увлечен потоком и соединился с курфюрстом Баварским для уничтожения австрийского дома. Французы и баварцы уже вошли в Австрию, потом двинулись в Богемию, куда с другой стороны вошли саксонцы; курфюрст Баварский был избран императором под именем Карла VII. Тогда Мария Терезия решилась освободиться от самого опасного врага своего, прусского короля, и заключила с ним мир в Бреславле с пожертвованием Силезиею.

Ланчинский воспользовался избранием курфюрста Баварского в императоры, чтоб поднять дело об императорском титуле русской государыни, надеясь, что венский двор согласится теперь на это, потерявши надежду удержать Римско-германскую империю за собою; государственный секретарь объявил Ланчинскому, что королева пошлет Елисавете грамоту с императорским титулом, причем прибавил, что Мария Терезия надеется на русскую помощь и Россия не найдет вернейшего союзника, как венский двор, а Франция как другие державы обманывает, так и для России ничего не сделает; если Россия допустит государство королевы до разрушения, то нанесет вред самой себе. Другие значительные лица толковали Ланчинскому, что его государыня вдруг может приобрести себе бессмертную славу тремя великими делами: успокоением Европы, удовлетворением Швеции в другом месте, а не на счет России, поданием помощи австрийскому дому, который гибнет от напавших на него со всех сторон неприятелей. Со шведами надобно заключить договор на основании Ништадтского, ибо Россия не может желать приобрести что-нибудь в каменистой и болотистой Финляндии; сверх того Швеции надобно указать на Померанию, где она может получить себе вознаграждение, а для ее обнадежения русская государыня должна послать свое войско в Померанию, чем подаст помощь королеве, отвлекши прусские силы для защиты Штетина и других городов; эта посылка войска против Пруссии заставила бы Англию и Голландию объявить себя против Франции и дать субсидии Швеции. Не знаем, какую выгоду думает получить русский двор от дружбы с прусским королем; нам кажется, что надобно обратить внимание на чрезмерное увеличение силы этого государя, который скоро будет в состоянии вывести в поле 150000 войска, который давно имеет аппетит на Курляндию. Франция острит зубы на Россию от зависти; сделавши в Германии все по-своему с помощью короля прусского, она в союзе с тем же королем может предпринять что-нибудь и против России.

В июне Ланчинский донес, что Австрия принуждена заключить мир с Пруссиею на тяжелых для себя условиях. Канцлер королевы граф Улефельд говорил Ланчинскому: «Англичане приступают к нам с ножом к горлу, чтоб мы помирились с Пруссиею, и мы уступаем все, что прусский король запросил; наилучший алмаз из королевиной короны выхватывается, а на постоянство мира надеяться нельзя: может быть, по-прежнему невзначай разорвет мир и нападет. Но что же делать? Крайняя нужда заставляет! Денег никаким способом больше собрать не можем».

Фридрих II, которому полезнее всего было видеть продолжение войны между Россиею и Швециею, что мешало этим державам принимать участие в борьбе за австрийское наследство, — Фридрих II был точно так же недоволен старанием Шетарди прекратить русско-шведскую войну, как и само французское правительство; но, не зная, что Шетарди позволил себе вмешаться в дело без ведома своего правительства, Фридрих сердился на французский двор, изумлялся странности его поведения. «Я не понимаю, — писал он Мардефельду, с какой стати Франция так усердно хлопочет о прекращении войны, тогда как ей вовсе не выгодно тушить пламя, вздутое ею самою с таким трудом, а, напротив, выгодно занимать русских шведами и препятствовать тем и другим вмешиваться в европейские дела». С другой стороны, Фридрих боялся, чтоб Франция, помирив Россию со Швецией, не стала располагать силами этих держав, не употребила эти силы для принуждения его, Фридриха, подчиняться ее распоряжениям, ибо он очень хорошо знал, что Франция не променяет сильную Австрию на сильнейшую Пруссию, что ей нужно раздробление Германии на мелкие государства. Мардефельд своими донесениями утверждал его в этом страхе перед Франциею, и Фридрих, как утверждают, от этого поспешил выйти из войны.

