Награды участникам в событии 28 июня. — Возвращение графа Бестужева-Рюмина и князя Шаховского. — Торжественное оправдание Бестужева. Ададуров и Елагин. — Судьба Гудовича, Волкова и Мельгунова. — Положение Ив. Ив. Шувалова. — Воронцовы. — Миних. — Екатерина в Сенате. — Кончина Петра III. — Мысль о монументе Екатерине. — Финансовые меры. — Меры против взяточничества, против монополий. — Крестьянские волнения. — Дело о церковных имениях. — Дело об учреждении Императорского совета. Приготовления к коронации. — Переписка Теплова с Паниным. — Приезд императрицы в Москву. — Коронация. — Дело Гурьевых и Хрущова. — Забота об улучшении состояния обеих столиц. — Отмена сыщиков. — Продолжение крестьянских волнений. — Комиссия о церковных имениях. — Вызов иностранных колонистов. — Старание возвратить русских беглецов. — Окончание дела об Императорском совете. — Общий характер внешней политики России в начале царствования Екатерины II. — Сношения с Пруссиею, Даниею, Швециею, Польшею, Курляндиею, Турциею, Австриею, Франциею и Англиею.
Кончились заботы о приобретении власти, начинались более тяжкие заботы о ее сохранении. Нужно было наградить людей, помогших достигнуть власти, дело тяжелое, ибо каждый ценил свою услугу дорого и ревниво смотрел вокруг, не получил ли кто больше за услугу меньшую; виделись только радостные лица, слышались восторженные клики, а между тем бушевало целое море страстей. Нужно было ценною, удовлетворяющею наградою закрепить старых приверженцев, не возбудить между ними соперничества, не произвести между ними столкновения, не произвести вражды между ними и собственным их делом; нельзя было, по крайней мере вдруг, удалить людей, стоявших наверху в прежнее царствование и не участвовавших в перемене, ибо и они, исключая очень немногих, не были довольны прежним царствованием и не были виновны в том, чем возбуждалось всеобщее неудовольствие; нужно было показать, что никто из людей видных, полезных своею деятельностию не потерял от перемены; нужно было сделать так, чтоб прошлое не напоминало о себе ничем добрым, не высказывалось ни в одной силе, которая бы не осталась неупотребленною и которой не было бы дано лучшее направление в настоящем. В прошлое царствование почти не было опал, потому что наступило спокойно, без переворота; новое царствование должно было показать свое превосходство тем, что не допускало опал, хотя и произошло вследствие переворота; не желалось показать, что были люди, и люди видные, которые враждебны новому царствованию; нельзя было нарушить всеобщности признания нового, всеобщности сочувствия к нему; а между тем естественно рождалось соперничество между людьми, которые считались своими, и между чужими, которые введены были в права своих. Нужно было неусыпными попечениями о делах внутренних показать народу, что Россия действительно избавлена от страшного расстройства, происходившего вследствие отсутствия разумной власти; а в делах внешних нужно было дать народу требуемый мир и в то же время восстановить значение, славу империи, потерею которых порицалось прошлое царствование.
Все видные участники событий 28 июня были щедро награждены повышениями по службе, военные получили вместе и придворные чины; кроме того, награждены населенными имениями, получили одни по 800, другие по 600, иные по 300 душ крестьян; некоторые получили одновременные денежные награды по 24000, 20000 и 10000 рублей; гетман Разумовский, Никита Ив. Панин и князь Мих. Никит. Волконский получили пожизненные пенсии по 5000 рублей в год. Кн. Дашкова пожалована в кавалеры ордена Св. Екатерины и получила денежную награду. Григорий Орлов сделан камергером, Алексей Орлов — секунд-майором Преображенского полка, оба получили Александровские ленты, брат их Федор сделан капитаном Семеновского полка, все трое получили по 800 душ крестьян, Теплов получил 20000 рублей. Богатою наградою указано было на участие в событии 28 июня двоих братьев, ярославских купцов, известных основателей русского театра Федора и Григорья Волковых: они получили дворянство и 700 душ.
Екатерина спешила возвратить двоих опальных прежнего царствования бывшего канцлера Бестужева-Рюмина и бывшего генерал-прокурора князя Якова Шаховского. В первые дни царствования императрица пользовалась советами преимущественно двух лиц — Никиты Ив. Панина и старого сенатора, птенца Петра Великого, Ив. Ив. Неплюева; ей важно было иметь подле себя еще двоих людей, знаменитых своею опытностию, одного во внешних, другого во внутренних делах, — Бестужева и Шаховского. 1 июля князь Яков, приезжавший из деревни на короткое время в Москву, уже сбирался ехать опять в деревню, как вошел к нему пасынок гвардейский офицер Лопухин и с тревожным видом объявил, что встретил на улице две дорожные коляски; сидевший в первой из них гвардейский офицер Колышкин, увидав его, велел остановить лошадей, подбежал к его карете и в восторге сказал ему: «Поздравляю тебя с новою императрицею Екатериною Алексеевною, которая на престол Богом возведена, и я теперь скачу, не останавливаясь, с указом ее в-ства к графу Алексею Петровичу Бестужеву, чтоб он немедленно ехал в Петербург». После этих новостей Шаховской отложил отъезд в деревню и на другой день получил из Сенатской конторы экземпляр манифеста о восшествии на престол Екатерины и извещение, что тот же князь Меншиков, который привез в Москву манифест, привез также указ, повелевающий ему, Шаховскому, немедленно ехать в Петербург. Большой колокол на Иване Великом уже гудел. Успенский собор и вся площадь наполнена была разного звания людьми, «которые с радостными восторгами благодарили всемогущего за сию ко всеобщему благополучию соделанную в отечестве нашем перемену». Очутившись вследствие этой перемены опять в Петербурге, Шаховской при первом представлении услыхал из уст императрицы самые лестные отзывы о прежней своей службе и желание, чтоб он опять занял, место сенатора. «День от дня оказываемые знаки милости е. и. в., и особливо со мною о многих внутренних делах, к сведению ее потребных, частые разговоры и являемые доверенности ободряли. меня и делали неутомленным», — говорит Шаховской.
В половине июля приехал из Горетова и старый Калхас, давно пророчествовавший и составлявший проекты о том, что теперь совершилось. Бестужев приехал прямо во дворец и был принят императрицею как старый друг. Старик казался очень дряхлым. Никто не сомневался, что он будет иметь большую долю участия в правлении, хотя никто не мог указать место, какое он мог занять; никаких перемен не предвиделось: Воронцов оставался великим канцлером, и Панин по-прежнему считался доверенным лицом императрицы. Екатерина не могла не возвратить Бестужева и считала его полезным советником; старик должен был довольствоваться тем, что к нему обращались за советом в важных случаях, и обращались в самых лестных формах. Екатерина обыкновенно писала ему: «Батюшка Алексей Петрович!» Но канцлерства она ему возвратить не хотела; она хорошо знала упрямство Бестужева в проведении своей любимой, раз принятой системы, в поддержании раз принятых решений. Особенно такой канцлер был неудобен теперь, при запутанности европейской политики, когда и для России должна была выработаться новая система; а главное, такой канцлер был неудобен для Екатерины, которая по своей энергии хотела сама управлять внешнею политикою, причем, разумеется, искала в канцлере собственно секретаря. Воронцов, несмотря на личное нерасположение к нему Екатерины, был очень удобен теперь, вначале, в переходное время, а потом имелся в виду Панин, который хотя также был человек самолюбивый и пристрастный к своей системе, но по характеру своему, по своей медленности и осторожности он уже был эластичнее, а главное, он был свежее, доступнее новому, с ним было легче сойтись в мыслях, чем с Бестужевым, который в некоторых случаях мог казаться пришельцем из другого мира.
Очень вероятно, что Бестужев мечтал о возвращении канцлерства; но до него стали доходить слухи, что его считают уже слишком дряхлым для этой трудной должности. Но было еще другое важное препятствие для полного восстановления его значения: если бы он подвергся опале при Петре III, то при перемене, вследствие которой все события этого царствования являлись в черном цвете, все опальные того времени само собою являлись невинными и не нуждались в оправдании; но Бестужев подвергся опале при Елисавете, которая оставила по себе такую добрую память между русскими людьми; теперь ее память стала еще дороже для них после шестимесячного царствования ее племянника, и Бестужев чувствовал, что сильно нуждается в оправдании. Любопытно в этом отношении письмо его к племяннику князю Мих. Никит. Волконскому: «Мне просимое оправдание столь нужнейшим есть, что хотя многие от высочайшего ее и. в. милосердия неизреченные милости получил, однако ж бы оное за верх своего благополучия и обрадования при недолговременной своей жизни имел; а инако бы я в прежнем поношении бывшим арестом как преступник остался, к великому оскорблению и печали, которая прежде времени меня в гроб свести легко может; Да и без того уже слышу о себе из зависти за поверенность ее и. в-ства ко мне разные толкования, будто я младенчествую, и никакой памяти не имею, и ни к каким делам не способен. Рассудите, ваше сиятельство: буде я за старостию и слабою памятию к службе неспособным почитаем, то хотя бы другой кто и в половине 70 лет был, но, в гонениях и утеснениях будучи полпята года, притом лишаясь наималейшего сведения о происхождениях и делах в Европе, едва ли возможет понятие и рассуждение об оных явственно и так скоро иметь, как я сюда приехал. Однако ж при всегдашней от Бога помощи в делах мог бы еще несколько и я по своей обыкновенной ревности службу показать, когда б только состояние мое нынешнее поправлено и от поношения избавлено было. А впрочем, я не завидлив, но, по пословице, отдаю тому книги, кто лучше знает, и ничего себе не желаю — ни славы в великой знатности, ни богатства, будучи одною ногою почти во гробе, а только желаю оставить по себе честное имя».
Но именно побуждения, по которым Бестужев так сильно желал оправдания, и затрудняли дело: оправдать Бестужева значило обвинить Елисавету. Желание Бестужева, однако, было исполнено: 31 августа издан был оправдательный манифест, в котором Екатерина говорила: «Граф Бестужев-Рюмин ясно нам открыл, каким коварством и подлогом недоброжелательных доведен он был до сего злополучия, и тем возбудил в нас самих не токмо о нем достойное сожаление, но и крайнее удовольствие, что наше ему освобождение нашлось соответствующее тому правосудию, с которым мы царствовать начали. Паче всего сим подтвердил он нам, что, чем тягчайшее на кого-либо приносится обвинение, тем глубочае и осторожнее прежде в исследовании поступить надлежит, а инако осуждение безвинно быть может; ибо хотя наша вселюбезнейшая тетка, императрица Елисавета Петровна, как нам самим и всему свету известно было, прозорливая, просвещенная и милосердая и притом и правосудная монархиня была, но, кроме сердцеведца Бога, никому из смертных в человеческие помышления проникнуть невозможно, и потому несомненно противу воли и намерения ее дело к несчастию его, графа Бестужева-Рюмина, до сего времени обращалося. Итак, в защищение ее имени и добродетелей, с которыми она царствовала милосердно и человеколюбиво, за истинную к ней любовь и почтение, а паче и за долг христианский и монарший мы приняли: его, графа Бестужева-Рюмина, всенародно показать паче прежнего достойным покойной тетки нашей, бывшей его государыни, доверенности и нашей особливой к нему милости, яко сим нашим манифестом исполняем, возвратя ему с прежним старшинством чины генерал-фельдмаршала, действительного тайного советника, сенатора и обоих российских орденов кавалера с пенсионом по 20000 рублей в год». Как-нибудь соблюдено было приличие относительно памяти императрицы Елисаветы; но с каким чувством должны были читать манифест живые люди — Трубецкой, Бутурлин и Александр Шувалов, члены следственной комиссии по делу Бестужева? Воронцов, который считался главным врагом последнего, Ив. Ив. Шувалов, которого считали ответственным за важнейшие явления второй половины елисаветинского царствования? Но эти люди не считали теперь удобным для себя быть очень обидчивыми.
Бестужев требовал и получил торжественное оправдание; но было двое опальных по его делу, двое людей, бывших близкими к Екатерине, — Ададуров и Елагин. Эти не домогались торжественного оправдания, они просто были возвращены и щедро награждены. Ададуров из статских советников был пожалован в тайные, получил место президента Мануфактур-коллегии; полковник Елагин был произведен в действит. статские советники с тем, чтоб ему быть у кабинетных дел императрицы. В письме к Понятовскому Екатерина так упоминает о людях, известных последнему: «Теплов оказал мне большие услуги, Ададуров бредит, Елагин у меня».
Из лиц, близких или считавшихся близкими к бывшему императору, вначале подверглись кратковременному аресту Гудович, Волков и Мельгунов, как видно, из предосторожности, чтоб они не стали действовать в пользу Петра III; точно так сначала боялись Гольца и сильно старались узнать содержание его переписки, даже мелькала мысль захватить бумаги Гольца и сложить вину на солдат; но мысль эта только мелькнула и исчезла. Гудович вышел в отставку и удалился в свою черниговскую деревню. Волкова, как человека даровитого и могшего быть очень полезным, в отставку не пустили, а отправили вице-губернатором в Оренбург, поступили с ним точно так же, как Елисавета поступила с Неплюевым при своем воцарении; но мы увидим, что Волков не останется так долго на среднеазиатской украйне, как Неплюев: известные оправдательные письма его могли произвесть впечатление, особенно когда ничего не было найдено ему в обвинение. Мельгунов был также временно удален на южную украйну. Имя Мельгунова тесно соединялось с именем Ив. Ив. Шувалова. Последнему легко было оправдаться в своих невольных сборах сопровождать Петра III в заграничную армию; он не сделал ни малейшего затруднения в признании нового правительства; но его не любила Екатерина, не любили его люди, к ней близкие: он имел слишком большое значение при Елисавете, большое влияние на судьбу всех, начиная с Екатерины, был слишком крупен, нравственно силен, беспрестанно попадался на глаза и потому сильно мешал. Он имел известность за границею, переписывался с людьми, мнением которых очень дорожили тогда в Европе. Екатерине передали, что Шувалов в письме к Вольтеру неуважительно отозвался о событии 28 июня, приписав его молоденькой женщине Дашковой. Масло было подлито в огонь, задета была самая живая струна, потому что Екатерина приписывала себе направление движения, другие были только орудиями; сильное раздражение ее против Шувалова высказалось в чрезвычайно резких выражениях. Шувалов нашелся в самом неприятном положении, из которого чрез несколько времени мог выйти только отъездом за границу.
Кратковременному удалению должна была подвергнуться графиня Елисавета Романовна Воронцова по тому значению, какое она имела в бывшее царствование. 29 июня она возвратилась в дом к отцу своему, который, по словам другой своей дочери, княгини Дашковой, вовсе не рад был этому возвращению, во-первых, потому, что никогда очень не любил Елисаветы, а во-вторых, потому, что Елисавета, будучи во времени, не подчинялась его влиянию в той степени, в какой бы он хотел. До нас дошла записка Екатерины Елагину насчет Елисаветы Воронцовой: «Перфильевич, сказывал ли ты кому из Лизаветиных родственников, чтоб она во дворец не размахнулась, а то боюсь, к общему соблазну, завтра прилетит». Для предотвращения этого соблазна Елисавету отправили в отцовскую подмосковную, а после коронации, когда двор уехал из Москвы, Елисавета поселилась в этом городе, где и жила до своего выхода замуж за бригадира Полянского, после чего переехала в Петербург. На Елисавету сердились родственники за то, что при Петре III она ничего для них не сделала; теперь сердились за то же на Екатерину Романовну (Дашкову). Канцлер Воронцов в августе писал в Лондон племяннику своему графу Александру Романовичу: «О сестре вашей княгине Дашковой уведомить имею, что мы от нее столько же ласковости и пользы имеем, как и от Елисаветы Романовны, и только что под именем ближнего свойства слывем, а никакой искренности, ни откровенности и еще менее какого-либо вспомоществования или надежды, чтоб в пользу нашу старания прилагала, отнюдь не имеем; и она, сколько мне кажется, имеет нрав развращенный и тщеславный, больше в суетах и мнимом высоком разуме, в науках и пустоте время свое проводит. Я опасаюсь, чтоб она капризами своими и неумеренным поведением и отзывами столько не прогневала государыню императрицу, чтоб от двора отдалена не была, а чрез то наша фамилия в ее падении напрасного порока от публики не имела. Правда, она имела многое участие в благополучном восшествии на престол всемилостивейшей нашей государыни, и в том мы ее должны весьма прославлять и почитать; да когда поведение и добродетели не соответствуют заслугам, то не иное что последовать имеет, как презрение и уничтожение. Я истинно на нее сердца или досады не имею и желаю ей иметь всякое благополучие, только индифферентность ее к нам чувствительна и по свойству несносна, тем более что от благополучия ее не имеем пользы, а от падения ее можем претерпеть напрасное неудовольствие. Вы, сие знав, должны иметь в переписке с нею всякую осторожность. Что же касается до мужа ее, то он нам непременно прежнюю ласковость и учтивость оказывает и ведет себя скромно и разумно. Господин Одар имел также участие в счастливой перемене и, как весьма разумный человек, поведение свое осторожно имеет и к нам преданность и благодарность свою оказывает. Он получил позволение отъехать в Италию для привезения сюды своей фамилии, уже с месяц времени как отъехал, поныне он не получил еще награждения, как токмо 1000 рублев для проезду своего».
Граф Александр Романович, узнав о возвышении одной сестры и о падении другой, стал в своих письмах осыпать упреками первую, зачем не помогает второй. «По всем известиям из Петербурга, — писал он Дашковой, — ее и. в-ство оказывает вам великие милости, и потому я не могу оправдать вашего равнодушия к судьбе нашей сестры Елисаветы, я не знаю даже, что с нею сделалось. За ваши заслуги вы должны были бы просить одной награды помилования сестры и предпочесть эту награду Екатерининской ленте; вы бы тогда не изменили проповедуемым вами философским убеждениям, которые заставляли меня думать, что вы равнодушны к величию человеческому». Граф Александр прямо обратился к императрице с просьбою о милости к сестре и получил ответ: «Вы не ошиблись, веря, что я не изменилась относительно вас. Я с удовольствием читаю ваши донесения и надеюсь, что вы будете продолжать вести себя так же похвально. Вы должны успокоиться насчет судьбы вашего семейства, о котором я видела все ваше беспокойство. Я улучшу положение вашей сестры как можно скорее».
Но эта возможность представилась не скоро, и нетерпеливый граф Александр не переставал колоть Дашкову в своих письмах. Он колол ее дошедшими до него слухами, будто она отобрала у сестры все ей принадлежавшее и даже не дала ей самых необходимых вещей при отправлении в деревню. Граф Александр писал, что не только родственная привязанность, но и благодарность заставляет его заступаться за сестру Елисавету. Дашкова хотела его поймать на этом и, отвергая слухи о завладении сестриными вещами, писала, что она не позволила бы себе так поступить с сестрою, которую любит искренне. «Вы, конечно, знаете, — писала она, — что я ничем не обязана ни ей, ни кому-либо из моей родни; я ее люблю и забочусь о ней искренне, не будучи принуждаема к тому благодарностию, поэтому чувства мои проистекают из источника более чистого». Граф Александр еще больше рассердился: в ответе своем он с злою ирониею повторял известия о более чем человеколюбивом способе, какой употребила Дашкова для утешения своей несчастной сестры, писал, что такой способ утешения будет служить памятником ее бескорыстия в потомстве, что этот поступок ее будут приводить в назидание. «Вы благоразумно поступаете, писал он, — желая уменьшить достоинство благодарности, потому что не имеете этого чувства в значительном количестве, и, чтоб совершенно от него освободиться, говорите, что ничем не обязаны всей своей родне. Позвольте напомнить вам, что вы ошибаетесь. Во-первых, вы обязаны своей сестре тем, что муж ваш был послан в Константинополь, и множеством других мелких услуг; она по вашему желанию удержала отправление ваше в Москву и предложила вам дом, ей тогда подаренный. Относительно отца нашего я не распространяюсь об обязанностях, которые вы к нему имеете. Всем известны также заботы дяди и тетки о вашем воспитании и об устройстве вашей судьбы».
Императрица, разумеется, не сочла позволительным для себя не быть великодушною относительно человека с европейскою известностию, Миниха, безопасного по своей старости и иностранству, делавшему его одиноким; притом старик мог еще быть полезен. При Петре III Миних просил или сделать его сибирским губернатором по знанию тамошних обстоятельств, или поручить ему главную дирекцию над Ладожским каналом. При Петре он не получил ни того ни другого; при Екатерине он сделан генерал-директором над портом Балтийским, портом Нарвским, над Кронштадтским и Ладожским каналами и над Волховскими порогами. Люди, содействовавшие перемене, были награждены; противники были прощены или наказаны очень легко сравнительно с наказаниями, сопровождавшими прежние перемены; оставалось деятельностию неутомимою и сериозною показать противоположность нового правления с прежним.
Между бумагами Екатерины II находится собственноручная ее записка на французском языке; в этой записке говорится, что на пятый или на шестой день по своем восшествии на престол императрица присутствовала в Сенате, которому приказала собираться в Летнем дворце, чтоб ускорить течение дел. Сенат начал с представления о крайнем недостатке в деньгах; представил также, что цена хлеба в Петербурге поднялась вдвое против прежнего. На первое Екатерина отвечала, что употребит на государственные нужды собственные комнатные деньги, что, «принадлежа сама государству, она считает и все принадлежащее ей собственностию государства, и на будущее время не будет никакого различия между интересом государственным и ее собственным». Сенаторы встали и со слезами на глазах благодарили императрицу за такие чувства. Екатерина велела выдать из комнатных денег, сколько было нужно на государственные потребности. Для понижения же цен на хлеб в Петербурге она запретила временно вывоз хлеба за границу, что в два месяца произвело дешевизну всех припасов. Потом на очереди было дело о позволении евреям въезжать в Россию, и это дело привело императрицу в большое затруднение. «Не прошло еще осьми дней, — думала она, — как я вступила на престол и была возведена на него для защиты православной веры; я имею дело с народом религиозным, с духовенством, которому нечем жить вследствие отобрания имений, меры необдуманной; умы в сильном волнении, как обыкновенно бывает после такого важного события; начать царствование указом о свободном въезде евреев было бы плохим средством к успокоению умов; признать же свободный въезд евреев вредным было невозможно». Из этого затруднения вывел Екатерину сенатор князь Одоевский, который встал и сказал ей: «Не угодно ли будет в. в-ству прежде решения дела взглянуть, что императрица Елисавета собственноручно написала на полях подобного же доклада». Екатерина велела принести дело и прочла: «От врагов Христовых не желаю корыстной прибыли». Прочитавши, Екатерина обратилась к генерал-прокурору Глебову и сказала ему: «Я желаю, чтоб это дело было отложено».
В журналах и протоколах Сената мы не найдем тех известий и подробностей, какие находим в записке Екатерины. Из них видим, что со дня вступления на престол до 1 сентября, когда императрица отправилась в Москву для коронации, она присутствовала в Сенате 15 раз. В первый раз ее присутствие записано 1 июля. В это заседание Сенат доложил императрице, что 27 июня получен им был указ бывшего императора о построении к будущей кампании 1763 года девяти или по крайней мере шести кораблей и о забрании для того всех лесов, чьи бы то ни были; Сенат представил, что от этого произойдет обывателям разорение; для такого чрезвычайного строения и особенно вооружения денег и людей нет, да и нужды в таком строении не признается. Екатерина не велела исполнять этот указ, равно как и другие: указ 27 же июня, чтоб не делать отсрочек платежам в банки, и указ 24 мая об учреждении банковых билетов. На другой день, 2 июля, Екатерина также присутствовала в Сенате и отменила все нововведения, сделанные в полках в царствование Петра III; 4 июля вышло распоряжение, чтоб гетман малороссийский граф Разумовский имел в команде все пехотные полки, около Петербурга расположенные, и гарнизоны Петербургский и Выборгский, а графу Бутурлину иметь команду над полками кавалерийскими, около Петербурга стоящими.
6 июля Екатерина вошла в Сенат в начале одиннадцатого часа и объявила подписанный ею манифест с обстоятельным описанием своего восшествия на престол. «Отечество вострепетало, — говорилось в манифесте, — видя над собою государя и властителя, который всем своим страстям прежде повиновение рабское учинил и с такими качествами воцарился, нежели о благе вверенного себе государства помышлять начал». Следуют обвинения Петра III в том, что он неприлично вел себя при гробе покойной императрицы: «Радостными глазами на гроб ее взирал, отзываясь притом неблагодарными к телу ее словами». Потом «коснулся перво всего древнее православие в народе искоренять своим самовластием, оставив своею персоною церковь Божию и моление, так что когда добросовестные из его подданных, видя его иконам непоклонение и к церковным обрядам презрение или паче ругательство, приходя в соблазн, дерзнули ему о том напомянуть с подобострастием в осторожность, то едва могли избегнуть тех следствий, которые от самовольного, необузданного и никакому человеческому суду не подлежащего властителя произойти бы могли. Потом начал помышлять о разорении и самих церквей и уже некоторые и повелел было разорить самым делом; а тем, которые по теплоте и молитве к Богу за слабым иногда здоровьем не могли от дому своего отлучаться, вовсе закон предписал никогда церквей Божиих в домех не иметь. Презрел он и законы естественные и гражданские: ибо, имея он единого Богом дарованного нам сына, при самом вступлении на престол не восхотел объявить его наследником престола, оставляя самовольству своему предмет, который он в погубление нам и сыну нашему в сердце своем положил, и вознамерился или вовсе право, ему преданное от тетки своей, испровергнуть, или отечество в чужие руки отдать, забыв правило естественное, что никто большего права другому дать не может, как то, которое сам получил. Законы в государстве все пренебрег, судебные места и дела презрел и вовсе об них слышать не хотел, доходы государственные расточать начал вредными государству издержками; из войны кровопролитной начинал другую безвременную и государству Российскому крайне бесполезную, возненавидел полки гвардии, освященным его предкам верно всегда служившие, превращать их начал в обряды неудобоносимые. Армию всю раздробил такими новыми законами, что будто бы не единого государя войско то было, но чтоб каждый в поле удобнее своего поборника губил, дав полкам иностранные, а иногда и развращенные виды, а не те, которые в ней единообразием составляют единодушие». Относительно отречения Петра III в манифесте сообщены некоторые подробности: «Он два письма одно за другим к нам прислал: первое чрез вице-канцлера нашего кн. Голицына, в котором просил, чтоб мы его отпустили в отечество его Голстинию, а другое чрез генерал-майора Мих. Измайлова, в котором сам добровольно вызвался, что он от короны отрицается и царствовать в России более не желает, где притом упрашивает нас, чтоб мы его отпустили с Лизаветою Воронцовою да с Гудовичем также в Голстинию. И как то, так и другое письмо, наполненные ласкательствами, присланы были несколько часов после того, что он повеление давал действительно нас убить, о чем нам те самые заподлинно донесли с истинным удостоверением, кому сие злодейство противу живота нашего препоручено было делом самим исполнить». Манифест оканчивался обещанием: «Наше искреннее и нелицемерное желание есть прямым делом доказать, сколь мы хотим быть достойны любви нашего народа, для которого признаваем себя быть возведенными на престол: то таким же образом здесь наиторжественнейше обещаем нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезного нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело так, чтоб и в потомки каждое государственное место имело свои пределы и законы к соблюдению доброго во всем порядка, и тем уповаем предохранить целость империи и нашей самодержавной власти, бывшим несчастием несколько испроверженную, а прямых верноусердствующих своему отечеству вывести из уныния и оскорбления». По прочтении этого манифеста императрица «изволила Прав. Сенату отдать в конверте бывшего императора Петра III своеручное и за подписанием его об отрицании от правительства Российским государством удостоверение в оригинале, повелевая оное, прочтя и запечатав всем сенаторам своими печатьми, хранить в Сенате, которое тогда ж в собрании Прав. Сената читано и гг. сенаторами запечатано».
