Глава первая. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. 1764 год

Винные откупа. — Содержание войска. — Недовольство императрицы флотом и работами в Балтийском порте. — Ревельская гавань. — Путешествие Екатерины по Ладожскому каналу. — Канал от Сяси до Волхова. — Деятельность Сената по вопросу о малолетных преступниках и укрывательстве злодеев. — Твердость императрицы в ограничении пыток. — Записка Екатерины по поводу дела Волынского. — Новости в Сенате. — Беспорядки в коллегиях. — Печальное известие о русской торговле в Константинополе. — Введение картофеля. Деятельность новгородского губернатора Сиверса. — Комиссия о государственном межевании. — Вопрос об устройстве казарм. — События в областном управлении. — Медленность ревизии. — Комиссия о заводских крестьянах. Крепостные люди у купцов. — Почта. — Отмена сборов за поставление духовных лиц. — Определение платы за требы. — Раскол. — Дело пыскорского архимандрита Иуста. — Столкновение воронежского епископа с донскими козаками. Деятельность Румянцева в Малороссии. — Столкновение иностранных колонистов с прежними русскими поселенцами. — Самозванцы. — Общий взгляд на отношения России к Польше. — Диссидентское дело и столкновение Польши с Пруссиею. Сношения России с другими европейскими государствами в 1765 году.

Год начался решением важного финансового вопроса. Мы видели, что относительно продажи соли и вина правительство находилось в большом затруднении: сильно хотелось облегчить народ уменьшением цены на соль, но нельзя было удешевить соль, как бы желалось, потому что нельзя было отыскать новых источников дохода для покрытия необходимых государственных издержек. Легче соглашались на увеличение цены вина; но тут усиливалось корчемство, которое требовало для своего искоренения много хлопот и, что хуже всего, увеличивало страшно число уголовных дел; в некоторых местах винная продажа предоставлена была магистратам и ратушам, причем происходили «превеликие подлоги и утайки, вражды, доносительства, тяжбы и пресечение купеческого промысла».

В большей части мест винная продажа состояла на откупе; но откупщик должен был вперед заплатить в казну более 2 рублей за ведро при покупке у нее вина и после, при продаже вина в народ, должен был получить себе около 40 копеек для уплаты известной откупной суммы; для правительства было ясно, что откупщики продавали тайком подвозное вино вместо казенного. 26 января императрица приехала в Сенат в начале 9-го часа и, возвращая поднесенный ей доклад комиссии о соли и вине, объявила свою волю, чтоб Сенат немедленно приступил к рассуждению о средствах, как согласить пользу государственную с пользою всего общества, нимало не упуская при этом из виду, чтоб собираемый теперь с вина доход если не умножить, то по крайней мере никак не умалить. После этого прочтен был доклад с собственными примечаниями императрицы, которая объявила, что эти примечания не должны быть приняты за указ, ибо приложены только для объяснения, кроме отмены в наказаниях за корчемство. В 12-м часу Екатерина удалилась; сенаторы стали рассуждать, как бы точнее исполнить ее повеление, и пришли к следующим решениям: 1) Признать полезным и необходимым отдачу винной продажи на откуп. 2) Чтобы притом избежать всех излишних расчетов и удостовериться, что откупная сумма сполна будет доходить в казну, положить основанием откупной сумме расход вина по трехлетней сложности за последние три года. 3) Для большей надежности казне на случай неисправности платежа откупной суммы вино иметь казенное и отдавать его откупщикам по их требованию за наличные деньги по расчету всей откупной суммы. 4) Откупщики должны продавать вино ведрами и бочками по 2 р. 64 коп. ведро, а продажа кружками и чарками оставляется на их волю. Манифест об откупах издан 1 августа; они должны были начаться с 1767 года; доход от продажи вина показан более чем на четыре миллиона рублей. На другой день после публикования этого манифеста князь Вяземский предъявил Сенату именной указ, в котором говорилось, что императрица, будучи обременена другими государственными делами, дозволяет Сенату решить большинством голосов и публиковать корчемный устав. Сенат при этом решении не мог не принять к сведению решения Екатерины по одному корчемному делу: смоленская шляхтянка полковница Ирина Потемкина (вдова Владимира Денисовича) попалась в корчемстве и подала императрице просьбу, в которой повинилась, что велела служанке из своего дома продавать вино и такой проступок учинила как женщина по незнанию строгости законов. Императрица простила ее и приказала возвратить отписанное у нее имение, если только дело действительно происходило так, как показано в челобитной. Третий год в Сенате тянулось неприятное дело о вознаграждении виноторговцам, у которых было разграблено вино 28 июня 1762 года. В 1763 году Сенат признал справедливым вознаградить за расхищенное из кабаков простое вино зачетом откупщикам в откупную сумму; на этом основании теперь он решил подать императрице доклад, что справедливость требует зачесть продавцам виноградного вина их убыток в пошлинный сбор, и убыток этот простирался на 24331 рубль.

Количество подушных денег определено было в 5212685 рублей. Вся эта сумма по распоряжению еще Петра Великого шла на содержание войска; но, кроме того, на это содержание получались деньги из винных, соляных, таможенных и других сборов, так что вся сумма, назначенная на содержание войска, простиралась до 8116601 рубля. Флотом императрица была очень недовольна, что видно из письма ее к Н. И. Панину от 8 июня, после смотра: «У нас в излишестве кораблей и людей, но у нас нет ни флота, ни моряков. В ту минуту, когда я подняла штандарт и корабли стали проходить и салютовать, два из них погибли было по оплошности их капитанов, из которых один попал кормою в оснастку другого, и это во сте, быть может, туазах от моей яхты; добрый час они возились, чтоб высвободить свои борта, что наконец им и удалось, к великому ущербу их мачт и оснастки. Потом адмиралу хотелось, чтоб они выровнялись в линию; но ни один корабль не мог этого исполнить, хотя погода была превосходная. Наконец, в 5 часов после обеда приблизились к берегу для бомбардирования так называемого города. Впереди поместили одну бомбардирскую лодку и когда хотели поставить около нее другую, то с трудом успели такую найти, потому что никто не держался в линию. До 9 часов вечера стреляли бомбами и ядрами, которые не попадали в цель. Сам адмирал был чрезвычайно огорчен таким ничтожеством и признается, что все выставленное на смотр было из рук вон плохо. Надобно сознаться, что корабли походили на флот, выходящий каждый год из Голландии для ловли сельдей, а не на военный».

Мы видели, что Екатерина была также недовольна работами в Балтийском порте; а между тем Сенат докладывал, что надобен новый налог для продолжения работ по его укреплению. Екатерина написала собственноручно: «Усмотрела я из сенатского доклада о Балтийском порте, что без нового налога оной работы никак продолжить неможно; мои же намерения со дня восшествия моего никогда не склонялись к отягощению подданных, но единственно к облегчению и благополучию оных; всякий же без крайней надобности налог есть отягощение; того для необходимая надобность ныне состоит, дабы единожды сделать твердые положения порту Балтийскому, из чего родится первый вопрос, нужной ли сей порт для государства, и потом, как и сколько в нем иждивения для способности и безопасности употребить; причем еще и то вспомнить должно, что полезность преимущество имела пред пышностью». Императрица велела фельдмаршалу Миниху, генералам Панину (Петру Ив.), Муравьеву, Чернышеву и адмиралу Мордвинову иметь конференцию по этому предмету, представить свое мнение вместе с планом работ, «дабы единожды все сумнительства о сей материи решены были». Конференция пришла к тому, что надобно устроить при Ревеле морскую военную каменную гавань для помещения 25 военных кораблей и фрегатов, на что нужно денег 4 миллиона рублей, а работников 3000 человек; надобно употребить все усилия для устройства Ревельской гавани, постройки при Балтийском порте остановить, а сделанный уже там мол обратить в убежище для судов от штормов; для окончания здешних работ довольно 2000 каторжных и 500 гарнизонных солдат с небольшим казенным расходом. Ревельская гавань может быть отстроена в 12 лет, если будет ежегодно выдаваться по 400000 рублей. Екатерина написала на докладе конференции: «Сенат имеет означить, откуда ежегодно сию сумму брать без отягощения народного», а на плане написала: «С Богом, быть по сему». Сенат представил, что на строение при Ревеле каменной гавани «яко на благоугодное и преполезное для общества всех верноподданных дело» он полагает употреблять по 200000 рублей из суммы коллегии Экономии, оставшейся за употреблением в определенные расходы, а другие 200000 рублей отчислять из прежде наложенных на вино сборов.

В августе императрица была в Ладоге, проехалась по каналу. «Канал прекрасен, но заброшен; путешествие по нем очень удобно — во всю дорогу ни малейшего потрясения», — писала она Панину. Екатерина осмотрела начало работ по новому каналу от Сяси до Волхова. На этот канал отпущено было 70000 рублей. Предполагался канал из Переяславского озера в Волгу; но Сенат подал доклад, что надобно повременить проведением этого канала до более точных сведений. Провести его легко, все будет стоить не более 8000 рублей; но переяславские купцы объявили, что им на судах отправлять нечего да около Переяславля годного для постройки судов леса мало и волжские пристани не далее 80 верст. 70000 рублей на канал из Сяси в Волхов назначены были из процентных денег Коммерческого банка; для усиления деятельности обоих государственных банков позволено было всякому вносить в них деньги для приращения процентами, только не менее ста рублей.

В марте и апреле месяцах было несколько чрезвычайных заседаний Сената вместе с коллегиями и в присутствии императрицы. Первое заседание, 10 марта, происходило по делу о малолетных преступниках за неимением точного закона о наказаниях им. Мы видели, что в начале царствования Елисаветы было по тому же предмету чрезвычайное заседание Сената и было постановлено считать по уголовным делам совершеннолетие в 17 лет. Отсутствие точного закона, вероятно, произошло вследствие возражения Синода, что совершеннолетие можно считать и с 12 лет, потому что и в брак позволено вступать ранее 17 лет, и к присяге велено приводить с 12 лет, и вообще «человеку меньше 17 лет довольный смысл иметь можно». Императрица пришла в заседание, выслушала экстракт из дела и подачу голосов и удалилась. После ее ухода продолжалось рассуждение и постановили: по уголовным делам совершенный возраст считать 17 лет; ранее этого возраста пыток не производить, а по исследовании представлять Сенату, которые преступники будут менее 17 лет и смертной казни не заслуживают, а только телесное наказание, тех без представления в Сенат наказывать от 15 до 17 лет плетьми, от 10 до 15 — розгами, десяти же лет и меньше отдавать для наказания отцам, матерям или помещикам. Императрица утвердила это постановление.

Через неделю, 17 марта, другое такое же заседание Сената в присутствии императрицы: слушано было дело о вытях за пристань и укрывательство воров и разбойников, каким образом взыскивать эти выти, со всех ли жителей или только с одних пристанодержателей. Сенат постановил: взыскивать с одних пристанодержателей, ибо истцы ввиду больших вытей большею частию стараются увеличивать свои иски; а чтоб всех жителей опоручить круговою порукою в искоренении злодеев, чтоб не было с их стороны слабого смотрения и даже понаровки, то взыскивать с них штраф по 10 копеек с каждой ревизской души, а с десятских, сотских, прикащиков и старост — с каждого по 5 рублей и штрафные деньги отдавать истцам в иск, а за удовлетворением истцов остальные деньги могут быть употреблены на бедных. В конце апреля в присутствии Екатерины читался в Сенате доклад 2-го департамента и письмо на имя императрицы находящегося в тарском магистрате под караулом купца Зинкова о притеснениях и взятках с него. Екатерина велела сибирскому губернатору исследовать дело и с виновными поступить по законам, только не ставить в вину Зинкову письмо его на высочайшее имя.

Борьба против пытки продолжалась. Мы видели, что в 1763 году запрещено было производить пытки в приписных городах, велено отсылать преступников в провинциальные и губернские канцелярии и тут поступать с крайнею осторожностию. Но в 1765 году Иркутская канцелярия прислала в Сенат доношение, что приписные к ней города находятся от Иркутска в расстоянии от 400 до 3000 верст, и если из них посылать для розыску преступников в Иркутск, то они едва в год могут туда дойти, и на пропитание их с караулом на таком пути по безлюдным местам нужна значительная сумма, которой взять негде. Сенат согласился с этим доношением и просил у императрицы указа. Екатерина написала: «Из сих мест колодников в губернии не возить, а стараться дела окончать без пыток в указанный срок». Эта твердость в данном случае была тем благодетельнее, что в таких отдаленных местах начальствующие лица и так позволяли себе страшные злоупотребления. К этому же году относится собственноручная записка Екатерины по поводу дела Волынского: «Сыну моему и всем моим потомкам советую и поставляю читать сие Волынского дело от начала до конца, дабы они видели и себя остерегали от такого беззаконного примера в производстве дел. Императрица Анна своему кабинетному министру Артемию Волынскому приказывала сочинить проект о поправлении внутренних государственных дел, который он и сочинил, и ей подал. Осталось ей полезное употребить, неполезное оставить из его представления. Но напротив того, его злодеи и кому его проект не понравился из того сочинения вытянули за волосы, так сказать, и взвели на Волынского изменнический умысл, и будто он себе присвоивать хотел власть государя, что отнюдь на деле не доказано. Еще из сего дела видно, сколь мало положиться можно на пыточные речи, ибо до пыток все сии несчастные утверждали невинность Волынского, а при пытке говорили все, что злодеи их хотели. Странно, как роду человеческому пришло на ум лучше утвердительнее верить речи в горячке бывшего человека, нежели с холодною кровию; всякий пытанный в горячке и сам уже не знает, что говорит. Итак, отдаю на рассуждение всякому имеющему чуть разум, можно ли верить пыточным речам и на то с доброю совестию полагаться? Волынский был горд и дерзостен в своих поступках, однако не изменил; но, напротив того, добрый и усердный патриот и ревнителен к полезным поправлениям своего отечества и так смертную казнь терпел, быв невинен, и хотя б он и заподлинно произносил те слова в нарекание особы императрицы Анны, о которых в деле упомянуто, то б она, быв государыня целомудрая, имела случай показать, сколь должно уничтожить подобные малости, которые у ней не отнимали ни на вершка величества и не убавили ни в чем ее персональные качества. Всякий государь имеет неисчисленные кроткие способы к удержанию в почтении своих подданных; если б Волынский при мне был и я б усмотрела его способность в делах государственных и некоторое непочтение ко мне, я бы старалась всякими для него неогорчительными способами его привести на путь истинный. А если б я увидела, что он не способен к делам, я б ему сказала или дала разуметь, не огорчая же его: будь счастлив и доволен, а мне ты не надобен! Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены, изволь мериться на сей аршин; а если кто из вас, мои дражайшие потомки, сии наставления прочтет с уничтожением, так ему более в свете, и особливо в российском, счастья желать, нежели пророчествовать можно».

В Сенате особенною пылкостию отличался по-прежнему князь Яков Шаховской, несмотря на преклонные годы. Во время комиссии над Хорватом последний в своих доношениях в эту комиссию позволил себе выходки против Шаховского; теперь, когда Хорват был уже осужден вместо смерти на лишение всех чинов, Шаховской потребовал, чтоб Хорват дал ему удовлетворение за нанесенную обиду. На докладе Сената об этом Екатерина написала собственноручно: «Может ли для общества мертвый человек сатисфакцию дать? Если сей вопрос решен будет, то резолюцию дам».

Из молодых сенаторов особенною ретивостию отличался Петр Иванович Панин, что, как видно, не очень нравилось его товарищам. Однажды он стал читать свое мнение о вотчинных делах, кого и при каких случаях надобно почитать настоящими вотчинниками. По выслушании мнения девять человек сенаторов объявили, что они об этом мнении ничего сказать не могут, потому что мнение подано ни по какому делу, на будущий случай и потому еще, что предлагать обо всем с объяснением законов принадлежит генерал-прокурору. Графы Фермор и Бутурлин объявили, что мнение очень пространно и потому, не получа копии, войти в рассуждение нельзя. Олсуфьев объявил, что подаст свое мнение. Этим дело и кончилось.

Мы видели, что императрица позволила Сенату провести корчемный устав решением большинства голосов; в конце года такое же позволение дано было относительно частного тяжебного дела. В описываемом году Сенат в первый раз получил вакацию от 15 до 30 июня; но для входящих дел, которые бы требовали немедленного решения, должно было оставлять для присутствия по одному сенатору из каждого департамента с их согласия.