Что касается непосредственных сношений нового русского правительства с Пруссиею, то Елисавета тотчас по восшествии на престол написала прусскому королю, что будет пользоваться всяким случаем все более и более удостоверять его величество в своей истинной и ненарушимой склонности. Бракель был отозван с своего поста и вскоре после того умер; на его место был назначен чрезвычайным посланником камергер граф Петр Григорьевич Чернышев. Новый посланник получил такой рескрипт от 26 декабря: «Так как король прусский пред недавным временем чрез министра своего Мардефельда велел под рукою потребовать отзыва Бракля, которым он не очень был доволен, то и вы пристойным образом имеете нашим именем представить королю, чтоб он показал нам взаимное снисхождение, отозвал от нашего двора своего министра Мардефельда». Но Мардефельд не был отозван, и Фридрих II употребил все усилия, чтоб заискать расположение новой императрицы. Он рассчитывал, что великий канцлер князь Черкасский не проживет долго, что вице-канцлер Бестужев имеет сильных врагов и не пользуется особенным расположением императрицы, что важное назначение в управлении иностранными делами готовится человеку, близкому к императрице, графу Воронцову, женатому на любимой родственнице Елисаветы по матери Анне Карловне Скавронской, и вследствие этих расчетов осенью 1742 года Воронцов получает от Фридриха орден Черного орла; при этом Мардефельд объявил, что король, принимая во внимание заслуги господина камергера и то, что он имеет честь быть женатым на родственнице императрицы, желает этою наградою выразить свое высокое уважение к ее величеству.

В сношениях с польско-саксонским двором опять прежде всего стал на очереди вопрос курляндский; с переменами в Петербурге переменился и кандидат на курляндский престол: вместо принца Брауншвейгского императрица велела Кейзерлингу хлопотать об известном нам принце Гессен-Гомбургском, фельдмаршале русской службы, и король Август по-прежнему отвечал, что очень рад исполнить желание императрицы, тем более что питает приязнь и склонность к назначаемому ею кандидату.

Прежний герцог Курляндский — Бирон был оставлен на житье в Ярославле; но был еще старый претендент на герцогство, который теперь вздумал возобновить свои искания, — граф Мориц Саксонский. Императрица была за принца Гессен-Гомбургского, но Лесток и Шетарди были против него, тютому что этот немецкий принц по женитьбе своей на дочери фельдмаршала Трубецкого принадлежал к враждебной им стороне. Лесток чрез Кейзерлинга дал знать Морицу, чтоб он приезжал в Россию, и Мориц явился в Москву после коронации и остановился у Шетарди, который давал для него богатые обеды и ужины. Елисавета приняла очень милостиво старого жениха, танцевала с ним, брала на прогулки, но этим все и кончилось. После переговоров с министрами великий канцлер объявил Морицу, что посещение его приятно императрице; но что касается курляндского дела, то ее величество уже раз рекомендовала принца Гессен-Гомбургского и не может отступиться от своей рекомендации. Впрочем, так как она не намерена делать насилия ни королю польскому, ни республике, ни курляндцам и требует только одного, чтоб Курляндия сохранила свои старые права и вольности, то ее величество никогда не будет действовать против графа Морица. С этим ответом граф и отправился из Москвы.