Но того же 6 июля случилось событие, которое потребовало нового манифеста: пришло известие о смерти бывшего императора в Ропше, смерти насильственной. «Я нашла императрицу, — говорит Дашкова, — в совершенном отчаянии; видно было, под влиянием каких тяжких дум она находилась. Вот что она мне сказала: «Эта смерть наводит на меня невыразимый ужас; этот удар меня сокрушает"». 7 июля был издан манифест: «В седьмой день после принятия нашего престола всероссийского получили мы известие, что бывший император Петр III обыкновенным, прежде часто случавшимся ему припадком гемороидическим впал в прежестокую колику. Чего ради, не презирая долгу нашего христианского и заповеди святой, которою мы одолжены к соблюдению жизни ближнего своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств из того приключения, опасных в здравии его и к скорому вспоможению врачеванием. Но, к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего вечера получили мы другое, что он волею всевышнего Бога скончался. Чего ради мы повелели тело его привезти в монастырь Невский для погребения в том же монастыре, а между тем всех верноподданных возбуждаем и увещеваем нашим императорским и матерним словом, дабы без злопамятствия всего прошедшего с телом его последнее учинили прощание и о спасении души его усердные к Богу приносили молитвы. Сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение принимали за промысл его божественный, который он судьбами своими неисповедимыми нам, престолу нашему и всему отечеству строит путем, его только святой воле известным».
На другой день после издания этого манифеста, 8 июля, в собрании Сената встал и начал говорить сенатор Никита Ив. Панин: «Известно мне, что ее и. в-ство намерение положить соизволила шествовать к погребению императора Петра III в Невский монастырь; но как великодушное ее в-ства и непамятозлобивое сердце наполнено надмерною о сем приключении горестию и крайним соболезнованием о столь скорой и нечаянной смерти бывшего императора, так что с самого получения сей нечаянной ведомости ее в-ство в непрерывном соболезновании и слезах о таковом приключении находится; то хотя я, почитая за необходимый долг, обще с г. гетманом графом К. Г. Разумовским и представляли, чтоб ее в-ство, сохраняя свое здравие, по любви своей к Российскому отечеству для всех истинных ее верноподданных и для многих неприятных следств изволила б намерение свое отложить; но ее в-ство на то благоволения своего оказать не соизволила, и потому я за должное признал потом Прав. Сенату объявить, дабы весь Сенат по своему усердию к ее в-ству о том с рабским своим прошением предстал». «Сенат, уважа все учиненные г. сенатором Паниным справедливые изъяснения, тотчас пошел во внутренние ее в-ства покои и раболепнейше просил, дабы ее в-ство шествие свое в Невский монастырь отложить соизволила, и хотя ее в-ство долго к тому согласия своего и не оказывала, но напоследок, видя неотступное всего Сената рабское и всеусерднейшее прошение, намерение свое отложить благоволила». Петр III был погребен в Александро-Невском монастыре.
Неизвестно, по чьему внушению Сенат нашел нужным показать новый знак своего усердия к Екатерине и своего сочувствия к делу 28 июня. 17 июля был призван в Сенат генерал-поручик Бецкий и услышал такое предложение: «Так как ее и. в-ство принятием императорского престола толико излияла всем ее верноподданным матерних щедрот, что оные до поздних времен в сердцах искренних сынов отечества в незабвенной памяти остаться долженствуют, то Сенат за рабскую должность признавает в бессмертную ее и. в-ства славу сделать монумент, к чему вы по вашему довольному к подобным знаниям искусству избраны, и потому Сенат на ваше рассуждение предает, какой вы заприличнее столь славным делам ее и. в-ства монумент сделать найдете, о том бы Сенату свое мнение с планами статуям, обелискам и медалям подали». Бецкий отвечал, что он «поручение ему столь великого дела признавает за особливое для себя счастие, и хотя он к исполнению того находит себя недостаточным, однако ж по долговременной своей бытности в чужих краях и получа там знакомство со многими учеными и искусными людьми надеется с помощию их сие к удовольствию Прав. Сената исполнить».
Но среди этих движений, порожденных событиями 28 июня и 6 июля, в Сенате шла сильная деятельность, показывавшая, что новое правительство хочет сдержать свои обещания. 3 июля, присутствуя в Сенате, императрица приказала сбавить с соли по гривне с пуда, и Сенат должен был стараться как можно скорее отыскать средства сбавить еще больше. Сбавка гривны составляла 612021 рубль; надобно было их заменить в доходе, и 12 июля состоялся именной указ брать из миллионной комнатной суммы, вносимой к императрице из соляного же сбора, по 300000 рублей в год, а остальные брать из передела медных денег. Этим указом объясняются слова Екатерины о пожертвованиях для государства из комнатной суммы. 23 июля Сенат получил указ: «Понеже в бывшее пред сим правительство государственная казна истощена, излишних расходов приумножено, от чего неисчислимые приключаются в государстве неполезности, и для того надлежит Прав. Сенату стараться: 1) розданные из казны взаймы деньги взыскать; 2) бывшие засеки и где есть порожние, а дворянам надобные земли продать, чрез что многим помещикам в размножении экономии прибавятся способы, а казне при нынешних недостатках к исправлению государственных надобностей спомоществование; 3) военные и гражданские штаты рассмотреть и, что к полезнейшему тех впредь состоянию потребно, представить ее и. в-ству; 4) тщиться, чтоб в коллегиях и канцеляриях судейские места достойными наполняемы были, и чтобы справедливая служба награжденной была, и малоимущие не имели причин к лихоимству склоняться, назначить каждому пристойное жалованье, изыскав на то деньги не вновь налагаемыми с народа сборами, но другими благопристойнейшими способами, и подать ее и. в-ству немедленно; 5) потщиться к пресечению ябеднических происков и к скорейшему обидимых удовольствию сыскать пристойные способы».
Относительно лихоимства Екатерина в сильнейших выражениях повторила указ Елисаветы 16 августа 1760 года, причем прямо указала на вынесенное из древней России зло и на привычку смотреть на службу как на кормление. «Мы уже от давнего времени слышали довольно, — говорит именной указ 18 июля, — а ныне и делом самым увидели, до какой степени в государстве нашем лихоимство возросло: ищет ли кто места — платит; защищается ли кто от клеветы обороняется деньгами; клевещет ли на кого кто — все происки свои хитрые подкрепляет дарами. Напротив того: многие судящие освященное свое место, в котором они именем нашим должны показывать правосудие, в торжище превращают, вменяя себе вверенное от нас звание судии бескорыстного и нелицеприятного за пожалованный будто им доход в поправление дома своего, а не за службу, приносимую Богу, нам и отечеству, и мздоприимством богомерзким претворяют клевету в праведный донос, разорение государственных доходов в прибыль государственную, а иногда нищего делают богатым, а богатого нищим. Таковым примерам, которые вкоренилися от единого бесстрашия а важнейших местах, последуют наипаче в отдаленных находящиеся и самые малые судьи, управители и разные к досмотрам приставленные командиры и берут с бедных самых людей не токмо за дела беззаконные, делая привязки по силе будто указов, но и за такие, которые не инако как нашего благоволения достойны, так что сердце наше содрогнулося, когда мы услышали от нашего лейб-кирасирского вице-полковника князя Михайла Дашкова, что Новгородской губернской канцелярии регистратор Яков Ренбер, приводя ныне к присяге нам в верности бедных людей, брал и за то с каждого себе деньги, кто присягал, которого Ренбера мы и повелели сослать на вечное житье в Сибирь на работу, и никто, обвиненный в лихоимстве, яко прогневающий Бога, не избежит и нашего гнева, так как мы милость и суд Богу и народу обещали».
В упомянутой записке своей Екатерина жалуется, что до нее «почти все отрасли торговли были отданы частным людям в монополию». Поэтому с самого же начала мы должны ожидать распоряжений, направленных против монополий. 31 июля издан был указ о торговле; принятые в ее пользу меры были следующие: 1) хлебом торг производить изо всех портов с половинною пошлиною против той, которая собирается в Риге, Ревеле и Пернау; но возобновляется постановление Петра Великого, что хлеб отпускается за границу только тогда, когда он дешевле внутри России; 2) изо всех портов отпускать соленое мясо и самую скотину с теми же условиями; 3) порт Архангельский снабдить всеми теми выгодами, какими пользуется Петербургский, лишнюю пошлину отставить, да и генерально все порты и таможни такими сделать, чтоб все то привозимо и отпускаемо быть могло, что сюда (в Петербург) привозится и отсюда отпускается; 4) ревеню быть в вольной торговле; 5) поташ и смольчуг оставить казенным товаром для сбережения лесов, по мысли Петра Великого; 6) смолу отдать в вольную торговлю; 7) узкий холст и хрящ вольно вывозить за границу; 8) льняную пряжу за границу не выпускать; 9) выписывание шелку и выпуск бобров сделать вольным, отняв у Шемякина привилегию; 10) китайскую торговлю сделать вольною; 11) тюленьи и рыбные откупа уничтожить; 12) табачный откуп уничтожить. Чрез несколько дней велено было взять у Шемякина и таможенный откуп, который он держал с 1758 года, платя в казну два миллиона ежегодно; откуп отнимали за беспорядочное правление и нарушение контракта.
Сенат, исполнив поручение, возложенное на него 3 июля, представил, что с соли можно еще сбавить гривну и продавать ее во всей России по 30 коп. пуд, в Астрахани и Красном Яру, где производилась обширная солка рыбы, — по 10 коп., в Архангельске одним рыбным промышленникам — по 15 коп. Так как элтонская соль в провозе до Нижнего становится казне дорого, притом черна и не очень хорошего качества, а есть лучше ее, соль илецкая, то стараться вместо элтонской ставить илецкую; продавать соль из казны, но позволить и вольную торговлю, продавая вольным торговцам из магазинов также по 30 коп.; нечего бояться, что они станут продавать соль дорого, обвешивать, мешать с песком и сором, потому что покупатели, заметив это, станут брать соль из казны. Вследствие сбавки другой гривны убудет из дохода 604027 рублей в год, и для пополнения этого недостатка Сенат думал наложить: 1) Во всем государстве на продаваемое из кабаков горячее вино по 30 коп., на пиво и мед — по 5 коп. на ведро. Этих прибавочных денег от вина по сложности с 1760 и 1761 год должно быть 352565 рублей, от пива и меду — 182559 рублей, итого 635122 рубля; установить этот налог можно, потому что в кабаках напиткам продажа вольная и народного отягощения не производящая. 2) С явки пив и полпив вместо прежних 5 коп. брать с четверти хлеба по 20 коп. 3) Отдать герберги (гостиницы) на откуп, кто больше даст. 4) Позволить брать соль по продажной цене из казны и отвозить за границу. 5) Со всех протестованных векселей брать в казну по два процента.
Еще не исполнено было приказание покойной императрицы Елисаветы о вспоможении купцам, сильно пострадавшим от пожара 29 июня 1761 года, когда сгорели пеньковые и другие амбары. Екатерина потребовала от Сената, чтоб поднесен ей был доклад об этом деле. Сенат отвечал, что 21 марта бывшим императором утверждено было выдать купцам половину той суммы, которую они потеряли от пожара, из Медного банка на 10 лет без процентов; но эта выдача до сих пор не сделана, потому что из Медного банка назначено взять деньги на самые нужные расходы, да и вперед нельзя надеяться, чтоб можно было взять из Медного банка такую большую сумму, и потому Сенат возвращается к докладу, заготовленному для покойной императрицы Елисаветы, но не конфирмованному по случаю ее смерти; доклад состоял в том, чтоб зачесть купцам половину потерянной ими суммы в пошлину с их товаров при Петербургском порте в продолжение пяти лет. Императрица утвердила этот доклад; а для предотвращения подобного несчастия приказала Сенату составить планы каменных амбаров; если же Сенат не сыщет суммы, нужной для этой постройки, то она даст ее от себя взаймы.
Описывая печальное состояние империи во время своего вступления на престол, Екатерина говорит: «Заводские и монастырские крестьяне почти все были в явном непослушании властей, и к ним начали присоединяться местами и помещичьи. Заводских крестьян непослушание унимали посланные генерал-майоры: Александр Алексеевич Вяземский и Александр Ильич Бибиков, рассмотря на месте жалобы на заводосодержателей; но не однажды принуждены были употребить против них оружие и даже до пушек, и не унялось восстание сих людей, дондеже Гороблагодатские заводы за двухмиллионный казне долг графа Петра Ив. Шувалова возвращены в казенное управление, также воронцовские, чернышевские, ягужинские и некоторые другие заводы по таковым же причинам паки в казенное поступили ведомство. Весь вред сей произошел от самовластной раздачи Сенатом заводов сих с приписными к оным крестьянами. Сии заводские беспокойства пресеклись не прежде 1779 года манифестом моим о работах заводских крестьян». Здесь, разумеется, мы должны принять что-нибудь одно: или волнение заводских крестьян прекратилось вследствие передачи заводов от частных людей в казну, или вследствие манифеста о рабочих. Если принять последнее, то нельзя будет приписать всего зла тому, что Сенат роздал заводы частным лицам.
9 августа в присутствие императрицы в Сенате был подан ей доклад о собирании в казну впредь десятой доли с меди, железа, чугуна и со всего выделывающегося на частных заводах, но со вновь устраивающихся заводов этот платеж взыскивать только по прошествии десяти лет. Екатерина подписала: «Быть по сему, а о розданных казенных заводах и о приписных крестьянах рассмотрение сделать». В том же присутствии она дала Сенату два приказания: 1) определить, «какие достаточные способы к весьма нужному размножению и сбережению лесов для переду принять надлежит; 2) для рассмотрения гражданских штатов быть особой комиссии при сочинении Уложения, и в оной быть главным князю Якову Петр. Шаховскому».
Относительно крестьянских волнений Екатерина еще 3 июля подписала указ: «Понеже благосостояние государства, согласно Божеским и всенародным узаконениям, требует, чтоб все и каждый при своих благонажитых имениях и правостях сохраняем был, так как и напротив того, чтобы никто не выступал из пределов своего звания и должности, то и намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять и крестьян в должном им повиновении содержать». Но приходили известия о новых крестьянских волнениях. 19 июля в присутствии императрицы в Сенате читали просьбу генерал-майора Тевкелева на возмутившихся крестьян в Казанской и Оренбургской губерниях. 9 июля Екатерина велела распечатать домовые церкви, запечатанные в предшествовавшее царствование. Но предстоял трудный вопрос о монастырских имениях. 3 июля, присутствуя в Сенате, Екатерина приказала ему иметь рассуждение о духовенстве, как бы ему учинить удовольствие к его содержанию. Духовенство не дожидалось и подало прошение об отдаче ему во владение вотчин, и 5 июля императрица передала это прошение Сенату с приказанием иметь рассуждение и мнение свое ей донести. Опять рассуждение! А между тем ростовский митрополит Арсений (Мацеевич) в письме к графу Алексею Петр. Бестужеву-Рюмину так описывал положение, произведенное распоряжениями по указу Петра III: «Не надлежало бы мне утруждать теперь ваше высокографское сиятельство просьбою. Однако крайняя нужда влечет, яко за отобранием ныне от дома архиерейского и от монастыря вотчин приходится с голоду умирать, понеже хлеб у нас весь был по вотчинам в житницах, а при себе в самом доме архиерейском не держал, кроме как только на пищу молотый. А как указ застиг, то воевода ростовский тотчас по всем вотчинам житницы опечатал и, скот и птицы описавши, в свою команду взял, оставив меня со всем духовенством и мирскими служителями без пропитания, и не токмо будет есть нечего, когда смолотое и лежавшее в сушилах приедим, но и литургии святой служить нечем и некому, все принуждены идти с нищими в мир. Всепокорно прошу показать милость к домам Божиим, дабы старанием вашим возвращены вотчины были по-прежнему. Лошадей хотя малое число очень оставлено у нас, да и тех будет нечем кормить; не жаль того, что лошади у нас, все с кобылицами и малыми жеребятами, нарочным полковником, из Военной коллегии присланным, отобраны и в Петербург сведены, только жаль того, что завод, отчасти славный в государстве, совсем переведен и от нас не в прислугу высокомонаршей власти, но как бы за вину нечто конфискованное отобрано. В Ростове у нас воеводою надворный советник Петр Протасьев; невозможно ли постараться его отсюда переменить».
Преосвященные, пораженные указом Петра III, передавали друг другу в письмах своих сетования. Московский митрополит Тимофей писал Арсению ростовскому: «Что же касается до упомянутой в писании в. п. печали, то теперь не только вашу святость, но и всех нас коснулась эта скорбная метаморфоза, которая жизнь нашу приводит к стенаниям и горестям (nunc non solum vestram sanctitatem, sed omnes nos dolenda ista tetigit metamorfosis, quae vitam nostram ad gemitus et dolores ducit)». Архиепископ Амвросий писал тому же Арсению 15 июля: «Поздравляю общею радостию со вступлением ее и. в-ства на престол; слава Богу, что мы все от мысленного ига избавление получили и теперь, как из манифеста (о коронации) изволите усмотреть, к сентябрю месяцу просим и ваше преосвященство к нам в Москву пожаловать и нам о известном деле помогать». Митрополит Тимофей 2 августа писал Арсению: «Августа 1 принял я писание в. п. всеприятно, в коем объявленные в прошедшем времени последовавшие несчастные приключения читал не без сожаления. У нас в отдаленных только местах таким образом поступлено и скот по описи весь взят, а в Москве их наглостей не видели. Лошади хотя все описаны, однако и поныне не отобраны и остались под ведением нашим; но и нам сия отрада не велика, ибо, с другой стороны, не без жалости видеть можно, что в вотчинах от тех же наших крестьян невозвратные поделаны разорения: леса порублены, сено расхищено, мелкий скот и птицы инде прежде описи еще побраны, а инде при описи искоренены, в прудах рыба выловлена, и, какие только вообразить можно, наделали как при описи бывшие офицеры, так и сами крестьяне опустошения. Да и при Москве в Черкизовском моем пруде не однажды описатели дерзостно рыбу ловили, однако же не единожды за то и сменяемы были. В таких-то смутительных обстоятельствах одна только суть отрадою надежда». Но митрополит оканчивает письмо печальными словами: «Надежду истребляет рознь между братьями (spemmutat discordia fratrum)».
16 июля Сенат составил доклад по поводу просьбы духовенства об отдаче ему отобранных имений: 1) имения возвратить; 2) со всех крестьян кроме семигривенного подушного оклада брать рубль, из которого 50 коп. пойдет в казну на содержание инвалидов, а 50 — архиереям, в монастыри и прочие места, куда крестьяне будут возвращены; 3) крестьяне должны управляться не служками монастырскими, а выборными старостами, которых будут выбирать сами крестьяне с переменою погодно. По поводу этого доклада 18 июля у Сената с Синодом была конференция. Преосвященные объявили, что первым пунктом доклада довольны; но относительно платежа 50 коп. в казну Афанасий тверской объявил, что это будет крестьянам тягостно, другой же половины на содержание монастырей и семинарий мало; по его мнению, надобно было возвратиться к решению Синода, состоявшемуся при императрице Елисавете, именно: духовенство будет вносить ежегодно по 300000 рублей; а что касается сбора на архиереев и монастыри, то это оставить на их усмотрение. К мнению тверского преосвященного пристали Гедеон псковской и Вениамин петербургский, а Палладий рязанский соглашался с сенатским мнением, равно как и Димитрий Сеченов новгородский, в чем и обнаружилась «рознь между братьями», которую оплакивал Тимофей московский. Димитрий новгородский прибавил, что необходимо учредить комиссию из духовных и светских лиц для сочинения монастырям, архиерейским домам и семинариям штатов. Насчет управления крестьян выборными все архиереи согласились с Сенатом.
Надобно было принять мнение Димитрия Сеченова о комиссии для составления штатов, ибо только после этого составления можно было определить, достаточно или недостаточно 50 коп., и тем прекратить споры и жалобы. Но комиссия, разумеется, должна была затянуть дело, и рождался вопрос, чем же до ее решения будут содержаться монастыри и архиерейские дома; отдать до окончания дела монастырям имения или не отдавать? Екатерина находила вопрос трудным, что видно из письма ее к Бестужеву от 8 августа: «Батюшка Алексей Петрович, прошу вас приложенные бумаги рассмотреть и мнение ваше написать; дело в том, комиссию ли учинить ныне, не отдавав деревень духовным, или отдавать ли ныне, а после сделать комиссию. В первой бумаге написано отдавать, а в другой — только чтоб они вступили во владение до комиссии. Пожалуй, помогай советами». Как видно, вследствие советов Бестужева, на которые могло иметь влияние письмо ростовского архиерея, 12 августа состоялся именной указ об отдаче всех синодальных, архиерейских, монастырских и церковных движимых и недвижимых имений для благопристойного духовного чина содержания им в управление, и об отставлении коллегии Экономии, и небытии посланным для управления церковных вотчин офицерам.
Такова была внутренняя деятельность Екатерины в два первые месяца ее царствования. Время было тяжелое для нее. Перемена 28 июня не могла остаться без нравственных последствий, без известной нравственной разнузданности. Екатерине нужно было много лет искусного, твердого и счастливого правления, чтоб приобрести тот авторитет, то обаяние, которое она производила в России и в целой Европе, чтоб заставить признать законность своей власти. В первое время царствования это признание не было всеобщим, и в Европе не было еще уверенности, что Екатерина удержится на престоле. Такие отношения заставляли Екатерину стараться об удержании при себе своих старых приверженцев, об увеличении их числа, заставляли сдерживаться, уступать, идти на сделки. Екатерина писала Понятовскому, что ей необходима величайшая осторожность, что за нею наблюдают. «Меня принудят, — писала она, — сделать еще тысячу странностей; если я уступлю, меня будут обожать; если нет, то не знаю, что случится». Предположим, в этих словах преувеличение, преувеличение намеренное; предположим, что Екатерина хотела выставить всю затруднительность своего положения, чтоб отвратить Понятовского от приезда в Петербург; но за этим преувеличением все же останется что-то верное. Разумеется, Екатерина не думала, что ее заставят сделать ровно тысячу странностей; но в числе странностей она считала настаивание некоторых сильных людей на учреждении постоянного совета, казавшегося для Екатерины очень неудобным, особенно по известным взглядам человека, более других толковавшего о необходимости совета, — Никиты Ив. Панина. Те самые люди, которые хотели по отстранении Петра III возвести на престол малолетнего сына его Павла, а Екатерину провозгласить только правительницею до совершеннолетия императора, — те самые люди после неудачи своего замысла настаивают на учреждении постоянного совета. Зачем это настаивание? Хотят оградить себя от влияния фаворитов? Раздражающее, оскорбительное побуждение! Предполагают в Екатерине такую слабость, что она будет руководиться в делах управления волею фаворитов. Но и при постоянном совете, при надстройке этого верхнего этажа над Сенатом влияние фаворитов может быть преобладающим. При Петре II Верховный тайный совет не спасал от влияния Долгоруких. Значит, есть какой-нибудь другой умысел, и постоянный Императорский совет будет служить только средством к достижению чего-нибудь другого.
Дело не нравилось, возбуждало подозрение, а между тем считалось нужным уступать, соглашаться хотя на время, изыскивать способы впоследствии уклониться от него. В оправдательном манифесте Бестужеву, написанном или переписанном рукою самой Екатерины, находим следующие слова: «И сверх того, жалуем его (Бестужева) первым императорским советником и первым членом нового, учреждаемого при дворе нашем Императорского совета». Но удалось исключить эти слова в печатном манифесте.
Для обеспечения себя от разных странностей надобно было поспешить коронациею, и выезд императрицы для этого в Москву назначен был на 1 сентября. Распоряжения по торжеству коронации были поручены князю Никите Юрьевичу Трубецкому. Князь Никита должен был устроить для императрицы помещение в Кремле и по этому случаю писал к заведовавшему Кабинетом Олсуфьеву: «Я, всячески рассматривая положение покоев в Кремле, в которых ныне резидовать изволит всемилостивейшая государыня, не нахожу места, где б можно было быть церкви, а зная же великое благоволение ее и. в-ства к Богу, рассуждая, что без церкви, дабы она вблизости была, обойтиться нельзя, нашел средства тому помочь, то есть чтоб с церковию Сретенского собора, которая в самой близости от апартаментов ее в-ства состоит и церковь изрядная, сделать из покоев ее в-ства покрытую и с окончинами деревянную коммуникацию, и как очень церковь холодная, то из находящейся около нее паперти теплые покои». Это распоряжение было одобрено Екатериною.
Приготовление короны было поручено И. И. Бецкому. По этому случаю кн. Дашкова рассказывает любопытное происшествие, из которого ясно видно, как событие 28 июня кружило головы. На четвертый день после переворота, когда императрица находилась вдвоем с Дашковою, Бецкий испрашивает позволения войти, входит, бросается на колена и начинает умолять императрицу признаться, чьему влиянию она приписывает свое воцарение. «Я обязана своим воцарением, — отвечает Екатерина, — Богу и избранию моих подданных». «В таком случае, — говорит отчаянным тоном Бецкий, — я не имею более права носить этот знак отличия» — и при этих словах начинает снимать с себя Александровскую ленту. Екатерина спрашивает его, что это значит. «Я самый несчастный человек, — отвечает Бецкий, — потому что в. в. не признаете во мне единственного виновника своего воцарения! Разве не я настроил к этому умы гвардейцев? Разве не я бросал деньги в народ?» Императрица и Дашкова обе пришли в беспокойство, подумавши, что Бецкий сошел с ума; но Екатерина скоро нашла средство успокоить Бецкого. «Я признаю, — сказала она, — сколько я вам обязана; и так как я вам обязана короною, то кому же лучше, как не вам, поручить приготовление всего того, что я должна буду надеть во время моей коронации? Итак, позаботьтесь об этом: все бриллиантщики империи будут в вашем ведомстве». Бецкий пришел в восторг и рассыпался в благодарностях.