Беспорядки в новой коллегии Экономии подали повод Сенату принять такое решение: приказали во все присутственные места послать указы следующего содержания: по случаю собственного ее императорского величества рассмотрения о происшедшем в некотором присутственном месте непорядке, из последовавшего за собственноручным подписанием тому месту с материнским от ее величества исправлением высочайшего указа Сенат, приняв все в том указе к исправлению оного места изображенное за общее и всем прочим местам наставление, для того, стараясь о исполнении оного, предписывает нижеследующие пункты, содержащие в себе высочайшую волю и повеление: 1) Дабы вместо возложенных на присутственные места трудов не поставляли они прямой своей должности в приказных только обрядах и не обращали б упражнений своих в единственные споры и дела не приходили бы чрез то в совершенный упадок. 2) Не выступать из пределов своего звания, не наносить одному против другого раздражений и партикулярных неудовольствий, не заходить друг против друга в недельные письменные голоса, а потом и в персональные протесты. Довольствуются только по канцелярскому порядку репортами, что указы посланы; но никто о том не печется и не взыскивает, чтоб оные самим делом исполнены были. 3) Лихоимственные дела не неважными, а разрушающими правосудие и повреждающими государственное положение почитать. 4) Членам не избегать от заседаний отговорками ни старостию лет, ни болезненными припадками и тем не терять времени чрез развоз канцелярскими служителями дел для подписки по домам, ибо не может быть там общего рассуждения, где за таковыми членов извинениями нет частого общего собрания. 5) Не причинять делам остановки неимением полных собраний. 6) Прокурорам помнить свою инструкцию. 7) Чтоб, досадуя на персону, никто не мстил пренебрежением в делах должности своей, но старались бы порученные дела почитать за предмет чести и обязательства своего к ее императорскому величеству и отечеству, следовательно, и труды свои нести так, чтобы архивы наполнять документами прямых дел, а не пустыми бумагами

Мы видели, что знаменитый Волков, ставши президентом Мануфактур-коллегии, жаловался, что эта коллегия без его ведома позволила кн. Долгорукову завести хрустальную фабрику; коллегия оправдывалась тем, что дело еще не приведено к окончанию; несмотря на то, Сенат предписал коллегии без согласия президента никому не давать позволения заводить фабрики.

Сенат должен был остановить попытку возобновить старое допетровское распоряжение с ремесленниками. Летом описываемого года императрица велела устроить карусель, и обер-шталмейстер князь Репнин отправил в Главный магистрат требование, чтоб выслал портных немцев и русских для работы к каруселю. Главный магистрат отвечал, что по своему регламенту он не может этого сделать без Сената, а Сенат приказал: послать указ кн. Репнину, что Главный магистрат отвечал согласно с законами о непринуждении цеховых портных к работе, поэтому и Сенат иначе определить не может, а может он, г. обер-шталмейстер, публиковать о свободной явке портных за настоящую плату и этими свободно явившимися, а не принужденными исправляться.

В юном русском мануфактурном мире произошло крупное явление, которое показывало, как недолго обширные заведения остаются в одной фамилии: статский советник Алексей Затрапезнов свою полотняную ярославскую фабрику со всеми принадлежностями продал коллежскому асессору Савве Яковлеву за 600000 рублей. Что касается внешней торговли, то мы имеем от описываемого времени печальное известие русского посланника в Константинополе Обрезкова, который доносил императрице, что вольное кораблеплавание по Черному морю не может привести русскую торговлю в желаемое состояние по причине чрезвычайного невежества и неразумия русских купцов. Купцы эти с заключения последнего мира не только не разбогатели, но многие беднее стали; кредит их подорван до такой степени, что не могут получить денег иначе как за 20 и по меньшей мере за 15 процентов, да и то отдавши под залог товары. Панин написал на этом донесении: «Выражения не мягки, но, к несчастию, верны».

В промышленности земледельческой произошла в описываемое время важная новость: введен в употребление картофель. Новгородский губернатор Сиверс прислал в Сенат доношение, не угодно ли будет для завода земляных яблок выписать их прямо из Ирландии. Сенат приказал выписку этих яблок поручить Медицинской коллегии, но с тем, чтоб она поручила это кому-нибудь из купцов частным образом. Императрица приказала на выписку картофеля употребить до 500 рублей. Медицинская коллегия издала наставление, как разводить и употреблять картофель; наставление это оканчивается так: «По толь великой пользе сих яблок и что они при разводе весьма мало труда требуют, а оный непомерно награждают и не токмо людям к приятной и здоровой пище, но и к корму всякой домашней животине служат, должно их почесть за лучший в домостройстве овощь и к разводу его приложить всемерное старание, особливо для того, что оному большого неурожая не бывает и тем в недостатке и дороговизне прочего хлеба великую замену делать может».

В продолжение нашего рассказа о царствовании Екатерины мы нередко будем встречаться с этим новгородским губернатором Сиверсом, который предлагал выписать картофель из Ирландии. Выбор Сиверса в губернаторы принадлежал к числу самых удачных выборов Екатерины. Сиверс имел то, что так редко можно было тогда найти между областными правителями: приготовление к деятельности, образование, бывалость за границею не по-пустому, но с обращением внимания на тамошние явления. Разумеется, мы не должны требовать от Сиверса, чтоб он при тогдашних условиях, при отсутствии пустивших глубоко корень исторических учреждений очень сдерживался в своих бюрократических стремлениях, не предпочитал искусственных средств для достижения своих целей. Сын эстляндского дворянина, Яков Сиверс начал свое поприще в одной из тогдашних практических школ, где молодые люди учились и служили вместе; мы видим его в начале царствования Елисаветы юнкером в Иностранной коллегии. В Старости при воспоминании об этом времени у Сиверса вырывались слова: «Где ты, блестящее время бессмертной Елисаветы, когда восемь послов иностранных так же сильно добивались твоего союза, как и удивлялись твоей красоте». Будущность молодого Сиверса была обеспечена покровительством дяди, барона Карла Сиверса. Семнадцати лет Яков Сиверс поехал чиновником посольства в Копенгаген, откуда потом переехал в Лондон. По возвращении из Англии, к которой сильно пристрастился, он переменил дипломатическую службу на военную, из чиновников посольства сделался премьер-майором, участвовал в Семилетней войне, во время которой вел с Ив. Ив. Шуваловым секретную переписку о ходе военных дел. Расстроившееся во время войны здоровье заставило его ехать в Италию, где он узнал о вступлении на престол Екатерины; вскоре после того он возвратился в Россию и в 1764 году был назначен новгородским губернатором. Перед отъездом в свою губернию Сиверс провел месяц в Петербурге и в это время имел по крайней мере 20 аудиенций у императрицы, и каждая продолжалась по нескольку часов: обсуждались статьи общей и тайной губернаторской инструкции, рассматривались карты и планы. Сиверс получил приказание писать прямо императрице и приезжать в Петербург, когда сочтет это нужным.

Тогдашняя Новгородская губерния простиралась на 1700 верст в длину и 800 в ширину, через нее шло сообщение между двумя столицами, она граничила с одной стороны с Литвою, с другой — с Швециею и Белым морем. По прибытии в Новгород Сиверс нашел губернский архив, погребенный под развалинами упавшего свода в цейхгаузе, где архив хранился; по двум — или тремстам просьбам к губернатору по гражданским делам в год решалось по два или по три дела. Во всей губернии не было, собственно, никакой полиции. Приказания воеводы или губернатора передавались сотским, и так как сотские были обыкновенно безграмотные, то читал им их и писал донесения церковный дьячок. Со времени указа Петра III о вольности дворянской губернатор не имел права поручить ни одного дела жившим в его губернии дворянам, как это делалось до 1762 года; теперь если дворяне принимали какое-нибудь поручение от губернатора, то только выгодное. Более тысячи преступников содержалось в тюрьмах, и более тысячи других было отпущено на поруки. В числе уголовных преступников было человек 20 дворян, и в каждой из пяти провинций до 50 человек подлежали пытке. Сиверс доносил, что в кратковременное его пребывание в Новгороде не проходило дня, в который бы он не слыхал о буйстве, насилии и даже смертоубийстве в спорах между соседями, вследствие чего он просил о возобновлении генерального межевания. «Новгородская область, — писал Сиверс императрице, — достойна носить прозвище Нормандии. Думаю, что ни одна другая область в целой империи так не нуждается в новом Уложении, которое бы сократило судопроизводство. Ябеднические увертки достигли здесь такой степени, что нет средств к окончанию процессов. В течение 1764 года начато 53 процесса и ни один не окончен, равно как и процессы прошлых годов. При размышлении о средствах создать и ободрить промышленность первым бросившимся мне в глаза препятствием была обязанность горожан беречь вино и соль и продавать соль как казенный товар. Что касается крестьянина, то здесь главным препятствием служит неограниченная власть дворян налагать на своих крепостных какой угодно оброк или, лучше сказать, поступать с ними по внушению алчности и по отсутствию сознания собственного интереса. Несчастные существа большею частию находятся под властию таких господ, которые не знают, что богатство крепостного составляет богатство господина. Неограниченная власть требовать с крестьянина какой угодно работы и брать какой угодно оброк, часто решительно выше всякого вероятия, есть, без сомнения, главная причина, почему тысячи русских беглецов наполняют Литву и Польшу. Где зло еще не дошло до такой крайности, там крестьянин, видя, что земледельческие занятия не дают ему столько, сколько требует господин, принужден идти за 1000 верст искать больших заработков. Кроме происходящей отсюда очевидной невыгоды для земледелия, этого нерва государственного, произведения земли продаются слишком дорого, работник требует слишком высокой платы, что служит неодолимым препятствием для фабрик. Увеличению народонаселения полагается не меньшее препятствие в том, что крестьянин должен покидать свою семью». Сиверс в своей похвальной ревности к облегчению участи земледельческого народонаселения заговаривается: если б крестьянин, не чувствуя тягости от помещика, оставался на родной земле и возделывал ее, то для фабрик еще менее было бы рук и заработная плата была бы еще выше. Главное зло происходило именно от малолюдности, от недостатка рабочих рук, что удерживало так долго и крепостное состояние. Но если уничтожение этого печального явления было так трудно для правительства, то возможно было вмешательство правительства для положения границ произволу, и Сиверс требовал правительственного определения количества оброка и количества рабочих дней. «Я, — пишет Сиверс, — сам нашел, что один помещик брал по пяти рублей оброка с крестьян, живущих на песке и не имеющих пашни». Сиверс требовал также определения денежной суммы, взносом которой крестьянин имел бы право выкупаться. Сиверс обратил внимание на то, что расширение Петербурга и надобность для него все в большем и большем количестве строевого и дровяного леса отзовется вредно на Новгородской губернии, обезлесит ее и воспрепятствует заведению фабрик; он предлагал учреждение особой камеры, которая бы собирала сведения о лесах и определяла бы количество леса, которое можно было вырубить. В одной из новгородских провинций находились лесничие, подведомственные Адмиралтейс-коллегии: они занимались одним — продажею позволений на рубку леса — и тем обогащались. Для предупреждения недостатка или дороговизны топлива Сиверс предлагал вводить в употребление торф и особенно каменный уголь: ему подана была надежда, что последний можно найти на берегах Ильменя. Сиверс находил недостаточным управление прежними монастырскими крестьянами, находившимися теперь в ведении коллегии Экономии: один человек с двумя помощниками и писцом заведовал 20000 душ; крестьяне управляются сами, и их бурное самоуправление вредно для благосостояния отдельных лиц. Для улучшения быта жителей Новгорода Сиверс предлагал освободить их от военных постоев и с этою целию построить казармы как для гарнизонного баталиона, так и для двух стоящих там пехотных полков; казармы должны быть построены на счет города, дворянства и окрестных имений; предлагал основать публичную школу или гимназию для детей дворян и горожан, а в других городах губернии низшие школы и преобразовать духовные семинарии. Для улучшения земледелия вообще в России Сиверс указывал на необходимость учреждения земледельческого или сельскохозяйственного общества, которое было бы тем полезнее, чем невежественнее русское дворянство относительно средств удобрения полей и лугов, осушения болот, лесоводства, сельских построек и проч. Сиверс говорил насчет учреждения общества с кн. Вяземским и Олсуфьевым, и они согласились с ним; главное занятие общества должно было состоять в знакомстве с сочинениями по сельскому хозяйству, выходившими в Англии, Германии, Швейцарии и Швеции. Члены общества отмечают в этих сочинениях то, что с пользою может быть применено в России, и дают переводить отмеченные статьи, которые составят содержание периодического издания. Сиверс был свидетелем в Англии начала подобного общества, капитал которого в первое время не превышал и 50 гиней, а потом в короткое время это общество стало раздавать многие тысячи фунтов стерлингов и снаряжать корабли для своих целей.

Для поднятия торговли и промышленности в Новгороде Сиверс предлагал следующие средства: Новгородскому магистрату выдать 10000 рублей на 10 лет из казны для раздачи новгородскому купечеству; купцу Власову выдать 5000 рублей для усиления кожевенного завода; позволить тому же Власову купить до 20 душ мужеского и женского пола, которые были бы ему крепки (!). Из других местностей Новгородской губернии Старая Русса сначала привлекла особенное внимание Сиверса: мы видели, что этот город недавно потерпел от страшного пожара, надобно было его восстановить; кроме того, Сиверс очень ценил соляные варницы старорусские. Любопытно донесение Сиверса в Сенат о том, в каком состоянии нашел он Старую Руссу: воеводская канцелярия помещалась в таком маленьком и плохом доме, что можно сравнить его только с двойною крестьянскою избою; судьи и канцелярские служители с трудом помещались в верхнем этаже; в нижнем в средине находилась казна, по одну сторону которой содержались колодники, а по другую — архив; вследствие такого соседства казны с колодниками из нее уже было выкрадено около 300 рублей. Архив находился еще в худшем состоянии, чем новгородский: бумаги погнили, очень многих дел разобрать было уже нельзя, потому что листы рассыпались лоскутьями; неоконченных счетов Ревизион-коллегия считала на Старорусской канцелярии более 230. Сиверс представлял, что необходимо построить каменный дом для воеводы и канцелярии.

К двум из общих мер, предложенных Сиверсом, было немедленно приступлено. 5 марта издан был указ об учреждении «Комиссии о государственном межевании» из генералов Панина, Мельгунова, Муравьева, президента Вотчинной коллегии Лунина и князя Вяземского. Восстановлялось дело Елисаветы, приводилась в исполнение мысль Петра Ив. Шувалова, и потому в указе говорилось: «Ее императорскому величеству подлинно известно, что межеванье к государственному и народному спокойствию весьма нужно; но теперь только то неизвестно, полезно ли его на таком основании производить, как доныне установлено, и не нашлось ли во время течения оного на самой практике каких-либо неудобств и затруднений, сначала иногда непредвиденных». Другой проект Сиверса, о казармах, был переслан в воинскую комиссию и встретил здесь сильные возражения. «Если рассуждать о сем деле по поверхности одной, не вникая в самую внутренность вещей, то покажется тотчас великая польза и помещику, и мещанину, и солдату, и казне, ибо помещик за самую малую, так называемую добровольную дачу избавлен будучи вечно от постоя, спокойнее и земледельство свое, и экономию продолжать может; мещанин, не утесняем от постояльца, в торгах своих и промыслах помешательства иметь не будет; солдат спокоен останется, получа себе дом, ему принадлежащий, где он как хозяин жить спокойно станет, а при всем оном и казна ничего не теряет. Но коль скоро прилежнее и беспристрастнее важность сего разобрать, то встречаются следующие неудобности, службе и воинским порядкам вредные, да и мещанству и крестьянам весьма не полезные: 1) Солдат, получа собственный свой дом, сделается неминуемо хозяином, и должен он будет тогда за домом смотреть, снабдевать его всем нужным, что, занимая большую часть время у солдата, нечувствительно выведет его из его должности, и вдруг из исправного солдата сделается сперва мещанин, а потом, умножа хозяйство свое и приуча себя к корысти, начнет торговать и будет дурной солдат, дурной мещанин и дурной купец. 2) Теперешнее непременных квартир учреждение неописанную пользу имеет и ту, что солдат и его хозяин, будучи в беспрестанном друг с другом обхождении, так между собою свыкаться начинают, что нетокмо за злодея себе хозяин постояльца не считает, но, пользу друг от друга видя, согласно и живут, что все теперь ясно оказывается; а чрез отлучение солдата от мещанина они сделаются паки чужды, согласие кончится, и старинное страшное о солдате мнение опять возобновится, которое теперь так счастливо из мыслей подлых людей выходить начинает». Указав потом на огромные издержки, каких потребуют постройка и содержание казарм, воинская комиссия, однако, принимала за полезное построить казармы для гарнизонов, относительно же других войск построить квартиры только для одного штаба, ибо действительно от квартирования полкового хозяйства и лазарета происходит городским жителям утеснение; построение же казарм для гарнизонов, уменьшая излишнюю тесноту в городе, не делает никакого вреда гарнизонной службе затем, что гарнизонные солдаты не подвержены такой строгости и ежеминутному выступлению в поход, как полевые войска. Императрица написала на докладе комиссии: «С удовольствием прочитав сей доклад, полезным его нахожу, и исполнять по нем».

Мы не можем покинуть деятельности Сиверса в этом году, не упомянув о переписке его с Екатериною по поводу следующего случая. Двое крестьян, родные братья, рубили дрова в лесу; приезжает третий, чужой, и заводит ссору; от слов дело доходит до драки; один из братьев ударил чужого топором, и тот падает мертвым. Обоих братьев приводят на суд. «Кто из вас убийца?» спрашивает судья. «Я!» — отвечает старший. «Нет, я!» — перебивает младший. «Не верьте ему, — говорит старший. — Он нарочно себя клеплет, потому что у меня жена и дети». Младший продолжает утверждать, что он убийца. Сиверс донес Екатерине, и та решила спор прощением преступника, который бы из братьев им ни был. Уведомляя императрицу, что помилование объявлено братьям, Сиверс писал: «Их слезы служили самою красноречивою благодарностию за жизнь, возвращенную им человеколюбием их государыни». Екатерина отвечала: «С удовольствием увидела я доброту вашего сердца из радости, с какою вы объявили прощение двоим братьям, из которых каждый объявлял себя преступником, чтоб спасти другого. Все это дело заслуживает быть публиковано в газетах для чести сердца человеческого, и тут одна природа: нет ни науки, ни воспитания».