Кейзерлинг давал знать на основании тайных сообщений гетмана польского князя Радзивила и других благонамеренных поляков, что многие, особенно же староста Сапега, получающий французскую пенсию, стараются курляндское и другие малые дела раздуть и раздражить поляков, причем внушают о шведской помощи и больших суммах, которые дадутся другими державами, так что, пользуясь настоящими обстоятельствами, республика может усилиться и прийти в прежнюю славу. Эти люди внушают также, что граф Брюль и патер Гварини, духовник короля, преданы России, но что сам король иначе думает. Так как об этом сказал Кейзерлингу сам Брюль, то посол внушил ему, как было бы полезно удостоверить поляков относительно истинных чувств короля к России, что легко сделать по поводу посольства, имеющего отправиться к императрице для поздравления с восшествием на престол. Брюль обещал исполнить это. Потом Кейзерлинг начал внушать коронному гетману Потоцкому, как настоящее положение Европы может повредить спокойствию республики, для поддержания которого необходимы известные союзы; республика граничит с четырьмя сильными соседями, и потому надобно смотреть, какое соседство ей особенно может быть полезно. Разумеется, русское, потому что императрица находится в особенной дружественной склонности к республике и желает большего утверждения ее тишины и безопасности. На это гетман отвечал, что, и по его мнению, для спокойствия и безопасности республики ничего не может быть лучше дружбы с Россиею. Действительно, в этом духе составлена была инструкция Огинскому, отправлявшемуся послом в Петербург с поздравлением. По случаю замешательств в Европе король не мог приехать в Польшу и потому созвал польский Сенат в пограничном городе Фрауштадте. Туда съехалось множество польской знати, и Кейзерлинг мог удостовериться, что усиление Пруссии произвело на поляков самое неблагоприятное впечатление, и хотя, по выражению посла, в республиканском государстве легко найти друзей и приверженцев, однако из польских вельмож никто не является прусским приверженцем, кроме воеводы бельзского. Из страха пред Пруссиею поляки обнаруживали сильную любовь и доверенность к своему королю. Гетман Потоцкий, всегда бывший во главе противной двору партии, теперь с своими друзьями вполне выражался в пользу короля и даже подарил ему из собственного войска несколько сот человек. Из страха же пред Пруссиею объяснялось и расположение к России. Несмотря, однако, на это общее расположение, Кейзерлинг не отвергал возможности, что шведские приверженцы, хотя и незначительные, будут в состоянии произвести некоторые волнения, и потому советовал составить сильную русскую партию под начальством люблинского воеводы Тарло, которому надобно помочь деньгами; да и гетман Потоцкий намекнул, что ему недоплачена пенсия; хорошо было бы утвердить его в добрых намерениях. Шведский эмиссар полковник де Бона ездил по вельможам польским, предлагал деньги, чтоб составили генеральную конфедерацию, сулил войско, запасы и требовал, чтоб Лифляндия была театром войны против России, представлял, что после трудно будет дождаться более благоприятных обстоятельств. Узнали, что стольник литовский Петр Сапега старается в пользу шведов, набирает для них войско и обучает его, уговаривает шляхту, суля офицерские места с шведскими пенсиями. Молодой Орлик писал отцу своему в Яссы, что Россия потеряла в Финляндии больше половины войска от болезней, что в России находится сильная партия в пользу сверженного императора. «Увидим, — писал Орлик, — что произойдет на будущем сейме; всего желательнее было бы внушить королю польскому, чтоб он соединился с народом и не упускал самого удобного случая к освобождению своего королевства от русского притеснения и к возвращению завоеванных Россиею польских областей: чрез это он получил бы успех в своих частных видах относительно наследственности польской короны в его доме». Но королю не с кем было соединяться: народ в Польше, т. е. шляхта, в огромном большинстве не сочувствовала шведским внушениям, и де Бона был схвачен в Данциге. В конце июля Кейзерлинг писал, что нечего опасаться относительно Польши и великий гетман будет вести себя постоянным вследствие милости, оказанной ему императрицею.

Другая соседняя держава, Турция, казалось, была доступнее враждебным, т. е. французским и шведским, внушениям. Вешняков в начале 1742 года уже доносил, что французский посол внушает Порте, будто шведы начали войну с Россиею в ее пользу, всячески старается, чтоб турки помогли шведам деньгами и позволили татарам впасть в русские пределы; но турки не давались в обман. «Я, — писал Вешняков, — всякое французское коварство и слабость Порте довольно истолковал, в чем английский посол немало помогает, которого дружбою и конфиденциею ныне зело доволен». В половине апреля Вешняков доносил, что война у турок с Персиею — дело решенное, поэтому Порта так занята и затруднена, что ни о чем другом и подумать не может, хотя с французской стороны и внушается, что Порта должна поддержать Швецию в войне ее с Россиею именно для того, чтоб быть безопасною от России во время своей войны с Персиею; хотя шведский посланник Карлсон хлопотал о заключении союза между Турциею и Пруссиею, в силу которого Пруссии позволено было бы набирать войско в дунайских княжествах; молдавский господарь Гика был на стороне Карлсона.