Из 25 сенаторов 20 отправлялись в Москву на коронацию, именно: гр. Бестужев, гр. Разумовский, кн. Трубецкой, Бутурлин, канцлер гр. Воронцов, гр. Александр Шувалов, Сумароков, Петр Чернышев, кн. Одоевский, кн. Алексей Голицын, гр. Петр Шереметев, кн. Шаховской, Никита Панин, гр. Скавронский, кн. Волконский, гр. Роман Воронцов, гр. Иван Воронцов, кн. Мих. Голицын, Суворов, Брылкин. Пятеро оставались в Петербурге: Неплюев, Николай Андр. Корф, Жеребцов, Ушаков и Костюрин. По этому случаю Панин подал записку: «Когда адмирал Голицын был оставлен здесь членом Сенатской конторы (во время коронации Елисаветы), яко один сенатор, тогда в указе ему велено было иметь над всеми гражданскими и военными делами главную команду. Ныне оставляется здесь целый департамент сенатский, состоящий в пяти сенаторах, так не соизволено ли будет повелеть главному из них, что хотя все правление должно производимо быть в Сенатской конторе купно со всеми сенаторами, однако же попечение о неупущении и добром порядке более ему принадлежит. Старший сенатор Неплюев по бедности своей не имеет здесь такого дома, где б пристойно жить мог; да к тому же, яко главному в городе, надлежит ему иметь караул как для чести, так и для случающихся надобностей. Не меньше должен он принимать у себя в доме знатных чужестранных проезжающих и праздновать торжественные дни; того ради не соизволено ли будет указать ему по прежним примерам переехать жить в деревянный Зимний дворец и иметь караул, а на стол определить по 500 рублей на месяц. В рассуждение важной новости общего положения и оставляемого столь людного столичного города, в котором так свежо еще остается в памяти великое происшествие, требует наипаче штатский резон, чтоб сей распорядок соображаем был с зрелою политикою, которая должна быть приведена в пристойную знатность пред публикою. Следовательно, пристойно б было, если бы соизволено при самом отъезде пожаловать голубую ленту ему, Неплюеву, чем публика, следовательно, и общее послушание к нему вящше в респект приведены будут. А сей публичный знак высокой поверенности не может быть никому в предосуждение, потому что он не токмо всех тех старее, кои его не имеют, но и большая часть имеющих его моложе. Он же служит 50 лет и обращался всегда в отличных делах с пользою».
Панин поручил Теплову передать эту записку императрице, а сам 27 августа выехал с наследником престола в Москву. Выехал он, как видно, не очень довольный отношениями своими к Екатерине; его беспокоило влияние Григория Орлова, беспокоило и то, что учреждение Императорского совета было отложено. Не так действовал Бестужев: хитрый старик помнил, какую силу при Елисавете давала ему дружба Алексея Разумовского; он заискал и теперь у Орлова, не настаивал на том, что было неприятно, выказывал преданность безграничную и был за то «батюшка Алексей Петрович». Дашкова и Теплов были также недовольны. Относительно первой исполнилось предсказание дяди, канцлера: выставкою своего участия в событии 28 июня она раздражила Екатерину, раздражение усилилось ее столкновениями с Орловыми. Теплов жаловался, что не пользуется прежнею доверенностию императрицы, что Елагин перебивает у него дорогу, Екатерина могла охладеть к Теплову за его тесную связь с Паниным и Дашковою, но мог повредить ему и Бестужев. Мы видели, что по своем возвращении, стремясь к торжественному оправданию себя, Бестужев пересмотрел следственное дело, по которому он был осужден, и сделал свои замечания, конечно не оставшиеся тайною для Екатерины. Эти замечания указывали на Теплова как на изменника, который донес о переписке Екатерины с гетманом Разумовским. «О сем секрете, — писал Бестужев, — никому известно быть не могло, кроме Теплова: он единственно, злясь на Елагина и Бестужева, тайным доносителем был; ежели он подобно тому в новом Тайном совете поступать будет и всех перессоривать, то не нахальством, но скромностию, чистою совестию и искусством Ададуров превосходить будет».
Как бы то ни было, Теплов был недоволен, что видно из писем его к уехавшему Панину. От 29 августа он писал: «Того момента, как вы поехали, я, потуживши о вашем отъезде с любезною нашею княгинею (Дашковою), пошел к е. в. и имел счастие подать ваше запечатанное письмо. Ее в-ство, прочитавши оное, думая, что материя мне письма вашего известна, сказать изволила: я не знаю, где тот указ, вить-де есть у тебя черный, принеси мне копию! Услышавши от меня, что содержания письма не знаю и что, о каком указе изволит говорить, я разуметь не могу, тогда изволила сказать: о Неплюеве. Это было поутру до обедни. Пополудни в 3 1/2 часа я принес вторично чисто переписанный и подал ее в-ству, после чего изволила мне показать одну резолюцию своеручную на докладе, кажется, о Перфильеве, а подлинно не рассмотрел: нет ли-де против языка ошибки? Я счастие имел об одной только самой малой представить, впрочем, очень правильно написана была. Потом я о Тотлебене доложил, и ее в-ство очень сожалеть изволила, что запамятовала о нем, надобно-де дело его до отъезда кончить; и когда я доложил, что в прежних делах сентенция оригинальная об Тотлебене находится, то ее в-ство повелеть мне изволила оную принести, с чем я и отошел. Скоро после того ее в-ство прислать ко мне изволила Минихово письмо с цедулкою и параллелями между порта Балтицкого и Ревельского с тем повелением, чтоб я, когда буду писать к в. п-ству, то б оные отослал, что я при сем и исполняю. Содержание письма Минихова показывает, что ее в-ство для забавы. вам оное посылает. И подлинно экспрессии больше, нежели все прежние, смеха достойны. К вечеру я подал сентенцию о Тотлебене. В заключение поговорим о княгине Дашковой, которая, кажется мне, в большом горе после вашего отъезда. Я почти постоянно у нее. Дух ее, хотя и в беспокойстве обретающийся, порождает постоянно идеи, от которых я рот разеваю. Наши уединенные беседы с сею дамою, добродетельною и разума исполненною, составляют единственное утешение для моего духа, удрученного беспокойством. Я имел честь обедать с нею. Напитала она меня обильно. Моя одна порция составила бы четыре ваших обеда. Мы ужинали в сообществе с княгинями Куракиною и Репниною. Смех содействовал много нашему пищеварению, тем более что наша любезная хозяйка подбавляла соли. Я теряю терпение, но я привожу себе на память, что человек солидный не должен помрачать свою добродетель простыми предположениями и что два месяца недостаточны, чтоб сказать, что имеешь довольно опытности при дворе. Императорский совет решит все. Когда я в Москве, то по крайней мере могу сказать, что я ближе к моим украинским пенатам. Верно то, что не станут удерживать силою того, от кого хотят отделаться. Служить, не имея доверенности государя, все равно что умирать от сухотки. Ради Бога, берегите ваше здоровье и успокойтесь от тех волнений в крови, которые причинили вам дела петербургские. Это единственное средство для в. п-ства, для княгини и для того, который всю свою жизнь не перестанет вас любить» и проч.
1 сентября Теплов писал: «Ив. Ив. Неплюеву ее в-ство вчерашнего вечера указ сама изволила отдать. Я прилагаю точную копию того, который подписан для вашего прочтения, а притом и наш первый концепт, дабы вы изволили сами сличить, в чем состоит отмена. По моему мнению, различие главное состоит в том, что прописка указа о Сенатской конторе выставлена, чем сей новый и укорочен. Впрочем, сила и содержание все прежнее оставлены, но как всякий стилист любит больше себя автором видеть, нежели другого, то и тут во многом переправщик слова первые назад, а задние наперед переставил и тем великую будто поправку нашего концепта доказал. Гораздо труднее дать идею сочинению в его создании, чем переменять слова. Но человек без кредита, как я, должен все проглатывать. Г. Елагин — мой друг, но я думаю, он сам признается, что не ему меня учить языку, тем больше что его можите, которое вы найдете в указе вместо можете, служит убедительным доказательством моего честолюбия, которое не совсем неуместно. Прилагаю манифест печатный о графе Алексее Петровиче Бестужеве. Оригинальный написан рукою, мне неизвестною. Все любопытствуют знать, кем он сочинен, говоря, что очень хорошо составлен. Но так как я об этом ничего не знаю, то мне не трудно отвечать. Мой ответ: «Не знаю и первый раз вижу и слышу» — заставляет некоторых думать, что вы его автор». Панин имел удовольствие узнать, что его представление о Неплюеве исполнено.
В назначенный день, 1 сентября, Екатерина выехала в Москву и 9-го числа остановилась в подмосковном селе гетмана Разумовского Петровском (Разумовском), 11-го числа в Петровском собрались члены Синода и высшее духовенство, придворные дамы, кавалеры, генералитет и прочие знатные обоего пола особы для поднесения всеподданнейших поздравлений. Первым выступил новгородский архиерей Димитрий как первый член Синода; не о надеждах в будущем говорил оратор, он прославлял совершенный уже подвиг: «Се царствующий град Москва вместо возженных светильников с горящими любовию сердцами усретает вожделенную матерь и государыню свою, преславная дела и заслуги отечеству и церкви показавшую. Гряди, защитница отечества, гряди, защитница благочестия, вниди во град твой и сяди на престоле предков твоих». Явился и запорожский кошевой атаман с старшиною, и писарь говорил императрице речь от всего войска. Запорожец начал с того, что выставил необходимость власти и повиновения ей. «Вся премудростию сотворивый Господь, — говорил писарь, — вечно и непоколебимо узаконил рекам ведать свой юг, магниту — север, туче — восток, солнцу — запад, нам же, человекам, учрежденную над собою власть. Сей наш всеобщий и непременный долг так нас крепко понуждает и к наблюдению своему влечет, что аки бы он на скрижалях сердца нашего был написан. Чего всего в рассуждении, когда Царь Небесный в. и. в. на престол всероссийский всесильною своею десницею возвел, и мы все, сыны и питомцы Низового Днепровского Запорожского коша, как дети и птенцы орляго твоего гнезда, не могли от несказанной радости не вострепетать и следующего приветствия не возгласить: бог духов и всякие плоти в. и. в-ства дух жизни, которым вся Россия живет, движется и процветает, в священнейшем ковчезе августейшего тела дражайшим здравием и светозарным долгоденствием да оградит!» и проч.
13 сентября происходил торжественный въезд в Москву: «По улицам убрано было ельником, наподобие садовых шпалер обрезанным разными фигурами; а для смотрения народу обыватели каждый пред своим домом имел построенные преизрядные галереи, по которым снаружи, также в домах, из окон и по стенам свешены были ковры и другие разные материи». В Успенском соборе, когда императрица, приложившись к иконам и мощам, стала на своем месте, а наследник — на место цариц, то Димитрий новгородский начал говорить проповедь: «Красуйся, царствующий град, и удивляйся, глаголя: откуду мне сие, яко прииде мати отечества ко мне? Виждь в св. храм сей, аки в сердце всего Российского царства, благочестно входящую. Прииде к нам, благочестивые веры защитница, церковь и отечество матерним покровом покрывшая и сохранившая; прииде всех скорбей и печалей наших окончание, всех радостей наших вина. Видела матерь свою, св. церковь, бедствуему и озлобляему, восхотела от страха и вредных перемен избавити, не допустила отечеству прийти в наглое расхищение, в горесть и воздыхание, не дала России от сопостатов быти в посмех, в стыд и поношение. Да как ужасно слышати: мечом ли, оружием ли или кровопролитием? Никако; и презря живот свой, не бояся смерти, с единым на Бога упованием».
Коронация произошла с обычными церемониями 22 сентября. И тут новгородский митрополит говорил речь, величая событие 28 июня как дело Божие: «Господь положил на главе твоей венец. Знает он благочестивые от напасти избавляти, знал пред собою чистое сердце твое, знал непорочные пути твои, знал в несносном терпении твоем ни откуду помощи ищущую, на него единого уповающую. Знаем и все единодушно скажем, что ни глава твоя царского венца, ни рука твоя державы поискала славы ради, или снискания высокой власти, или приобретения временных сокровищ; но едина матерняя ко отечеству любовь, едина вера к Богу и ревность к благочестию, едино сожаление о страждущих и утесняемых чадех российских понудили тебе прияти великое сие к Богу служение. Видела озлобление людей твоих; видела все — и воздыхала яко близ падения церковь, близ опасности все благосостояние российское, но ты едина, ревнуя, поревновала еси. Господи Боже вседержителю, и сие чудное строение не человеческого ума и силы, но Божиих несказанных судеб и его премудрого совета. Будут чудо сие восклицать проповедники, напишут в книгах историки, прочтут с охотою ученые, послушают в сладость некнижные, будут и последние роды повествовать чадом своим и прославлять величия Божия. Ныне, когда по мрачных тучах оных наступило ведро и самая осень претворилася в красную весну, начинай лето, Господеви приятно. Поздравляем и тебе, дражайший всероссийского престола наследниче, Богом венчанною ныне, вселюбезною материю твоею. Что ныне самодержавная матерь твоя восприяла, тое и тебе понести иногда должно будет; помышляй, яко ее корона — твоя корона; вся елико иметь даст тебе; ее престол — твой престол, твой сигклит, твое воинство, твое всероссийское царство».
На медалях, выбитых в честь коронации, на лицевой стороне изображен был бюст императрицы, а на обороте: «Православие и Российское отечество, спасенные геройским духом ея и. в-ства от угрожавших им бедствий, радостно возносят украшенный дубовыми листьями щит с именем ее в-ства, на который провидение Божие императорскую корону налагает; перед ними стоит курящийся жертвенник с изображением знаков духовного, военного и гражданского чина, на который Российское отечество сыплет фимиам во изъявление всенародных молитв и усердных желаний о долгоденствии и благополучном государствовании вседражайшия их монархини и избавительницы, с подписанием: вверху: «За спасение веры и отечества», внизу: «Коронована в Москве, сентября 22 дня 1762 года"».
Великороссийский архиерей повторял о благодетельном значении события 28 июня для церкви и отечества; но к торжеству коронации приехал в Москву православный архиерей из чужого государства; он также в своей речи прославил восшествие на престол Екатерины как событие, спасительное для русской церкви, но указал для новой императрицы новые обязанности, о которых не упоминал митрополит новгородский. 29 сентября, в последний день коронационных торжеств, говорил Екатерине речь известный Георгий Кониский, епископ могилевский или белорусский. В самом начале речи Кониский не усомнился назвать себя и весь белорусский народ подданными русской императрицы: «Между подданными народами в. и. в-ства, о всерадостнейшей коронации торжествующими, приносит и белорусский народ чрез меня, подданника в. в-ства, всеподданнейшее поздравление. Знаю, как далече отстоит Богом благословенная Палестина от тесного Израилю Египта, состояние, сказую людей, пределами российскими огражденных, от состояния людей хотя единоверных, но в польской области заключенных. Зде светильник веры, от дней Владимировых зажженный, блистает, доселе потрясен был нечаянно, но опять утвержден: у нас светильник тот свирепо, дышущие от Запада вихри на многих местах совсем превратили. Зде храмы Господни славословием имени его свободно гремят; замолкло было пение, но опять возгремело: у нас храмы Господни множайшие отняты, прочие опустошены и запечатлены, разве сов и вранов гнездящихся гласы издают. Зде чем кто благочестивее, тем и честнее; пришло бы благочестие в нечесть, но опять на первое достоинство возвратилось: у нас благочестивым именоватись в студ ставят; за благочестие раны, узы, темницы, домов разорение, а нередко и живота лишение издревле терпим. Однак, и в толиких египетских озлоблениях и столько отстоя от благополучия подданных в. в-ства, не хотим уступити им в рассуждении радости настоящей. Смеемся, и сквозь слезы утешаемся, и в горести души торжествуем и в последнем утеснении. А для чего так? Надежда избавления нашего веселит нас, надежда не в траве, как говорят, ниже в одном цвете, но и в самом плоде состоящая. Тобою, благочестивейшая государыня, светильник веры, бывший в России потрясенный, стал утвержден. Тобою храмы Господни и красоту и гусли своя с псалтирью удержали. Тобою благочестивые и верные подданные твои в первую честь и достоинство приведены. Сии тобою в едино лето принесенные плоды обнадеживают нас крепко, что и нам подобные принесеши в грядущее время. Или бо не можеши сего сотворити нам, или не соблаговолиши? Могла в немощи можеши в силе; могла престола лишаема — можеши на престоле Богом посажденна; могла в страсе и опасности жития пребывая — можеши страхом и угрожанием смерти неприязненных исполняя. Могла и соблаговолила тогда, когда живот твой за веру и отечество в жертву Богу предала, — можеши и соблаговолиши теперь, когда Бог тебе живот твой для веры и отечества, еще же и для покровительства единоверных вместе со скипетром возвратил. Молим же в. и. в-ство: не посрами нас, надежда наша, в чаянии нашем, спаси нас десницею твоею и мышцею твоей покрый нас!»
Граф Алексей Петр. Бестужев-Рюмин не хотел предоставить одним архиереям прославление подвига Екатерины 28 июня. За четыре дня до коронации императрица получила от него проект предложения его Сенату. Приводя в пример Петра Великого, получившего по случаю шведского мира название Великого и Отца отечества, Бестужев говорил в проекте: «Не может справедливее и одолжительнее случай быть ныне благополучно государствующей императрице Екатерине Алексеевне, избавительнице России от неизбежной почти опасности империи сей разрушения, погубления нажитой славы, предвидимого уже ига и низложения, достойный принесть знак благодарности. Я должности моей быть нахожу Правит. Сенату, почтенным собратиям моим, как старший между ими член, предложить, чтобы, призвав Св. Синод и прочих главных, положить согласие по совершении коронации ее в-ству именем всего российского народа, при благодарении за ее попечение и труды, не только оберегая, но не щадя собственной своей всевысочайшей особы для пользы верноподданных своих, принесть торжественно титло и именование Матери отечества». Екатерина написала на проекте: «Видится мне, что сей проект еще рано предложить, потому что растолкуют в свете за тщеславие; а за ваше усердие благодарствую».
Екатерина была совершенно довольна приемом, какой сделали ей московские жители. На третий день после коронации, 25 сентября, она писала посланнику своему в Варшаве графу Кейзерлингу: «Невозможно вам описать радость, какую здесь бесчисленный народ оказывает при виде меня: стоит мне выйти или только показаться в окне — и клики возобновляются». Но в то же время между некоторыми офицерами повторялось имя Иванушки (Ивана Антоновича). Мы видели, что Петр III имел свидание с шлюссельбургским заточником, участь которого не была после этого облегчена. Екатерина на другой же день своего царствования, 29 июня, уже сделала распоряжение насчет немедленного свидания своего с Иваном. Генерал-майор Силин от этого числа получил указ из Петергофа: «Вскоре по получении сего имеете, ежели можно, того же дни, а по крайней мере на другой день, безыменного колодника, содержащегося в Шлюссельбургской крепости под вашим смотрением, вывезти сами из оной в Кексгольм; а в Шлюссельбурге, в самой оной крепости, очистить внутренней крепости самые лучшие покои и прибрать, по крайней мере по лучшей опрятности, оные, которые, изготовив, содержать до указу». 4 июля из деревни Мордя, лежащей в 30 верстах от Шлюссельбурга, Силин доносил, что их разбило на озере бурею и они с арестантом находятся в означенной деревне, дожидаясь новых судов из Шлюссельбурга, на которых и поплывут в Кексгольм. При личном свидании своем с Иваном Екатерина убедилась, как нелепы были толки людей, не видавших Ивана и думавших, что Екатерина может скрепить свои права на престол, выйдя замуж за правнука царя Иоанна Алексеевича. Иван был отвезен обратно в Шлюссельбург в прежнее помещение, приготовленное было для Петра III. Арестант был поручен надзору двоих офицеров — Власьева и Чекина, а коменданту шлюссельбургскому Бередникову не велено было вмешиваться в их дела; Власьев и Чекин должны были непосредственно обращаться к Никите Ив. Панину, который дал им инструкцию: «Разговоры вам употреблять с арестантом такие, чтоб в нем возбуждать склонность к духовному чину, т. е. к монашеству, и что ему тогда имя надобно будет переменить, а называть его будут вместо Григорья Гервасий. Ежели случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был и комендант, без именного повеленья или без письменного от меня (Панина) приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать и почитать все то за подлог или неприятельскую руку. Буде же так оная сильна будет рука, что спастись не можно, то и арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать». На увещания Власьева и Чекина Иван отвечал: «Я в монашеский чин желаю, только страшусь Св. духа, притом же я бесплотный». Потом сказал, что ему позволено постричься, образам молиться и кланяться, но Гервасием называться не хочет, а пусть назовут его Феодосием.
Но все это содержалось в глубочайшей тайне; о неспособности Ивана к правлению знали очень немногие, и его имя являлось в устах каждого недовольного. К графу Григорию Григ. Орлову явился капитан Московского драгунского полка Побединский с известием о существовании партии, которая считает между своими членами Ив. Ив. Шувалова и которая хочет возвести на престол Ивана Антоновича, что он, Побединский, слышал об этом от поручика Петра Чихачева, а Чихачев — от капитан-поручика Измайловского полка Ивана Гурьева. Орлов сказал, чтоб Побединский с товарищами без боязни вступали в это дело для подробнейшего разведывания. Вследствие этого разведывания несколько офицеров были допрошены и показали: Семеновского полка подпоручик Вепрейский показал, что сержант Лев Толстой до коронации дней за семь сказывал ему, что он слышал от поручика Семена Гурьева, будто собирается партия, к которой и Толстой от Гурьева приглашен. Толстой сказывал Вепрейскому, что послан Лихарев за принцем Иваном, что Семен Гурьев приглашен Александром Гурьевым, знает о том Ив. Ив. Шувалов, князь Иван Голицын, да нет ли тут Измайловых также. В день коронации Вепрейский рассказал об этом Дмитрию Измайлову и предлагал на другой день ехать и объявить Григ. Григ. Орлову; но Измайлов сказал, что не с чем ехать, все это вранье, и если оговоренные запрутся, то донощикам придется терпеть истязание. Измайловского полка капитан-поручик Иван Гурьев на допросе показал: говорил Петру Чихачеву, что Иван Шувалов и с ним четыре знатные особы, а прочих до 70 человек в согласии, чтоб быть государем Ивану Антоновичу, только скоро делать этого нельзя, потому что солдаты любят государыню, а со временем может быть великое кровопролитие, с Шуваловым называли и князя Никиту Трубецкого.
Измайловского полка капитан-поручик Домогацкий показал: свояк его Степан Бибиков сказывал ему, что слышал от Петра Хрущова бранные слова против е. и. в. Петр же Хрущов, прощаясь с Бибиковым, говорил: «Чего трусишь? Нас в партии около 1000 человек!» Михайла Шипов, разговаривая с Семеном Гурьевым, жаловался, что он несчастлив: другие произведены, а он не произведен; Гурьев его утешал. «Слышно, — говорил он, — что сбирается партия против государыни, можете быть в хорошей партии: тут Иван Шувалов, Александр Гурьев, князь Иван Голицын». Михайла Шипов заметил, что тут и Никита Ив. Панин; Гурьев отвечал: «Это правда, что Никита Ив. Панин тут; но есть еще другая партия, в которой Корф: он сбирается восстановить Иванушку; наша партия гораздо лучше, мы стоим за то, для чего цесаревич не коронован, а теперь сомнение у Панина с Шуваловым, кому правителем быть». Семен Гурьев показал, что говорил о некоторых противных партиях, к чему и солдаты армейские некоторых полков распалены; их сержантов в ту партию приглашал и сказывал им, что послан Лихарев за принцем Иваном, чтоб привезти его к оному делу; обо всем этом слышал от Петра Хрущова, а о посылке Лихарева сам выдумал с досады, что 28 июня был на карауле в Петергофе, обещаны были ему награды, но ничего не получил. Петр Хрущов на очной ставке с Гурьевым показал, что действительно все это говорил, а о князе Трубецком и Шувалове им объявлял по одной эхе, слышал на дороге, идучи с батальоном, а подлинно от кого слышал, показать не может.
Екатерина поручила исследовать дело без пыток. Из приведенных показаний открыто было оскорбление величества и умысел к общему возмущению. Сенат в полном собрании вместе с президентами коллегий приговорил Петру Хрущову и Семену Гурьеву отсечь головы, Ивану и Петру Гурьевым каторжную работу, а имение их оставить детям и наследникам. Императрица переменила смертную казнь на вечную ссылку в Камчатку, а каторжную работу на вечную ссылку в Якутск. В манифесте об этом говорилось: «Мы можем, не похвалившись, пред Богом целому свету сказать, что от руки Божией прияли всероссийский престол не на свое собственное удовольствие, но на расширение славы его и на учреждение доброго порядка и утверждение правосудия в любезном нашем отечестве. К сему достохвальному намерению мы приступили не словом, но истинным делом и о добре общем ежедневно печемся. Но при сих наших чистосердечных намерениях нашлися такие неспокойные люди, которые покусилися делать умысел к ниспровержению Божия о нас промысла и к оскорблению нашего величества и тем безумно вознамерились похитить Богом врученного нам народа общее блаженство, о котором мы беспрестанно трудимся с матерним попечением».
Дело было ничтожное; Дмитрий Измайлов сказал справедливо, что «все это вранье». Но из этого вранья обозначилось, что может быть предметом вранья: восстановление Ивана Антоновича и то, зачем не коронован цесаревич. По отношению к первому Екатерина послала предложить свободу только одному принцу Антону: «Мы его одного намерены теперь освободить и выпустить в его отечество с благопристойностью, а детей его для государственных резонов, которые он по благоразумию своему понимать сам может, до тех пор освободить не можем, пока дела наши государственные не укрепятся в том порядке, в котором они к благополучию империи нашей новое свое положение теперь приняли. И ежели он, принц, пожелает быть свободен один, а надежду на нас положит, что мы детей его в призрении своем до времени оставим, содержа их не токмо в пристойном довольстве, но и, как скоро повод к свободе их усмотрим, выпустим и к нему пришлем: то он может искренне свое точное желание объявить. Ежели с детьми своими на обещанное нами время разлучиться не похочет, то бы принял на себя терпение до тех пор остаться в нынешнем его состоянии, доколе и в свободе детей его ту же удобность увидим, которая теперь для него только одного открылась». Принц Антон не согласился быть свободным без детей.
Дело Хрущова и Гурьевых было ничтожное, но оно должно было произвести сильное впечатление на Екатерину. Это было первое искушение. При всем ее старании представить своею деятельностию противоположность бывшему царствованию, при всем старании показать, что «о добре общем ежедневно печемся», при первом личном неудовольствии уже толкуют об Иване Антоновиче или, что еще хуже, о том, зачем цесаревич не коронован, решаются распалять солдат, прямо указывают на знатных людей как на соумышленников, и это болезненное настроение есть следствие события 28 июня: одним удалось тогда, отчего нам не может удасться теперь? Даже коронация не прекратила этого настроения.
Екатерина, несмотря на все свое уменье владеть собою, не могла в октябре 1762 года скрыть тяжелого состояния своего духа: печаль была написана на ее лице. Она призналась английскому посланнику графу Бекингаму, что в обществе она все больше и больше становится рассеянною, сама не зная отчего. Тот же посланник так описывает положение Екатерины: «Императрица по своим талантам, просвещению и трудолюбию выше всех ее окружающих. Стесненная обязательствами, полученными в последнее время, сознавая затруднительность своего положения и страшась опасностей, которыми до сих пор она должна была считать себя окруженною, она еще не может действовать самостоятельно и освободиться от многих окружающих ее людей, которых характер и способности она должна презирать. В настоящее время она употребляет все средства для приобретения доверия и любви подданных; если она успеет в этом, то воспользуется приобретенною властию для чести и пользы своей империи».