Из истории областного управления в других частях России заметим два известия с юга и севера. Белгородский губернский прокурор Брянчанинов жаловался Сенату на губернскую канцелярию и самого губернатора генерал-поручика Нарышкина, выставляя упущения в делах; а губернатор жаловался на прокурора, что тот затрудняет производство дел. Сенат приказал: к губернатору и в губернскую канцелярию послать указ, что главною причиною несогласия должна быть какая-нибудь скрытная ссора, и потому Сенат, не входя в подробное рассмотрение дела, что могло бы повести для обеих сторон к неприятным последствиям, желает его в самом начале потушить в надежде, что и сами они, видя такое к ним снисхождение, будут стараться ему соответствовать и не только оставят все прежнее между собою несогласие, но, помогая друг другу в делах, будут единодушно стараться о прямом исполнении своей должности.

С самого далекого севера пришло донесение правящего воеводскую и комендантскую должность в Кольском остроге майора Абатурова с жалобою на Архангельскую губернскую канцелярию, которая наложила на него взыскание за нескорую доставку ведомостей: указ из губернской канцелярии прислан 11 августа, по которому обстоятельный репорт сочинен и послан 15 августа по неимению оказии чрез Окиян-море, почт же там нет, и учредить их в летнее время за великими болотами никак нельзя, затем и прочие ведомости и репорты хотя в указный термин учинены и бывают, однако, запечатанные, лежат по месяцу и больше и посылаются чрез Окиян-море, где за великими штормами бывают в пути немалое время. Притом же дел сочинять и писать некому, ибо при воеводской канцелярии находятся только два писца, из которых первый почти ничего при огне писать не может и летами так престарел, что с нуждою ходит, а последний едва только писать умеет, и притом оба весьма худого состояния и беспонятны; от губернской же канцелярии приказных служителей требовал он двукратно, но в резолюции на то получил, чтоб ему в доброе состояние привесть имеющихся служителей, на что он репортовал, что их как в непорядках закоснелых людей поправить и в состояние привесть никак невозможно, почему принужден он всякие текущие дела начерно писать. Все те воеводской канцелярии прошедших лет дела без переплету брошены в холодной подле канцелярии каморе и по большей части погнили и передраны, так что и разобрать неможно, зачем требуемых Ревизион-коллегиею с 730 по 763 год счетов едва и отыскать можно ль, и ему не только означенный архив разбирать и текущих дел исправлять некем, и от того б его защитить, ибо он более склонность и охоту имеет к воинской службе.

Срок для окончания ревизии давно уже прошел, а между тем оказывалось, что по разным губерниям большое число душ еще не обревизовано, а именно по второй ревизии показано было в Московской губернии 2062907; из этого числа теперь было обревизовано 1916859, тогда как оказалось 2099709, затем в числе по прошедшей ревизии осталось не обревизовано 115100 душ. В Новгородской губернии 736613, обревизовано 698953; против того оказалось 800146, необревизованных 41676 душ. В Белгородской 655382, обревизовано 631659, против того оказалось 693368, затем не обревизовано 31358. В Воронежской 679676, обревизовано 674258, против того оказалось 809184, не обревизовано 21461. В Казанской 1085104, обревизовано 1071176, против того оказалось 1207648, не обревизовано 49077. В Смоленской 246262, обревизовано 217077, против того оказалось 246501, не обревизовано 29185. В Сибирской 224167, обревизовано 228862, против того оказалось 279000, не обревизовано 19874. Сенат заметил, что хотя во многих провинциях и уездах обревизованное число душ превосходит число душ прежней ревизии, однако нигде не упоминается, чтоб подача сказок совершенно была окончена, и потому нельзя узнать, сколько еще осталось в тех местах необревизованных душ; губернаторы пишут, что сказки не все еще поданы.

Известия о волнениях заводских крестьян не прекращались. В Воронежской губернии мастеровые и рабочие на Липском и других заводах князя Репнина жаловались на обиды от поверенного княжеского и прикащиков; губернатор отправил в город Романов для исследования подпоручика Рагозина. Поверенный и прикащики заперлись, что никаких обид не делали; тогда рабочие, человек до 300, явились к Рагозину и единогласно закричали, что они работать и в послушании у князя Репнина и прикащиков его не будут, также не будут ничего отвечать и подписываться, а желают исправлять казенные работы, как они состояли до отдачи заводов князю Репнину. Губернатор (Лачинов) писал в Сенат, что он почитает ненужным входить в дальнейшее следствие, ибо все дело в том, что этим людям не хочется называться помещичьими крестьянами. Сенат отвечал, что, как он хочет, только чтоб привел крестьян в повиновение по указам. Скоро после этого императрица нарядила комиссию из Петра Панина, Муравьева, князя Вяземского, Шлаттера и Аполлона Пушкина относительно заводов и приписных к ним крестьян. Комиссия должна была рассмотреть прежние положения и представить императрице с мнением, в чем прежнее устройство требует исправления, как к тому приступать, сообразуя народное облегчение и спокойствие с государственною прибылью, приводя каждого в правосудные границы, благодаря которым, не опасаясь праведного наказания, могли бы пользоваться справедливо приобретенным подземным сокровищем к обогащению государственному. Комиссия должна была решить следующие вопросы: 1) полезно ли, чтоб заводы были в партикулярных руках, или лучше им 2) быть в казенном содержании; 3) если в партикулярных руках заводам быть, 4) за дворянами или за недворянами; 5) какие меры брать, дабы впредь крестьяне не бунтовались; 6) рассмотреть, от чего сей вред происходил; 7) положить на мере, каким образом казенных по заводам должников приводить к заплате долгов; 8) полезно ли умножать заводы; из чего последует 9) рассмотрение о сбережении лесов.

В конце года явилась жалоба казанских чернопахотных крестьян, приписных в Оренбургской губернии к Авзянопетровским заводам дворянина Евдокима Демидова, жалоба была подана поверенным крестьянином Дехтеревым. Демидов представил в Берг-коллегию 4 человек, в том числе и Дехтерева, которые все и были отправлены к следствию в Екатеринбург в Канцелярию главного правления заводов; но один из них, Тунгусов, бежал и подал челобитную императрице. Тунгусова приговорили к плетям и к отсылке на Монетный двор в работу на два месяца, ибо недавно учрежденная комиссия о горных заводах в мнении своем заявила, что, по ее наблюдению, во многих подобных крестьянских жалобах главными виновниками бывают те дерзновеннейшие и ухищреннейшие крестьяне, которые, желая получить от товарищей своих награждение, нарочно уговаривают их к принесению жалоб от всего общества и вызываются быть поверенными, будучи готовы за полученные деньги сносить иногда и некоторое страдание.

Но незадолго перед тем Сенат указал на любопытное отношение заводчиков к работникам. Другой Демидов, Прокофий, просил об увольнении его от казенной поставки железа. Наведена была справка, и оказалось, что в 1702 году по желанию и прошению комиссара Никиты Демидова дозволено ему ставить в казну всякие военные снаряды по представленным от него ценам и для того отданы ему во владение казенные Верхотурские железные заводы. На этом основании Сенат решил, что наследников Демидова от казенной поставки освободить нельзя и ставить они должны по прежним ценам, потому что в 1703 году в Верхотурском уезде приписаны к заводам Демидова Аяцкая и Краснопольская слободы да село Петровское с деревнями, и если б Демидовы от поставки уволились, то и слободы с деревнями надобно у них взять; и хотя с того времени как на работников, так и на всякие припасы цены несколько возвысились, однако Демидовы дают приписным рабочим прежнюю плату.

Мценский купец Коняев подал любопытное доношение в Сенат, что по нападкам, не дождавшись срока платежа взятых им из Медного банка денег, засадили его в тюрьму и стали продавать имение; продали крепостных людей дешевою ценою: пять душ, в том числе три женщины, проданы за 20 рублей; кроме того, 8 душ продано за 150 рублей, 4 мужеского и 4 женского пола, в том числе прикащик его, аккредитованный магистратом для купечества и подрядов. Через несколько месяцев после этого Сенат в своем указе 25 октября указал на один из источников крепостного отношения крестьян к купцам, источник, который мы встречаем повсюду в неразвитых, бедных обществах, именно закладничество вольное и невольное: многие крестьяне, говорит Сенат, отлучаются от домов своих в разные города, но, будучи у купцов в работах и услужениях, обязываются векселями, и в случае неуплаты купцы протестуют эти векселя в отдаленных городах и по протесте долго держат у себя умышленно, для накопления процентов, и чрез то бедных крестьян доводят до ссылки в каторжную работу, откуда по указу 1736 года те же самые заимодавцы этих крестьян скупают за положенную плату и тем удерживают их вечно в своих услугах; а некоторые из крестьян, отбывая от платежа положенных податей и поборов, чтоб вечно себя в услуги купцу укрепить и добровольно с ним согласясь, дают в немалой сумме векселя. Сенат велел послать ко всем губернаторам указы, как наивозможно такие беспорядки отвратить и искоренить. Помещики получили право людей своих в наказание за «продерзостное состояние» отдавать в каторжную работу Адмиралтейс-коллегии на желаемое самими помещиками время.

Обратили внимание на почту, которая находилась в очень незавидном положении; должны были обратить внимание и на положение ямщиков. Генерал-поручик Овцын представил, что в 1705 году по указу Петра Великого во всем государстве ямщики были расположены в выти: выть имела по семи дворов, во дворе по четыре души ревизских. С каждой выти велено было содержать для ямской и почтовой гоньбы по три лошади, и хотя многими указами запрещено брать лошадей сверх вытного числа и за разгоном не принуждать ямщиков к найму, но, сколько в котором яму вытей и указных лошадей, о том никогда не было публиковано в народе, и проезжие по незнанию этого принуждают ямщиков жестокими побоями и силою нанимать лошадей с убытком, прибавляя к прогонам по рублю и по два на лошадь, а иногда случается и больше. От таких бесчеловечных побоев и наглостей ямщики несут великую тягость, а особливо на почтовых станах (как и теперь случилось у штат-фурьера Петрищева с яжелбицким ямщиком Григорием Серым). За неимением в тех местах управителей защитить ямщиков некому, потому что почтовые станы во всем государстве состоят по большей части в монастырских деревнях, а управители от этих станов живут на большом расстоянии. В запряжках ямщики несут великую тягость и обиды оттого, что многие проезжие требуют подорожные на весьма малое число лошадей и запрягают под четвероместную карету лошади по 4 и по 3, в карете садятся пассажиров человека по 4 и 2 человека назади, да еще несколько вещей кладут, и за такою великою тягостию ямщики принуждены бывают припрягать лишних лошадей. 25 ноября отправлены были всем губернаторам указы: по всей губернии сделать расписание и станции («и где потребно, и новые назначить станции», — приписала Екатерина собственноручно), назнача, сколько на каждую должно поставить лошадей и где именно этим станциям, а в городах почтовым конторам быть надлежит и не найдутся ли охотники к определению в комиссары и почтмейстеры из отставных («проворных», — приписала Екатерина собственноручно) субалтерн-офицеров доброго поведения и в письменных делах знающих. Губернаторы обязаны были изыскать везде сколько можно кратчайший почтовый путь и представить удобнейшие средства к поправлению больших дорог и всегдашнему их содержанию в добром состоянии.

Мы видели, что Сиверс указывал на недостаточное управление прежними монастырскими крестьянами, отчего и доходов с имений получалось менее, чем сколько можно было получить. А увеличение доходов коллегии Экономии было нужно: соединенные комиссии Духовная и Воинская потребовали от этой коллегии еще 12000 рублей в год на инвалидов, которых сверх штата оказалось 150 унтер-офицеров и 1000 рядовых; сделано также распоряжение и о заштатных богаделенных. Сбор со свадеб за венечные пошлины был отменен; но так как этот сбор шел на лазареты, то коллегия Экономии должна была отпускать ежегодно на лазареты сумму, которая равнялась сумме сбора за венечные пошлины в лучший год. Еще в манифесте 1764 года об окончании комиссии о церковных имениях было сказано: «Избавили мы все белое священство от сбору им разорительного данных (от «дань») денег с церквей, который прежними патриархами был установлен и по сие время в отягощение священству продолжался, и оный вовсе сложили, так как и собираемую часть хлеба, с монастырей двадцатую, а с церквей тридцатую, на семинарии, к немалому оскудению того же священства до сего бывшие оставили». На том основании, что теперь на содержание архиереев и служителей их положены определенные оклады из коллегии Экономии, отменены были все прежние сборы с поставления в архимандриты, игумены, протопопы и иеромонахи, также с благословенных грамот о строении и освящении церквей, вдовым священникам и дьяконам с епитрахильных, постихарных и перехожих грамот; епитрахильных и постихарных грамот вообще не давать; архиереям, переведенным на новые епархии, старых грамот в них священно — и церковнослужителям не подписывать; во время объезда епархий архиереям на подводы и ни на что от духовенства денег не требовать; удержан только один сбор с поставления священно — и церковнослужителей: с первых — по 2 рубли и со вторых — по рублю. Для прекращения жалоб на вымогательства духовенством больших денег за требы определен был minimum платы за требы сельскому духовенству с запрещением домогаться большего, которое могло быть получено только по доброй воле дающего: за молитву родильнице 2, за крещение младенца 3, за свадьбу, за погребение возрастных 10, за погребение младенцев 3 копейки; за исповедь и причастие запрещено было брать.

Относительно раскола заметим следующие явления. Синод прислал в Сенат ведение: раскольники в числе 30 человек из села Буборина Новгородской епархии прошли в Зеленецкий монастырь, выгнали братию и грабят церковное и монастырское имущество. В Олонецком уезде раскольники собрались и заперлись в избе у одного из своих, Иванова, вместе с неведомыми людьми. Староста, десятские и мирские люди подошли к избе с вопросом об этих неведомых людях; вместо ответа вышел из избы неведомый человек стопором в руках, ударил десятского и отсек ему руку; изумленная толпа не шевельнулась, неведомый человек спокойно возвратился в избу, но вслед за тем пламя вспыхнуло внутри ее, и раскольники сгорели в числе 15 человек.

В описываемое время кончилось долго тянувшееся соблазнительное дело архимандрита Иуста и монахов Пыскорского (Пермского) монастыря, богатого своими соловарнями; в Сенат представлено было 54 экстракта о винах означенных лиц, между прочим о перепилении Спасителева Образа, о наступании на Образ, служение на 4 просвирах, о бое пономаря и о сечении иеромонаха в церкви до крови, о спилении с колоколов подписи и отобрании от церквей колоколов, о снятии с икон окладов и сделании дорогой шапки, о покупке кареты в 500 рублей; о имении ложного с привесною печатью указа, о непомерных поборах с крестьян и о битье на правеже, о смертоубийстве и мужеложстве архимандрита Иуста с келейником, которого наградил 10000 рублей, о дачах из монастырских сумм во взятки духовным и духовного ведомства лицам. На юго-восточной украйне церковь сталкивалась с донскими козаками, с которыми давно уже не сталкивалось государство. Св. Тихон, епископ воронежский, жаловался Синоду, что Донское войско вступает в духовные дела, в дьячки и пономари определяет и грамоты дает, а других само собою отрешает и в козаки записывает; священника Терновской станицы, доносившего о раскольниках, атаман забил в колодку и отослал в войсковую канцелярию неизвестно за что; а наказной атаман Иловайский прислал письмо, в котором с немалым нареканием требовал, чтоб архиерей не касался детей священно — и церковнослужителей, потому что они отправляют козачью службу, а церковные причетники по рассмотрению и определению Донского войска производятся из козаков же.

Воронежский губернатор Лачинов также донес о любопытном явлении в земле Донского войска. В Луганской станице на ярмарке произошел пожар от зажигателя: погорело купеческого и козачьего товара более чем на 127000 рублей. Зажигатели — двое малороссиян, Золотаренко и Чернов, — были пойманы и показали, что, приехав на ярмарку, Золотаренко объявил о себе базарному старшине Волошенинову, что он человек, имеющий у себя тихую руку и быстрый глаз, т. е. просто мошенник, и Волошенинов позволил ему заниматься на ярмарке своим промыслом и, когда его приводили с поличным, отпускал на свободу. Чернов находился в услужении у Волошенинова и мимо настоящих Козаков определен был на ярмарке есаулом. Волошенинов приказал Золотаренку и Чернову зажечь ярмарку с условием, чтоб они отдали ему половину пограбленного на пожаре. По справке оказалось, что атаман Ефремов определил Волошенинова старшиною вопреки сенатской грамоте 1757 года, которою приказывалось отрешить его от команды как человека неблагонадежного.