В сентябре Миралем сообщил Вешнякову, что по французским настояниям визирь принужден был доложить султану о необходимости помочь Швеции по обязательствам союза если не открытою силою, то по крайней мере деньгами. Султан сильно рассердился на визиря за этот доклад, сказал, что жалеет, что не велел отрубить голову бывшему рейс-ефенди, который был главным виновником этого нелепого союза у Турции с Швециею, обманул его, султана, уверениями, что Швеция такая же великая держава, как и Россия. «Когда я был в войне с Россиею, — продолжал султан, — то Швеция была спокойна, а когда Франции понадобилось Россию удержать, то Швеция войну начала. Не хочу и слышать об этом шведском союзе; у меня с Швециею договор такой же, какой со всеми христианскими державами. Не смей мне вперед упоминать об этом деле, противном интересам моим и закону, потому что казна моя должна употребляться только в пользу магометанства и подданных моих, а не на субсидии гяурам; нет мне нужды, хотя и пропадут».

Вследствие этого Порта отвечала кардиналу Флёри, что она не имеет никакой обязанности помогать Швеции, которая сама объявила войну России, не давши Турции заранее знать о причинах войны и не требуя добрых услуг для ее предотвращения, что должно было сделать по договору. Разорвать с Россиею султан никак не может, потому что последняя держава не подала ни малейшей причины к неудовольствию. Притом если бы Турция захотела нарушить мир с Россией, то Франция должна ее от этого удерживать, как поручительница за мир. Стало быть, французское ручательство не годится, когда сама Франция побуждает к нарушению гарантированного ею мира по причине дел своих между христианами, в которые Порта отнюдь мешаться не хочет. Кроме того, находясь накануне войны с Персиею, неблагоразумно было бы возбуждать против себя Россию, такую сильную державу, которая четвертою долею своих сил не только защитилась от Швеции, но и совершенно ее низложила, остальные же силы свои она употребила бы против Порты, вступив в союз с шахом. Причины, объявленные Швециею, не могут произвести не только войны, но даже холодности, следовательно. Порта должна признать эту войну несправедливою со стороны Швеции и потому не может в нее вмешиваться. На внушения шведского посла, что Швеция начала войну для Порты, отвечать много нечего: если Швеция так усердствует Порте, то ей следовало бы начать войну, когда Турция воевала с Россиею, а не два года спустя после заключения мира. Порта имеет полное право рассердиться на такие внушения, в которых ясно видно неуважение к ней, ибо рассчитывается на ее неразумие и легковерие. Наконец, если бы Порта и хотела что-нибудь сделать из уважения к Франции, то теперь уже поздно.