С этим отзывом сходен и отзыв французского посланника Бретейля. «Кроме Панина, который скорее имеет привычку к известному труду, чем большие средства и познания, у этой государыни нет никого, кто бы мог помогать ей в управлении и в достижении величия, и, однако, она должна выслушивать и в большей части случаев следовать мнениям этих отъявленных русаков (vieux russes), которые, чувствуя выгоду своего положения, осаждают ее беспрестанно то для поддержания своих предрассудков относительно государства, то по своим частным интересам. В больших собраниях при дворе любопытно наблюдать тяжелую заботу, с какою императрица старается понравиться всем, свободу и надоедливость, с какими все толкуют ей о своих делах и о своих мнениях. Зная характер этой государыни и видя, с какою необыкновенною ласковостию и любезностию она отвечает на все это, я могу себе представить, чего ей это должно стоить; значит, сильно же чувствует она свою зависимость, чтоб переносить это. В одно из последних собраний, когда она была утомлена более обыкновенного разговорами с разными лицами, и особенно с пьяным Бестужевым, с которым у нее был долгий и живой разговор, несмотря на ее старания избегать его, императрица подошла ко мне и спросила, видал ли я охоту за зайцем. Когда я отвечал, что видал, то она сказала: «Так вы должны находить большое сходство между зайцем и мною: меня поднимают и гонят изо всех сил, как я ни стараюсь избежать представлений, не всегда разумных и честных. Однако я отвечаю, сколько могу, удовлетворительно, и если не могу исполнить чье-нибудь желание, то объясняю, почему…"» В другом донесении Бретейль пишет: «Императрица высказывала мне высокое мнение о величии и могуществе своего положения. Она повторила, быть может, раз тридцать: «Такая обширная, такая могущественная империя, как моя». Она мне говорила о многих предположениях относительно внутреннего благосостояния России. Она мне сказала, что по прибытии в эту страну ее не покидала мысль, что она будет здесь царствовать одна. Императрица мне призналась, что она не совершенно счастлива, что она должна управлять людьми, которых нельзя удовольствовать; что она старается всеми средствами сделать своих подданных счастливыми, но чувствует, что надобны года да и года, чтоб они привыкли к ней. Выставляя свои успехи и блеск своего положения, она обнаруживала вместе беспокойство, что ей не по себе. Она в обаянии от престола, но вместе с тем что-то ее беспокоит и волнует. Это легко понять, если приглядеться к поведению и чувствам людей, пользующихся ее доверием в чем бы то ни было. Ни при одном дворе не господствовало такое разделение на партии, а императрица обнаруживает слабость и колебание — недостатки, которых никогда не замечалось в ее характере. Боязнь потерять то, что имела смелость взять, ясно и постоянно видна в поведении императрицы, и потому всякий сколько-нибудь значительный человек чувствует свою силу перед нею. Изумительно, как эта государыня, которая всегда слыла мужественною, слаба и нерешительна, когда дело идет о самом неважном вопросе, встречающем некоторое противоречие внутри империи. Ее гордый и высокомерный тон чувствуется только во внешних делах, во-первых, потому, что здесь нет личной опасности, во-вторых, потому, что такой тон в отношении к иностранным державам нравится ее подданным».
Но как бы ни было затруднительно, тяжело положение Екатерины, необыкновенная живость ее счастливой природы, чуткость ко всем вопросам, царственная общительность, стремление изучить каждого замечательного человека, исчерпать его умственное содержание, его отношения к известному вопросу, общение с живыми людьми, а не с бумагами, не с официальными докладами только — эти драгоценные качества Екатерины поддерживали ее деятельность, не давали ей ни на минуту упасть духом, и эта-то невозможность ни на минуту сойти нравственно с высоты занятого ею положения и упрочила ее власть; затруднения всегда заставали Екатерину на ее месте, в царственном положении и достойною этого положения, потому затруднения и преодолевались.
После коронационных торжеств двор оставался в Москве последние три месяца 1762 года и первую половину 1763-го. Состояние обеих столиц одинаково возбуждало опасения и заботы правительства, что мы видели относительно Петербурга и в предшествовавшее царствование. Теперь учреждена была комиссия из генерал-аншефа Чернышева, генерал-поручика Бецкого и лейб-кирасирского полка вице-полковника князя Дашкова; комиссия эта должна была представить в Сенат, каким образом ограничить распространение города Петербурга, чтоб жители его избавились от затруднения в сообщениях, производимого безмерною обширностию города; предполагалось необходимым назначить предел, за которым поселения уже составляли предместия; равным образом комиссия должна была представить свои соображения о Москве, которая по древности строения своего в надлежащий порядок не пришла, жители терпят разорение от частых пожаров вследствие тесного деревянного строения. В обеих столицах запрещено было вновь строить фабрики и заводы. Мы видим, что Екатерина в своей записке поместила в первое или в одно из первых присутствий своих в Сенате распоряжение о прекращении дороговизны хлеба в Петербурге, именно временное запрещение вывозить хлеб за границу, и тут же говорит о полном успехе этой меры: в два месяца наступила дешевизна всех припасов. Но из протоколов Сената мы узнаем, что 20 ноября в Москве императрица присутствовала в Сенате и объявила о донесении из Петербурга директора полиции Корфа о ценах хлеба и съестных припасов в этой столице: оказывалось, что с сентября месяца цена хлебу возвысилась на 20 коп. По этому поводу Екатерина приказала Сенату стараться об учреждении казенных магазинов, также изыскивать способы, как бы сделать провоз съестных припасов в Петербург дешевле, ибо купцы объявляют, что и при такой дорогой цене барыша мало получают.
Кроме известия о дороговизне из Петербурга приходили другого рода неприятные известия: от 20 ноября фельдмаршал Миних репортовал, что в Петербурге происходят такие грабительства и разбои, что ночью без конвоя никто из своей квартиры отлучиться не может. Сенат переслал это донесение в свою петербургскую контору; здесь приказали: в Сенат сообщить сведение, что были беспорядки, о которых старший сенатор Неплюев доносил императрице, сделаны распоряжения о их прекращении, несколько подозрительных людей и злодеев переловлено, после чего с 21 ноября водворилась полная тишина; что же касается репорта фельдмаршала Миниха, что без конвоя нельзя никому ночью выходить, то об этом никакого сведения ни от кого контора не имеет. Приходили известия о разбоях и из других мест: из Новгородского уезда доносили, что разбойники грабят и жгут помещичьи домы; послана была против них драгунская команда из 15 человек, но разбойники убили из нее двоих да ранили 5 человек, сами все ушли и производят разбои по-прежнему, присылают в помещичьи домы с требованием денег, угрожая поджогом.
17 сентября Екатерина приказала отменить сыщиков и обязанности их возложить на губернаторов и воевод, причем каждому губернатору и вице-губернатору велено прислать в Сенат мнение, какие они в своих губерниях находят лучшие способы к искоренению воров. Но скоро опять пришло известие, что воровские люди напали на Ярославскую монетную фабрику. Потом пришло известие о разбоях по дорогам Шлюссельбургской, Ладожской, Нарвской; а на юго-востоке в Троицкий Битюцкий монастырь приехала разбойничья шайка в 27 человек, монастырских казначея и ключника били плетьми, прочих монахов жгли и вымучали монастырских денег 1630 рублей и прочие вещи пограбили.
Крестьянские волнения продолжались. Крестьянин Азебаев принес в Казанскую губернскую канцелярию копию с манифеста, будто бы состоявшегося 7 июля, о восшествии на престол Екатерины; в манифест вписаны были «самые пасквильные речи», например: которые собственные ее и. в-ства крестьяне отданы были в прежних годах архиереям и монастырям и которые подписаны под заводы, таким отнюдь на этих заводах не работать и быть по-прежнему ясачными. Открылось, что бумагу писал Казанского уезда, села Красной Горки дьячок Кузьмин, который признался, что сочинил ее умышленно в бытность свою под караулом в Казанской духовной консистории вместе с содержащимся в ней под караулом заводским крестьянином графа Шувалова Куликовым. Азебаев объявил, что заводские крестьяне Шувалова списали копии с мнимого манифеста и, ездя по своей братии, возмущают и берут подписки не работать на заводах, а желающих работать бьют, разоряют и выгоняют из домов. В ноябре Сенат слушал донесение канцелярии главного правления заводов, что приписанные к казенным и партикулярным заводам крестьяне единогласно состоят в упорстве, и со многих заводов от работ насильно ушли, и по неоднократным посылкам из канцелярии ни в какие работы нейдут; по мнению канцелярии, крестьян этих, кроме строгости военных команд, ничем другим усмирить нельзя, и Берг-коллегия была согласна в этом. Из донесения канцелярии ясно, что и приписанные к казенным заводам крестьяне волновались точно так же, как и приписанные к частным заводам.
Для усмирения заводских крестьян отправлен был генерал-квартирмейстер князь Александр Алексеевич Вяземский, в инструкции которому говорилось, что он прежде всего должен привести крестьян в рабское послушание и усмирить, потом сыскивать подстрекателей. Исполнивши это, исследовать насчет притеснений, которым они подвергались. Если не будет под руками прикащиков, на которых они жалуются, то для скорейшего прекращения дела крестьян заставить работать, если они правильно принадлежат к заводу, а с прикащиков взять подписки, чтоб они отнюдь с крестьян ничего лишнего не требовали, особенно же удерживались от мучительства, какое оказалось на Петровском заводе Евдокима Демидова. Если, несмотря на увещания и угрозы, крестьяне не придут в повиновение, то смирить их оружием, однако к делу не приступать без самой крайности. При исследовании их жалоб поступать таким образом: взять от крестьян поверенных по их добровольному выбору или самому Вяземскому определить к ним депутата и, забравши от него или поверенных все их жалобы с доказательствами, исследовать беспристрастно, выслушивая обе стороны, ибо как крестьянская продерзость всегда вредна, так и человеколюбие наше терпеть не может, чтоб порабощали крестьян свыше мер человеческих, особенно с мучительством. И если действительно найдется, что прикащики виноваты, то наказать их, причем надобно брать предосторожность, чтоб крестьяне не возмечтали, что их начальники и тогда должны их бояться, когда им не понравится и правильная работа. Если кто из прикащиков уличится в крайнем бесчеловечии, такого можно наказать и публично; а если кто требовал работы сверх должного, такого можно наказать секретно, не подавая повода простому народу выходить из надлежащей покорности. Окончив это дело, Вяземский должен был рассмотреть состояние заводов, осведомиться, не лучше ли горные работы производить вольнонаемными работниками, чтоб этим, если можно, отвратить на будущее время все причины к беспокойствам и работу сделать прочнее и полезнее.
7 ноября Екатерина, присутствуя в Сенате, объявила, что государственные крестьяне, живущие в Казанской, самой лучшей, губернии, приведены в великую бедность и без дозволения местных смотрителей не смеют завести ни одного поросенка, будто для того, чтоб эти животные не ели дубовых желудей, которых, однако, ни одного не было посажено. Императрица приказала для освидетельствования всех этих беспорядков послать туда надежного чиновника. Выбран был вице-президент Штатс-конторы Швебс.
Оставались крестьяне церковных имений. Предположенная комиссия об этих имениях составилась только в конце ноября; членами ее были: митрополит новгородский Димитрий, архиепископ петербургский Гавриил, епископ переяславский Сильвестр, сенатор граф Иван Воронцов, гофмейстер князь Борис Куракин, шталмейстер князь Сергей Гагарин, прокурор Синода князь Алексей Козловский, действ, стат. советник Григорий Теплов. Комиссия состояла под единственным ведением императрицы; она должна была руководствоваться духовным регламентом и указами Петра Великого, «яко ничего лучшего уже определить нам невозможно», — говорила Екатерина в инструкции комиссии. Поэтому комиссия должна была распределить доходы с церковных имений: 1) на содержание домов архиерейских, монастырей и церквей; 2) на учреждение училищ; 3) на учреждение инвалидных домов. В начале инструкции говорилось: «Св. Синод сам довольно ведает, что познание слова Божия есть первое основание благополучия народного и что из сего источника истекает вся народная добродетель. Но мы с прискорбием видим, что народ наш простой весьма удален еще от должного исправления, так что и самые многие священники не токмо не ведают истинного пути к просвещению народному, но и, будучи сами часто малограмотные, нередко простому народу служат собственными примерами к повреждению. Св. Синод ведает и то, сколь великий соблазн в законе, а паче в нашем православном, когда имущество церковное расточается иногда на временные житейские попечения, а вечные и богоугодные дела остаются в забвении или и вовсе в уничтожении».
Комиссия должна была спешить своим делом: 12 декабря в присутствии императрицы в Сенате читалось донесение, что монастырские крестьяне в числе 8539 душ не дали подписок, что будут послушны монастырским властям.
В одной из записок своих Екатерина говорит, что заводских крестьян в явном возмущении было 49000 человек, а монастырских и помещичьих — до 150000. В другой записке императрица говорит, что заводских крестьян посланы были унимать генералы — князь Александр Алексеевич Вяземский и Александр Ильич Бибиков, которые «не единожды принуждены были употребить против них оружие и даже до пушек».
В инструкции кн. Вяземскому был поставлен вопрос: нельзя ли заменить приписных к заводам крестьян вольнонаемными работниками? Вопрос должен был решиться отрицательно по малочисленности народонаселения сравнительно с пространством. 15 октября Сенат получил указ императрицы: так как в России много непоселенных мест, а многие иностранцы просят позволения поселиться, поэтому ее и. в-ство дозволяет Сенату принимать в Россию без дальнего доклада всех желающих поселиться, кроме жидов. Несмотря, однако, на исключение жидов, многим могло не понравиться позволение селиться иностранцам-иноверцам, и потому в указе было прибавлено: «Ее и. в-ство надеется со временем чрез то умножить славу Божию и его православную греческую веру и благополучие здешней империи». Надобно заметить, что накануне, 14 октября, надворный советник Андрей Шелиг объявил в Сенатской конторе в Петербурге, что он подал Никите Ив. Панину доношение на имя императрицы с секретным проектом о поселении в Оренбургской губернии на пустой земле иностранных народов и что Панин велел ему ехать в Москву.
Если решено было пригласить иностранных поселенцев, то тем более должны были стараться о возвращении русских беглецов и удержании от побегов. Семнадцать раскольничьих стародубовских и черниговских Слобод Подали челобитную: эти слободы построили предки их, перешедшие из-за границы; они, поселясь в лесных местах, распахали немалые поля и раскосили сенокосы. В правление императрицы Елисаветы три слободы отданы Киево-Печерскому монастырю, а бывшим императором отдано шесть слобод Андрею Гудовичу, в которых состоит больше 4000 душ; чрез это выезд из-за рубежа и вовсе прекратится, ибо уже не может быть свободной жизни во владельческих руках, поэтому жители слобод просят перевести их в дворцовое ведомство. За «голубицу» Фридриха II теперь не было заступников, и Сенат приказали: подать императрице доклад, что слободы к отдаче Гудовичу во владение не следуют, потому что населены беглыми, и если бы они ему отданы были, то прежние помещики, чьи эти беглые были, имели бы право требовать их назад или просить за них вознаграждения.
Имея в виду, чтоб как можно менее было недовольных, Екатерина с очень неприятным чувством просмотрела поданный ей Сенатом длинный реестр казенных должников, которые без потери своего состояния не могли удовлетворить требованиям казны: одних дворянских домов было около 50, а с людьми других сословий более 100. Императрица послала Сенату указ, что хотя она и не может похвалить людей, которые впали в долги вследствие неумеренных и только роскоши служащих расходов, и никогда не согласится дать таким людям средства к расточительности, а воздержным людям соблазн, однако желает сделать некоторое облегчение впадшим в долги до ее царствования, чтоб невинные дети расточительных отцов не страдали в нищете и горести, но это облегчение не должно быть в ущерб казне. Комиссия из Петра Ив. Панина, Елагина, Еропкина и Яковлева должна была рассмотреть состояние дел каждого должника и подать императрице мнение, как удобнее избавить их от разорения.
Известия о взяточничестве областных правителей не прекращались. 23 октября в присутствии императрицы в Сенате слушалась челобитная слободского Острогожского полка сотника Коновецкого, что от генерал-поручика князя Кантемира отяготителям тамошнего народа полковнику Тевяшову и прочим оказывается великое послабление, за что он получил от них в собственность под видом перепродажи немалое количество казенной земли, которую он населил козаками из слободских полков, — построено было до 300 дворов. Екатерина приказала назначить комиссию на месте и сама назначила председателем ее секунд-майора Измайловского полка Щербинина.
С сентября до конца года Екатерина присутствовала в Сенате одиннадцать раз. В первое из этих присутствий в Москве было определено: сенаторам быть в Сенате от половины девятого до половины первого часа и посторонних речей отнюдь не говорить Между тем дело об Императорском совете в связи с преобразованием Сената не прекращалось. Главным двигателем дела был по-прежнему Никита Ив. Панин, желавший обезопасить правление от влияния фаворитов. Мы видели отношения его к царствованию Елисаветы, против которого у него сильно накипело на сердце; после несбывшихся надежд играть первую роль удаление в Стокгольм и здесь крайне затруднительное и унизительное положение вследствие перемены политики, которую он приписывал ненавистному сопернику Ивану Шувалову и его родственнику графу Петру Ивановичу, — вот какие воспоминания вынес Панин из царствования Елисаветы, и потому неудивительно, что в докладе своем о необходимости Императорского совета он отозвался в самых резких выражениях об этом царствовании. «Сенат, — говорил Панин в докладе, — имеет под управлением все коллегии, канцелярии, конторы яко центр, у которого все стекается, но он под государевою державною властию не может иметь права законодавца, а управляет по предписанным законам и уставам, которые изданы в разные времена, и, может быть, по большей части в наивредительнейшие, то есть тогда, когда при настоянии случая что востребовалось. Следовательно, какие бы предписания Сенат ни имел о попечении, чтоб натуральная перемена времен, обстоятельств и вещей всегда были обращены в пользу государственную, ему в рассуждение его существительного основания невозможно сего исполнить, ибо его первое правило — наблюдать течение дел и производить ему принадлежащие по силе выданных законов и указов; в противном случае Сенат выйдет из своей границы, и течение дел в правлении государства часто будет останавливаться, и вместо скорых резолюций будут нескончаемые рассуждения и споры о новых законах, умалчивая, что физический и моральный резоны не дозволяют трактовать о законодании в таком людном собрании. Сенатор и всякий другой судья приезжает в заседание так, как гость на обед, который еще не знает не токмо вкусу кушанья, но и блюд, коими будет потчиван. Из сего само собою заключается, что главное, истинное и общее о всем государстве попечение замыкается в персоне государевой. Он же никак инако и в полезное действо произвести не может, как разумным ее разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон.
Если б одна простая речь указа сочиняла одно прямое дело, то б генерал-прокурор мог быть почтен таким общим попечителем, которому все приказано. В инструкции он назван государевым оком, но самодержавный государь, оставляя при себе право законодания, конечно, не может чрез одно око рассматривать все разные в управлении государства надобности по переменам времен и обстоятельств, почему в существе генерал-прокурор остается только тем оком, которое в Сенате порядок производства дел и точность законов наблюдать должен. Согласиться можно, что Ягужинский и Трубецкой распространяли гораздо далее свое звание; но то надлежит приметить, что первый был в то время ближайший советник того государя, который тогда сам империю и правительство установлял, а из каких людей и какими средствами, о том известно. К чему довольно одно то напамятовать, что вице-канцлер был положен на плаху, чтоб только научить тогдашних новых сенаторов, как с благопристойностью сидеть и рассуждать в Сенате. Взяв эпок царствования императрицы Елисаветы Петровны, князь Трубецкой тогда первую часть времени своего прокурорства производил по дворскому фаверу как случайный человек, следовательно, не законы и порядок наблюдал, но все мог, все делал и, если осмелиться сказать, все прихотливо развращал, а потом сам стал быть угодником фаворитов и припадочных людей. Сей эпок заслуживает особливое примечание: в нем все было жертвовано настоящему времени, хотениям припадочных людей и всяким посторонним, малым приключениям в делах. Образ восшествия на престол покойной императрицы требовал ее разумной политики, чтоб, хотя сначала, сообразоваться сколько возможно с неоконченными уставами правления великого ее родителя, вследствие чего тотчас был истреблен учрежденный до того во всей государственной форме Кабинет, который, особливо наконец когда Бирон упал, принял было такую форму, которая могла произвесть государево общее обо всем попечение. Ее величество вспамятовала, что у ее отца-государя был домовый кабинет, из которого, кроме партикулярных приказаний, ордеров и писем, ничего не выходило, приказала и у себя такой же учредить. Тогдашние случайные и припадочные люди воспользовались сим домашним местом для своих прихотей и собственных видов и поставили средством оного всегда злоключительный общему благу интервал между государя и правительства. Они, временщики и куртизаны, сделали в нем, яко в безгласном и никакого образа государственного не имеющем месте, гнездо всем своим прихотям, чем оно претворилось в самый вредный источник не токмо государству, но и самому государю. Вредное государству, потому что стали из него выходить все сюрпризы и обманы, развращающие государственное правосудие, его уставы, его порядок и его пользу под формою именных указов и повелений во все места; вредное самому государю, потому что и те сами, кои такие коварные средства употребляют для прикрытия себя пред публикою, особливо стараются возлагать на счет собственного государева самоизволения все то, что они таким образом ни производили, ибо в таком безгласном и в основании своем несвойственном правительству государственному месте определенная персона для производства дел может себя почитать не подверженным суду и ответу пред публикою. Ласкатели же государю говорят: ведь-де у вас есть свой Кабинет: извольте чрез него приказывать. Вредное различение! Будто б все места правительства не равно собственные были самодержавного государя, когда и государство все его быть должно. Да только разница в том, что, когда государевы дела выходят из сих мест правительства, всякий сюрприз и ошибку публика приписывает министрам государевым, которые особливым побуждением обязаны оное предостерегать и сами так дерзко не могут взлагать то на государя, будучи честью и званием также обязаны к отчету в их поведении не токмо пред своим государем, но и перед публикою. В таком положении государство оставалось подлинно без общего государского попечения с течением только обыкновенных дел по одним указам всякого сорта. Государь был отдален от правительства. Прихотливые и припадочные люди пользовались Кабинетом, развращали форму и порядок и хватали отовсюду в него дела на бесконечную нерешимость пристрастными из него указами и повелениями. Сего не довольно: они тут родили еще новое место, страннее уже первого, и по дежурству от генерал-адъютантства не военными командами распоряжали, но государственные распорядки делали и ими правили; в наследство и дележ партикулярных людей без законов и причин мешались; домы их печатали; у одного отнимали, другому отдавали. Между тем большие и случайные господа пределов не имели своим стремлениям и дальним видам, государственные оставались без призрения; все было смешано; все наиважнейшие должности и службы претворены были в ранги и в награждения любимцев и угодников; везде фавер и старшинство людей определяло; не было выбору способности и достоинству. Каждый по произволу и по кредиту дворских интриг хватал и присвоивал себе государственные дела, как кто которыми думал удобнее своего завистника истребить или с другим против третьего соединиться. Если кроме самоизвольства оставались еще какие штатские правила, то, конечно, они были те, по которым внутреннее государства состояние насильствовано и жертвовано для внешних политических дел, чем наконец и едва не взаимными ли сюрпризами зависти между собою, завелася война в то самое время, когда дошло до высочайшей степени бесстрашие, лихоимство, расхищение, роскошь, мотовство и распутство в имениях и в сердцах. Увидели скоропостижную войну, требующую действительных ресурсов. Нужно стало собрать в одно место раскиданные части, составляющие государство и его правление. Сделали конференцию, монстр, ни на что не похожий: не было в ней ничего учрежденного, следовательно, все безответственное, и, схватя у государя закон, чтоб по рескриптам за подписанием конференции везде исполняли, отлучили государя от всех дел, следовательно, и от сведения всего их производства. Фаворит остался душою, животворящею или умерщвляющею государство; он, ветром и непостоянством погружен, не трудясь тут, производил одни свои прихоти; работу же и попечение отдал в руки дерзновенному Волкову. Сей под видом управления канцелярского порядка, которого тут не было, исполнял существительную ролю первого министра, был правителем самих министров, избирал и сочинял дела по самохотению, заставлял министров оные подписывать, употребляя к тому или имя государево, или под маскою его воли желания фаворитовы. Таково истинное существо формы или, лучше сказать, ее недостатки в нашем правительстве. Наш сапожный мастер не мешает подмастерью с работником и нанимает каждого к своему званию. А мне, напротив того, случилося слышать у престола государева от людей, его окружающих, пословицу льстивую за штатское правило: была бы милость, всякова на все станет.
Спасительно нашему претерпевшему отечеству матернее намерение в. и. в-ства, чтобы Богом и народом врученное вам право самодержавства употребить с полною властию к основанию и утверждению формы и порядка в правительстве. Во исполнение всевысочайшего в. и. в. мне повеления я всеподданнейше здесь подношу о том проект в форме акта на подписание вашему величеству. Осмелюсь себя ласкать, что в сем проекте установляемое формою государственною верховное место лежисляции или законодания, из которого, яко от единого государя и из единого места, истекать будет собственное монаршее изволение, оградит самодержавную власть от скрытых иногда похитителей оныя. Впрочем, я должен с подобострастием приметить, что есть, как вам известно, между нами такие особы, которым для известных и им особливых видов и резонов противно такое новое распоряжение в правительстве. И потому невозможно в. и. в-ству почесть совсем оконченным к пользе народной единое ваше всевысочайшее соизволение на сей ли предложенный проект или на что другое, но требует еще оно вашего монаршего попечения и целомудренной твердости, чтоб Совет в. и. в. взял тотчас свою форму и приведен бы был в течение, ибо почти невозможно сумневаться, чтобы при самом начале те особы не старались изыскивать трудностей к остановке всего или по последней мере к обращению в ту форму, какову они могут желать. В таком случае несравненно полезнее теперь по ней сделать установление, нежели допустить так, как прежде бывало, развращать единожды установленное».