Относительно Малороссии граф Румянцев в мае месяце подал доклад, что многие города розданы во владение частным людям большею частию последним гетманом — Разумовским, хотя в гетманских статьях нигде не сказано о праве раздавать города, а только деревни и мельницы. По мнению Румянцева, города, особенно обведенные валами, нужно было отобрать от частных владельцев; Екатерина написала: «Все города, не государевыми указами пожалованные, следует отобрать; а о тех городах, если государями пожалованы, о тех войтить с помещиками в негоцияции, дабы добровольно за удовлетворением оные пока уступили; а прежде всего нужно узнать, сколько таких городов и за кем и кем пожалованы». Городские жители, писал Румянцев, от разных притеснений разошлись, записались в козаки, продолжают торговать, но гражданской повинности не отбывают; города опустели, и некоторые только имя городов носят, а вид имеют пустырей; по мнению Румянцева, надобно было запретить торговлю и промыслы тем, кто не записан в городское общество, т. е. сделать то же самое, что в подобных обстоятельствах сделано было в Великой России в XVII веке. Екатерина написала: «Как из сего пункта усматривается, что города почти пусты, того ради сделать рассмотрение, не лучше ли в политическом и коммерческом виде заводить в пристойных и удобных местах новые города полезнее старых, а впрочем, я согласна с его (Румянцева) мнением». Императрица согласилась на просьбу Румянцева выписать искусных людей для улучшения земледелия и скотоводства и для сохранения лесов; устроить почты; но под статьею об улучшении местной артиллерии написала: «Оставляется до времени». В Малой России церковные имения еще не были отобраны, число в них дворов простиралось до 14111; Румянцев жаловался на дурное управление этими имениями; писал о надобности завести первоначальные школы, также военную школу и госпитали. Относительно этих пунктов сохранилось отдельное письмо Екатерины к Румянцеву: «Желаю, чтоб вы тамошних несколько называемых панов склонили к подаче челобитной, в которой бы они просили о лучшем у них учреждении школ и семинарий, и, если можно, о положении духовенства в штатное состояние от духовных или светских такую же челобитну иметь; то б мы уже знали, как починать. Мне Николай Чичерин сказал, что митрополит киевский сам не прочь от сего учреждения будет, понеже он менее дохода с деревень имеет, нежели последний великороссийский архиерей, а мы б ему, преосвященному, если б склонился о штатном положении просить, сделали б весьма выгодные для него кондиции».

Поселение иностранных колонистов на юго-восточной украйне повело к столкновениям с старыми русскими жителями в этой считавшейся пустою земле. Оказалось, что живущие в городе Саратове и в прочих тамошних местах дворяне, купцы и прочие разночинцы имеют зимовья и при них пашню и крестьян по большей части на таких землях, на которые не только никаких крепостей у них нет, но и дач совсем не сделано; город же Саратов наполнен не принадлежащими к нему жителями, между которыми находятся неведомо какие малолетки и так называемые саратовские дворяне. Поселившимся на землях, лежащих междуреками Волгою и Медведицею, собственным ее величества и дворцовым села Золотого крестьянам земель не отведено и дач несделано, а крестьяне этих волостей, несмотря на то что всех около лежащих земель обработать не в силах, иностранцев селиться не пускали; так и прочие старые жители, поселившиеся без указу по рекам Медведице, Хопру и Дону и по притокам их, захватя все лучшие земли, называют их принадлежащими к их имениям. Ниже города Дмитриевска (Камышина) к Царицыну поселены волжские козаки, которые, по сказкам саратовских обывателей, сильно размножились, а между тем здесь было назначено селить иностранцев. Крестьяне Нарышкиных села Никольского и Покровского по реке Медведице указывали на свои владения по этой реке с лишком на 300 верст, захватывая в том числе город Петровск и больше ста селений. Президент Канцелярии опекунства иностранных колонистов граф Гр. Гр. Орлов выставил в своем донесении Сенату все эти явления, очень естественные на степной украйне, как явления, которых терпеть нельзя. Надобно было потеснить слишком просторно живших русских поселенцев, чтоб поместить поселенцев иностранных. Сенат приказал: всем владельцам, которые без дач и крепостей поселились в определенной для иностранцев окружности, отмерить наравне с иностранцами на каждую семью по 30 десятин и сделать дачу, а которые имеют указные дачи и крепости, тем по ним и владеть; если же по числу поселившихся крестьян этой дачи недостаточно, то домеривать по числу душ; а хотя по межевой инструкции надобно бы с тех владельцев взять в казну по 10 копеек с десятины, но так как в манифесте о вызове иностранцев даны им земли без всякого платежа, то подать ее императорскому величеству доклад с таким мнением, что несогласно было бы с ее милосердием, когда выходящие иностранцы станут селиться на пространных и изобильных землях без всякого за них платежа, а подданные ее императорского величества будут платить, умалчивая о том, каковая от этого у тамошних старых жителей может вкорениться зависть к иностранцам.

Так решил Сенат 8 марта. В этом решении он руководился тем взглядом, что заселялась страна пустая сначала русскими колонистами, которые своим поселением взяли землю во владение, завоевали ее для государства если не у чужих народов, то у дикой природы, что было гораздо человечнее; теперь государство из-за очень спорных выгод искусственного увеличения народонаселения чуждым элементом решило среди русских колонистов поместить иностранных, давши им, как обыкновенно бывает в подобном случае, льготы, давши землю даром; рождался естественный вопрос: за что же русские колонисты будут платить за занятую ими землю? На 1 июня Сенат переменил свое решение, велел в докладе вычеркнуть статью, чтоб с русских землевладельцев не брать по 10 копеек за десятину. Сенат был смущен мнением князя Якова Петровича Шаховского, который объявил, что «согласиться не может, ибо инаковое имеет мнение о помещиках, которые, государственные узаконения вместо должного сохранения пренебрегши, своевольством казенные земли присвоили (?), заселили и многие с оных надобные для польз Государственных леса, чрез долгие времена береженные (кем?), истребляли, также и, прочими с тех мест угодьями пользуясь, богатились, и впредь они и наследники их по такой дешевой покупке богатиться будут, к немалому не только соблазну, но и огорчению тех, которые и с лучшими монархам и отечеству заслугами только для того, что, не смея до не позволенного им прикасаться, не только богатств, но и нужного к содержанию своему не имеют; так как учреждена комиссия для рассмотрения, как удобнее межеванье производить, по инструкции ли 1754 года или что из того отменить или прибавить следует, то о всем том ныне, по его мнению, представлять приличности нет, а надобно ожидать конфирмации доклада этой комиссии». В этом деле любопытна также медленность, с какою велось оно: первое решение оставалось неисполненным почти три месяца и потом изменено! Вскоре после этого граф Орлов донес по тому же делу: «От некоторых селений по р. Хопру предъявлены данные им на земли купчия и записи от таких людей, которым те земли нимало не принадлежат, а отведены продавцами из свободных государственных земель, присутственные же места совершают купчия без всяких справок, а некоторым и вновь производят из диких земель дачи. Живущие за помещиками малороссияне по причине отягощения от помещиков просят об отмежевании им особо земли».

В этом году на украйнах, где обыкновенно не бывает недостатка в горючих материалах, начало обнаруживаться явление, которое чрез несколько лет потом повело к большому пожару, явление самозванства. Солдат Гаврила Кремнев из однодворцев бежал из полку, прослужив в нем больше 14 лет. В бегах подговорил двоих крестьян помещика Кологривова и, ездя по разным селам и деревням Воронежской губернии, разглашал сначала, что он капитан, послан с указом, будто курение вина запрещено, сбора подушных денег и рекрутчины не будет на 12 лет, а наконец назвался государем Петром III. Главным помощником его был поп Лев Евдокимов, который сначала возражал ему, что Петр III скончался, и Кремнев отвечал: «Тогда умер солдат». Из неверующего Евдокимов стал горячим приверженцем самозванца и утверждал, что, будучи дворцовым певчим, видел Петра Федоровича и маленького на руках нашивал. Кроме Евдокимова Кремневу помогали: отставной сержант Петров, капрал Григоров, дьячок Антон Попов; они согласились приводить однодворцев все больше и больше в согласие, потом привести их к присяге и ехать в Воронеж, откуда послать в Москву и Петербург с известием, будто проявился государь, а затем самим ехать в обе столицы. Беглых крестьян Кремнев называл генералами: одного — Румянцевым, а другого — Пушкиным. Императрица увидала из дела, что «преступление Кремнева произошло без всякого с разумом и смыслом соображения, а единственно от пьянства, буйства и невежества, что дальнейших и опасных видов и намерений не крылось». На этом основании Кремнев был освобожден от смертной казни; его секли кнутом во всех тех селах, где он о себе разглашал, привязавши на груди доску с надписью: «Беглец и самозванец», потом выжгли на лбу начальные буквы этих слов и сослали в Нерчинск на вечную работу. Били плетьми и сослали в Нерчинск армянина Асланбекова, схваченного с фальшивым паспортом и объявившего себя также Петром III. Самозванство уже соединяется с раскольничеством: беглый солдат Иев Евдокимов, назвавшийся Петром II, проживал у раскольников. Брянского полка беглый солдат Петр Федоров Чернышев в слободе Купенке Изюмской провинции стал разглашать о себе, что он бывший государь Петр Федорович; ему поверил поп слободы Купенки Семен Иванецкий, по желанию Чернышева служил всенощную и молебен, поминая его на ектениях императором. На допросе Чернышев показал, что он однодворец, женат, имеет маленького сына Павла, важное название выговорил без всякого намерения, а единственно потому, что в разные времена, будучи в кабаках и шинках, между незнакомыми людьми слыхал в разговорах о бывшем императоре; говорили разное: иной, что он действительно преставился, а иной, что еще жив. Обоих их высекли кнутом и сослали в Нерчинск: Иванецкого — на житье, а Чернышева — в работу. Главный командир Нерчинских заводов генерал-майор Суворов прислал донесение, что Чернышев и там разглашает о себе то же самое, чему некоторые из тамошних жителей поверили и давали ему много подарков.

Но эти случаи были слишком мелки; на них не обращали большого внимания как происходившие «без всякого с разумом и смыслом соображения». Сильнейшее внимание было обращено на Польшу, хотя и здесь не предугадывали, что присутствуют при начале конца.

После того как южные славянские государства полегли перед турками, а Чехия потеряла свою независимость в борьбе с Габсбургами, славянский мир представлялся двумя обширными независимыми государствами — Россиею на востоке и Польшею на западе, и между этими государствами в XVI и XVII веках шла сильная борьба, иногда не на живот, а на смерть. Оба государства образовались при одинаких условиях; оба явились изначала с обширною государственною областию и с малым сравнительно народонаселением, оба были по преимуществу континентальные, что условливало земледельческий характер, тугое развитие города, промышленности, торговли, господство сельской формы, господство земли, землевладельческого интереса, не умеряемого интересом горожанина, владельца движимого имущества, и при господстве землевладельческого интереса пренебрежение интересом земледельца. В Польше рано землевладельческое сословие берет силу и при благоприятных обстоятельствах стремится к одностороннему развитию, порабощая сельское народонаселение, отстраняя городское от представительства и все более и более ограничивая королевскую власть. Польша представила республику с избранным президентом, хотя и носившим королевский титул; но вся власть находилась в руках известного ряда богатейших землевладельдев, от которых беднейшие находились в зависимости без западноевропейского формального закладничества или вассальства, ибо на сеймах польские магнаты нуждались в толпе приверженцев, которые бы имели, по-видимому, совершенно вольные голоса, пользовались бы вполне одинаковыми правами с самыми знатными и богатыми людьми. Крайность свободы или своеволия, крайнее развитие личности, дошедши до неумения подчиняться ничему, установило обычай, вынесенный из первоначальных обществ, обычай единогласного решения дел (liberum veto). Liberum veto поражало бездействием власть законодательную; крайняя слабость исполнительной власти порождала страшный внутренний беспорядок; отсутствие большого постоянного войска, происшедшее сначала из боязни усилить королевскую власть и поддерживаемое нежеланием давать деньги на содержание армии, — это отсутствие военной силы делало Польшу беззащитною извне, делало ее легкою добычею сильных соседей. Сознание печального состояния государства, сознание возможности близкой гибели явилось, и явились попытки предупредить беду уничтожением сеймовых беспорядков, усилением королевской власти, созданием войска; но попытки эти не могли увенчаться успехом, и не потому, чтоб завистливые соседи этому препятствовали. В других государствах, в Дании, Швеции, где также землевладельческое сословие стремилось к крайнему развитию своей власти за счет других элементов, равновесие было восстановляемо, королевская власть усиливалась вследствие движения других сословий, получивших также значительное развитие. Но в Польше односторонность развития была такова, что одна шляхта имела значение, ибо духовенство было слито с нею в политических интересах. Следовательно, в Польше попытка изменить конституцию могла быть только делом партии из того же шляхетства; она могла случайно иметь успех нынче, но торжество партии противной уничтожало ее завтра, причем движение не получало питания изнутри, из земли, а могло поддерживаться только внешнею силою соседних государств.

Иначе дело шло в России. Здесь долго после основания государства земля по обилию своему и при скудости населения не могла иметь важного значения, не привязывала к себе, не усаживала человека, вследствие чего между князьями долго господствуют родовые отношения, заставляющие их переходить из одной волости в другую; дружина сохраняет свой первоначальный характер, переходит вместе с князем, получает от него содержание движимостию; а чрезвычайное и быстрое распложение княжеского рода отнимает у членов дружины возможность приобресть значение в качестве областных правителей. Когда на севере все начало устанавливаться, то дружина явилась безземельна или малоземельна и могла получить землю только от князя во временное или вечное владение в виде поместий или вотчин; дружина явилась с своим правом перехода, движения, которое оказалось вовсе некстати в то время, когда все усаживалось, устанавливалось, и которое упразднилось совершенно вследствие утверждения единовластия, когда не к кому стало переходить; и так как других прав не было скоплено, то члены дружины стали холопями великого государя. В некоторых городах благодаря выгоде положения торговли и, главное, княжеским родовым отношениям и усобицам развилось самоуправление, но это явление было односторонне в отношении к местности: мы видим его преимущественно, если не исключительно, на Западе, на стороне пути «из варяг в греки», и когда прочный порядок вещей утвердился на Востоке, то города-государи не могли противиться государю московскому и должны были приравняться к городам восточным. Восточная Россия, Московское государство образовалось, таким образом, с сильною верховною властию благодаря отсутствию сильного развития в других органах государственного тела. Но кроме того, малочисленное народонаселение, разбросанное по обширнейшей стране, все более и более увеличивающееся пустынными пространствами, требовало для своего сосредоточения, для направления своих сил к общим целям сильного правительства; наконец, открытость страны, окруженной со всех сторон врагами, тяжелая многовековая борьба с варварским востоком, необходимость постоянно отбиваться от врагов для сохранения независимости требовали строгой дисциплины, постоянной диктатуры. Вот почему Россия явилась в XVIII веке среди европейских государств с отличительным признаком — крепким самодержавием.

Так порознились Россия и Польша на своем историческом пути; но не эта разница была причиною борьбы между ними, она только имела важное значение относительно исхода борьбы.

Россия и Польша получили каждая свою историческую задачу соответственно своему положению. Польша должна была сдерживать напор немцев с запада, Россия — напор варварских орд с востока. Польша не выполнила своей задачи, отступила пред напором, отдала свои области — Силезию, Померанию — на онемечение, призвала тевтонских рыцарей для онемечения Пруссии; но, отступивши на западе, она ринулась на восток, воспользовавшись ослаблением Руси от погрома татарского: она захватила Галич и посредством Литвы западные русские земли. Но в это самое время Россия, окрепнув на востоке и управившись с варварскими ордами, начала двигаться на запад для естественного сплочения всех русских земель, всего русского народа в одно государство; при этом движении в западных русских областях она нашла наезд незваных гостей, которые ополячивали русский народ посредством католицизма. Столкновение было необходимо, и столкновение страшное: Россия двигалась на запад, Польша ей навстречу двигалась на восток; местом встречи, местом столкновения была Западная Россия; с самого начала рождался вопрос: Западной России оставаться ли Россиею и, соединясь с Восточною, Великою Россиею, составить одну Россию или перестать быть Россиею, ибо в Польше очень хорошо поняли с самого начала, что Западная Русь, оставаясь Русью, не будет крепка Польше, особенно при борьбе последней с Великою Россиею; она могла быть крепка Польше только в том случае, если б потеряла русское народонаселение, т. е. если б это народонаселение, лишившись основы своей — народности, веры восточного исповедания, превратилось в народонаселение польское, католическое. Следовательно, внутренняя борьба в двусоставном польском государстве, борьба между польскою и русскою народностию, необходимо должна была принять характер борьбы религиозной при необходимом вмешательстве Великой России, которая должна была заступаться за своих.