Из Персии приходили прежние диковинные вести. Когда резидент Калушкин объявил шаху Надиру о вступлении на престол Елисаветы, тот отвечал, что слышит об этом со всякою приятностью и желает, чтоб держава ее имп. величества вовеки была непоколебима; что русский престол по закону и по праву крови только ей и принадлежал, как дочери Петра Великого; что он давно желал этого события, потому что о добродетелях императрицы он давно знает. В знак своей радости он велел подарить резиденту 1000 рублей и кафтан с кушаком и чалмою, студенту Братищеву — триста рублей, толмачу — двести. Но после этих учтивостей Надир сейчас же заявил следующие требования: 1) чтоб отпустили назначенных для Персии и задержанных в Кизляре 200 лошадей и чтоб дозволено было покупать в России и большее число лошадей и верблюдов; 2) чтоб прислали ему девять мореходных судов, из которых три были бы вооружены и наполнены артиллерийскими припасами, снабжены матросами и пушкарями, чтоб с их помощью он, шах, мог искоренить своих бунтовщиков, живущих на острове Каспийского моря; 3) чтоб остальные семь судов были нагружены хлебом, для закупки которого он пошлет нарочных в Астрахань; хлеб должен быть доставлен в ближайшие к его лагерю гавани. Лагерь находился по-прежнему около Дербента, и множество персидского войска помирало от стужи и голода, не говоря уже об истребительных битвах с лезгинцами, которые в последней битве едва не захватили в плен самого шаха. Калушкин по-прежнему не пророчил Надиру ничего доброго, кроме окончательного разорения Персии от безумного дагестанского похода, в продолжении которого шах упорствует; резидент писал, что единственное средство умерить его требования — это двинуть войско к границе и потом не обращать на завоевателя Индии никакого внимания. Угождать Надиру, исполнять его требования вовсе не согласно с русскими интересами, ибо если суда раз попадут в его руки, то возвратить их будет очень трудно; пока шахово желание завести на Каспийском море персидский флот продлится, до тех пор русские суда всегда будут находиться в беспокойстве. Персияне всегда будут делать разные происки для получения с них людей и материалов. Калушкин, опасно заболевший от неприятностей, трудов и всякого рода лишений в Персии, жаловался на Остермана, который заставлял его терпеть все это, чтоб не раздражать Надира, тогда как снисхождениями и ласкою с этими варварами ничего сделать нельзя; все представления резидента, чтоб поступать с Персиею смело и решительно и тем внушать уважение, были презрены Остерманом. Калушкин советовал даже прекратить на несколько времени торговые сношения с Персиею и тем усмирить шахову гордость; пусть персидские купцы ездят в Астрахань: этим русские купцы освободятся от насилий, которые они терпят в Персии.

Калушкин умер; но представления его были приняты новым русским правительством, тем более что оскорбления, нанесенные русскому консулу в Ряще Арапову, убеждали в необходимости переменить ласку на угрозу. Преемник Калушкина переводчик Братищев писал в июле, что известие о постоянном движении русских войск к Кизляру испугало Надира и сбавило спеси. И Братищев, подобно Калушкину, постоянно писал, что персиян бояться нечего: «Смею рабски донести, что для укрощения такого беспокойного соседа никакой трудности не предвидится; для завладения всем персидским лагерем нужно 10, много 15 тысяч регулярного войска да столько же нерегулярного. Множество знатных персиян, даже придворные ближние евнухи, усердно желают подчиниться России; дербентцы, горожане и сельские жители, боясь истребления от тирана, денно и нощно просят у бога избавления и подчинение России сочтут за великое счастье; одним словом, во всей Персии едва ли найдется один человек, который бы не имел склонности к русскому подданству».

В октябре Братищев доносил, что шах намерен напасть на Кизляр, прибавляя, что все горские народы нетерпеливо желают с русской стороны наступления на шаха. Донесения Братищева о всеобщем неудовольствии подтверждались тем, что открыт был заговор родного сына Надирова против жизни отцовской, а сын на допросе обвинял отца, что тот хотел его отравить. «Шах, — писал Братищев, — в неумеренной запальчивости находится и редко дела выслушивает, только твердит о преступлениях сына, причитая что попадется под язык. Весь лагерь трепещет, и никто не смеет подступить с докладами к суровому тирану». Надир велел ослепить сына. В ноябре и начале декабря Братищев продолжал писать о враждебных намерениях шаха против России; но потом уведомил, что намерения эти отменяются по советам любимца шахова мирзы Зеки и главного муллы, который внушал, что русские будут действовать против Персии сухим путем и морем, андреевцы и кабардинцы вооружатся как русские подданные; наконец, Россия поднимет дагестанцев и турок; в Кизляр русский генерал с большим войском уже прибыл. Во второй половине декабря снова предостережение от Братищева относительно враждебных намерений Надира, который от других слышит внушения, что на Россию легко напасть, и между такими находится англичанин Эльтон, построивший себе корабль на Каспийском море; на этом корабле Эльтон изъявлял готовность перевозить людей и съестные припасы в случае похода шахова на Россию; но, как видно, самым сильным побуждением к походу в Россию служило для Надира желание загладить бесславие неудачного похода против горских народов.



<< Назад   Вперёд>>