Можно себе представить, какое впечатление на Екатерину должен был произвесть этот доклад. Екатерина сама имела слабость относиться несправедливо к популярному правлению Елисаветы, резко выставлять на вид недостатки его и умалчивать о достоинствах; но в своем глазу не видно и бревна, а сучок в глазу другого очень заметен; тут же бревно в глазу автора доклада было таких размеров, что не могло не поразить и не возбудить подозрения; как ни неприязненно была расположена Екатерина к Шуваловым, все же картина правления Елисаветы, начертанная Паниным, не могла не показаться ей пасквилем, продиктованным крайнею личною враждою; но человек, который позволяет себе так увлекаться, не может рассчитывать на то, что он возбудит уважение и внимание к своему совету, тем более что у того, кому подавался совет, имелось побуждение смотреть на него подозрительно. Панин бил мимо, потому что вооружал против своего дела самолюбие Екатерины: при Елисавете, представлял он, дела находились в ужасном положении, недостойные люди, похитив доверие государыни, делали что хотели; для того чтоб при Екатерине не было того же, необходимо учредить Императорский совет: значит, ум, способности Екатерины не внушали никакого доверия, ее фавориты уже обозначились, и против них надобно было поскорее прибегнуть к единственному средству спасения, к учреждению Совета! Но действительно ли это средство? При императрице Анне был такой совет под именем Кабинета, и это было время бироновщины. Кабинет, по словам Панина, принял «такую форму, которая могла произвесть государево общее обо всем попечение»; следовательно, эта чудодейственная форма, к которой Панин взывал как к средству против всех зол, средству против припадочных людей, была вовсе не так действительна, не могла предохранить Россию от бироновщины. И это-то недействительное средство предлагается с такою настойчивостию: есть люди, которые не одобряют учреждения Совета, так императрица не должна обращать внимания на их мнения, не должна прежде решения важного дела выслушивать различные мнения о нем, только при учреждении Совета должна отказаться от совета, подписать, не думая, поданный проект!
В проекте Совета, поднесенном Екатерине Паниным для подписания, говорилось: «Задолго до нашего принятия Российской державы мы, познавая существо правления сей великой и сильной империи, познали и причины, которые так часто при всяких обстоятельствах и переменах подвергали оное пренебрежению государственных дел, т. е. слабости народного правосудия, упущению его благосостояния и, наконец, всем тем порокам, которые по временам внедривались во все течение правления, как особливо при возведении на престол покойной императрицы Анны Иоанновны, и самая самодержавная власть уже потрясена была. Таковые государству вредные приключения происходили, несумненно, частию от того, что в производстве дел действовала более сила персон, нежели власть мест государственных, частию же и от недостатка таких начальных оснований правительства, которые бы его форму твердую сохранять могли… От начала недостаточные установления чрез долгое время, частию и в том еще злоупотребления наконец привели в такое положение правление дел в нашем любезном отечестве, что при наиважнейшем происшествии на монаршем престоле почиталось излишним и ненадобным собрание верховного правительства. Кто верный и разумный сын отечества без чувствительности может себе привесть на память, в каком порядке восходил на престол бывший император Петр III, и не может ли сие злоключительное положение быть уподоблено тем варварским временам, в которые не токмо установленного правительства, ниже письменных законов еще не бывало».
Императорский совет по проекту должен был состоять из шести членов, которые называются императорскими советниками. «В числе сем должны быть некоторые департаментов государственных статскими секретарями и потому место свое в тех департаментах для заседания иметь, яко то: 1) статский секретарь иностранных дел и член того департамента, т. е. Иностранной коллегии; 2) статский секретарь внутренних дел, который не токмо сенатор, но и место имеет во всех коллегиях, принадлежащих к тому департаменту; 3) статский секретарь военного департамента, который в Военной коллегии, в Комиссариате и в Провиантской, в Артиллерии, в Инженерном и Кадетском корпусах место имеет; 4) статский секретарь морского департамента, который и член коллегии Адмиралтейской. Все дела, принадлежащие по уставам государственным и по существу монаршей самодержавной власти нашему собственному попечению и решению, яко то взносимые к нам не в присутствии в Сенате доклады, мнения, проекты, всякие к нам принадлежащие просьбы, точное сведение всех разных частей, составляющих государство и его пользу, — словом, все то, что служить может к собственному самодержавного государя попечению о приращении и исправлении государственном, имеет быть в нашем Императорском совете, яко у нас собственно. Императорский совет не что иное, как то самое место, в котором мы об империи трудимся, и потому все доходящие до нас дела должны быть по их свойству разделяемы между теми статскими секретарями, а они по своим департаментам должны их рассматривать, вырабатывать, в ясность приводить, нам в Совете предлагать и по них отправления чинить нашим резолюциям и повелениям. В присутствии нашем каждый статский секретарь по своему департаменту предлагает дела, принадлежащие к докладу и высочайшему императорскому решению, а советники императорские своими мнениями и рассуждениями оные оговаривают, и мы нашим самодержавным повелением определяем нашу последнюю резолюцию». В заключении проекта говорилось о разделении Сената на шесть департаментов.
Екатерина не вдруг подписала проект. Она прежде сама сделала замечания на некоторые выражения. Так, против выражения во введении: «И не может ли сие злоключительное положение быть уподоблено тем варварским временам» — она заметила: «Правда, что жалеть было о том должно, но неправда то, чтоб мы потому были хуже татар и калмыков, а хотя б и были таковы, то и при том кажется мне, что употребление столь сильных слов неприлично нашей собственной славе, да и персональным интересам нашим противно такое на всю нацию и на самих предков наших указующее поношение». В проекте статские секретари были названы министрами; Екатерина заметила: «Слово министры не можно ль переименовать русским языком и точную дать силу?» Екатерина не заметила или не хотела заметить еще странности: во введении находилась жалоба, что все беспорядки происходили оттого, что действовала более сила персон, нежели власть мест государственных, и дело дошло до того, что при возведении на престол Анны Иоанновны даже потрясена была самодержавная власть; но все знали, что в это время Россия управлялась Верховным тайным советом. Слово «министр» не сумели перевести по-русски и дать ему точную силу и просто выпустили, равно как и выражение «варварские времена». Проект переписали; Екатерина и тут переменила: вместо шести членов Совета написала: «До осьми». Написаны уже были имена членов: граф Бестужев, гетман Разумовский, канцлер граф Воронцов, князь Яков Шаховской, Панин, граф Захар Чернышев, князь Мих. Волконский, граф Григорий Орлов. Статскими секретарями назначались: Панин — внутреннего департамента, Воронцов — чужестранного, Чернышев — военного. Наконец 28 декабря Екатерина подписала манифест, и все же он не был обнародован, Императорский совет не был учрежден; в важных случаях, как увидим, по-прежнему созывался совет или конференция из лиц по назначению императрицы. Екатерина поступила и тут с тою робостью, нерешительностью, внимательностью ко всем мнениям, что порицают в ней министры иностранные в это время — иностранные министры, смотревшие и на поведение Екатерины теми же полузакрытыми глазами, какими смотрели прежде на поведение Елисаветы, упрекая ее в медленности и нерадении. Екатерина не послушалась Панина, собрала мнения; некоторые ограничились замечаниями второстепенными, один советовал восстановить прежнее название — Верховный тайный совет. Но конечно, любопытнее других для Екатерины были замечания, сделанные генерал-фельдцейхмейстером Вильбуа. «Я не знаю, — писал Вильбуа, кто составитель проекта; но мне кажется, как будто он под видом защиты монархии тонким образом склоняется более к аристократическому правлению. Обязательный и государственным законом установленный Императорский совет и влиятельные его члены могут с течением времени подняться до значения соправителей. Императрица по своей мудрости отстранит все то, из чего впоследствии могут произойти вредные следствия. Ее разум и дух не нуждаются ни в каком особенном Совете, только здравие ее требует облегчения от невыносимой тяжести необработанных и восходящих к ней дел. Но для этого нужно только разделение ее частного Кабинета на департаменты с статс-секретарем для каждого. Также необходимо и разделение Сената на департаменты. Императорский совет слишком приблизит подданного к государю, и у подданного может явиться желание поделить власть с государем».
Мы видели, что французский посланник Бретейль, приписывая Екатерине слабость и нерешительность в делах внутренних, жалуется на ее гордый и высокомерный тон в делах внешних и объясняет это, во-первых, тем, что здесь не было личной опасности, а во-вторых, тем, что таким тоном в отношении к иностранным державам Екатерина хотела понравиться своим подданным. Мы не станем отвергать последнего объяснения, но заметим, что положение России благодаря деятельности Елисаветы в Семилетнюю войну было очень выгодно. Все державы выходили из этой войны с крайним истощением, Россия чувствовала его меньше всех, и значение, приобретенное ею в Семилетнюю войну, было таково, что ее движение в ту или другую сторону решало судьбу главных воюющих держав. Елисавета довела Фридриха II до края погибели, Петр III спас его; теперь от Екатерины зависело или снова повергнуть его в отчаянное положение, или спасти; все затруднение состояло в выборе.
Разумеется, можно было ожидать, особенно по словам манифестов, что Екатерина возвратится к елисаветинской политике, опять двинет свои войска на помощь Австрии и заставит Фридриха II мириться на всей воле союзников, причем Восточная Пруссия отойдет к России. Так понял дело и старый фельдмаршал Солтыков: тотчас по получении известия о событии 28 июня он занял войском очищенные было прусские области. Но Солтыков получил указ снова их очистить; императрица объявила, что будет соблюдать мир с Пруссиею. Конечно, она не поступила бы таким образом, если б была уверена, что войско и народ непременно хотят возобновления войны с Пруссиею, но она знала, что раздражение происходило не от прекращения наскучившей всем дорого стоившей войны, а от того подчинения прусским интересам, какое позволил себе Петр III, от того значения, какое прусский министр получил в Петербурге; раздражение происходило от того, что таким унижением покупался союз Пруссии для войны, совершенно бесполезной для русских интересов, для войны, к которой чувствовалось полное отвращение. Поэтому Екатерина не опасалась никакого неудовольствия, если не нарушала заключенный мир с Пруссиею, если при этом отстраняла датскую войну и поддерживала достоинство России, не тратя русской крови и денег; за все нравственные невыгоды, за всю неловкость прусского мира отвечало предшествовавшее правительство. Мир был нужен Екатерине по неупроченности ее положения, по желанию заняться внутренними делами, улучшить положение народа, приобрести этим право на его привязанность, оправдать событие 28 июня, для всего этого нужны были деньги и важно было прекратить расходы на заграничную армию. На войну можно было решиться только в крайнем случае; но предстояла ли эта крайность, надобилось ли охранять целость империи и значение ее в Европе, нужно ли было сдержать соседа, сильного и не разбиравшего средств для достижения честолюбивых целей? Этот упорный сосед был уже сдержан; Фридрих II выходил из Семилетней войны без внутренних средств начать другую, без союзников, с страхом затронуть Россию, увеличить ею число своих врагов, с желанием всеми средствами приобресть ее дружбу. Было ли согласно теперь с интересами России обессиливать окончательно Пруссию, приносить ее в жертву Австрии и Франции, преимущественно первой, которая получала тогда преобладающее влияние в Германии? Не нужна ли была поэтому Пруссия для сохранения политического равновесия в Европе? Конечно, могут сказать, что пестрая по своему составу Австрия никогда не могла быть так опасна для России, как Пруссия; но мы не имеем права от веков предшествовавших требовать тех взглядов, которые опыт и влияние новых начал и явлений дали векам последующим. Для Екатерины и ее советников прежде всего представлялся вопрос: так как России нечего более бояться Фридриха II, которому притом недолго остается жить, то следует ли для окончательного сокрушения Пруссии в угоду Австрии, для возвращения ей Силезии нарушить мир, начать войну, которая может затянуться при личных средствах Фридриха, при истощении Австрии и Франции?
Мир был нужен по отношению к польскому вопросу, приближавшемуся к решению: со дня на день ждали смерти короля Августа III. В Европе было тогда признано и подтверждено в знаменитом сочинении Монтескье (Дух Законов), что для государств выгоднее соседи слабые; отсюда стремление поддерживать слабость соседних держав, поддерживать правительственные формы, которые условливали эту слабость, заключать между собою договоры о поддержании этих форм, отсюда договоры между Россиею, Пруссиею, Австриею, Даниею о поддержании известных правительственных форм в Польше и Швеции. Но с признанною в науке и практике выгодою соединены были и большие затруднения. Государство слабое не могло сохранять своей самостоятельности, должно было подвергаться влиянию сильных соседей; эти влияния сталкивались, слабое государство становилось ареною для борьбы сильных, которые таким образом теряли выгоду иметь безопасные границы, ибо боролись друг с другом по поводу слабого, не разделявшего, но сталкивавшего их. Так, слабая Польша представляла из себя открытую арену для борьбы России, Пруссии, Австрии, Турции, Швеции, Франции. Борьба производилась с особенною силою при королевских выборах, и к этой-то борьбе надобно было теперь готовиться. Мог быть выбран или иностранный принц, или природный поляк, как говорилось тогда, Пяст. Интерес России требовал такого короля, который был бы избран исключительно по ее влиянию, был бы ей одной обязан престолом и потому мог бы отслужить ей за это удовлетворением ее требованиям, которых было три: облегчение участи православных русских, определение границ, возвращение беглых. Польша была слаба, а между тем сильная Россия не могла от нее добиться ничего относительно этих требований, что производило сильное раздражение, ибо нарушало существенные интересы и достоинство России. Понятно, как важно было для Екатерины, чтоб эти требования получили удовлетворение в самом начале ее царствования, особенно первое, чтоб она для русских людей явилась защитницею православия, ответила делом на призыв Кониского в его знаменитой речи после коронации, а в глазах европейских философов явилась защитницею свободы совести, укротительницею католического фанатизма. Первым искателем польского престола был сын Августа III наследный принц саксонский; но он не удовлетворял главному условию — не мог быть возведен на престол исключительно с помощию России: его поддерживали Австрия и Франция, под преимущественным влиянием которых он и должен был находиться. При Елисавете это был и русский кандидат, ибо тогда основанием политики было сдерживание Пруссии в союзе с Австриею, Франциею и Саксониею; но теперь мир с Пруссиею переменял основание политики. Мир России с Пруссиею, даже и не сопровождаемый союзом, наносил тяжкий удар Австрии и Франции, особенно первой, которую принуждал к невыгодному миру с Пруссиею, следовательно, вел необходимо к охлаждению между Австриею и Россиею, а при таких обстоятельствах нельзя было поддерживать австро-французского кандидата, надобно было противодействовать ему всеми силами, что еще более увеличивало охлаждение Австрии и Франции к России. Этого мало: при Елисавете, когда борьба с Пруссиею была на первом плане, последовательно было поддерживать враждебный Пруссии саксонский дом, вознаграждать его за ущерб, нанесенный Пруссиею, последовательно было дать Курляндию одному из сыновей Августа III; но теперь, когда найдено необходимым не допускать саксонского принца до польского престола, непоследовательно было оставлять брата его курляндским герцогом, надобно было прогнать его из Курляндии, что вело прямо к вражде с саксонским домом и покровительствующими ему державами — Австриею и Франциею. Эта вражда естественно и необходимо вела к сближению с Пруссиею. Фридрих II благодаря окончательному выходу России из войны приобретал возможность заключить выгодный мир, удержать Силезию; но он хорошо знал, что Австрия именно за это будет питать к нему постоянную вражду; сблизиться с Франциею не было надежды, с Англиею была более чем холодность, и потому Фридрих должен был заискивать дружбы с Россиею, для чего надобно было предложить содействие в курляндском и польском деле. Фридриху было, разумеется, выгодно отстранение принца из враждебного ему саксонского дома; он соглашался на Пяста, соглашался именно на того, кого избрала Екатерина. Она избрала своего старого знакомого Станислава Понятовского. Мы видели, что еще при Елисавете толковали, будто Понятовский имеет в виду достигнуть польского престола с помощию великой княгини Екатерины; теперь ему легко было этого достигнуть с помощию императрицы всероссийской.
Екатерина говорила Бретейлю: «Обо мне нельзя судить до истечения нескольких лет; мне надобно по крайней мере пять лет для восстановления порядка, а между тем со всеми государями Европы я веду себя, как искусная кокетка». Екатерина хотела мира, не хотела вступать ни с кем в союзные обязательства, которые могли иногда и против воли заставить воевать, и, когда все государи заискивали ее расположения, ее союза, она хотела отделываться, как искусная кокетка, не отказывать, не лишать надежды и не давать решительных обещаний. Она хотела, говорим, вести себя так, но это было трудно.
Россия выходила из войны и отказывалась от союзов; но при таком положении державе трудно сохранить важное значение. Для поддержания своего влияния Екатерина хотела быть посредницею мира, но воюющие державы не хотели принимать ее посредничества, ибо не видали в этом никакой пользы для себя; притом Пруссия была недовольна переменою русской политики и угрозами, которыми Екатерина понуждала ее к миру; Австрия была еще недовольнее тем, что Екатерина своим выходом из войны принуждала ее отказаться от Силезии, разрушала все ее надежды. Со стороны петербургского Кабинета было заявлено, что Россия относительно Польши и других держав будет держаться Пруссии, но что это не помешает ей относительно Турции держаться Австрии, иметь с нею одинакие интересы; в Вене не хотели признавать такой двойственности и, сердясь на Россию за союз с Пруссиею, тем теснее соединялись с Франциею и вместе с нею действовали против России в Константинополе. Точно так же Россия должна была выдерживать сильную борьбу с Франциею в Стокгольме. Наконец, Россия не могла долго сохранить свободное положение. Фридрих II соглашался содействовать России по делам польским, но он не хотел делать этого даром. Боясь вражды Австрии и Франции, находясь в разладе с Англиею, Фридрих нуждался в союзе с Россиею, в формальном оборонительном союзе, которым бы он мог стращать своих врагов: Семилетняя война доказала, как опасно бороться с державою, на стороне которой Россия. Напрасно петербургский Кабинет медлил, уклонялся от вступления в нежеланные обязательства: Фридрих II настаивал, и, чтоб иметь помощь его в делах польских, должны были заключить с ним союз.
Обратимся к подробностям.
Известие о событии 28 июня поразило Фридриха II как громом, по его собственному признанию; хотя донесения Гольца и возбуждали сильные опасения в самом Фридрихе и министрах его, однако все же не ожидали такой скорой развязки. Министр Финкенштейн писал Гольцу: «Я желаю одного — чтоб этот государь (Петр III), которого мы имеем столько причин любить и который, кажется, рожден для счастия Пруссии, жил и держался на русском престоле». Тяжело было лишиться могущественного государя, который, по словам Фридриха, служил Пруссии, как ее министр. Но делать нечего, надобно было покориться обстоятельствам. Чернышев первый объявил королю о восшествии на престол Екатерины и о приказании ему отделиться от прусской армии. Король стал упрашивать его подождать три дня, и Чернышев позволил себе согласиться; этими тремя днями Фридрих воспользовался для того, чтоб начать наступательное движение против австрийцев; он не мог рассчитывать на успех, если б отступление Чернышева ободрило австрийцев; расчет был верен, движение пруссаков увенчалось полным успехом. Швейдниц опять перешел в их руки. Вслед за тем начали приходить успокоительные для короля известия, что Екатерина не намерена разрывать с ним мира, и хотя удаление Чернышева было для него очень чувствительно, но он мог утешаться тем, что не будет обязан отделять части своих войск на помощь русским в датской войне. Против одних австрийцев можно было с успехом вести войну и между тем наблюдать, что делалось в Петербурге. 29 июня подписан был Екатериною рескрипт к князю Репнину в Берлин: «Каким образом мы по всеобщему и единогласному наших верных подданных желанию и прошению всероссийский императорский престол восприять, и тем государство и империум наш от всяких беспокойств и разорений освободить, и прежнее благополучие и порядок в оном восстановить за благо и потребно рассудили, оное усмотрите вы из приложенного при сем манифеста. Мы умедлить не хотим о сем Божеским справедливым и непостижимым руковождением и благословением воспоследованном важном происшествии чрез сие вам знать дать со всемилостивейшим повелением, чтоб вы предварительно тамошнему двору чрез министерство о том сообщили, обнадеживая о непременном нашем намерении сохранять добрую дружбу». К рескрипту приложена была также нота ко всем иностранным министрам в Петербурге от 28 июня; в этой ноте императрица уверяла их, что она имеет непременное намерение сохранять добрую дружбу с их государями. 1 июля написан был Репнину другой рескрипт: «Не может вам быть безызвестно, что во время последнего правления корпус генерала графа Чернышева в диспозицию королю прусскому послан был без всякого, однако, соглашения ни о времени его при сем государе пребывания, ни о взаимных, напротив того, с прусской стороны выгодах. Хотя и не имеем мы еще точного известия, соединился ли тот корпус с королем или нет, однако, где бы оный ни был, повелели графу Чернышеву не только от прусской армии отделиться, но и прямо в Россию назад идти. Нет, однако, намерения нашего разрушать нововосстановленный с сим государем мир и согласие, но паче, пока не подаст он с своей стороны явных к разрыву причин, склонны мы сохранять заключенный в 24-й день минувшего апреля месяца трактат. Уведомляя вас о сей нашей резолюции, повелеваем мы вам не таить оной в вашем месте, но паче при всяком случае именно изъяснять, что по человеколюбию ничего мы столько не желаем, как видеть и поспешествовать скорейшему прекращению военного пламени, от которого народы толико уже пострадали». 4 июля передана была Гольцу нота, что императрица не считает нужным Берлинский конгресс для улажения голштинских дел, а следовательно, становится ненужным и посредничество короля прусского.
В первой депеше своей новой императрице, от 12 июля из лагеря при Бегендорфе, Репнин описывал, как он известил Фридриха II о событии 28 июня, когда король еще не знал, что распоряжения Солтыкова не одобрены в Петербурге. Во все продолжение разговора король, по словам Репнина, «весьма был смутен, опасаясь чрезвычайно, чтоб не разрушилось как настоящее согласие между им и императрицею». Вечером король опять призвал к себе Репнина и расспрашивал, не может ли он дознаться, что подало повод сделанным в Пруссии объявлениям (по поводу обратного движения русских войск), не сомнение ли какое, чтоб он по прежним обязательствам хотел каким-нибудь образом препятствовать царствованию императрицы; при этом Фридрих уверял, что так как бывший император сам письменно отрекся от престола, то против такого обнародованного доказательства никому идти нельзя и что он хотя б и хотел, но собственные его дела к тому бы его не допустили; наконец, он тотчас и признал Екатерину царствующею императрицею. Фридрих требовал также, чтоб Репнин доложил императрице, угодно ли будет, чтоб барон Гольц остался министром при ее дворе.
Гольц не мог оставаться в России. 10 июля он писал королю: «Императрица питает ко мне отвращение за мою тесную связь с покойным (Петром III), предполагая, хотя и очень несправедливо, что я одобрял поведение покойного относительно ее. При моем виде она невольно должна припоминать дурное обращение, какое Петр позволял себе с нею в моем присутствии. Я и секретарь мой Дитель имеем против себя и двор, и народ. Стоит нам поговорить с кем-нибудь из русских, чтоб сделать его подозрительным в глазах других». Но еще Гольц мог уведомить короля, что в будущем представляется возможность союза между ним и преемницею Петра III. В Петербурге в это время находился граф Кейзерлинг, назначенный при Петре III послом в Варшаву. Кейзерлинг, приятель Бестужева (Алексея), подобно Корфу и Панину, был заклятым врагом Франции и сильно охладел к Австрии, когда та сама вошла в союз с Франциею и ввела в него Россию; в последнее время пребывания Кейзерлинга в Вене охлаждение превратилось во вражду, ибо он потерял прежнее значение, когда важнейшие дела во время Семилетней войны производились австрийскими послами в Петербурге и когда приятелям падшего канцлера Бестужева не оказывалось большого доверия. Екатерина, наслышавшись от Бестужева о способностях Кейзерлинга, была рада приезду последнего в Петербург, желая посоветоваться с ним вообще о внешних делах, и особенно о польских. Кейзерлинг, считая необходимым для России союз с Германиею против Франции и не желая теперь видеть представительницу Германии в Австрии, явился в Петербург с мыслию о необходимости прусского союза, особенно по отношениям к польским делам, ведение которых поручалось ему. Он объявил Гольцу: «Хотя теперь и не в интересах русского двора заключать оборонительные союзы с соседними державами, ибо эти союзы могут впутать его в чуждые ему распри безо всякой прибыли, так как Россия не имеет притязаний на какие-либо части соседних владений, однако я не думаю, чтоб императрица была далека от вступления с вашим государем в связи более тесные, чем в каких они теперь, а именно может быть заключен союзный договор, в котором можно постановить меры относительно Польши».
Но пока будущие союзники вели не очень дружественные переговоры.
Репнин опять писал, что Фридрих все еще не доверяет миролюбивым намерениям императрицы и когда он, Репнин, старался его успокоить, то король потребовал, чтоб он изложил свои уверения на бумаге, которую можно показать иностранным министрам, но Репнин на это не решился. Скоро, впрочем, успокоило короля письмо Екатерины (от 24 июля), где императрица уведомляла его о посылке своего указа исправить в Пруссии следствия недоразумений, возникших от «излишней ревности», разумея ревность Солтыкова. После этого Фридрих начал толковать, что начинается несогласие между Австриею и Турциею и дело идет к разрыву, но Репнин писал, что не совсем верит словам короля. В августе Репнин имел с Фридрихом разговор. Король начал говорить, что между французским и английским дворами начатые переговоры, как ему кажется, успеха не имеют и это ему удивительно, ибо он уверен, что обеим сторонам война сильно наскучила. «Я думаю, — сказал Репнин, — что и всем воюющим державам война в тягость». Когда король с этим согласился, то Репнин продолжал: «Граф Чернышев доносил уже императрице о миролюбивых склонностях вашего величества, которые сходны с желаниями императрицы, и ее величество не отречется употребить и посредничество свое для достижения мира». «Я этому очень рад, — отвечал король, — но без согласия своих союзников не могу приступить к такому важному делу, впрочем, от них препятствий не предвижу; опасаюсь венского двора, который, видя возвращение ваших войск, не так будет согласен на русскую медиацию». «Видя двоякость его мысли», Репнин отвечал, что русская армия находится еще так близко, что может «содействовать к сокращению безрассудных препятствий к спокойствию света». «Вышед из войны, возразил король, — неприятно опять в нее вступать, а между тем войска могут быть нужны и в отечестве». «Россия, — сказал на это Репнин, — не имеет, кажется, причины чего-нибудь бояться, а хотя бы и была причина беспокойства, то войско ее величества так многочисленно, что часть его может возвратиться для умиротворения Европы, а другая остаться для безопасности отечества». Король не отвечал ничего.
В конце июля Екатерина дала своим советникам 8 собственноручно написанных пунктов: 1) Что мне надлежит делать в теперешние конъюнктуры, клонящиеся во всей Европе к миру, по сообщениям аглинского министра Кейта? 2) Послать ли в Аугсбург на конгресс министров и с какими инструкциями? 3) Надлежит ли сообщать другим державам про позиции о медиации, которую король прусский мне чрез генерала Чернышева оферировал? 4) Надлежит ли нашим войскам в Россию повернуться по теперешним обстоятельствам? 5) Имеем ли мы причины, дав слово о содержании мира с королем прусским, оный мир за полезный почитать и в противном случае оный по-своему переделать, к чему нам может ли служить сепаратный артикул оного мира? 6) Надлежит ли возобновительный трактат союзный с венским двором содержать в своей силе или что в нем поправить? 7) Надлежит ли ныне королю прусскому представить, чтоб разоренную Саксонию от войск своих очистил и возвратил в прежнее владение? 8) Не подается ли повод к непринятию здешней медиации тем, что войска в Россию возвращены быть имеют, и не ослабеют ли такие же здешние негоциации на конгрессе?