В XVII веке эта борьба кончилась с большим ущербом для Польши, которая должна была уступить часть западнорусских областей Великой России, уступить ей Киев. Но понятно, что такой исход борьбы мог только усилить стремление поляков отнять у русского народонаселения, оставшегося за Польшею, его веру и народность. Усиление мер против православия приводило к желанным результатам в одном самом важном для Польши пункте. Польша была государство шляхетское, одна шляхта имела представительство, голос на сейме, следовательно, необходимо было, чтоб это сословие представляло полное единство, состояло из одних поляков-католиков, исключение из представительства русской православной шляхты или обращение этой шляхты чрез католицизм в поляков освобождало республику от влияния сильной России, которое проводилось бы русскими депутатами, русскими должностными лицами. Отнятие политических прав у некатолической шляхты всего более содействовало переходу ее в католицизм, так что в описываемое время православной шляхты, по крайней мере значительной, было уже очень мало. Поляки тем удобнее могли проводить свои меры против православия, что Россия была занята другими делами: Петр Великий вел войну с Швециею, причем должен был стараться держать Польшу при своей стороне. Петр, однако, никак не хотел позволить гонения в Польше на православных: видя, что дипломатические представления ни к чему не ведут, он отправил своего комиссара в Польшу наблюдать, чтоб этого гонения не было и православным дана была полная управа в обидах. Поднялся страшный крик против такого небывалого вмешательства русского государя во внутренние дела Речи Посполитой, но криком все и кончилось: с Петром ссориться было нельзя. После Петра эта мера не была возобновляема даже и в царствование его дочери, ибо отношения к Пруссии, Семилетняя война не давали возможности ссориться с Польшею; и заступничество России за единоверцев, на которое она имела и формальное право по Московскому договору, ограничивалось по-прежнему дипломатическими представлениями. Но Екатерина находилась в самом благоприятном положении сравнительно с своими предшественниками, и она решила воспользоваться этим положением, чтоб, возведя на польский престол короля, всем ей обязанного, порешить все споры с Польшею в пользу России. Дело о защите православных было, разумеется, важнее всех, в нем была особенно заинтересована слава императрицы, ибо легко понять, какое впечатление должно было произвести на народ покровительство, оказанное единоверцам, и покровительство, увенчавшееся небывалым успехом. Выигрывая необыкновенно в расположении собственного народа этим народным подвигом, получая чрез него, так сказать, вторичное, закрепляющее все права венчание русскою, православною государынею, что для Екатерины было так важно, она не могла быть равнодушна и к той славе, которую должны были протрубить вожди общественного мнения на Западе, к славе победительницы фанатизма, нетерпимости, к славе государыни, которая прекратила религиозное гонение, возвратила спокойствие и гражданские права людям, лишенным их вследствие религиозной нетерпимости народа, живущего под сильным влиянием ненавистного католицизма. Далее следовали другие расчеты: возвращением прав диссидентов вводился в польские правительственные отправления элемент, который, естественно, должен был находиться под русским влиянием и привязывать, особенно в делах внешней политики, Польшу к России. При существовании такого элемента казалось безопасным позволить Польше выйти из страшного безнарядья и чрез это приобрести некоторую силу. В Петербурге не могли вполне сочувствовать внушениям, настаиваниям, приходившим из Берлина, чтоб ни под каким видом не позволять Польше изменять свою конституцию. В Пруссии, как и в других западноевропейских государствах, выработалась верность системе, основанной на самосохранении и приобретении известных выгод, расширения государственной области и т. п. Эта национальная система проводится настойчиво, никакие другие соображения в расчет не принимаются, все должно быть принесено в жертву системе; политика чрез это является узкою, своекорыстною, но легкою по своей простоте. Россия, введенная Петром Великим в общую жизнь европейских народов, представляла в этом отношении заметное различие. Россию можно было упрекать в неимении ясно сознанной национальной политики, по крайней мере в отсутствии настойчивости в достижении целей этой политики; можно было упрекать относительно медленности в восстановлении полного господства русской народности в западном крае и т. п. Причины этого явления можно было искать в племенном и народном характере, в юности русского народа, его неразвитости, новости в общенародной жизни, недостатке просвещенного взгляда на свои внутренние и внешние отношения, в привычке, сделавши какое-нибудь дело, складывать руки, не пользоваться победою. Все эти объяснения в известной степени могут быть приняты; но не должно забывать и того обстоятельства, что Россия, войдя в XVIII веке в общую жизнь европейских народов, принесла такую обширную государственную область, которая не давала развиться в русском народе хищности, желанию чужого, наступательному движению, а могла развить качества противоположные и в своих крайностях вредные, так, нежелание чужого могло перейти в невнимание к своему и т. д. Русские государственные деятели, разумеется, не были чужды честолюбия, желания усилить значение России, но для этого они придумывали особенные средства, идиллические в глазах западных политиков; чуждые стремления приобретать что-нибудь для себя, расширять свою государственную область, они придумывали союзы с чисто охранительным значением, в которых сильные государства были вместе с слабыми и первые, разумеется, принимали на себя обязанность блюсти выгоды последних как свои собственные. Таков был знаменитый северный аккорт, который так старался осуществить Панин. В этот северный союз должны были войти Россия, Пруссия, Англия, Швеция, Дания, Саксония, Польша, и если Польша входила в союз, разумеется вечный и непоколебимый, то почему ж не дать ей возможности выйти из анархии и усилиться, этим усилением она будет только полезна союзу. Идиллия, приводившая в бешенство Фридриха II, который ждал первого удобного случая, чтоб попользоваться на счет Польши, Саксонии, Швеции, Дании, а тут заставляют его блюсти их интересы! Также наивно было предполагать, что Англия станет любить своих союзников, как сама себя.

Но все эти легкие построения сокрушились под тяжелыми стопами истории, когда диссидентский вопрос поднял в двусоставной Польше ожесточенную борьбу между двумя народностями. Мы видели, как князь Репнин, находясь на месте, предвидел страшные, неодолимые препятствия к решению диссидентского вопроса; он представлял, что католический фанатизм неодолим. Не надобно забывать причин, усиливавших этот фанатизм. Прошли целые века борьбы, в которой поляки, пользуясь своими государственными средствами, давили православное народонаселение; последнее питало сильную вражду к притеснителям, но вражда притеснителей к притесненным бывает еще сильнее (ненавижу человека, которого обидел); у православных русских отняты были права, они являлись людьми низшего разряда; католик с молоком матери всасывал к ним вражду и презрение; еще сильнее была вражда отступников и потомства отступников. И вот является требование, чтоб отношения совершенно изменились, чтоб православные не только получили полную свободу и безопасность относительно отправления своей религии, но получили бы назад равные права с католиками; человек, который нынче идет с поникшею головою, гонимый и презренный, завтра поднимет голову и явится всюду как полноправный согражданин, явится с свежею памятью об обиде и со средствами к мести; но если бы и обиженный от радости забыл об обиде, то обидчик об ней не забудет; духовные католические не могут себе представить, как архиерей, священник презренной мужицкой (хлопской) веры, трепетавшие до сих пор при виде католических духовных лиц, получат равное с ними положение. Наконец, если бы кто-нибудь из поляков был чужд религиозной нетерпимости и способен забыть установившиеся отношения, то он не хотел забыть того, что республика его, двусоставная на деле, стала путем насилия одной части народа над другой единою по праву, ибо представительство и власть принадлежали одним полякам-католикам, а теперь, если уступить требованию уравнения прав диссидентов, это единство должно рушиться. Но каковы бы ни были побуждения, знамя для всех было одно — интерес религиозный; а что означало поднятие этого знамени, как не вековую борьбу между двумя частями народонаселения, искусственно, насильственно сплоченного. Диссидентский вопрос был поднят не Екатериною II; он был поднят историею: это был окончательный расчет по сделке Ягайла и последнего из его потомков.

Избрание Станислава Понятовского произошло спокойно, но были признаки, что враги нового правительства еще не успокоились; а между тем диссидентский вопрос висел грозною тучею.

Из Молдавии пришли вести, что Порта грозит тамошнему господарю низвержением, считая его подкупленным от русского двора, и посланник нового польского короля к султану Александрович все жил на турецкой границе, не получая паспорта для продолжения своего пути в Константинополь. Репнин писал, что беспокойство Порты происходит не от одних внушений венского и французского дворов, но и от внушений, приходящих прямо из Польши. Репнин не мог указать, кто именно делал эти внушения, но подозревал обоих гетманов коронных, воеводу киевского и епископа краковского, тем более что Станкевич, креатура гетмана коронного, жил еще в Константинополе и вел интриги в пользу враждебной России партии. 12 февраля Панин поднес императрице на утверждение письмо свое к Репнину: посол уведомлялся в конфиденции, что «мы не можем и не хотим считать польские дела совершенно оконченными, пока не улучшено будет состояние диссидентов, хотя бы это дело потребовало и вооруженной негоциации, и потому, — писал Панин, — рекомендую и вам, моему другу, приготовлять себя к этому разумными средствами, не компрометируя заранее секрета, дабы противомыслящие не воспользовались для возвращения больших трудностей. Здесь удостоверены, что фамилия Чарторыйских в этом пункте более других недоброжелательна и она-то была главною виновницею вашей неудачи на последнем сейме. Е. и. в. никак не отступит от этого предмета: так вам надобно, принимая в расчет расположение и обстоятельства этой фамилии, убеждать и действовать с ними заодно; в случае же безнадежности воспользоваться настоящею холодностию между нею и королем и возбуждать его величество против нее. При таком положении дел хотя вы и можете по желанию графа Захара Григорьевича Чернышева возвратить известные кирасирские эскадроны в Россию, приказав им малыми маршами подвигаться к границе, но прочие войска должны оставаться в Польше на всякий случай. Замечу еще вам, моему другу, с равною доверенностию: мне кажется, что кроме начинающихся у вас женских сплетней и интриг между фамилиею и кроме духа господства двоих братьев Чарторыйских новый государь принимается за свои дела более горячо, чем прозорливо; надобно опасаться, чтоб, меряя все на внутренний польский аршин, он не навел на себя таких хлопот, которые могут привести в расстройство весь северный аккорд и посадить его, короля, между двух стульев. Он должен себе представить, что не только северные, но и все другие державы, привыкнув сорок лет видеть главами Польской республики иностранных государей, совершенно преданных интересам собственных областей, вследствие этого определили более или менее важную часть своей политической системы и каждому государству восстановление в Польше природных королей представляется делом новым, революциею, следовательно, пока северные и другие державы совсем не осмотрятся и не привыкнут с течением времени спокойнее смотреть на эту перемену, пока не определят каждая свою систему по соображении с новым порядком вещей в Польше, до тех пор благоразумие требует от его польского величества, чтоб он для будущих своих выгод изволил с достаточною политическою экономиею и осторожностию касаться своих внутренних дел и, сколько возможно, воздерживаться от всего того, что может получить вид новости. Гораздо вернее и надежнее будет, если он усугубит свое старание укрепить себя средствами истинной дружбы и союзов с теми державами, которые восстановление природных королей в Польше ставят частию своей политической системы. Я не хочу решать, кто более прав в настоящем споре между польским и берлинским дворами относительно учреждения таможен и провода драгунских лошадей чрез Польшу в Пруссию, но искренне сожалею, что в такое короткое время трактаты между ними уже подверглись объяснениям. Одна поспешность может повести к другой, и король польский вместо старания истребить в короле прусском следы старого против себя предубеждения, последуя своим собственным предубеждениям, может позволить уловить себя австрийскому дому, который, конечно, употребит все средства для приведения в расстройство наши общие дела. Пожалуй, мой любезный друг, стереги, сколько можно, эти консидерации и по усмотрению употребляй их с королем в разговоре, называя их хотя своими, хотя моими, как лучще сами рассудите, представляя ему, что производимые и часто повторяемые общими ненавистниками толки о делах его могут наконец нечувствительно произвесть некоторое впечатление и на людей, к нему склонных; но ему нечего будет опасаться этого, когда однажды навсегда будут приведены в совершенство его связи и политическая система союзными трактатами с дружескими державами. При таких деликатных ваших обращениях я, как ваш искренний друг, не могу обойтись, чтоб не сказать вам, как необходимо нужны пространнейшие от вас уведомления. Пожалуй, мой дорогой, отступи от образца покойного графа Кейзерлинга и описывай со всеми обстоятельствами не только одни феты (праздники) или происшествия, но и разговоры ваши с разными обращающимися в делах особами, присоединяя к тому известия об отношениях этих особ, о сходстве или разности их интересов, дабы я, зная все, мог вернее определять мои собственные взгляды и мнения; мне надобно прежде всего знать людей, которые теперь заправляют делами, их характеры, степень их влияния на короля и кредита у нации».

Польский посланник в Петербурге граф Ржевуский по расстроенному здоровью желал возвратиться в Польшу. Король по этому случаю сказал Репнину с печальным видом, что очень жалеет об отъезде Ржевуского из Петербурга в то самое время, когда он там так нужен, и прибавил, что известия, полученные от Ржевуского, его печалят. Репнину хотелось, чтоб король рассказал подробно, какие это известия; но Станислав-Август не открылся, и только из отрывочных слов Репнин мог приметить, что его оскорбляет холодность русского двора к венскому и приязнь к берлинскому, тогда как прусский король, по его мнению, никогда не допустит Польшу поправиться. Репнин отвечал на это, что король прусский, без всякого сомнения, войдет во все виды России относительно Польши и если примет на себя какие-нибудь обязательства, то станет содержать их ненарушимо. Но австрийский дом, прибавил Репнин, и прежде старался, и до сих пор все старается своими внушениями встревожить и вооружить Порту и делает это из опасения, чтоб Польша не усилилась вследствие неусыпной деятельности национального короля, который не имеет посторонних интересов. «Хоть я вижу, — писал Репнин Панину, — как сильно здесь желают сближения нашего двора с венским, однако могу почти уверить, что ни в какое с ним обязательство не войдут без согласия нашего двора и здешняя система будет всегда следовать нашей».

«Здесь удивляются, — писал Панин 29 марта, — что его польское величество не почтил знаками своей признательности наших троих генералов, которые у вас были с войском для подкрепления его дел. Да мне кажется, и по всему у вас великое заблуждение в собственных замыслах. Я истинно не желаю дурного, да и моя собственная слава тому противится, только с основанием боюсь, мой друг, что у вас спокойствие не будет продолжаться, если воды в вино лить не будут, а будут продолжать дела по началам своей самоопределенной собственной политики. То положение и обстоятельства кончились, когда внешняя политика сообразовалась с внутренними партиями и интригами; теперь нужны к делам министры, а не партизаны. При замешательстве дел фамилия и дядья мало помогут, а разве посторонние дворы, воспользовавшись их духом господства, употребят их к усилению этих замешательств. Коротко и откровенно опишу вам здесь картину настоящего положения. Вам уже известно наше неудовольствие по делу о диссидентах. Полученная о том здесь графом Ржевуским инструкция так мало соответствует нашим желаниям и откровенности, так слаба и составлена в таких общих выражениях, что я по моей ревности к сохранению тесного союза не отважился сообщить ее государыне; и без того по одним письмам королевским, как ласкательно и разумно они ни писаны, е. в. изволит заключать, будто польский двор хочет употребить все наши способы и силы для достижения всех своих целей в виде купеческого задатка за те дела, о которых только вперед показывает склонность торговаться. С другой стороны, начатые легкомысленно и безвременно споры с королем прусским, по-видимому, должны более усилиться и неблагоразумно кончиться. До вашего сведения, конечно, дошел мемориал о правах провинции польской Пруссии. Граф Сольмс мне сообщил, что так как с польской стороны в новой таможне взята пошлина с купленных для прусской кавалерии 500 лошадей, то король, его государь, установил и в своих границах новую таможню. Излишне толковать о том, что этот государь может иметь теперь в мыслях, если не остережемся. Много хлопот произойдет, когда он объявит себя защитником провинции Прусской; тут, мой друг, не много поможет и сеймовое большинство голосов, в которое у вас так сильно влюблены. Швеция с самого начала пользовалась этим большинством и едва ли не ему должна приписать свое окончательное погружение в бездну бедствий. Ко всему этому надобно прибавить бесконечные волнения и интриги сераля противных нам союзников, которых, и особенно венский двор, у вас уловить, конечно, не удастся. Из этого и предыдущего письма моего вы довольно видите, как вы должны быть деятельны для охранения наших интересов, от которых, без всякого сомнения, зависит и существенный интерес его польского величества. Чистосердечно скажу вам, что не вижу для него другого средства, кроме уступки времени и благоразумного повиновения обстоятельствам, нет государя, который бы мог безвредно не соблюдать этого правила. Граф Чернышев опасается, чтоб от неподвижного пребывания наших войск на Висле не явились из них перебежчики. Так как я не вижу никакой возможности вывести их из Польши прежде приведения в надежную форму дела о диссидентах, то и отдаю на ваше усмотрение, не найдете ли более выгодным тронуть их в мае и привести к Гродне и чрез несколько времени, смотря по обстоятельствам, перевести к Вильне».

Дела запутывались. Старики Чарторыйские отступили пред диссидентским делом; каковы бы ни были их религиозные и политические взгляды на это дело, они знали, что, поддерживая русские требования, рискуют потерять силу и значение без надежды провести дело обыкновенными средствами. Но в Петербурге на них сильно сердились, видели в их несодействии измену, ибо привыкли смотреть на них как на вождей русской партии, т. е. как на покорные орудия для достижения русских целей, тогда как Чарторыйские смотрели на Россию как на орудие для достижения своих целей. Король еще не понимал всего грозного значения диссидентского дела. Он был влюблен, по выражению Панина, в большинство голосов, т. е. был так увлечен мыслию о преобразованиях, что все другое ставил на второй план. Поэтому его гораздо более беспокоила тесная связь России с Пруссиею, ибо он очень хорошо знал, что Фридрих II настаивает и всегда будет настаивать, чтоб Екатерина не соглашалась на преобразования польской конституции; пограничные споры давали возможность Станиславу-Августу выразить свое раздражение против Пруссии, что очень не нравилось в Петербурге. А тут еще курляндские дела прибавляли затруднений.

От 20 марта Симолин писал Репнину, что Бирон потерял любовь и доверие почти всей земли. Противники его, пользуясь этим случаем, отложили частную свою к нему ненависть, взялись за общее дело, соединились с остальными, и таким образом исчезло различие партий, все стали показывать свое усердие только к защите отечественных прав. Симолин упрекал Бирона в том, что он не отличает ласками и наградами преданное ему дворянство, а с другой стороны, не обнаруживает достаточной твердости в обращении с противниками. На слова его никто не хочет полагаться, потому что они никогда не исполняются; почти вся земля разделяет неудовольствие дворянства, предъявляя, что права всех нарушены и будто нынешний герцог имеет в виду всех погубить, разорить, разогнать. Бирон с своей стороны жаловался королю на Симолина, что он с ним не в согласии и был причиною неудовольствия дворянства на него, Бирона, почему Станислав-Август просил русский двор отозвать Симолина из Митавы. Но курляндские недоразумения исчезали пред отношениями важнейшими. «С сожалением вижу, — писал Репнин, — что нет ничего легче, как возбудить здесь сомнение против прусского двора; не знаю, по какой причине король не имеет ни малейшей доверенности к прусскому королю; я из всех сил стараюсь искоренять это недоверие, но напрасно». Масло было подлито в огонь, когда пришло известие, что в Мариенвердере собраны прусским правительством работники для воздвигнутия по берегу Вислы укреплений и что везут туда артиллерию: хотят устроить тут новую таможню и принудить все проходящие польские суда платить десять процентов со всех их товаров. Король объявил об этом Репнину с страшною досадою, жалуясь, что король прусский старается всячески вредить ему и всей Польше. «Я уверен, — говорил Станислав-Август, что прусский король старается поссорить меня с Россиею». Репнин уверял его, что это неправда, и писал Панину: «Зная, как нужно восстановить согласие между прусским и польским дворами, чтоб удержать последний в желаемой нами системе и в отдалении от венского и французского дворов, стану стараться о полюбовном соглашении по таможенным делам». Для этого Репнин обратился к прусскому резиденту, и тот обещал сделать своему двору представления об улажении спора. Но из разговора, бывшего по этому случаю с прусским резидентом, Репнин узнал, что последний час от часу становится недовольнее обхождением с ним польского министерства, особенно канцлера литовского, и что при венском дворе прусскому министру делают внушения о чрезвычайном желании польского двора быть в союзе с австрийским домом; прусский министр доносит об этом в Берлин, что и порождает холодность и сомнения с прусской стороны. Репнин уверял прусского резидента, что Польша вовсе не ищет союза с венским двором, что все внушения об этом фальшивые, злостные, чтоб поссорить Польшу с Пруссиею; а Станиславу-Августу представлял, что лучше было бы дружелюбно разобраться с прусским королем, который огорчительных требований делать не будет, как видно из слов резидента; да и с последним не худо было бы поступать благосклоннее и откровеннее, а не так, как поступает канцлер литовский, который своею гордостию портит дела.

А между тем Мариенвердерская таможня уже начала свои действия. Один берег был прусский, а другой — польский; так, пруссаки силою оттягивали суда, плывшие у польского берега, и заставляли платить пошлину, даже и с дров брали десятое полено. Никогда Репнин еще не заставал Станислава-Августа в таком горе, близком к отчаянию. Со слезами на глазах король говорил: «Если бы мне дали на выбор отказаться от престола или терпеть Мариенвердерскую таможню, которая будет держать под игом всю Польшу, то я не поколебался бы покинуть престол; я считаю теперь себя несчастнее последнего из моих подданных; по сделанному расчету, сколько польских товаров ежегодно проходит чрез Данциг, прусский король извлечет из своей таможни около 3600000 прусских гульденов, т. е. около 900000 рублей, что равняется доходу со всей бранденбургской Пруссии. Я полагаю всю свою надежду единственно на посредничество императрицы». «Признаюсь, — писал Репнин Панину, — что нахожу поступки прусского короля жестокими и оскорбительными до невозможности». В конце апреля Репнин известил Панина, что у польского министерства была конференция с прусским резидентом, которая началась вопросом, что причиною, что его прусское величество учредил новую таможню в Мариенвердере, причем министры просили об отмене. Резидент отвечал, что Мариенвердерская таможня учреждена в возмездие за новые польские таможенные распоряжения. Действительно, еще на конвокационном сейме положено было увеличить таможенные пошлины на ввозные товары для усиления финансовых средств республики. Но министры объявили резиденту, что новое польское таможенное учреждение не вызывает такого возмездия да еще и не приведено в действие, притом обещали ему передать формальный мемориал, в котором будет доказано, что польская таможня не новая, а возобновленная и что новый тариф пошлин не в убыток прусским подданным. На этом письме Панин заметил: «Поздно, да и непристойно так допрашивать; латинский (римский) тон в политических делах ныне не годится. Государи больше на поединок друг друга не вызывают: так и нужда, чтоб бессильный сильного более почитал». Но король польский думал, что, почитая самого сильного, может рассчитывать на защиту его от притеснений менее сильного; Станислав-Август говорил Репнину: «Система императрицы будет всегда моею; я всю мою жизнь сохраню воспоминания о том, чем я ей обязан; я знаю, что она может, и сделаю поэтому все, чего она захочет. Но смею надеяться, что, сделавши меня королем, она поддержит достоинство, которое станет мне в тягость, если будет унижено. Ее великодушие и ее образ мыслей заставят ее интересоваться своим делом, которое очутилось бы в крайне бедственном положении, если б она его покинула».

Репнин писал о короле, о своих разговорах с ним, не упоминая, как относились Чарторыйские к прусскому делу. Было ясно, что посол удалился от прежних глав русской партии. Еще 23 февраля он писал Панину: «Что же касается до моего обращения с князьями Чарторыйскими, то после сейма коронации, усумнясь о их прямодушии, а особливо после как я отказал платить впредь до указу воеводе русскому месячной пенсии, брат его единственно с тех пор холоден. Учтивость основание делает нашего обхождения, о делах же я более с самим королем говорю. Братья королевские делают противную им (Чарторыйским) партию». Прусский посланник Бенуа хвалился, что Репнин удержал пенсию Чарторыйского по его совету. 13 мая Репнин писал Панину: «Я уже доносил, каким властолюбием исполнены двое братьев Чарторыйских и что кредит их очень велик в нации; он усилился еще более от того, что в последнее междуцарствие Чарторыйские были главами нашей партии и чрез их руки шли все деньги, назначенные для увеличения числа партизанов, которые и остались им преданны. Кредит их содержится в своей силе слабостию короля, который еще не может окрепнуть и бросить привычку ни в чем им не отказывать. Теперь я примечаю в воеводе русском еще новый замысел: он, кажется, желает быть коронным гетманом по смерти графа Браницкого, который недолго будет дожидаться. Хотя этот чин против прежнего и ограничен, однако все еще может усилить кредит Чарторыйских, что по упрямству, гордости и властолюбивым замыслам их было бы противно видам и интересам нашим, и было бы хорошо этому помешать, а сделать гетманом одного из королевских братьев, которые, имея мало надежды переменить воеводу русского, тем более будут нам благодарны за доставление этого достоинства, и кредит Чарторыйских будет уравновешен». Панин написал на этом письме: «Я в сем письме, кроме полезного, ничего не нахожу и потому ожидаю только высочайшего соизволения, оставляя воле вашего величества, вести ли дело гетманского места в пользу королевского брата и которого или же для Адама Чарторыйского?» Императрица написала: «Лучше первого, а другой в запас».

Чарторыйские вели себя не так, как бы желалось в Петербурге, не по одному диссидентскому делу. По совету литовского канцлера Станислав-Август написал красивое, но очень резкое письмо к Фридриху II по поводу таможенного спора. Копия с этого письма была переслана Екатерине, которая написала Панину: «Признаюсь, я была испугана жаром, с каким написан первый параграф этого письма. Оно, конечно, исполнено ума, но вовсе не прилично. О! Как бы вы меня забранили, если б я написала такое блестящее и такое вредное для моих дел письмо. Прошу вас, поставьте польского короля на ту же ногу, как вы поставили меня. Вы ему доставите этим величайшее благо, то есть спокойное и разумное царствование; умерьте его живость, не дайте ему обнаруживать столько остроумия насчет пользы его собственных дел».

Но Екатерина, желая, с одной стороны, сдержать Станислава-Августа, чтоб не раздражать Фридриха II, с другой — употребила старание сдержать и своего верного союзника короля прусского: Бенуа из Варшавы писал в Берлин, что князь Репнин умоляет его ради самого Бога смягчить своего короля относительно таможни; Репнин внушал, что, конечно, Фридрих II не захочет слишком ожесточить варшавский двор из уважения к великой дружбе, которая царствует между российскою императрицею и королем польским: противное могло бы произвести дурное влияние на императрицу. Сольмс доносил из Петербурга о настаиваниях Панина на отмену таможенных стеснений. Тщетно Сольмс внушал ему: «Не позволяйте полякам пугать себя; поверьте, что, не показавши им зубов, нельзя ничего достигнуть». Панин стоял на своем. Наконец Екатерина писала сама Фридриху; и Мариенвердерская таможня была приостановлена до окончания всего дела о пошлинах. Станислав-Август писал по этому поводу императрице (19 июня): «Приостановка Мариенвердерской таможни доказывает истинную дружбу вашего императорского величества ко мне и в то же время сильное влияние вашей воли на короля прусского. Мне было ужасно думать, что несчастие, неизвестное Польше во времена моих предшественников, постигло ее в мое царствование и со стороны государя, который рекомендовал меня нации для выбора в короли; в народе уже начали говорить, что эти таможни были вознаграждением за помощь, которую я получил от прусского короля при моем избрании».

Исполняя приказание императрицы сдерживать польского короля, направлять его на истинный путь, Панин писал Репнину от 20 июля: «Все ваши, мой любезный друг, письма я по порядку получаю с совершенным удовольствием, как равным образом они, конечно, и в вышнем месте принимаются. Поверьте без ласкательства, которое у меня к вам места иметь не может, что поведение и дела ваши сполна разумны и достаточны, сколько токмо желать возможно; продолжай, мой друг, оные по тем же правилам, пока получите новые активные наставления, которые точно определить я удерживаюсь еще в ожидании окончательной решимости турецкого двора. Я нужды не имею вам экспликовать моего о том рассуждения: вы, несумненно, сами оное себе представите, что как бы мы ни оставались надежны о турецком спокойствии и недействии, однако ж при нерешенном деле неприятелям нашим всегда останется больше способности там тревожить наши дела, а особливо по причине, когда начнем прямые негоциации новых обязательств в вашем месте, чем может еще нерешимость турецкая продолжиться и произвести общие для нас новые заботы. Другое б было дело, если б у вас сначала лучше познали свой существительный интерес и тогда б вдруг решились в сделанных от нас представлениях для политической системы. Можно по сему с надежностию сказать, чтоб тем подлинно себя избавили последующих ныне многих неприятностей, которые теперь при самовольно сделанных себе предубеждениях столь часто смущают и тревожат, а венской бы двор не водил так, как нынче, по неизвестной дороге, но давно б уже прямо и для себя одного искал возобновления беспосредственной корреспонденции. Когда я уже столько вошел в рассуждение, то не оставлю в молчании и ваше разумное примечание о скрытной политике тех людей, которые хотят содержать в своей зависимости его польское величество, отвращая его всякими ухватками от определенной политической системы. Сие подлинно ощутительно, и нельзя думать, чтоб столь просвещенный государь, как король польский, наконец сам оного не почувствовал: тогда равно он и признает, что в десять месяцев никто и ничему совершенного блаженства не достигает, следовательно, достигая оного, возможного лишаться не будет, как потом и прусского короля приязнь себе и своей республике увечною (?) поставлять не станет и по тому одному, что сей государь уже последние дни доживает, в которые ему совершенно недостанет возможности все то исполнить, что его видам приписано быть может; преемники же его, не получа его духа, не будут иметь и сил его в производстве».

Очень рано начали хоронить Фридриха II. Он после того прожил двадцать лет и успел значительно изменить карту Европы. Но Панину надобно было чем-нибудь успокоить раздражение Станислава-Августа, ибо раздражение было вполне законное. От 19 сентября Репнин писал Панину, что польское таможенное устройство оказалось вовсе не во вред подданным короля прусского, а скорее выгодно. Барон Гольц, присланный Фридрихом II в Варшаву для конференции с польским министерством по таможенному делу, признался Репнину, что и он видит только выгоды для прусских купцов и если бы он был от них послан, то, конечно, согласился бы на польские представления и уверен, что прусские купцы были бы ему благодарны; но, будучи посланником короля, а не подданных, должен предпочитать личные королевские интересы, повинуясь в точности повелениям его величества. «Из этого изволите видеть, — писал Репнин, — что не самое дело в сущности своей вредно прусскому королю и противно трактату и привязку только делают, выставляя предлог, для чего заранее взаимно не согласились». Екатерина, прочтя это письмо, написала на нем: «Il a done une autre gloire quele bien de ses sujets, ce sont de ses singularite qui ne saurait etre comprehensible pour ma caboche» (Стало быть, для прусского короля есть другая слава, кроме блага его подданных: это такие странности, которые не вмещаются в моей голове). По словам английского посланника в Петербурге Макартнея, поведение прусского короля в мариенвердерском деле значительно подорвало расположение к нему петербургского двора. Бенуа должен был предложить польскому королю пенсию в 150000 талеров с условием, чтоб он помогал Пруссии в таможенном деле. В Петербурге Фридрих II хотел достигнуть своей цели раздачею денег и уполномочил графа Сольмса употребить на это от 50 до 60000 рублей; императрица обо всем этом узнала.

Решение таможенного дела между Польшею и Пруссиею откладывалось до чрезвычайного сейма; на том же сейме должно было решиться и страшное диссидентское дело. 15 июля приехал в Варшаву Георгий Кониский и на другой же день представлен был королю, который, выслушав его речь и приняв челобитную, прочел ее, несмотря на. то что была длинная, и обещал удовлетворение во всем том, на что православные имеют права и привилегии, только велел подождать приезда в Варшаву вице-канцлера литовского Пршедзецкого. Вице-канцлер приехал и велел Конискому переделать челобитную на две: в одной должно было заключаться исчисление обид, причиненных православным внутри Могилевской экономии, а в другой — исчисление обид вне этой экономии; первую велел подать в Камеру королевскую, вторую — канцлерам коронным и ему, вице-канцлеру литовскому. Кониский исполнил все это. «С тех пор, — доносил он Синоду, — как начали водить, так и поныне водят. Расписали к некоторым в челобитной моей показанным обидчикам, чтоб прислали ответы на мои жалобы; узнав об этом от господ министров, я представлял им, что мне таким собиранием ответов новая причиняется обида, потому что и не ко всем обидчикам за такими ответами послано, да и посылать ко всем невозможное дело, потому что большая их часть уже на суд Божий позваны, и я с таких никакой сатисфакции не прошу, только возвращения отнятого или только чтоб впредь подобные обиды делать запрещено; да и которые обидчики в живых остались и пришлют ответы, то с их ответов не доведется никакой чинить резолюции, понеже сами себя виновными не признают, а в чем ложно извиняться захотят, я готов всегда опровергать, и, таким образом, собиранию ответов да доказательств конца не будет, и как им, обидчикам, таковая ответов и доказательств из домов своих без малейших убытков присылка очень понаровочна, так мне ожидать оных ответов здесь, в Варшаве, и большие убытки нести весьма тяжело и несносно, и что на остаток из моих жалоб некоторые суть таковые, которые по рассмотрении документов письменных никакому исследованию не подлежат. Таковое, однако, мое представление места у них, господ министров, не получило, еще учинили меня богатым: ты-де богат, можешь здесь проживать, а ответную сторону волочить сюда по скудости их не доводится».

Таким образом, поляки сами вызывали со стороны России решительные меры. «Сейм чрезвычайный, — писал Репнин от 21 сентября, — конечно, нужен как для решения наших дел, так и для разбора таможенного дела. Но надобно предварительно согласиться в этих делах. Наших два дела надобно будет решить на сейме: дело диссидентское и пункты нового союзного трактата. О диссидентском деле я того мнения, что вдруг его на одном сейме всего сделать будет нельзя, а надобно по последней мере на два разделить; для верности же, что чистосердечно будут поступать, думаю, надобно заранее составить план и заключить формальную тайную конвенцию с здешним двором поступать в диссидентском деле согласно с обеих сторон для достижения желаемого конца. Король мне клялся, что все на свете сделает, что только ему будет возможно, согласился и на составление заранее плана, только с оговоркою, что за точное исполнение отвечать не может, а обяжется в одном, что употребит всевозможное старание к достижению желаемого успеха. Король прибавил, что в диссидентском деле приготовляется ко всяким непристойным своевольствам и к обнажению сабель даже в самом Сенате, которой наглости еще никогда не бывало и которая, конечно, будет очень оскорбительна его достоинству, мало того, опасности и настоящей междоусобной войны, и на все это отваживается в доказательство преданности к императрице, но требует, чтоб в таких критических обстоятельствах не был оставлен и был бы достаточно подкреплен как деньгами, так и войском».