10 августа старик Бестужев представил свои ответы при следующем письме: «По данным от в. и. в. собственноручно писанным осьми пунктам, сколько я мог, не будучи у дел чрез полпята года, также при настоящей старости и от понесенных печалей слабости и короткой памяти в рассуждение взять и примыслить, о том всеподданнейше приношу при сем же мое слабейшее мнение и, понеже оное не столь обширно сделано, как я за 17 лет тому назад, а именно в 1745 году, будучи тогда непрестанно при делах и в лучшей памяти, обстоятельное свое мнение имел честь поднести ее в-ству блаженной памяти любезной тетке вашей г. и. Елисавете Петровне, того ради дерзаю толь пространным приложением оного в. и. в. утруждать по причине, что в. в. изволили ко мне отзываться, что той ли я был системы, дабы короля прусского ослабить в его силах. И в. в. из оного усмотреть изволите, что я подлинно таким был, да и ныне при той же системе пребываю неотменно, предоставляя, впрочем, высочайшему и просвещенному в. в. рассуждению и повинуясь всегда к раболепному исполнению монарших ваших повелений».
На первый пункт Бестужев отвечал, что Россия должна побуждать воюющие державы к миру. На второй: надобно стараться, чтоб русские министры были приглашены на конгресс, хотя и трудно теперь этого достигнуть вследствие заключения отдельного мира России с Пруссиею; когда русские министры приглашены будут на конгресс, то им должно дать инструкцию, чтоб прежние русские союзники получили, сколько возможно, умеренное вознаграждение за их убытки и разорения и чтоб тем отчасти сокращены были многие силы короля прусского, как весьма опасного для соседственных держав на будущие времена, а особливо дабы не в состоянии он был за нынешнюю войну отомстить России, и чтоб присутствием на конгрессе русских министров императрица получила не только славу, но и могла быть ручательницею договора, не допуская ничего противного русским интересам. На третий: сообщить другим державам прусское предложение о посредничестве неприлично, ибо король упомянул об нем графу Чернышеву только в разговоре, и хотя повторил то же и князю Репнину, но такие предложения обыкновенно делаются на письме. На четвертый: полезнее было бы всей русской армии остаться еще в завоеванных у Пруссии землях; но когда уже дано повеление армии возвратиться, то надобно до 30000 войска оставить в Польше по реке Висле и, сверх того, на границах содержать до 50000 войска и тем заставить желать русского посредничества и заставить уважать его. На пятый: когда государственная казна истощена, то и худой мир надобен; но так как мир с Пруссиею заключен в ущерб славе и чести русского двора и без ведома союзников, то полезным считаться не может, и лучше было бы его переделать, как только будет к тому справедливая причина. На шестой: так как прежний договор с венским двором ослаблен миром с Пруссиею, то надобно его возобновить как с естественным союзником по отношению к Турции и прочим соседям. На седьмой: надобно требовать от Пруссии и Австрии, чтоб вывели свои войска из Саксонии. На осьмой: если все русские войска возвратятся внутрь России, то, разумеется, у воюющих держав не будет побуждения требовать русского посредничества.
Неплюев утверждал, наоборот, что содержать русскую армию в Польше на Висле, в местах, уже опустошенных, будет страшно дорого и потом этим возбудится подозрение в соседних державах, ибо чем объяснить такую остановку войска? Наконец, поляки станут волноваться.
Князь Волконский подал мнение, почти буквально сходное с мнением дяди своего Бестужева.
Вице-канцлер князь Голицын подал мнение, что когда русские министры будут приглашены к конгрессу, то должны домогаться, чтоб умножившуюся чрез меру силу короля прусского привести в умеренные пределы удовлетворениями в пользу прежних русских союзников для будущей безопасности его соседей и для германского равновесия. Это тем полезнее для России, что уменьшится сила единственного теперь опасного для России соседа; а сила эта должна увеличиться Барейтскою и Аншпахскою областями, которые отойдут к бранденбургскому дому вследствие бездетной кончины их маркграфов. Не возвращать хотя часть войск из прусских областей до общего мира для сдерживания этим смелого и предприимчивого нрава короля прусского. По словам графа Мерси, венский двор с радостию стал бы продолжать субсидию, если б только русские войска остались на Висле. Нужно возобновить оборонительный договор с венским двором как с естественным союзником.
Воронцов также полагал, что хорошо бы оставить корпус русских войск в Пруссии и Польше; но «должно в рассуждение принять, что для благосостояния империи нужно сохранить мир, каков он ни есть, ибо и счастливые успехи воинские изнуряют довольно силы государства, умалчивая о несчастных приключениях всякого рода. Мир с королем прусским не может быть почтен полезным, но не остается почти способа переделать его».
Решено было сохранять мир и выводить войска из прусских областей, а между тем понуждать прусского короля к миру с Австриею и Саксониею, но, разумеется, последнего трудно было достигнуть при первом.
К Репнину был отправлен такой рескрипт: «Из реляции вашей усматриваем мы, к сожалению нашему, что король прусский по мере удаления войск наших из земель его стал все больше открывать пред вами свое отвращение к миру. Не так удивителен, как неприятен нам его поступок, ибо из него не без основания можно заключить, что он намерен продолжать войну, может быть, в той надежде, что мы, оставя раз войну, не захотим скоро опять ее начать; с другой стороны, взятие Швейдница приводит его в состояние действовать наступательно против австрийского дома и принудить императрицу-королеву силою оружия к такому миру, которым бы он мог на будущее время сохранить и утвердить перевес свой и бранденбургского дома в Германии. Так как наше желание и старание совсем другие, а именно чтоб скорым окончанием войны установить в Германии столь нужное для интересов нашей империи равенство сил и для того способствовать императрице-королеве в удержании того, что ею уже действительно завоевано, то не можем мы теперь оставаться спокойны, пока не узнаем прямо и точно мысли его прусского величества, дабы, применяясь к ним, располагать и собственные наши меры. Вы поэтому должны сыскать удобный случай внушить королю в разговоре будто от себя, что приметная его склонность к продолжению войны отнюдь не может нам быть приятна по миролюбию нашему и принятым правилам и потому вы опасаетесь, чтоб она не удержала нас от вступления с ним в большую дружбу и короткость, хотя и есть между обоими дворами некоторые общие интересы. Когда речи и поступки короля прусского и впредь будут обнаруживать упорство его в продолжении войны, то вы должны выказывать нашу склонность и доброжелательство к венскому двору; по требованию обстоятельств вы должны отзываться, что по естественным интересам обоих императорских дворов мы не можем оставить вовсе императрицу-королеву. Если бы король прусский был убит в каком-нибудь сражении, что на войне случиться может, то повелеваем вам преемнику его формально и немедленно предложить нашу медиацию с обещанием несомненного чрез посредство наше мира».
Репнин увеличивал беспокойство императрицы, донося, что Фридрих имеет намерение овладеть Саксониею и что когда он, Репнин, стал представлять ему об очищении этой страны, то он стал обходиться с ним холодно, так что Репнин просил у императрицы позволения уехать из лагеря в Берлин, чтоб не подвергнуть неучтивости свой посольский характер. Когда Репнин представил Фридриху о миролюбии венского двора и о согласии его вступить в мирные переговоры и заключить перемирие, то король отвечал, что он не отрекается от выгодного мира, но на невыгодный никогда не согласится и прежде постановления прелиминарных пунктов перемирие заключено быть не может; венский двор, если желает, может сделать предложение, но он с своей стороны не имеет сделать никаких предложений и на конгресс никогда не согласится; военные заботы не оставляют ему времени для мирных переговоров, тем более что министерства своего при себе не имеет. Репнин заметил: «Зима приближается и дает вашему величеству свободное время; о месте и способе переговоров нечего говорить, лишь бы было желание мира». «На конгресс никак не соглашусь, — отвечал Фридрих, — предложений никаких делать не имею и оставляю на волю венского двора их сделать». «Ваше императ. величество, доносил Репнин, — изволит усмотреть, что негоциациями способу нет короля к миру склонить, разве ему оставить все те же владения, которые прежде войны имел, и никакой индемнизации никому не требовать; ежели же венский двор какие-либо ни есть авантажи получить желает, то оные инако достать не может как твердостию своего оружия. Кампания нынешнего года совсем в пользу короля обратилась, чем еще более его мысли возвысились, и если сверх того какие авантажи еще получит, то боюсь, чтоб сам не задумал хотеть индемнизацию за убытки сей войны».
Екатерина настаивала, чтоб прежде всего Фридрих вывел свои войска из Саксонии и дал ее курфюрсту, королю польскому, вознаграждение за разорение его земли. «Мы предусматриваем, — говорилось в рескрипте императрицы Репнину, — что сия материя неприятна будет королю, но справедливость тем не меньше требует, чтоб обидчик сделал обиженному удовольствие, и для того надобно вам при всяком случае пристойно напоминать, что без удовлетворения королю польскому как саксонскому курфюрсту мир прочно установлен быть не может». «Король, — писал Репнин, — когда я чуть коснусь этой материи или восстановления мира, прерывает разговор и с неудовольствием от меня уходит. Так, получа известие, что австрийцы покушались напасть на принца Генриха, сказал мне: «Я вижу, как они намерены оставить Саксонию; они только стараются всячески меня оттуда выбить». Я заметил ему, что австрийцы без его согласия не могут оставить Саксонию, но сами они вполне на это готовы, лишь бы он показал такую же готовность. «Я уже давно знаю, чему верить и чему не верить», — отвечал король». Репнин писал, и, конечно, слова его должны были произвести неприятное впечатление, показывая вред, происшедший от изменения елисаветинской системы относительно Фридриха II: «При восшествии вашего величества на престол граф Чернышев и я доносили, что король не прочь от мира. Но обстоятельства с тех пор совсем переменились: страх оружия вашего величества миновался с возвращением русских войск в отечество; Швейдниц взят, австрийцев захвачено в плен до 15000 человек, а у них только от 2000 до 3000 прусских пленных. Помянутые преимущества возвысили здесь желания и совершенно переменили мнения, и, сверх того, и природный нрав короля много участия в том имеет».
Екатерина собственноручно написала Иностранной коллегии для передачи Репнину: «При пристойном случае князю Николаю Репнину в разговоре внушить королю прусскому будто бы от себя, что видимая его склонность к войне может удержать меня от вящей дружбы с ним, королем, хотя и некоторые между нами есть сходственные интересы. Когда королевские речи покажутся склонны к войне, тогда посланнику подавать виды склонности к венскому двору; а когда к миру покажет желание, тогда на его сторону говорить, показывая при всяком случае крайнее мое желание видеть мир и тишину. Еще секретнейшее наставление князю Репнину дать: если король в его, князя, бытность убит бы был, чтоб он тогда формально наследнику медиацию нашу офрировал с обещанием неизменного мира». Наконец, Репнин должен был внушить Фридриху, что в случае продолжения войны Россия принуждена будет всеми способами помогать венскому двору. «Сомневаюсь, — отвечал Репнин, — чтоб можно было склонить короля к какой-нибудь уступке, разве сделать это силою оружия, а иначе невозможно». Представления посланника подкреплялись письмом самой государыни. «Я, была бы очень рада, — писала Екатерина Фридриху, — устранить все то, что может вредить доброму согласию между нами, но я не вижу к тому средства, если в. в. не выйдете из настоящей войны. Я вам скажу просто: нет ли возможности заключить мир? Я бы могла действовать иначе, у меня были средства в руках и теперь еще есть. Я пожертвовала существенными выгодами войны любви к миру; надобно надеяться, что другие последуют этому примеру, тем более что до сих пор они могут иметь в виду выгоды еще идеальные только. Вся трудность состоит в вознаграждении саксонскому двору: можно устроить какое-нибудь помещение для одного из принцев этого дома». Письмо оканчивается угрозою: «Я знаю, что венский двор склонен к миру. Я могла бы сообщить вам его предложения, если бы со стороны в. в-ства могла ожидать того же; но, к несчастию, вы отказались от этого, и я боюсь, что, наконец, мои лучшие намерения не исполнятся и я буду принуждена принять меры, противные моим желаниям, склонностям и чувству дружбы».
26 ноября Репнин имел разговор с министром иностранных дел графом Финкенштейном. Репнин представил решительно о необходимости очищения Саксонии и вознаграждения ей, без чего прочный мир невозможен. Финкенштейн отвечал: «Правда, Саксония страдает, но гнев королевский на нее происходит от уверенности, что она была причиною войны, на что есть и письменные доказательства. Прежде с русской стороны упоминалось только об очищении Саксонии, а теперь пошло дело уже и о вознаграждении». «Секреты кабинетов остаются в тайне между государями, — сказал Репнин, — и я об них ничего не знаю, а известно мне и всему свету, что король прусский первый вошел в Саксонию и с тех пор какие страдания она терпит. Вознаграждение же Саксонии справедливо следует по натуральному праву: обиженный должен получить удовлетворение от обидчика. Удаление его величества от очищения Саксонии и от мира приводит меня в страх, чтоб от этого упорства не последовала холодность между ним и ее императ. величеством; боюсь, чтоб ее величество не была принуждена совершенно обратиться к венскому двору». «Холодности с нашей стороны никогда не будет, — отвечал Финкенштейн, — король твердо намерен сохранять дружбу с императрицею». Во все время разговора, доносил Репнин, Финкенштейн был в великой торопости, говорил он дрожащим голосом и сам дрожал.
21 декабря Финкенштейн объявил Репнину именем королевским под крайним секретом, что венский двор сделал мирные предложения чрез посредство саксонского двора и король отвечал, что он не удален от мира, лишь бы условия были разумные, вследствие чего с обеих сторон назначены поверенные в делах. Венский двор требовал, чтоб дело велось тайно, но король, будучи обязан истинною дружбою с русскою императрицею, признавая с благодарностию человеколюбивое желание ее относительно восстановления общей тишины, также и в доказательство, что он от мира не удаляется, не хотел этого скрыть. Репнин отвечал, что императрица, конечно, с удовольствием услышит об этом начале к прекращению бедствий человечества и по возможности будет способствовать к отвращению всяких тому препятствий, если только король откровенно и точно изъяснится. Финкенштейн отвечал королевским именем, что король немедленно отправит прямо к императрице свои мирные условия.
А между тем преемник Гольца граф Сольмс, приехавши 18 декабря к канцлеру на вечер, вступил с ним под видом разговора в подробные рассуждения о делах. Король, его государь, удивляется, начал Сольмс, как сильно ее величество изволит интересоваться саксонским двором, когда тот поступками своими не только не заслуживает заступления ее величества, но более достоин мести за радость, оказанную им при известии о заговоре (хрущовском) против ее величества; он, граф Сольмс, может уверить, что при этом случае дрезденский двор везде разглашал в Польше, что хотя первое покушение было и неудачно, однако новое покушение, которое последует в ноябре, непременно произведет перемену в правлении. Если бы король в угодность императрице захотел очистить Саксонию, то как бы он мог увериться, что не подвергнется нападению в сердце своих владений, имея столько опытов вражды и ненависти дворов венского и дрезденского, которые до войны думали уже о раздроблении областей его. Король готов заключить мир с австрийским домом, если только тот отстанет от своих требований и захочет удовольствоваться тем, чем каждый владел до войны. Так как великобританский двор при заключении мира с Франциею в противность торжественных обнадеживаний вовсе пренебрег интересами его прусского величества и вообще начал оказывать к нему большую холодность, то король опасается, чтоб лондонский двор, скрывая несправедливость своего поступка, не захотел распространить своих вредных для короля внушений и при здешнем дворе, тогда как король, напротив, употребляет всевозможное старание сохранить дружбу с ее величеством. Канцлер отвечал, что ее величество заступается за польского короля по дружбе к нему, по его усильным домогательствам и особенно по принятому однажды навсегда правилу — стараться по возможности о скорейшем прекращении народных бедствий. Ее величество не без причины ожидала со стороны прусского короля большей податливости и снисхождения к ее заступлению, тем более что Саксония и без того уже почти вконец разорена. Опасение австрийского нападения чрез Саксонию на прусские земли не может служить отговоркою, ибо в русском предложении точно обозначено, что Саксония будет немедленно занята войском своего курфюрста, который во всю войну будет соблюдать строжайший нейтралитет. Внушение о странной радости, будто б оказанной польским двором по поводу заговора, тем удивительнее, что об этом не было извещения ни от русского министра в Польше, ни от кого другого; наконец, мнимый раздел прусских земель, в котором обвиняются теперь дворы венский и дрезденский, никогда не был доказан, хотя с прусской стороны весь саксонский архив силою взят и многие бумаги из него изданы. На это Сольмс заметил, что у короля в руках находятся явные доказательства замысла о разделе его владений.
Фридрих не думал, чтоб Екатерина при тогдашних обстоятельствах решилась начать войну, и особенно войну с ним из-за Австрии и Саксонии. В декабре он писал Финкенштейну: «При настоящих обстоятельствах надобно выигрывать время и идти потихоньку (a pas mesures). До сих пор я не знаю, в каких отношениях мы с Россиею; я имею важные причины думать, что там не захотят разорвать с нами; императрица уводит свои войска внутрь страны, и я не думаю, чтоб Австрия имела большое влияние в Петербурге».
Какую печаль произвело событие 28 июня в Пруссии, такую же радость возбудило оно в Дании.
29 июня уже был отправлен к Корфу рескрипт, что если он находится на дороге в Берлин, то пусть возвращается туда, где находится датский король, и удостоверит его в искреннем желании императрицы ненарушимо сохранять и продолжать союзническую дружбу; внушить, что императрица с сожалением видела, как доходили до крайности несогласия с Даниею по голштинским делам, и все предприятия против Дании признавала за несходные с интересом своего государства, благополучие которого предпочитала всем посторонним видам. Теперь императрица желает оставить все на прежнем основании, полагая за правило, что голштинские дела не могут служить поводом к нарушению доброго согласия России с датским двором.
Корф был уже в Берлине, когда получил этот рескрипт; он немедленно отправился в Копенгаген и оттуда в загородный королевский замок Фриденбург, где его ожидали с нетерпением и приняли с великою радостию. Король не находил слов для выражения своей благодарности императрице за ее уверения в дружбе и распространился о своем уважении к русскому народу. «Вы свидетель, — говорил он Корфу, — как я всегда почитал русский народ, это почтение усилилось вследствие храбрых действий русских войск в настоящей войне, мне было жаль вступить в кровопролитную борьбу с народом, которого я ничем не оскорбил». «Не только двор, — писал Корф, — но и все жители датских провинций, чрез которые я проезжал, до последнего крестьянина обнаруживали радость вследствие нечаянной перемены в их судьбе; да исполнит Всевышний все то, чего эти бедные люди желали вашему величеству. Совершенно другое обнаружилось в Берлине и бранденбургских землях, когда там узнали о вступлении на престол вашего величества: ужас был так велик, что королевскую казну ночью отвезли в Магдебург».
Но в Дании слишком много рассчитывали на равнодушие Екатерины к Голштинии. Датский король объявил, что по договору между ним и шведским королем как принцем голштинского дома последний отказался в его пользу от опекунства в случае малолетства герцога голштинского. Теперь, по мнению датского короля, этот случай настал по малолетству великого князя Павла Петровича, и он, король датский, должен вступить в опекунство, следовательно, и управление герцогством. Но Екатерина собственноручно написала Иностранной коллегии: «Тем наипаче, что при вступлении моем на всероссийский престол всем державам объявлено, сколько я желаю мир и тишину, ныне удивления достоин поступок короля датского, который объявил мне, будто он права имеет обще со мной опекунство сына моего в Голштинии на себя взять. Я оные права признать не могу. В Римской империи младший принц без ведома старшего своего дома не может в повреждение того заключить трактат. Бывший император не ведал и никогда не апробовал трактат короля шведского, младшего принца голштинского дома, с королем датским в предосуждение своих братьев и наследника Петра III. Мать по всем Римской империи правам имеет опекунство сына своего, и король датский сам подкреплял в саксен-веймарском доме недавно случившийся случай. Сколько наиболее при всего умного света (т. е. по признанию всех умных людей) права самодержавной императрицы подкрепляет поверенность целого обширного народа — всякому на рассуждение отдается. С королем датским же в негоциацию отнюдь вступать не буду до тех пор, что все его войска из Голштинии не выведены». Екатерина назначила администратором известного принца Георгия в награду за его родственное заступничество за нее при Петре III. Разумеется, Дания должна была уступить, и министр иностранных дел барон Бернсторф объявил Корфу, что намерение короля в этом деле было самое невинное: «Он хотел только с своей стороны действительно доказать участие в интересе, в приращении германских владений великого князя, следовательно, получить более случаев к изъявлению его высочеству опытов своей искренности, дабы приобресть будущую этого государя дружбу, которая королю и землям его очень нужна; но, усмотря, что императрица относительно соопекунства и администрации голштинских земель не одного мнения с королем, последний не преминет отказаться от своего права для показания высокопочитания и самой искренней дружбы своей, какую только ее величество вообразить себе изволит».
Событие 28 июня, возвратившее Корфа из Берлина в Копенгаген, удержало Остермана в Стокгольме. 29 июня отправлен был к нему рескрипт с извещением о восшествии на престол Екатерины и с приказанием уверить короля в намерении новой императрицы непременно содержать добрую дружбу с шведским двором. Король велел отвечать, что хотя не мог без сожаления услышать по ближнему родству с бывшим императором Петром III o наведенном им самим на себя приключении, однако, приняв в уважение важные причины, принудившие императрицу предаться материнскому попечению о благе Российской империи, и еще ближайшее родство с нею, с наичувствительнейшим удовольствием услышал о счастливом ее восшествии на престол и о намерении сохранять дружбу со Швециею; король с своей стороны не преминет утверждать эту дружбу всеми силами. Это Адольф-Фридрих доказал немедленно совершенным отстранением своим от участия в деле по претензиям датского короля на голштинскую администрацию.
Относительно новой инструкции графу Остерману канцлер Воронцов подал императрице доклад: «Графу Остерману в начале еще последнего правления дан был указ шведского короля и королеву, также и партию их подкреплять везде и при всяком случае, но так как это беспредельное повеление может касаться и ниспровержения установленной в Швеции формы правления, то не соизволено ль будет его отменить?» Екатерина отвечала собственноручно: «Ограничивая форму правления, подкреплять партию, противную господствующей».
В сентябре Остерману удалось добыть и переслать в Петербург донесение шведского посланника при русском дворе Поссе о состоянии Российской империи. Поссе начинает ближайшим к себе делом — отношениями России к Швеции, о которых пишет, что было бы желательно, если бы они навсегда остались такими, как теперь. Затем Поссе переходит к военной силе России: регулярное войско простиралось до 304953 человек, нерегулярное — до 32000; но из этого числа в поле не может быть выведено более 100000 человек; полки никогда в комплекте не находятся: так, в пехотном полку следует быть 2637 человекам, но в нем постоянно недостает от 600 до 700 человек, ибо Военная коллегия старается иметь сколько возможно порожних мест, чтоб остающимся жалованьем обогащать свою казну. Кроме того, от беспрестанных переходов армейских полков по такому обширному государству из одной провинции в другую много людей пропадает; сюда же должно присоединить природную ненависть русских к военной службе и трудность в наборе и пересылке рекрут. В счет людей в полках входят офицеры, унтер-офицеры, капралы, лекаря, попы, писаря, музыканты, плотники, кузнецы, денщики, погонщики, что составляет от 600 до 700 человек в каждом полку. Русский солдат питается дурною пищею, находится постоянно в тяжелой работе, лишен хороших лекарей и лекарств; по этим причинам четвертая доля полка лежит в госпитале, а больного солдата можно почитать пропадшим по дурному за ним уходу, так что в каждом полку остается только от 800 до 900 человек. Русские к солдатству не способны и не имеют искусных генералов, исключая некоторых иностранцев. Во время настоящей войны находившиеся в русской службе чужестранцы и лифляндцы обойдены и пренебрежны, и в последние годы несколько тысяч способных и искусных иностранных офицеров принуждены были просить увольнения и получили его без всякого затруднения. Сухопутный и Морской кадетский корпуса могут почитаться плодовитым садом, доставляющим способных офицеров. Флот состоит из 31 линейного корабля, а с судами других названий число военных кораблей — 42, галер — 99. Старшие корабли в плохом состоянии и так гнилы, что едва можно их починить; вообще флот в дурном состоянии, потому что корабли строят неискусно: 99-пушечный корабль «Елисавета», построенный в 1745 году, не мог быть употребляем на море, потому что на бок валится; казанский дубовый и архангельский сосновый лес, употребляемые для кораблестроения, мягки и неплотны; Кронштадтская гавань не имеет соленой воды; семимесячное в году окружение корабля снегом и льдом очень много вредит им. Русский флот будет всегда в посредственном состоянии по недостатку искусных матросов; этот недостаток будет существовать до тех пор, пока Россия не будет употреблять для своей торговли собственных морских судов.
«Если бы Россия умела пользоваться выгодами, которыми так богато одарила ее природа, то она могла бы довести свою торговлю до высшей степени процветания; но у русских нет для этого ни достаточной вольности, ни достаточного знания и кредита, ни достаточного количества денег; их знатнейшие купцы суть только комиссионеры купцов иностранных, преимущественно английских. В Россию ввозится иностранных товаров на три миллиона 2715 рублей, а вывозится — на четыре миллиона 700000 рублей; но для избежания тяжкой пошлины привозимые товары по меньшей мере объявляются третью ниже истинной цены, а сверх того, мимо таможен тайным образом провозится множество товаров, так что большой разницы между вывозом и ввозом быть не может. Торговля сильно страдает от высоких таможенных пошлин: можно положить, что все товары платят по 40 процентов пошлины. Немало способствовало уменьшению русской торговли на несколько лет, а может быть и навсегда, запрещение отпуска из государства некоторых произведений. Пока лифляндские закромы были отворены, Швеция ежегодно брала оттуда по нескольку тысяч ластов хлеба, но когда вывоз хлеба из России был запрещен, то Швеция нашла внутри себя средство помочь этой беде: запрещено было безрассудное винокурение и введена лучшая система в земледелии. Монополии принадлежат к числу важнейших причин, умаляющих торговлю; сюда же должно отнести проволочку времени, обиды, бесконечные хлопоты и взятки, берущиеся во всех таможнях. Когда таможни были у короны, то купцы платили пошлины в конце года оптом и капитал был у них свободен целый год, но когда таможни были отданы на откуп, то купцы принуждены очищать таможенную пошлину тотчас по выходе товара из таможни. Таможенные откупщики обязались платить в год 3000000 рублей, но так как вследствие повышения пошлин торговля уменьшилась, то они оказались несостоятельными.
О фабриках правительство не заботится надлежащим образом, а частные люди не имеют достаточно денег и кредита, и потому фабрики или совершенно упадают, или не совершенствуются; русские ремесленники не в состоянии добыть себе лучших инструментов и материалов и потому работают дурно, хотя работа их и дешево продается, но по доброте никак не может сравняться с иностранною».