Панин в конце сентября объявил польскому поверенному в делах Псарскому, писал и Репнину, что относительно диссидентов намерение императрицы непременно, что она не только сама собою, но и по соглашению со всеми протестантскими державами будет действовать до тех пор, пока диссиденты придут в законное положение по правам и справедливости; что ее величество в своем намерении, конечно, не уступит произволу некоторых людей, но, зная вполне просвещенные мнения короля польского, нимало не сомневается, что этот государь употребит все зависящие от него средства к совершению такого похвального и для него самого полезного дела, не обращая внимания на пристрастные и фанатические советы, которые ему самому со временем много хлопот наделают. В опасениях короля насчет трудности диссидентского дела Панин видел внушения Чарторыйских; их же внушениям приписывал он и заискивания польского двора у Франции, решение отправить туда посланника. Панин писал Репнину: «Королю и людям, искренне к нему привязанным, время подумать сериозно об утверждении безопасности и силы собственного положения, которое может быть основано единственно на связи его с нашими интересами по желаниям ее императорского величества; все же посторонние тонкости более вредны, чем полезны. Я, имев такое участие в его возвышении и по этому одному искренне желая его благосостояния, не могу без сильного сожаления видеть, как поспешные и по мелким видам партии составленные резолюции двора его час от часу причиняют большее охлаждение и вводят в новые хлопоты. Может ли его величество себе представить, чтоб такое явное предпочтение к державе, которая, будучи так отдалена границами, не имеет никакого побуждения вмешиваться в польские дела, кроме желания приобресть влияние интригами и подкупами, чтоб явное предпочтение, оказываемое такой державе, не могло не тронуть другие державы, ведшие себя иначе при избрании его величества? Пусть Англия, Швеция, Дания не помогали этому избранию, но они и не действовали против него и возведение на престол Станислава-Августа признали самым дружественным образом; притом же и собственный интерес побуждает их содействовать внутреннему и внешнему спокойствию Польской республики и всего Севера. Напротив того, Франция желает больше всего несогласий и смут на Севере; тесная связь с Франциею никогда не спасала и впредь не может спасать Польшу от хлопот с соседями, а пребывание в Польше французский посланников усилит эти хлопоты и произведет холодность. Относительно самого себя король польский, зная хитрость и высокомерие французской политики, должен быть убежден, что Франция никогда не забудет случившегося с Станиславом Лещинским и что не только она, но и австрийский дом не простят России избрание Станислава-Августа и, конечно, всегда будут стараться поправить дело посредством саксонского двора. Для сохранения собственной репутации я желал бы быть ложным пророком; но, к сожалению, ничего твердого и спокойного предвидеть не могу, если поведение в вашем месте не переменится; надобны не слова, а дела, без чего мы можем нечувствительно отойти от тех наших политических расположений, которыми мы руководствовались при старании о возведении на престол Станислава-Августа, и остаться с Польшею в отношениях, какие были в прежнее время». Получив от Панина это письмо, Репнин тотчас же сообщил его содержание графу Ржевускому, который по возвращении из Петербурга жил в Варшаве; тот отвечал, что действительно решение отправить во Францию министра принято слишком поспешно, и вместе уверял в искренней преданности короля императрице и в отсутствии всякого поползновения разделить польскую политику от русской; поспешность же относительно посылки министра во Францию объяснял тщеславным желанием короля быть поскорее от всех признанным. Поговоря с Репниным, Ржевуский тотчас же поехал к королю сообщить ему о письме Панина. Следствием было то, что король прислал за Репниным, которого встретил не со слезами только, но с рыданием и совершенным сокрушением о том, что в Петербурге усумнились в его искренности и совершенной преданности. «Я, — говорил он, — теряю более, чем жизнь и корону, когда лишаюсь дружбы и доверия императрицы; выходит, что ее императорское величество никогда меня не знала, если сомневается в моем прямодуший». «Из этого разговора я, между прочим, ясно видел, — писал Репнин, — что короля вовлек в этот поступок брат его, генерал австрийской службы Понятовский; этот генерал думает, что и в раю не так хорошо, как в австрийской армии; он убедил короля тайком, без объяснения со мною обещать министра во Францию, боясь, что если король предварительно стал бы говорить со мною, то я не согласился бы. Я не могу себе представить, чтоб раскаяние короля было притворно, ибо такой горести, слез и сокрушения я мало видывал». Действительно, сам король после признался Репнину, что все наделал брат его, генерал, которому он приказал предварительно объявить обо всем Репнину, тогда как генерал сделал это объявление не предварительно, а после того, как уже дано было обещание отправить во Францию министра. Но мы видели из письма короля к Жоффрэн, как хотелось ему завести дипломатические сношения с французским двором. Переписка по этому же предмету продолжалась и в 1765 году. Известный Бретейль изъявлял желание быть посланником в Варшаве по старой дружбе с новым польским королем. Станислав-Август писал ему, что и он желает его видеть французским министром в Варшаве, если французский двор даст ему инструкцию действовать по-новому, а не по-старому. «Я вас спрашиваю, — писал король, — хотите ли вредить вашему старому и доброму другу, внушая моим подданным: берегитесь вашего короля, у него дурные замыслы; тогда как французскому министру всего легче и естественнее держать полякам такую речь: «Франция постоянно твердила, что желает добра и возвышения Польше, ибо это было бы полезно и для самой Франции. Теперь у вас король, который старается об удовлетворении этому желанию: так я, француз, увещеваю вас ревностно помогать вашему королю. Я могу этому содействовать с своей стороны, ибо мы желаем, чтоб вы стали народом, имеющим значение (line nation figurante)». Одним словом, Станислав-Август хотел, чтоб Франция содействовала его преобразовательным планам.

Но осуществление этих планов скоро начало представляться королю соединенным с величайшими трудностями, и не внешними только. В начале марта он уже жаловался своей маменьке Жоффрэн: «Трудность натурализации иностранцев, презрение к простому народу и его угнетение и католическая нетерпимость — вот три самых сильных национальных предрассудка, с которыми я должен бороться в поляках. Они в сущности народ добрый, но воспитание и невежество делают их страшно упрямыми насчет означенных пунктов, и для излечения их от этих предрассудков надобно идти тихо». В том же письме король жалуется маменьке на французскую политику: «Вы играете в мяч с Австриею. Она говорит, что вы препятствуете ей признать меня королем, а вы говорите, что препятствия этому родятся в Вене, и вместе путаете головы этим бедным туркам, которым внушают панический страх пред каким-то бедствием, долженствующим постигнуть их из Польши. Не прогневайтесь, ваша политика бредит, а моя дожидается».

Потом опять жалобы на свое положение. По поводу намереваемого приезда Жоффрэн в Варшаву Станислав-Август писал ей: «Вы найдете своего сына очень занятым (и это еще не беда), но вы найдете его почти всегда печально занятым составлением планов, в осуществлении которых нет успеха. Постоянные препятствия или от предрассудков, или от злонамеренности внутри и вне; захочу сделать что-нибудь хорошее — не могу по недостатку власти, как государь, ограниченный завистливою свободою, и как вождь народа безоружного. Петр I гранил большой дикий алмаз, но он был господин и алмаза, и орудий, которыми он производил гранение. Присоедините к тому темперамент меланхолический и чрезвычайно чувствительный и судите, каков я должен быть, особенно когда могущественный сосед дает мне чувствовать, что он затем только помог мне достигнуть престола, чтоб отнять у меня всякую возможность противиться его самым оскорбительным обидам».

А тут еще Репнин внушает Станиславу-Августу, чтоб он женился на дочери португальского короля. Этого требовал Панин, потому что брак был выгоден для северной системы: португальский двор связан с Англиею и его влияние никогда не будет вредить союзу Польши с Россиею и со всем Севером.

А тут еще приятные отношения к родственникам, вроде следующего: король имел крайнюю нужду в деньгах и нашел было случай занять их, но воевода русский с своею дочерью, княгинею Любомирскою, узнав об этом, помешал займу, убедив заимодавцев, что королю верить нельзя. Король был этим очень раздосадован, но, имея крайнюю нужду в деньгах, уже решился было заискать в дядюшке. Тут Репнин, не желая, чтоб он входил в зависимость от дяди, предложил ему взаймы 20000 червонных, взявши с него расписку, копию с которой отослал в Петербург.

Между тем таможенное дело все тянулось. Фридрих II соглашался уничтожить Мариенвердерскую таможню только в таком случае, если Польша отменит свой новый таможенный устав, как составленный без согласия прусского короля. В Петербурге решили, что надобно на это согласиться, и Репнин объявил об этом решении королю. Станислав-Август отвечал, что это нанесет ему большой ущерб, и распространился о несправедливости прусского короля, от которого теперь надобно будет опасаться; что он постоянно без всякого права будет вмешиваться во все польские дела и всему препятствовать, а Россия никогда не захочет вступиться за Польшу и «защитить свое бедное творение, оставляя его в горести и порабощении». Эти последние слова он сказал растроганным голосом и почти со слезами. Станислав-Август тем более должен был досадовать на холодность французского и австрийского дворов, что от них скорее всего мог ожидать поддержки против насилий Фридриха II; но даже если бы эта холодность исчезла, то это только запутывало его отношения к России, заставляло его прибегать к бесполезному двоедушию, ибо неприязненные отношения между этими дворами и петербургским усиливались все более и более. 26 февраля князь Дмитрий Михайлович Голицын доносил императрице, что дело Любского коадъюторства решено в имперском совете в пользу датского двора, причем главным побуждением служило то, чтоб предупредить взаимное соглашение по этому делу между Россиею и Даниею и таким образом сохранить достоинство римского императорского двора. Панин заметил: «Не предупредить, а думали сделать шикан и в затруднение привесть нашу негоциацию (с Даниею), но и в том и в другом опоздали».

Вследствие известных прошлогодних сообщений из Англии императрица не хотела иметь более Беранже французским поверенным в делах при своем дворе. Беранже был отозван по требованию русского двора, и на его место приехал в качестве полномочного министра маркиз Боссэ.

Главным союзником Австрии и Франции в Константинополе был крымский хан Крым-Гирей. В апреле ему удалось сильно раздражить султана против России, и австрийский интернунций Пенклер, узнав об этом раздражении, тотчас предложил возобновление Белградского договора между Австриею и Турциею. Получив это известие от Обрезкова, Панин заметил: «В поступке учиненного предложения самому султану с венской стороны о возобновлении трактата в самое то время, когда султан наисильнейше развращен противу нас, ощутительно кроется намерение венского двора, чтоб показанием желания и нового искания вступить в мирные обязательства, наипаче ободрить Порту ко всяким противу нас предприятиям яко в такое время, в которое возобновлением того трактата мы лишимся совсем надежды получить аустрийскую помощь». Обрезков писал, что австрийский интернунций с французским послом употребляют всевозможные средства для раздражения султана против России и, зная по прежнему союзу с ними и откровенности русского министра, какие каналы он употребляет для получения сведений о намерениях Порты, стали теперь открывать последней эти каналы. Панин написал на донесении Обрезкова: «Такой поступок во всем свете почитается сущею изменою. Обрезков довольно наставлен, а после такого уже поведения ему не останется нужды ни в каком уважении, следовательно, можно думать, что он употребит все возможное к обращению тучи на аустрийский дом с воспользованием для нас навигации на Черном море. Ваше величество всегда будете в состоянии удержать от той игры короля прусского, турки ж одни более не сделают вреда аустрийцам, как только несколько посломают их гордость и сделают им вперед нашу дружбу драгоценнее французской и всякой другой».

Обрезкову был послан такой рескрипт: «Из последней вашей реляции мы усматриваем, сколько венский двор, жертвуя более и более своими непоколебимыми интересами интересу настоящего своего ослепленного соединения с Франциею и ничем не обузданному своему желанию возвращения потерянной Шлезии с распространением своего владычества между германскими штатами, наконец в вашем месте сымает маску и не употребляет уже более никакого уважения в приведении Порты к разрыву с нами, ибо невозможно основательно приписать тому двору никакого другого вида или намерения в учиненном от него при настоящем смятении дел султану предложении о возобновлении с ним известного трактата, как чтоб выгоднейшим и скорейшим оного одержанием наипаче ободрить и возбудить Порту к неприятельским против империи нашей предприятиям, к тому же вероломное и переданническое поведение того двора министра открытием оной (Порте) прежних ваших средств и каналов (известных ему) для тогдашних с ним общих интересов не оставляет нам ничего более, как единое для пользы и успеха наше собственное уважение, и потому мы положили чрез сие вам точно предписать нашу императорскую волю и повеление, по которым вы имеете с дознанным нами вашим искусством и благоразумием употребить всевозможные способы и все ваши силы, чтоб натягаемую австрийским домом тучу обратить на него самого по настоящему между нами и его прусским величеством тесному союзу. Мы будем всегда иметь способы сего государя удержать от чрезмерного уже тогда обременения войною с его стороны венского двора; турки же одни, конечно не много оному принесут существительного ущерба, но рог его гордости и высокомерия, чаятельно, довольно посломают. Вы Порте представлять можете выгоды ее собственной политики, когда мы разделяемся в делах с австрийским домом яко с такою державою, которая по положению своих областей всегда имеет взаимное Портою междоусобные интересы и виды важнейшие и непримирительнейшие, а напротив того, для твердейшего сохранения общей тишины мы составляем нашу политическую систему с берлинским двором и с Польскою республикою, которую как мы по собственному нашему натуральному интересу не можем допустить сделать себя активною, каков есть в публичных делах аустрийский дом, так и она сама в рассуждении своей внутренней конституции не в состоянии того достигнуть; отдаленная же от турецких границ, Прусская держава не должна иметь нималого места между уважаемыми штатскими резонами Порты Оттоманской относительно к нашему союзу с нею, ибо оный беспосредственно до Порты касаться не может, а ненавистники наши, и особливо венский двор, напрасно ищут представлять Порте мечтательную опасность (проистекающую) от того союза (для) польской независимости, потому что тем самым мы ее уже действительно освободили из чужестранных рук и возвратили ей истинную ее вольность и независимость; да пускай и так бы было, чтоб нашим с прусским королем союзом содержима Польша была в некоторых границах ее политических видов: так и сие Порте предосуждения приносить не может. К обращению настоящего в султане заражения к войне против венского двора вы ныне можете особливо воспользоваться окончанием срока Белградского мирного трактата; а если султан войны желает, то, конечно, справедливее и полезнее оную предпринять противу аустрийского дома, нежели противу России: справедливее, потому что, будучи мирные обязательства окончены, тут уже нет вероломства; полезнее, потому что с той только стороны могут найтиться действительные предметы завоевания. И Противу же чего в рассуждении России им надобно будет разорвать с нами торжественно постановленный вечный мир, который во всех своих статьях с нашей стороны свято хранится, да и сие учинить без всякой рассудительной надежды какого-либо прочного и полезного себе приобретения».

Но в то время как принимались такие меры против венского двора в надежде на тесный союз с его прусским величеством, в секретнейшем донесении от 16 мая Обрезков дал знать, что приятели его секретарские подьячие рейс-еффенди сообщили о получении Портою какого-то известия относительно дворов русского и прусского, которое приводит ее в раздражение и затруднение. Оказалось, что прусский посланник Рексин предложил Порте заключить с Пруссиею оборонительный союз против венского двора, прибавив, что так как дружба между Россиею и Пруссиею теперь самая сильная и кредит прусского короля при петербургском дворе превосходит всякое вероятие, то заключение предлагаемого союза не только будет приятно петербургскому двору, но и даст возможность прусскому королю доставить Порте разные удобства со стороны России; если же Порта уклонится и теперь от союза, который предлагается уже в последний раз, то, быть может, увидит удивительные следствия своего упорства. Порта приняла последние выражения за явные угрозы и, не признавая возможным по географическому положению, чтоб Пруссия могла нанести ей вред, сочла, что прусский король хочет употребить Россию орудием этого вреда, и пришла в сильное раздражение, особенно сам султан. Рейс-еффенди сказал Обрезкову: «Не жалуйтесь на противников, потому что мнимые ваши друзья больше вам вредят». Тут Панин заметил: «Ни по какому резону нельзя теперь думать, чтоб король прусский рассудил нам злодействовать, следовательно, служить венскому двору». Но в следующем донесении Обрезков уведомил о письменном сообщении Рексина Порте, что Россия многие старинные польские уставы совершенно ниспровергла, а иные изменила, так что теперь вольность республики подвержена неминуемой опасности; что Россия хотела было уничтожить и liberum veto и это непременно бы исполнилось, если бы не помешал тому король прусский; на этот раз ему удалось отвратить такую опасность, грозящую одинаково и Пруссии, и Турции, ибо с уничтожением liberum veto король польский стал бы самовластным, но прусский король не может знать, будет ли так счастлив на будущее время, зная, что намерение России не оставлено вовсе, а только отложено до удобнейшего времени, почему Фридрих II вынужден беспрестанно за этим смотреть, тогда как заключение прусско-турецкого союза уничтожило бы разом все эти опасности. Обрезков писал: «Так как устремление противников всеобщее, особенно же новые злостные подвиги (Рексина) чрезвычайные, то нельзя еще с точностию предсказать, получим ли мы хотя малое от нынешней заботы отдохновение». На это Панин заметил: «К сему времени Рексин уже, конечно, обуздан будет получением новых согласных инструкций касательно до оборота турок против венского двора».