Остерман с своей стороны доносил императрице о печальном состоянии Швеции, недостатке денег, страшной дороговизне, всеобщем ропоте на правительство, о мысли созвать чрезвычайный сейм. Остерман писал, что вследствие всеобщего неудовольствия может быть восстановлено самодержавие, ибо никогда еще не слыхал он таких ожесточенных выходок против настоящей формы правления. Противники придворной партии утверждали, что она имеет целию восстановление самодержавия, указывая на то, что ею управляет королева и самый влиятельный член партии, полковник Синклер, вполне предан королеве. Остерман при случае завел с Синклером речь о его намерениях: тот отперся от намерения ввести самодержавие, объяснил, что единственная его цель уничтожение известных беспорядков, а это не может быть сделано без пересмотра существующей формы правления, без отстранения заключающихся в ней противоречий, установления фундаментального закона, которого нельзя было бы переменять при каждом сейме, и без точного определения границ королевской и сенатской власти. На вопрос Остермана, каким способом он может этого достигнуть при такой силе французской партии, которая до этого не допустит, Синклер отвечал, что без денег что-либо сделать трудно и если бы он мог получить только третью часть того, что издерживает французский двор в Швеции, то мог бы достигнуть больших результатов. На вопрос, а если он этих денег не получит, что предпримет в таком случае, Синклер отвечал, что в таком случае надобно потерпеть до времени, пока народ не откроет наконец глаз и сам не подумает о своем спасении. Последний сейм, писал Остерман, кончился без решительного перевеса ни придворной, ни французской партии.
Важнее были польские дела. Мы видели, что при Петре III вместо Воейкова русским послом в Варшаву был назначен граф Кейзерлинг; Екатерина не переменила этого назначения, но оставила Кейзерлинга на несколько времени в Петербурге для совещаний, и делами посольства в Варшаве управлял резидент Ржичевский. Мы видели, что королевский двор, повергнутый в отчаяние переменою русской политики и тесным союзом Петра III с Фридрихом II, утешался слухами, что в Петербурге произойдет скоро переворот. В депеше от 16 июня прусский министр Бенуа доносил своему королю, что приезжие из Петербурга рассказывают, как императрица любима русским народом. Слухи оказались справедливыми, в России произошла перемена, но польско-саксонский двор ничего от нее не выиграл, выиграла враждебная ему партия Чарторыйских. Ржичевский не умел или не хотел отстать от старых елисаветинских инструкций, по которым русские министры в Польше должны были держать себя беспристрастно относительно тамошних партий и не раздражать двора из-за Чарторыйских; притом же Ржичевский теперь мог бояться Бестужева, известного приверженца польско-саксонского двора, а послом в Польшу был назначен Кейзерлинг, приятель Бестужева. Но Чарторыйские послали жалобу на Ржичевского, который вследствие этого получил выговор от канцлера: «Из полученных мною от вашего высокоблагородия писем, также из отправленных вами к высочайшему двору реляций с неприятностию усмотрено здесь о невоспоследовавшем, согласно здешним видам, успехе в порученных вам делах. Вам точно предписано, чтоб вы в рассуждении сеймовых дел в Польше с князьями Чарторыйскими яко благонамеренными в крайней конфиденции о здешних намерениях изъяснились и до приезда господина посла графа Кейзерлинга в сем пункте по присоветованиям их поступки ваши учредили, також чтоб вы со стороны высочайшего нашего двора у его польского величества домогались, дабы на прошение канцлера князя Чарторыйского пожалованием обоих литовских писарей в порожние чины воеводы виленского и гетмана литовского снизойти соизволил и что король сам себе обяжет такую фамилию, которая прежде много усердия и преданности к интересам его величества оказывала и только обстоятельствами от продолжения оных отведена была, и напоследок чтоб вы уведомили оного канцлера и обоих кандидатов о здешнем заступлении, требуя взаимно при всяком случае содействования их для поспешествования здешних интересов, кои толь тесно соединены с благосостоянием их отечества. Но содержание сих рескриптов вы весьма худо поняли и совсем противное здешним намерениям исполнение сделали, ибо вы, вместо того чтоб согласное и откровенное сношение с фамилиею князей Чарторыйских иметь, совсем другое им, как о том здесь уведомлено, внушали, хотя всего больше надлежало вам стараться, чтоб по довольно известным тамошних разных партий распрям и интригам графа Бриля и прочих ссоры их до крайности не доводить, преклоняя их к умеренным поступкам и прекращению вражды, тем более что ее императорского величества намерения отнюдь нет, чтоб чрез здешнюю протекцию фамилий князей Чарторыйских малейшее огорчение королю польскому учинить. А когда вы принуждены были для разрыва сейма подкупить посла Цехановского, то не должно было ему дозволить внести в манифестацию укорительные для России дела. Впрочем, имею еще приметить, чтоб вы воздержались по внушениям других писать неправильно в предосуждение дознанной здесь благонамеренности фамилии князей Чарторыйских, но впредь по точному содержанию отправляемых к вам отсюда наставлений поступали и вообще в поступках ваших наблюдали здешние виды и сопряженные с оными интересы высочайшего нашего двора».
Ржичевский оправдывался в письме к канцлеру: «Упомянутое мною злоупотребление князьями Чарторыйскими высочайшего покровительства состоит в том, что когда я их об этом покровительстве уведомил, то они советовали мне ехать к примасу, коронному гетману и прочим, дать им знать о новых отношениях русского двора к ним, Чарторыйским, склоняя упомянутых вельмож войти с ними в соглашение и держаться их, и, прежде чем я успел переговорить с примасом и гетманом, Чарторыйские уже разгласили об императорском покровительстве, ибо некоторые сенаторы и министры на другой же день спрашивали меня, правда ли, что императрица готова одобрить все сделанное Чарторыйскими и во всем их подкреплять. На мой вопрос, откуда они это взяли, я получил ответ, что сами Чарторыйские хвастаются получением такого объявления от русского двора через меня. Тогда я принужден был объявить, что подобной декларации Чарторыйским не делал, а объявил им только желание императрицы доставить им своим ходатайством у короля те чины, которых им хотелось. Правда, князья Чарторыйские — люди великие, только не составляют же здесь большую часть республики, много еще есть сильных и к России расположенных домов, которые также за честь себе почитают получить высочайшую благосклонность, хотя бы с князьями Чарторыйскими и находились в несогласии; следовательно, поступаю я так, как за лучшее рассуждаю, т. е. чтоб не только князей Чарторыйских подкреплять, но и других не раздражать. Князья Чарторыйские сами жалеют теперь о своей поспешности, которая им никакой чести не приносит и по которой они с графом Брилем так рассорились, что нет никакого средства их примирить. Они предъявляли мне, что у шляхетства имеют кредит, но тотчас оказалось, что он был на другой стороне: под изданным ими манифестом подписались гораздо менее, чем под манифестом графа Бриля. Как старых друзей их нельзя покинуть, чтоб и другие имели на Россию добрую надежду, но действовать против графа Бриля и двора, особенно в нынешнем деле, было бы предосудительно».
Оправдание не помогло, что видно из собственноручной заметки Екатерины: «Тесная голова Ржичевского не могла понять, что если ему приказано было у двора рекомендовать к произвождениям те персоны, о которых Чарторыйские просили, он мог их также рекомендовать и у примаса и прочих; лучше всего видится, дабы вперед там не думали, что мы двоякую роль играем, приказать ему по наставленьям Кейзерлинга; я, сверх того, вижу, что Ржичевский весьма влюблен в графа Бриля, а я желаю, чтоб не по собственным страстям, но по моим приказаниям поступлено было. В силе сего, однако ж, без выговора и умеря слова, наставление ему дать надлежит для переду».
Самое тяжелое поручение, которое должен был выполнить Ржичевский, состояло в подаче польскому министерству грамоты, извещавшей о решении Екатерины восстановить на курляндском престоле Бирона. Ржичевский должен был внушить, что так как исчезли причины, по которым нельзя было герцога Бирона выпустить из России, то нет никаких затруднений восстановить его в герцогском достоинстве, на которое он уже раз навсегда получил инвеституру; справедливость требует возвратить ему все имения, подаренные ему императрицею Анною и купленные им самим на собственные деньги. «Натурально думать, — говорилось в рескрипте Ржичевскому, — что, хотя король, как великодушный государь, с одной стороны, и признает наше правосудие относительно пострадавшей фамилии, которая никогда ни в чем не погрешила ни перед нами, ни перед его короною, с другой стороны, как отец, не может он не почувствовать горести. Желая сколько возможно утешить короля в печали и притом доказать, что мы дружески заботимся о благосостоянии его и всего его дома, повелеваем вам подать обнадеживание, что так как есть надежда на скорое прекращение военных бедствий, то мы будем содействовать не только справедливому удовлетворению Саксонии за претерпенные ею разорения, но содействовать также и вознаграждению принца Карла за потерю Курляндии посредством секуляризации каких-либо епископств или доставлением других выгод, например, можно было бы доставить ему епископство Минстерское или город Ерфурт, за который маинцкий епископ получит еквивалент: прусский король в секретных мирных предложениях 1757 года выражал свою склонность к этому».
Август III потребовал, чтоб Бирон представил прямо ему свои требования. На это Ржичевский получил рескрипт: «Нет нужды рассматривать здесь, справедливо или нет такое желание его величества и обязан ли герцог Эрнест-Иоганн просить о том, чего у него никто и ни по каким правам отнять не мог. Мы обращаем ваше внимание на одно, что королевская ответная грамота написана в саксонской канцелярии, которая по делам Польши, а следовательно, и Курляндии никакого участия иметь не может, и потому впредь по курляндским и польским делам вы не должны принимать никаких бумаг из саксонской канцелярии».
От 14 августа Ржичевский дал знать, что он еще не приметил, чтоб кто-нибудь из польских вельмож вступался за герцога Бирона, но все говорят, что так как король и республика так долго не могли допроситься освобождения герцога Бирона и получили от императрицы Елисаветы декларацию, что Бирон с своим семейством никогда освобожден не будет, то был бы нанесен большой ущерб власти короля и республики, если б теперь король лишил сына своего принца Карла княжества Курляндского, ибо он дал ему это княжество вследствие деклараций русского двора и по усильным прошениям курляндцев. Обстоятельство, что ответная королевская грамота императрице была написана в саксонской канцелярии, Ржичевский объяснял тем, что так как поляки не дают русским государям императорского титула и в коронной канцелярии поэтому грамота была бы написана без этого титула, то боялись, что Ржичевский не возьмет ее, и потому решились написать в саксонской канцелярии. «Не могу утаить, — писал Ржичевский, — что король находится в большом горе, боится, чтоб сын не потерял герцогства Курляндского в пользу Бирона, и весь двор опасается, чтоб здоровье короля не пострадало от этой печали; говорят, потерпев великое разорение в Саксонии, король возлагал всю свою надежду на великодушие русской императрицы, а теперь и с русской стороны терпит притеснения по курляндскому делу».
Между тем Кейзерлинг в Петербурге вместе с Бестужевым занимался разными делами по поручению императрицы. Относительно курляндского дела существует любопытная записка Бестужева от 29 августа: «Присланная реляция Ржичевского для сочинения по курляндским делам ответов за неимением графу Кейзерлингу времени прежде окончаемы быть не могли как сегодня в седьмом часу пополудни (ибо он упражнен был голштинскими делами), которые (т. е. ответы) при сем и с тою реляциею прилагаются на всевысочайшую апробацию. Что же принадлежит до письма принца Карла к ее императ. величеству, которое граф Кейзерлинг ему, Бестужеву-Рюмину, сообщил, то он, припамятуя ему, что по примеру, как нынешний король прусский в 1746 году своеручное письмо императрице Елисавете Петровне (без предварительной прежде копии) писал, и по повелению ее величества, чтоб на то письмо отмстительный ответ сочинить, представлено было ее величеству по русской пословице: «Доброе молчание ни о чем ответ», а по-немецки: «Keine Antwort ist auch eine Antwort», что ее величество в тогдашнее время и апробовать соизволила, на чем граф Кейзерлинг и согласился, чтоб, не вступая с ним в переписки, без ответа оставить». Бестужев достигал наконец исполнения давнего и сильного желания своего восстановить своего благодетеля, Бирона, на курляндском престоле, чего, как мы видели, он напрасно добивался при Елисавете, будучи великим канцлером. Но с другой стороны, тот же Бестужев был предан саксонскому дому: чтоб не изменить и этой своей преданности, Бестужев настаивал на требовании от Пруссии, чтоб саксонский дом при заключении общего мира был вознагражден в Германии посредством секуляризации. Но вознаграждение в Германии — дело неверное; Россия, отказавшаяся от войны, теряла право предписывать условия мира, а между тем эта самая Россия отнимала Курляндию у саксонского дома.
Несчастный Август III хотел удержать своего сына в Курляндии посредством польского сейма, но сейм, как мы видели, был разорван вследствие предписания Екатерины от 28 августа: «Писать к Ржичевскому, дабы он всевозможное старанье приложил разорвать ныне собираемый сейм, и отнюдь не допустил бы до выбиранья маршала во что оное бы ни стало, и, об оном сообщась с фамилиею Чарториских и посоветовався с ними, поступал по сему еще до приезда гр. Кейзерлинга». Тогда король потребовал, чтоб Сенат и министерство озаботились о принце Карле: 7 октября (н. с.) примас созвал к себе до сорока сенаторов на конференцию и королевским именем предложил, чтоб они советовались о средствах не допустить Бирона на герцогство Курляндское, освободить Курляндию как польскую область от русских войск, представить жалобу на русского министра в Митаве Симолина, будто он поступал в Курляндии самовольно, и отправить в Митаву двоих сенаторов на помощь принцу Карлу. Но некоторые сенаторы, выслушав предложение примаса, начали говорить, что такая конференция должна происходить в присутствии короля, которому они прямо будут открывать свои мысли. Во время этих рассуждений некоторые сенаторы сидели, другие ходили по комнате, и наконец между ними произошли великие ссоры, «которыми без всякого совета оная конференция и счастливо кончилась», — писал Ржичевский.
Австрийский посол в Варшаве граф Штернберг приезжал к Ржичевскому и сильно заступался за принца Карла, говоря, что никакой двор не может быть надежен в своих решениях, когда государи ниспровергают то, что предки их обещали. Граф Бриль неоднократно давал знать Ржичевскому, что при будущем конгрессе все союзные дворы, без сомнения, вступятся за принца Карла. Все это было передаваемо Ржичевским в Петербург и не производило там никакого впечатления. Не произвело действия и письмо, которое король писал Бестужеву, по известным нам причинам. Впрочем, по польским делам Бестужев должен был разойтись с своим прежним приятелем Кейзерлингом: мы видели, что последний вошел совершенно в виды Екатерины возвести на престол Пяста, и именно Понятовского, причем предвиделась необходимость в прусском союзе; Панин держался того же мнения, чем и пролагал себе дорогу к будущему значению главного советника Екатерины по всем делам, хотя временно и было между ними охлаждение вследствие настаивания на учреждении Императорского совета. Бестужев, несмотря на все его забегания и каждения, проигрывал тем, что упорно держался своих прежних взглядов, постоянно твердил о необходимости удержать саксонскую династию на польском престоле. Отсюда толки, что бывший канцлер устарел, потерял способности; с другой стороны, толки, что он упрям, никак не может сообразоваться с новыми обстоятельствами. На это обвинение в упрямстве и на столкновение между двумя старыми приятелями, Бестужевым и Кейзерлингом, указывает письмо Бестужева к Екатерине от 29 августа: «Всемилостивейшая государыня! Позвольте мне припамятовать о тайном советнике Гросе, что я, как уже одною ногою в гробе стою, не похлебствуя ему да из всеглубочайшего моего усердия к в. в-ству, что он весьма при существующем здесь случае был бы вам потребен, на всех трех языках — на российском, французском и немецком равномерно, а притом на латинском, наипаче же римско-имперские права не меньше графа Кейзерлинга знающ, и притом действительно искусный министр, буде же кто его оклеветал упрямым, то и я таким бывал у государыни в бозе почившей императрицы в том, что я прекословил, что французский двор домогался между Россиею и Швециею в последней войне быть медиатором, да меня в тогдашнее время оправдали российского при французском дворе посла князя Кантемира реляции, находящиеся в коллегии Иностранных дел, которые тому свидетельство подадут, что французский двор, дружескую медиацию к примирению с шведами представляя, в то же время турков возбуждал противу России войну объявить, я же потом и при многих случаях называем был упрямым, что я не привык жить по пословице: «Не говори правды, не теряй дружбы», так и ныне, при моей глубокой старости, до последнего моего издыхания в. в-ству верным рабом и сыном отечества пребуду».
Кейзерлинг поехал в Варшаву с полною милостию императрицы. «Прошу вас подавать мне советы издалека, как вы мне подавали их вблизи», — писала к нему Екатерина. К Понятовскому она писала: «Я не могу отпустить к вам Волконского, у вас будет Кейзерлинг, который вам будет отлично служить». По известию, сообщенному английскому двору послом его в Петербурге Бекингамом, Екатерина тотчас после своего восшествия на престол послала сказать Понятовскому, чтоб он не приезжал в Петербург, но что дружба ее к нему неизменна и в случае королевских выборов в Польше она постарается доставить престол ему, а в случае невозможности — одному из членов фамилии Чарторыйских. Неприятности между дворами усиливались. 10 декабря Екатерина писала Воронцову: «Велите внушить графу Брилю, что если по курляндским делам он единого противного моей воле шага сделает, я велю покинуть все мои старания у короля прусского об Саксонии, а в Польше сутенировать всем, чем только вздумать он может, все те, которые ему злодеи, и до тех пор не перестану, покамест его из Польши не выгоню. Сие внушение г. канцлер разговором, с которым из здесь резидующих министрам чужестранным он за способного к тому выберет иметь, а мне кажется, датский или шведский способнее, и то начинав индеферентно и разговориться с великим уничтожением о мнимом старанье графа Бриля по курляндским делам, и что он хотел выбрать польских двух сенаторов и посылать в Митаву, и что такой и всякой иной его, Бриля, поступок меня доведет сутенировать все те, которые стараются о его погибели, и то всем тем, чем силу имею, и так стараться, чтоб сие до Прасса дошло, дабы знали мои намерения, а граф Бриль блудлив, как кошка, а труслив, как заяц».
В конце ноября приехал в Варшаву Кейзерлинг и начал «отлично служить». Уведомив императрицу о страшных раздорах между придворною партиею и «нашими друзьями», Кейзерлинг ставил вопрос: «Намерена ли Россия друзей и сообщников своих в Польше оставить в упадке или нет? Если их не оставлять в упадке, как этого требует честь и польза России, то надобно заблаговременно предупредить все, что может привесть их в бессилие, ибо что утратят русские друзья, то утратит Россия. Если и впредь исполняем будет план, чтобы наших друзей в важные чины не допускать, а определять в них или неприятелей России, или людей, не имеющих никаких заслуг, кроме малого разума и большого богатства да склонности к насилиям; тогда число наших друзей мало-помалу будет уменьшаться, и совсем они исчезнут, и в случае нужды нам некем будет приняться. Для отвращения таких неприятных последствий не рассудите ли, ваше императ. величество, прислать мне рескрипт следующего содержания для показания всем, именно что ваше величество ничего столько не желаете, как непременного продолжения дружбы и прежнего доброго согласия с королем польским, только требуете, чтоб дела в Польше также приведены были в прежнее состояние; а прежде друзья России никогда не были отличены от друзей двора, и тех и других всегда почитали за одну партию, за общих друзей; ваше величество надеетесь, что король Чарторыйских, Понятовских и друзей их изволит признать за достойных его милости при раздаче чинов; что они верные слуги своему королю, что стараются они о пользе и благополучии своего отечества, что из усердия к отечеству они друзья России, зная, что ваше величество по примеру предков своих намерены охранять благополучие республики, ее вольность и права; что ваше величество никогда не были намерены рекомендовать королю никого другого, кроме людей, ему верных и полезных; что ваше величество будете всегда следовать сему правилу, всегда будете поддерживать в Польше патриотов, не допуская их до притеснения». Императрица на этой реляции подписала: «Быть по сему». Кроме того, она писала Воронцову: «Графу Кейзерлингу наставленье дать, дабы, не переписавшись сюда, он при ваканциях рекомендовал у польского двора всех тех, которых он за российских партизанов признает, дабы не утратить иногда в таких ваканциях время чрез переписку по причине великого расстоянья Варшавы от здешних мест. Также граф Кейзерлинг имеет сказать графу Брилю, что я с великим удивленьем вижу, что моим друзьям все чины и милости отказываются, тогда когда я вседневно о Саксонии и прочих удовлетворениях его королю стараюся, и что чрез такой неприятельский (и много иных) поступок меня принудит он иных мер брать».
Кейзерлинг переслал императрице две промемории, поданные ему обоими братьями Чарторыйскими 3 и 4 декабря. В первой говорилось о необходимости составить конфедерацию, потому что обыкновенных средств недостаточно для уничтожения зла, которым страдает Польша. Многие молодые люди владеют важными местами и ведут себя на них так, что считаются бичами народа, а король не имеет права отнимать места, раз данные. Страшное искажение монеты требует ее перелития, что может быть определено только сеймом. Так как на успех сейма надеяться нельзя, то необходимо прибегнуть к конфедерации, чтоб заместить важные места людьми достойными, отстранить потери денежные и торговые, чтоб дать лучшую форму национальным совещаниям (conseils de la nation), чтоб дать всероссийской императрице титул, достойный ее могущества и личных качеств, чтоб установить навсегда доброе согласие между обоими государствами. Но для конфедерации нужны деньги и огнестрельное оружие. Помощь, какую русский императорский двор окажет вождям благонамеренных, должна соответствовать их намерениям. Они не могут ни за что приняться до тех пор, пока не будут с точностию уведомлены и удостоверены на этот счет. Непродолжительная революция есть наименее бедственная для страны; чем сильнее она, тем менее нуждается в продолжительном времени для достижения своей цели, но она не будет сильна, если существенные средства будут слишком урезаны вначале и потом доставляемы медленно.
Во второй промемории говорилось: «Если желательно, чтоб русская партия усилила свое значение в стране, то важнее всего не ошибиться в выборе средств для этого. Одно из главных средств, без сомнения, состоит во влиянии на раздачу должностей и милостей. Но это средство не должно быть никогда куплено на счет общественного уважения. Мы потеряем это уважение, если торжественно помиримся с графом Брюлем. Вот причины. Всякое примирение по своей натуре предполагает забвение и прекращение обид; но так как предметы наших взаимных жалоб не должны и не могут кончиться, то не может быть и примирения. Они не могут окончиться с нашей стороны, потому что честные люди не берут назад того, что они предъявили публично на основаниях твердых и законных и могут доказать. Они не могут кончиться со стороны графа Брюля, потому что его прошедшие ошибки заставили его продолжать маневры, которые мы всегда будем порицать и опровергать. Все эти маневры Брюля имеют целию сохранение своего положения, а главное средство, для этого употребляемое, деньги. Ему постоянно нужно много денег: 1) Для подкупа мелких людей, окружающих короля, и для содержания шпионов во всех частных домах, чтобы король ни с какой стороны не доведался о настоящих причинах своих несчастий. 2) Для удовлетворения своей безграничной роскоши, которая удовлетворяет не одной собственной его наклонности, но и желанию королевскому: Августу III нравится представительность фаворита, которую считает знаком собственного величия. 3) Для доставления королю средств к любимым удовольствиям Брюль продает милости с аукциона и портит монету с громадною для себя прибылью. Но так как скандал этих злоупотреблений заставляет его бояться общего неудовольствия, то он старается приобресть себе защитников, наполняя все места низкими и корыстолюбивыми душами, какими всякая страна наполнена во всякое время. Отсюда происходит порча Сената, который представляет не иное что, как орган ласкательства и невежества. Отсюда судебные места продажные, составленные насилием, готовые притеснять всякого, кто осмелится восстать против беззаконий Брюля или главных его потворщиков. Отсюда, наконец, эти сеймы, на которых невозможно провести ничего хорошего, ибо требуемое единогласие постоянно прерывается кем-нибудь, которого подкупил Брюль. Вот связь между ошибками и потребностями графа Брюля. Если он перестанет им удовлетворять, то потеряет фавор, следовательно, он не исправится, и потому мы не можем сделаться его друзьями. Сдержать алчность Брюля может один страх пред юридическими доказательствами, что он не польский шляхтич и, следовательно, не по праву пользуется имениями и почестями в Польше. Нападение на Брюля с этой стороны, хотя чрезвычайно опасное для нас, если бы мы не были уверены в поддержке России, с поддержкою России доставит нам столько же явных сторонников, сколько уже сделало тайных друзей. Но так как надобно испоместить и обогатить этих сторонников, то должно держаться середины. Не беря назад того, что уже мы предъявили против прав Брюля на польское шляхетство, без примирения с ним мы можем приостановить процесс против Брюля относительно польского шляхетства; Брюль будет находиться между страхом и надеждою и будет раздавать милости, как нам надобно, если только русский двор и его посланник станут употреблять тон, приличный с таким министром, настаивая сухо, чтоб каждая милость давалась нам и нашим».
Чарторыйские высказались. Они потребовали от Екатерины, чтоб она или дипломатическим путем заставила Августа III и Брюля отдаться им во власть, дать им возможность составить себе могущественную партию, в челе которой они могли отважиться на все, или послать им деньги и оружие для вооруженного восстания. Цель в том и другом случае одна — преобразования для усиления Польши, прежде всего преобразование сейма, уничтожение liberum veto. Россия должна употребить все средства, чтоб помочь Польше усилиться, а в награду Екатерина получит императорский титул, и водворится согласие между Россиею и Польшею! С первого раза поражает дерзость подобных предложений, но изумление пред поступком Чарторыйских исчезает, когда узнаем, что Кейзерлинг не только переслал императрице их промемории, но и прямо был за конфедерацию, предлагаемую ими: для чего же после того Чарторыйским было церемониться?
С другой стороны, Кейзерлинг и в Варшаве продолжал хлопотать о прусском союзе: он говорил Бенуа, что самое спасительное дело — это тесная связь, одинаковость видов между императрицею и королем прусским, особенно когда возникнет вопрос о замещении польского престола. Бенуа, разумеется, согласился с этим; но он был не согласен с русским послом во взгляде на действия Чарторыйских. Он трубил тревогу, писал королю, что надобно посредством подкупа сорвать сейм, если захотят на нем провести противные Пруссии планы — умножение войска и решение дел большинством голосов, ибо планы насчет умножения войска и решения большинством голосов приобрели много приверженцев благодаря книге об этом отца Конарского.
Между тем в Курляндии действовали против принца Карла. 5 июля отправлен был к Симолину рескрипт, что все насланные ему в минувшее правление указы о наложении на герцогские доходы ареста, о сопротивлении распоряжениям принца Карла, о раздражении против него курляндцев, о склонении их в пользу принца Георга отменяются и что ему должно под рукою более всех других партий покровительствовать партии Бироновой. 22 июля Екатерина писала канцлеру Воронцову: «Дать знать г. Симолину, дабы он от часу сильнее подкреплял партию герцога Бирона по причине справедливости его прав». Симолин доносил, что когда Бирон прислал свои протестации уполномоченному своему барону Книге и тот разослал их по кирхшпилям, то глава партии принца Карла обер-гауптман Гейкинг собрал всех герцогских офицеров и солдат и разодрал перед ними и выбросил за окно копию с этих протестации. Принца Карла в это время не было в Митаве: он находился у отца в Варшаве, но приверженцы его, Гейкинг с сыном и другие, сильно действовали в его пользу, разглашая, что сама императрица поддерживает принца Карла, а некоторые министры только, без ее ведома, поддерживают Бирона. Симолин подал правительству промеморию с требованием запретить Гейкингу продолжать такие разглашения. В начале августа приехал в Митаву принц Карл; Гейкинг, считавшийся комендантом Митавы, приказал праздновать день этого счастливого прибытия молебствием по церквам и иллюминациею всего города с объявлением, что, кто не иллюминует свой дом, тот будет признан за противника. Несмотря, однако, на это, большая часть жителей иллюминации не сделали. Принц Карл объявил, что не признает Симолина русским министром, потому что он к нему не аккредитован, запретил придворным ездить к нему в дом и иметь какое-либо сношение. В ответ явился из Риги в Митаву батальон русского войска, и Симолин объявил, что батальон прислан для потушения бываемых иногда при настоящих обстоятельствах беспорядков. Принц Карл велел раздать своему войску (которого считалось 180 человек) патроны с пулями и вылить несколько пушечных ядер, грозясь поступить, как с бунтовщиками, с теми, которые обнаружат склонность к герцогу Бирону; во дворце удвоен был караул.
Бирон приехал в Ригу, и многие курляндские дворяне стали туда к нему ездить; а принц Карл отправил в Варшаву молодого Гейкинга с прошением в пользу принца, составленным от имени всей Курляндии. Симолин писал своему двору, что нельзя более держать эту страну в таком междоумочном положении, тем более что в Курляндию вошли русские полки, возвращавшиеся из Пруссии, и принц Карл делал всякие препятствия относительно их продовольствия. Тогда рескриптом из Москвы от 17 октября ему было приказано объявить о своем аккредитовании при герцоге Бироне. В конце рескрипта говорилось: «Имеете вы стараться тамошние кирхшпили довести если не до чрезвычайного сеймика, то по меньшей мере до каких-либо братских собраний, в которых бы могло произойти явное разделение в земском правлении, и мы бы приглашены были к их соединению по той протекции, которую мы всей Курляндии всегда обещали, дабы мы, как призванные, могли прямо в дела их вмешаться и утвердить там старого герцога Эрнеста-Иоганна». Симолин вызвал из кирхшпилей по нескольку человек, съехались они к нему в числе 30 человек и в присутствии присланного Бироном гофмаршала рассуждали, как бы исполнить волю ее императ. величества, не тая истинной любви и преданности к его светлости герцогу Эрнесту-Иоганну; они говорили, что при настоящих обстоятельствах нельзя думать ни о чрезвычайном сеймике, ни о братской конференции, когда правление продолжается именем принца Карла и когда он все в руках своих имеет. Они сочли возможным сделать одно: написать императрице письмо, где поздравить ее с благополучно совершившеюся коронациею и благодарить за освобождение старого их герцога, чем явно покажется их склонность к нему; они обещали склонить все кирхшпили к подписанию этого письма. Бирон писал Симолину, что переговорами с Польшею ничего нельзя достигнуть; польский двор будет тянуть время, чтоб долее продержать принца Карла в Курляндии на ее доходах; но если императрица решилась восстановить его, Бирона, в Курляндии, то и восстановляла бы немедленно и без церемоний. Симолин, донося об этом, прибавлял от себя, что почти все шляхетство и все мещанство, лучше сказать, почти вся земля нетерпеливо желает восстановления Бирона.
13 декабря Симолин получил рескрипт, в котором приказывалось ему наложить секвестр на все доходы принца Карла на том основании, что он, пренебрегая правом доброго соседства, отказал русским войскам в зимних квартирах и продовольствии. Принц Карл запретил арендаторам и сообщникам обращать внимание на объявление Симолина о секвестре, но Симолин разослал куда нужно русских офицеров для исполнения секвестра. По новому рескрипту императрицы Бирон должен был приехать в Курляндию, а принцу Карлу Симолин должен был внушить, что императрица неотменно намерена восстановить герцога Эрнеста-Иоганна на курляндском престоле и потому он, принц Карл, выехал бы из Митавы, а ее величество не оставит заботиться о его пристроении; если же он упорно будет сопротивляться намерениям императрицы, то легко может статься, что и собственную особу подвергнет неприятностям. Принц отвечал, что не зависит от себя, но от своего государя родителя, к которому посылал за решением; а между тем Карл уже отослал большую часть своего экипажа из Митавы и распродал почти всю свою мебель. 30 декабря приехал в Митаву Бирон с сыном Петром и был принят ожидавшими его дворянами, которых было до 200; но из правительственных лиц был тут только один обер-бургграф, остальные же члены правительства не явились вследствие запрещения принца Карла. Бирон, пообедавши и поужинавши у Симолина, подписал универсалы, которыми назначалось публичное собрание на 10 февраля н. с. 1763 года, и уехал назад в Ригу.
Восшествие на престол Екатерины произвело неприятное впечатление в Константинополе. Обрезков писал (от 27 августа), что в то время, когда Порта находилась в самых приятных мыслях, видя венский двор в крайнем ослаблении, известие о восшествии на престол Екатерины поразило ее как громом. Переводчик Порты, приходивший к Обрезкову с поздравлением, наведывался: какие будут теперь отношения между русским и австрийским дворами? Сохранится ли заключенный с прусским королем мирный договор? Датское дело дойдет ли до крайности или полюбовно уладится? Обрезков отвечал, что прежние отношения между императорскими дворами нисколько не прекращены и если союз ослабел по личному пристрастию бывшего императора, то теперь получит прежнюю силу, чему служит доказательством возвращение Чернышевского корпуса. Мирный договор с Пруссиею будет соблюден ненарушимо, если сам король прусский его не нарушит. В датском деле ни до какой крайности не дойдет, но все дружелюбным образом уладится. Все это говорилось с тою целию, чтоб заставить Порту отложить всякие враждебные замыслы против Австрии. Между тем Фридрих II дал знать Порте, что его влияние при дворе Екатерины II так же сильно, как было при дворе Петра III. Переводчик Порты ходил поэтому к французскому и русскому послам проведать, что они думают об этих уверениях прусского короля. Французский посол отвечал, что сильно сомневается в справедливости этих уверений и потому советует Порте быть осторожною. Обрезков отвечал, что это новые хитрости прусского короля; в доказательство, что прусского влияния в Петербурге нет, Обрезков представлял, как выражался о прусском короле манифест Екатерины о восшествии ее на престол и возвращении Чернышевского корпуса.
Константинополь отстал относительно новостей; в Вене скорее узнали, что событие 28 июня не принесет больших выгод Австрии. Мария-Терезия собственноручным письмом поздравила Екатерину с восшествием на престол. «По моему мнению, — писала императрица-королева, — после покойной императрицы Елисаветы никто не мог быть достойнее престола и никто не мог достойнее заменить ее в моем сердце, как ваше величество. Жажду случая доказать вашему величеству мои чувства. Я так много полагаюсь на проницательность и взаимную вашу ко мне дружбу, что надеюсь от нее всего, чего только требуют наши общие интересы и чего можно ожидать от вашего великодушия». Екатерина отвечала также собственноручно: «Я всегда преисполнена была отличнейшим почтением к особе вашей, сердечно интересуюсь всем тем, что до вас касается, и в этом поступаю по примеру дражайшей моей тетки, покойной императрицы Елисаветы, которой память нам обеим так драгоценна. Ничто не может быть для меня приятнее, как получить от вас предложение дружбы, и я надеюсь подать вам опыт такой же дружбы и с моей стороны, тем более что дружба эта утверждается нашими общими интересами». 6 июля австрийский посол Мерси д'Аржанто, находясь на конференции с канцлером и вице-канцлером, осведомился, угодно ли императрице сохранить силу прежних обязательств России с Австриею и великодушно объявить свету, что не перестанет заботиться о пользе древних союзников. Ему отвечали, что хотя ее величество по истощению своего народа от долговременной войны и не изволит принимать в ней теперь участия, однако склонна подавать императрице-королеве всевозможные опыты истинной своей дружбы, ясным доказательством чему должно служить отозвание Чернышевского корпуса от прусской армии; впрочем, императрица не имела еще времени рассмотреть прежние обязательства России с императрицею-королевою.
После рассмотрения этих обязательств Мерси были предложены добрые услуги России для заключения мира между Австриею и Пруссиею, с которою у России мир подтвержден. Мерси по этому случаю позволил себе выходку, которая могла произвести только лишнее раздражение. В конференции 20 августа он объявил, что между данною ему запискою и манифестом, опубликованным при восшествии на престол императрицы, находится противоречие — именно подтвержден с Пруссиею такой мир, о котором в манифесте всенародно объявлено, что он заключен с самым опасным для России неприятелем с ущербом славы русского оружия. Мерси объявил, что императрица-королева охотно воспользуется предложением добрых услуг для ускорения мира, но наведывался, как далеко намерена императрица распространить эти добрые услуги. Ему отвечали, что ее величество не уклонится и от принятия на себя медиации, если усмотрит, что она обеим сторонам будет угодна. Относительно требования России об очищении Саксонии войсками обеих воюющих сторон Мерси объявил, что императрица-королева немедленно исполнит это требование, как только прусский король исполнит его.
На конференции 14 октября в Москве Мерси обратился с просьбою о разъяснении, намерена ли императрица исполнять все обязательства относительно Австрии, как они определены при императрице Елисавете, или с каким-нибудь ограничением; венскому двору нужно знать об этом тем более, что заключенный в бывшее правление договор с Пруссиею теперь подтвержден и венскому двору еще не сообщен, а, как известно, одною статьею этого договора постановлено все прежние обязательства русского двора уничтожить.
Ответ последовал только 7 ноября, он состоял в следующем: война, которая еще ведется с королем прусским и из которой Россия вышла по обстоятельствам и государственным причинам, война эта представляет такой кризис в Европе, что никакое государство не может составить себе определенной системы, ни обозначить своих интересов относительно будущего мира. При таких обстоятельствах всего вернее искать утверждения дружбы и доброго согласия в пользе действительной, в интересе общем, основанном на положении государств. Хотя внутренние дела и государственные причины потребовали, чтоб императрица не участвовала более в войне, однако она доказала венскому двору, что смотрит на его благосостояние как на свой истинный интерес и сердечно желает иметь с ним дружбу и тесную связь. Так как венский двор уже знает, что императрица не намерена участвовать в настоящей войне, то ее величество думает, что ее старание об общем мире будет иметь гораздо больше значения, если противная сторона положительно знает, что русский двор не вышел из центра своей системы и что, стараясь доставить выгоды своему естественному союзнику, он сохранил себе свободные руки и держит значительную армию на границах.
Но Мерси не хотел удовольствоваться этим ответом, он указывал на его неясность, ибо в нем не означено, намерена ли императрица Екатерина исполнять обязательства императрицы Елисаветы все или с какою-нибудь переменою, ибо эти обязательства, будучи уничтожены последним договором с Пруссиею, дают причину думать, будто русский двор в настоящую минуту не имеет никаких союзных договоров, кроме упомянутого прусского. Если императрица смотрит на благополучие венского двора как на свой существенный интерес, то этот двор должен бы ласкать себя надеждою, что императрица объявит это его неприятелям и будет на самом деле стараться, чтоб венский двор не пришел в крайний упадок и истощение от настоящей войны. Заключенный с прусским двором договор и неподтверждение с венским прежних обязательств не только русскому двору не оставляет свободных рук, но, напротив, связывает их. Простое содействие русского двора венскому при общем мире предвозвещает мало пользы последнему. Прусский король, несмотря на великие благодеяния, оказанные ему русскою императрицею, выведшею его из совершенной гибели, не обращает никакого внимания на русские представления и заступничества. Следовало бы по крайней мере королю прусскому объявить, что русские войска из его владений прежде не выйдут, пока он не исполнит требований императрицы. На это канцлер отвечал, что при нынешнем состоянии дел венский двор сам должен признать, что русский двор не может вступить в новую войну с королем прусским. В то время как шли эти неприятные объяснения в Петербурге и Москве, в Вену отправлен был к князю Дмитрию Голицыну рескрипт, которым предписывалось повыпытать у австрийского министерства искусным образом, не примет ли Мария-Терезия русскую медиацию в примирении с Пруссиею, и, усмотревши склонность к принятию этого предложения, открыть, что он, Голицын, может принять медиацию и выслушать условия, на каких Австрия желает заключить мир. Голицын отвечал, что хотя венский двор очень благодарен императрице за попечение о его пользе и очень хвалит человеколюбивое намерение принять на себя посредничество в прекращении войны, но не хочет прежде времени откровенно высказать свои мысли, чтоб прусский двор не возгордился и не приписал такого с австрийской стороны поступка слабости и недостатку сил к продолжению войны; притом обязательства и тесная дружба венского двора с французским не позволяют первому лишней откровенности ни с какою другою державою иначе как по согласию с Франциею. «Здешний двор, писал Голицын, — изъявляя искреннейшую свою благодарность за посредничество, считает, однако, себя вправе быть осторожным, видя, к своему сожалению, что Россия хочет действовать заодно с Австриею только по делам, касающимся Оттоманской Порты».
Голицын внушал Кауницу, что и один вид тесной дружбы между Россиею и Австриею достаточен к достижению выгодного для последней мира. Но Кауниц отвечал, что главная цель прусского двора всегда состояла и состоит в том, чтоб уменьшить силы Австрии; поэтому Пруссия хочет продолжения войны, которая не прекратится до тех пор, пока прусский король не будет принужден желать мира, и для этого одного вида тесной дружбы между Россиею и Австриею мало. «При сем, — доносил Голицын, — не могу обойтись, чтоб вашему императ. величеству всеподданнейше не донесть, что граф Кауниц все мною ему представленное принял от меня с особливою скромностию и ничего в нем не можно было приметить, кроме прискорбия и сожаления, что издавна установленный между императорскими дворами союз остается на одной дружбе и согласии».
25 декабря Голицын известил свой двор о начале мирных переговоров между Австриею и Пруссиею в Губертсбурге (между Дрезденом и Мейсеном). «Начало сей негоциации, — писал он, — происходит от саксонского дома, который, не надеясь уже себе никакого удовлетворения за понесенные им в нынешнюю войну убытки и желая скорее получить во владение свои земли и возвратиться из Варшавы в Дрезден, убедил здешний двор к примирению с прусским; на это с здешней стороны тем охотнее согласились, чем меньше осталось способов к продолжению войны, так что в будущую кампанию не иначе как оборонительным образом, и то с трудом, могли бы действовать, когда не только оставлены союзниками, но и того ожидать должны, что имперские штаты не в состоянии будут подавать помощь войском».
Франция должна была, естественно, разделить с Австриею неприятность обманутых надежд. «Восшествие ваше на всероссийский престол, — писал Чернышев Екатерине, — здесь не только при дворе, но и во всем народе причинило неизреченную радость; ибо, признавая силу и инфлюенцию империи вашего императорского величества в европейских обращениях, ласкают себя надеждою, что ваше императорское величество наилучше соблюсти изволите согласие с сим двором, нежели как то пред сим было и, почитай, уже к явному разрыву клонилось, также и желая нетерпеливо скорого мира, в котором необходимую во всех частях сея монархии имеют нужду и не могут более продолжать войну без совершенного разорения ожидают, что ваше императорское величество в том способствовать соизволите».
К радости примешивалась досада, что французский посланник барон Бретейль слишком рано оставил Петербург, на Бретейля сердились тем более, что ему было известно о готовившемся перевороте. Бретейля возвратили в Петербург с выговором за то, что слишком поспешил оставить этот город, и за то, что, узнавши в Варшаве о событии 28 июня, не поспешил возвратиться в Петербург, а поехал далее в Вену. Людовик XV признал в Екатерине женщину, способную начать и совершить великие дела; такое выгодное мнение она внушила ему о себе своею скрытностию до 28 июня и мужеством, оказанным в этот день. Но король признавал трудность ее положения. «Нет сомнения, — писал он Бретейлю, — что память Петра III будет иметь мало защитников, и потому нельзя предполагать смут вследствие желания мщения; но императрица, иностранка по происхождению, не связанная ничем с Россиею, и племянница короля шведского, должна прибегать к постоянным усилиям для удержания себя на престоле, которым не обязана ни любви подданных, ни уважению их к памяти отца, как покойная императрица. Как бы осторожно она себя ни вела, всегда будут недовольные. При твердости духа у Екатерины слабое сердце. У нее будет фаворит, наперсница. Кто будет именно, нам до этого дела нет; надобно только знать тех, которые будут преимущественно пользоваться ее доверенностию, и заискивать их расположения. Княгиня Дашкова, разумеется, должна пользоваться большими милостями императрицы; но можно ли отвечать, что эта молодая женщина содействовала перевороту из одной любви к отечеству и привязанности к государыне? Страсть царя к Воронцовой могла возбудить ее ревность. Если эта причина прекратилась со смертию этого государя, то княгиня Дашкова, с романическою головой и ободренная успехом, может подумать, что она не довольно награждена, что к ней не имеют достаточной доверенности, наконец, по какому бы то ни было побуждению снова заведет волнение. Императрица, открывши кое-что, может ее наказать, что опять переменит вид двора. Надобно ожидать много партий, особенно если будет фаворит». Относительно политических видов Людовик XV требовал от своего посланника, чтоб он не давал усиливаться австрийскому влиянию в Петербурге, ибо король боялся, что Мерси воспользуется отсутствием Бретейля и станет на первом плане. Что касается России, то Людовик XV высказался прямо: «Вы уже знаете, и я повторю здесь самым ясным образом, что цель моей политики относительно России состоит в удалении ее по возможности от европейских дел. Не вмешиваясь лично, чтоб не возбудить против себя жалоб, вы должны поддерживать все партии, которые непременно образуются при этом дворе. Только при господстве внутренних смут Россия будет иметь менее средств вдаваться в виды, которые могут внушить ей другие державы. Наше влияние в настоящую минуту может быть полезно в том отношении, что даст благоприятный оборот всем польским делам и переменит тон, с каким петербургский двор обращается к этой республике. Будущее влияние должно воспрепятствовать России принимать участие в войне против меня, против моих союзников и особенно противиться моим видам в случае королевских выборов в Польше. Вы знаете, что Польша есть главный предмет моей секретной переписки, и, следовательно, вы должны обращать внимание на все, что касается этой страны».
Бретейль был очень хорошо принят Екатериною, она не могла отказать себе в удовольствии поговорить с французским дипломатом, который блестел среди представителей других держав, как блестит столичный житель среди грубых провинциалов; но разговорами все и ограничивалось. Герцог Шуазель с самого начала должен был отказаться от надежды удержать Россию при прежнем австро-французском союзе.
Чернышев изъяснял Шуазелю, что русская императрица способнее всех других государей к установлению мира, потому что ее величество будет действовать без всякого пристрастия, имея единственно в виду благо человечества. Шуазель заметил на это, что если дойдет до прямого дела, то французский двор ласкает себя по крайней мере надеждою, что все же императрица будет более склоняться на сторону своих верных союзников. Чернышев отвечал, что так и непременно быть должно; впрочем, необходимо употреблять слово беспристрастие во всех изъяснениях по этому делу, дабы приобресть доверие всех дворов. Шуазель заметил опять, что было бы всего лучше, если б императрица для усиления своего посредничества оставила свои войска в завоеванных у Пруссии землях. Чернышев отвечал, что когда мир с Пруссиею уже был раз заключен, то императрица в интересах своей империи и по человеколюбию признала за лучшее сохранять его и в настоящей войне не принимать участия, разве будет к тому снова принуждена, и хотя русские войска и возвратятся внутрь империи, однако до восстановления мира в Европе всегда будут готовы в случае надобности исполнить данное им повеление.
Но в то время как версальский двор внушал русскому, что всего лучше было бы занятием прусских областей принудить Фридриха II к миру, лондонский двор также возбуждал Россию против Фридриха, утверждая, что скоро Франция сблизится с Пруссиею и потому необходим старый елисаветинский союз между Россиею, Англиею и Австриею. Мы видели, что английский посланник в Петербурге Кейт после Гольца пользовался особенною благосклонностью Петра III; это, разумеется, делало его положение затруднительным при Екатерине, и он просил свое правительство отозвать его, ибо хотя императрица приняла его ласково, но он знает из верного источника, что особа его ей противна даже более, чем он сам думал. Преемником Кейта был граф Бекингам; в Лондоне русским министром остался по-прежнему граф Александр Ром. Воронцов. Сначала, видя несогласие Фридриха II на мир, в Москве хотели действовать заодно с Англиею. 21 сентября Екатерина написала канцлеру Воронцову: «Писать к графу Александру Воронцову, дабы он в разговоре отозвался, сколь велико мое желанье видеть мир, но с немалым прискорбием понимаю несклонность короля прусского к такому полезному для рода человеческого предмету и что столь несходственные сентименты весьма отдаляют меня от сего государя, следовательно, все те меры, которые к пресечению войны полезны, весьма мне приятны, а почитаю за немалый способ пресечь войну неплатежом субсидии (от Англии Пруссии) и согласие между Россиею и Англиею, которое я умножить и утвердить охотно себя склонною покажу».
От 8 ноября Воронцов писал императрице: «Позвольте мне изъявить вам рабскую мою усердность и радость о том справедливом и мужественном намерении покой в Германии установить, понудя всеми способами короля прусского властолюбивые свои виды оставить. Европа вам надолго обязанною будет, и честь и поверхность Российской империи достижением сего толь желаемого предмета не малым умножится в европейских делах под счастливым царствованием толь великой государыни. Самые берлинского двора здесь друзья весьма не похваляют короля прусского, что столь мало податливости с своей стороны оказывал на вашего импер. величества о мире предложения, но нрав его таков оказывался во всяком случае, и без самой крайности предприятий и намерений своих он не отлагал. Но кто опять может способнее оные в ничто обратить и равновесие в Германии непременно соблюсти, как толь сильная держава, какова есть Россия под скипетром такой самодержицы, которая знает источники силы ее к общему благосостоянию и чести подданных своих употреблять. Не скрыл я от статского секретаря (по северным иностранным делам графа Галифакса), что ваше императорское величество с справедливостию было ожидали более податливости от прусского короля на мирные предложения, князем Репниным ему учиненные, и что противность оного не может инако как весьма вас удалить от сего государя. По возможности и неприметным образом не оставляю я, конечно, во всяком случае недовольство здешних на берлинский двор не уменьшать, но и то опять можно сказать, что никакие внушения действительнее быть не могут для совершенного разрыва между сими дворами, как самое продолжение поступков его прусского величества и неумеренные в том его здесь резидующих министров отзывы, — им предоставить можно совершенство всего того начатого здесь ими».
От 12 ноября Воронцов писал, что настоящая политическая система Англии состоит в том, чтоб как можно меньше вмешиваться в дела твердой земли, и потому нельзя ожидать содействия лондонского двора в принятии твердого решения принудить Фридриха II к миру. Прежние неудачи отбили к тому охоту у английского министерства, потому что Фридрих принимал здешние предложения без всякого уважения.
Лондонский двор хотел принять твердое решение относительно Пруссии не иначе как вместе с русским двором. 19 декабря у канцлера и вице-канцлера была конференция с английским послом графом Бекингамом. Бекингам объявил, что его государь, будучи твердо намерен не только сохранить, но и распространить прежнюю дружбу с Россиею, положил сообщить русскому двору в откровенности, до каких неприятных изъяснений принужден он был дойти напоследок с королем прусским. Король желает знать мнение императрицы относительно короля прусского, чтобы согласить с ним собственные свои мнения и единодушным старанием скорее и надежнее достигнуть желаемого обоими дворами восстановления общего покоя. За этим вступлением Бекингам распространился о том, что естественные интересы русского, лондонского и венского дворов требуют тесного между ними соединения, а польза Франции сопряжена с сохранением короля прусского. Бекингам считал за верное, что в короткое время между дворами венским и версальским по разногласию интересов произойдет холодность, чем надобно воспользоваться и сделать венскому двору пристойные внушения для возобновления старой и единственно натуральной системы. Что касается до отношений между Франциею и Пруссиею, то эти державы, по мнению Бекингама, могли одно время порозниться, но со временем, а может быть и скоро, они должны вступить в прежние тесные обязательства: недаром бывший в Петербурге прусский министр барон Гольц дружественно обходился с бароном Бретейлем, а с ним, Бекингамом, холодно и даже не простясь уехал; а при самом отъезде своем имел он, Гольц, с Бретейлем длинный и, без сомнения, важный разговор. Канцлер и вице-канцлер довольствовались с своей стороны ответом послу в генеральных отзывах, располагая их по внушениям его, потому что еще 1 ноября канцлер Воронцов получил такую инструкцию от императрицы относительно Англии: «При настоящем нерешимом состоянии европейских дел осторожность в новых алианциях и доброе внутреннее состояние должны быть нашим политическим правилом. Нет политического положения, которое б воспрещать могло производить возможные для пользы коммерции распорядки, потому и с Англиею такой трактат яко полезный должно негоцировать без потеряния времени. Но притом особливо наблюдать, чтоб не отнять у себя способности вступать в подобные обязательства и с другими державами как для конкурсу, так и для умножения вывоза наших продуктов. Чтоб поступки наши во всем были откровенны и тверды, надлежит английский двор уверить, что мы признаваем полезным и, конечно, охотно возобновим с ним алианции, а притом в конфиденции ему объявить, что теперь оное отлагаем только для того, что мы на настоящее время отклонились от возобновления старых обязательств с венским двором и довольствуемся наблюдать с ним наше доброе согласие и дружбу на основании натуральных и непоколебимых наших с ним общих интересов, пока увидим, в каком политическом положении система сего двора останется после восстановления мира».
Бекингам напомнил о печальном событии прошлого царствования по поводу мемориала графа Финкенштейна, что прусский король имеет в руках подлинную русскую депешу, из которой видно, каким образом английский двор старался препятствовать прусским переговорам в Петербурге при Петре III. Канцлер и вице-канцлер донесли императрице, что под этою депешею разумеется реляция вице-канцлера князя Голицына, бывшего тогда министром в Лондоне; реляция содержит в себе откровенный разговор графа Бюта о прусских отношениях. Прусский король напрасно утверждает, что у него в руках подлинная депеша: подлинная находится в целости здесь, в Петербурге, и очень разнится от выражений, употребленных в прусском мемориале. Канцлер и вице-канцлер заметили об этом Бекингаму, хотя и не скрыли, что, может быть, бывший император по слепой своей к королю прусскому преданности сообщил ему в собственном письме или словесно передал Гольцу содержание реляции. Императрица отвечала Воронцову: «Об депеше уверить можно после, что ни единая оригинальная не бывала и не есть в руках прусского короля, а что страсть бывшего императора так велика была, что он иногда невинные слова как будто вредные королю прусскому толковал и так ему сообщал, и то не в оригинале. Сие может служить графу Бюте в оправдание против великого множества его злодеев, которые ищут ему крим (преступление) делать из его разговора с нынешним вице-канцлером».
<< Назад Вперёд>>