Императрица, считая ниже своего достоинства входить непосредственно в объяснения с Фридрихом II по поводу «столь поносного дела», как выражался Панин, поручила последнему привести это дело в такое состояние, чтоб истина была совершенно открыта, а королю не оставалось бы ничего другого, как или признать поступки своего министра изменническими, или явно остаться в числе людей неверных и каверзных. Когда Панин обратился к графу Сольмсу за объяснением, тот в ответ прочел ему собственноручное письмо Фридриха II, где говорилось, что его прусское величество от времени заключения с Россиею союза не только не искал и впредь искать не намерен турецкого союза, но и ни с какою другою державою ни в какие переговоры не вступит, не давши знать о том предварительно русскому двору. Король думает, говорилось в письме, что основанием подозрения относительно турецких дел могла послужить прошлогодняя посылка от него одного майора в Константинополь единственно с целию уяснить поведение Рексина, подавшего некоторый повод к сомнению. Пришло второе, более подробное донесение Обрезкова; Панин снова обратился к Сольмсу, и тот не нашелся ничего ответить. «Ваше превосходительство из того сами довольно усмотрите, — писал Панин Обрезкову, — какого поступка от короля прусского в вашем месте ожидать должно к опровержению того, что его министр учинил, если он захочет остаться прав и без алтерации сохранить настоящую свою с нами систему». Даже в том случае, по мнению Панина, если Рексин по безрассудной ревности и раздул дело, другого заключения о политике прусского короля вывести нельзя, как то, что он колеблется между Россиею и другими державами относительно своей безопасности и настоящих выгод. Обрезков отвечал Панину присылкою новых документов, именно проекта вечного оборонительного союза между Портою и Пруссиею (состоявшего из одиннадцати статей, причем Россия не исключалась: союз заключался против всех христианских и соседних с Портою и с Пруссиею держав), и потом присылкою представления, поданного Рексиным Порте в ноябре 1764 года о неотлагательном заключении этого союза. В этом представлении были прибавлены еще две статьи: 1) Если между Портою и русским двором произойдет какое-нибудь неудовольствие, то король должен употреблять добрые услуги и посредничество наилучшим образом и стараться всеми средствами предупредить и отвратить могущие произойти от этого дурные последствия. 2) Король обещает, что от избрания настоящего польского короля Порте никакого вреда не будет. «По моему слабому рассуждению и предвидению, — писал Обрезков, — мне кажется, что нет той жертвы, какой бы прусский король не принес для приобретения турецкого союза». Панин заметил относительно присланных Обрезковым документов: «Соображая между собою все сии обстоятельства, без ошибки можно заключить подтверждение прежним нашим гаданиям, что король прусский, воспользуясь избранием польским, хотел для обнадежения своей системы против аустрийского дома схватить турецкую алиянцию; что его прибавочные два артикула представлены, с одной стороны, для большего аккредитования у Порты его с нами союза, а с другой — чтоб тем же самым несколько ослабить свои обязательства с турками в рассуждении нас, если б какие между нами и ими произошли замешательства вследствие польского избрания, чего, может быть, он тогда и опасался еще, и что Рексин ко всему оному прибавил свою собственную неумеренную ревноcть, от которой происшедшие внушения увеличивались по мере сообщения оных от ушей к ушам».

В сентябре Сольмс передал Панину экстракт из депеши к нему короля. В экстракте говорилось, что его прусское величество приведен был в крайнее изумление известием о поступках своего министра в Константинополе: что они ему были совершенно неизвестны и в Рексиновых депешах нет ни малейшего тому следа, хотя король, будучи недоволен поведением Рексина, посылал в Константинополь нарочного для его освидетельствования, особливо по причине его плохой экономии в деньгах, однако и тут не дошло до его величества ничего, что бы относилось к настоящему обвинению Рексина; несмотря на то, его величество думает, что известия о поступках Рексина не могут быть совершенно лишены основания, и потому поручает графу Сольмсу объявить Панину, что он крайне раздражен против Рексина и думает, что всего лучше отозвать его из Константинополя; Рексин будет призван в Берлин, и поведение его будет исследовано со всею строгостию, и если он действительно окажется виновен в подлых и злостных внушениях против России, то понесет должное за это наказание; что король пошлет в Константинополь другого министра, чтоб вывесть Порту из заблуждения; он, король, причиною, побудившею Рексина на такие поступки, считает дурное и распущенное хозяйство; вероятно, он прельстился на деньги и допустил подкупить себя какой-нибудь из недоброжелательных держав. Сообщая об этом Обрезкову, Панин просил его обходиться осторожно и с новым прусским министром, впрочем, полагался совершенно на благоразумие Обрезкова; вообще же взгляд его на это дело состоял в том, что хотя король прусский и мог дать повод Рексину распространить интриги, противные союзу между Россиею и Пруссиею, какими-нибудь повелениями, касающимися проволочки неопределенных отношений между Турциею и Польшею, медленности в признании королем Станислава-Августа, однако из уверений Фридриха II и из его решения отозвать и предать Рексина суду можно заключить, что последний далеко зашел за пределы королевских наставлений и что король прусский по той или другой причине сильно почувствовал затруднительность своего положения и, чтоб выйти из него, снова обязался поддерживать при Порте русские интересы, и отступить скоро от них будет для него уже труднее. Затруднительное положение Фридриха увеличилось еще тем, что Панин прочел Сольмсу копию с письма английского посла в Константинополе Гренвиля к английскому же министру в Петербурге Макартнею; в письме сообщалось о тех же поступках Рексина против России с прямым указанием, что нерешительность и беспокойство Порты по делам польским происходят более от внушений Рексина, чем от министров неприязненных России дворов.

На юге, в Турции, трудно было отличить поведение союзника от поведения врагов; на севере, в Швеции, борьба была более открытая. В январе Остерман извещал, что, несмотря на все интриги и денежные издержки французской партии, ландмаршалом выбран патриот полковник Рудбек; благонамеренные не жалели никакого труда при достижении этой цели и ревностно следовали советам Остермана. «Правда, — писал Остерман, — что мною и английским министром издержана немалая сумма денег; зато с 1738 года никогда не было такого благополучного сейма, ибо все четыре оратора выбраны из числа благонамеренных». Но Остерман сообщал и неприятное известие: королева старалась поместить в Секретную комиссию шесть знатных членов французской партии. Напрасно прусский министр Кокцей представлял ей, как это вредит общему делу; она отвечала, что если в этом случае не будет исполнено ее желание, то она удалится в Дротнингольм, и прибавила: «Очень жаль, что мои мысли никогда не сходятся с братними, и удивляюсь, как это другие державы хотят лучше моего знать, на кого из здешних людей полагаться; очень естественно, что я должна вступаться в дело, которое так близко касается моего дома». «Какие-нибудь да есть тайные обольщения французского двора, писал Остерман. — Королева, конечно, льстится посредством французского двора получить больше власти, чем посредством в. и. в-ства. Опасность состоит в том, что если королева будет продолжать оказывать такую же холодность к благонамеренным и предпочтение членам французской партии (как, например, на другой день избрания ландмаршала посадила его к игре младшего принца Карла, а к себе взяла членов французской и придворной партии), то это может воспрепятствовать благонамеренным содействовать вашему намерению в пользу королевскую».

На основании донесений Остермана Панин написал для императрицы свое мнение: «По-видимому, их шведские величества не престанут предпочитать разумному удовольствию свои беспредельные желания. Ваше в-ство, конечно, уже свято исполнили, что долг дружбы и свойство требовать мог, следовательно, по всем существительным резонам никто более зазрить не может, когда соизволите указать их оставить их собственным интригам и жребию, а напротив того, постановить дела благонамеренной партии на таком основании, чтоб без дворовой зависимости с единым вашим подкреплением она оставалась в поверхности, к исполнению чего уже немного лишнего труда надобно, тем наипаче, что можно королю оставить всегда отворенную дверь с нею соединиться». Императрица подписала: «Быть по сему». Секретная комиссия составилась с большинством благонамеренных. «Теперь, — писал Остерман, — от в. и. в-ства зависит благополучное начало к счастливому окончанию привести и заставить шведский народ вечно прославлять ваше имя. Это исполнится, если не помешают внезапные приключения, а именно если, пример, Франция сильнейшим подкупом даст королю возможность нечаянно захватить самодержавие, разрушить сейм, привести партию благонамеренных в смятение или несогласие и. произвести холодность в дружбе между в. в-ством и королем с королевою, ибо в этом состоит и будет состоять главная цель французской шайки». Панин заметил при этом: «Разумно предусматривает, но трудности велики; а если бы впротиву всех их отважились, то крайние с нашей стороны средства к помешательству могут быть столь велики, что и одним таким разом вся северная система решится».

Остерман доносил, что он издержал по сие время 802326 талеров медною монетою и в остатке у него только 665358 талеров медною монетою. Панин заметил: «Поистине сумма весьма невелика и сочиняет с небольшим 30000 рублей, теперь к оставшим вдобавок еще переведено 70000 рублей». Английский министр Гудрик издержал 360000 талеров медною монетою. Прусский министр барон Кокцей не истратил ни одного талера, но, по-видимому, сильно поддерживал Остермана. В феврале он сообщил последнему, что получил похвалу от своего короля за его внушение шведской королеве, как было бы несогласно с общими и с ее собственными интересами помещение в Секретную комиссию французских партизанов; Кокцей сообщил также, что Фридрих II велел ему поддерживать во всем Остермана. Касательно ответа королевы, что если французские сторонники не попадут в Секретную комиссию, то она удалится в Дротнингольм, Фридрих II писал, что в том большой беды не будет, если королева и действительно уедет из Стокгольма. «Такое рассуждение и здесь слышится, — писал Остерман. — Но если принять во внимание нрав королевы, то она и там тихо себя вести не станет, но под покровом непринятия участия в делах еще более будет иметь средств чрез своих приверженцев интриговать на сейме и скрытно препятствовать операциям благонамеренных. Узнав, что при дворе действительно принимается намерение уехать в Ульрихсдаль под предлогом препровождения там Великого поста и приготовления второго принца, Карла, к причастию, я просил кого следует отсоветовать их величествам это делать. Намерение это принимается только для того, чтоб показать пред публикою свое явное неудовольствие на действия благонамеренной партии».

Поездка в Ульрихсдаль состоялась, и Екатерина писала по этому случаю Панину: «Остерман может чрез третье лицо внушить королю и королеве, что я узнала о бесполезности моих советов, что безрассудная поездка их в Ульрихсдаль огорчила меня еще более, и что он, Остерман, получил приказание не делать более бесполезных или компрометирующих попыток, и, если моя искренняя дружба и мои советы, столь важные для истинных интересов короля, не выслушиваются более, я не стану вмешиваться в их дела. Если вы это не одобряете, то раздерите записку». Панин не разодрал записки.

В начале мая Остерман принужден был писать императрице: «Как бы я ни желал уведомить о перемене дворовых поступков к лучшему, но, по несчастию, не в состоянии этого исполнить, напротив, должен донести, что, чем больше обнаруживается затруднительное положение французских сторонников, чем более имеют они побуждений бояться наказания, тем более король и королева стараются их защищать. Такое королевское снисхождение к французским сторонникам, естественно, не может привлекать сердца благонамеренных». Так, сенатор граф Левенгельм представил Сенату при закрытых дверях настоящее критическое положение дел, именно что король вопреки желанию сейма защищает виновных людей и оказывает свое неудовольствие на меры, принимаемые сеймом, и это тем более удивительно, что на этом сейме помышляемо было определить правительственную форму к удовольствию короля. Из такого поведения королевского можно вывести одно, что его величество желает чего-нибудь больше того, что государственные чины ему дать намерены; а так как Сенат никак не может согласиться на восстановление самодержавия, то нечего больше делать, как, оставя короля в покое, соединиться с нациею и привести конституцию в надлежащие пределы ввиду будущей безопасности для народной свободы. По этому поводу один из благонамеренных сенаторов имел продолжительный разговор с королем, стараясь внушить ему о необходимости переменить поведение. Король отвечал, что удивляется, как можно думать, что он ведет себя двуличнево, тогда как он постоянно держится одних и тех же взглядов. Остерман не хотел входить сам в объяснение с королем, дожидаясь, пока французской партии нанесен будет сильный удар открытием на сейме злоупотреблений членов этой партии и исключением их вследствие этого из Сената. «Без сомнения, — писал Остерман, — французская партия употребит все средства к своему спасению; но все ее усилия останутся тщетными, если только мне можно будет удержать в согласии членов русской партии, где многие заражены корыстолюбием, другие — неумеренным честолюбием, третьи из безрассудного тщеславия стараются порочить поступки вождей партии; а французская партия пользуется всем этим, чтоб произвести между ними междоусобную вражду и преимущественно поссорить друг с другом государственные чины».

Несмотря, однако, на такое невыгодное представление партии колпаков, или благонамеренных, вожди партии, пользуясь своею поверхностию, начали действовать тем же оружием, каким действовали до сих пор враги их против них, именно исключать враждебных им людей из Сената. Королева и король стали употреблять все средства, чтоб защитить гонимых. Королева на вечере во дворце после комедии, перед ужином, зазвала к себе в кабинет жену ландмаршала и более полутора часа улещала ее подействовать на мужа, чтоб он не старался об исключении из Сената членов французской партии. Жена ландмаршала отвечала, что муж ее не в состоянии ничего сделать, так как это зависит от целой партии. После долгих споров королева наконец изъявила желание узнать, у кого в руках деньги, у ее мужа или у русского посланника, говоря, что она, королева, выпросила у русской императрицы подкрепление для партии колпаков и потому удивляется, что ландмаршал с своими приятелями так плохо повинуется королевскому желанию. Жена ландмаршала отвечала, что муж ее не имеет никаких денег для подкупа.

Сенаторы граф Экеблат и барон Шефер подали в отставку. Король с насмешкою спросил у ландмаршала, сколько еще сенаторов он намерен низвергнуть. Ландмаршал отвечал, что число определить не может, все зависит от того, сколько окажется виновных. Король упрекал его в том, что он до сих пор ничего не сделал для его пользы; ландмаршал отвечал, что каждое дело требует своего времени и он надеется исполнить свое обещание, если двое возмутителей, Синклер и бургомистр Малмстейн, перестанут мешать ему во всех его намерениях.

Колпакам нужно было исключить из Сената семь членов. Для их спасения французский посол и придворная партия употребили все усилия. Произошло сильное движение, причем многие из колпаков под видом сожаления к несчастной судьбе сенаторов вдруг переменили поведение. Остермана уверяли, что французский посол истратил при этом случае 1200000 талеров купфер-мюнце, уверяя также, что и от датского двора были розданы деньги. Остерман не мог поручиться за верность этих известий, но верно было то, что раздавались табакерки, часы и за один голос заплачено было до 6000 талеров купфер-мюнце; в одном трактире именем французского посла до 400 человек всякого чина людей было угощаемо винами и ужином. Вследствие этого в дворянском чине получили перевес те голоса, которые были против исключения сенаторов, но в других чинах большинство состоялось в пользу требования исключения, причем происходил страшный шум. Французская партия начала действовать угрозами: распущены были слухи, что она намерена с помощию морского корпуса арестовать ландмаршала и других предводителей благонамеренной партии; неизвестные люди ночью напали на одного депутата мещанского и на одного крестьянского сословия и избили их палками. По получении от Остермана этих известий Панин написал для императрицы: «В. и. в-ство из сих депешей усмотреть изволите, сколько Бретейль, собрав все свои оставшиеся силы и ресурсы, предуспел в дворянском собрании запутать дело о исключении семи сенаторов своих креатур. Все сие, однако же, втуне останется, если наши друзья сохранят учиненное уже о том решение в трех нижних чинах, о чем, конечно, неможно иметь большого сомнения. А по последней мере дело сие может обратиться в негоциацию между партиями, как видно из письма ко мне резидента Стахиева, где уже противная партия офрирует нашим в жертву еще двух: своего второго министра барона Гамильтона да сенатора Флеминга — для спасения прочих, тем не меньше все министерство переменено будет. Впрочем, я не думаю, чтоб вашему величеству не угодно было определение верховным министром графа Горна, который по склонности своей к покойной жизни чаятельно еще больше искать станет себе в помощники барона Дюбина, о преданности же его к нам и о честном характере сумнения быть не может. Остается смотреть, как далеко отчаянность распространится противников; но надо прежде, чтоб они себя определили на общую погибель, ибо, имев в. в-ство противу себя, им невозможно не предвидеть, что занятие Финляндии зависит от соизволения в. в-ства и что они ниоткуда супротивной помощи получить не могут, в рассуждении чего никак невозможно опасаться, чтоб они действительно поступили на какое-либо отчаянное насильство противу сеймических узаконений и национального покоя».

Четыре сенатора враждебной партии принуждены были выйти из Сената. Остерман, поздравляя императрицу с этою победою, писал, однако, что победа еще не полная, потому что надобно заместить выбывших сенаторов благонамеренными, а так как при этом надобно бороться с французскими деньгами, которые Бретейль Получает каждый почтовый день, то необходимо и ему, Остерману, получить из России по крайней мере 50000 рублей. Екатерина собственноручно написала на депеше: «Отправить без потеряния времени». Сенаторские места были замещены благонамеренными, но не теми, которых особенно желалось Остерману и вождям колпаков, именно не вошли в Сенат бароны Дюбен и Рибинг благодаря нежеланию королевскому. «Чем далее, тем больше открывается, — писал Остерман, — что, покуда совершенно не истребится внедрившийся здесь французский вредный корень, и в самом королевском поведении лучшего оборота ожидать нельзя. По всем приметам довольно видно, что питаемые Бретейлем надежды о перевершении если не на настоящем, то по крайней мере на будущем сейме всего того, что теперь сделано, служат главнейшими побуждениями к королевскому сопротивлению. Королева сама не раз отзывалась об этой надежде в разговорах своих с благонамеренными». Остерман думал, что лучшим средством для сокрушения французского влияния будет заключение Швецией субсидного договора с Англиею. Вследствие этого императрица написала собственноручно Панину: «Пожалуй, поговорите Макартнею, чтоб они (т. е. англичане) в негоциацию не были таковы холодны, как при выдаче денег от них случается, а то что мы хорошего ни начнем, а они своим купеческим духом все портят, и старайтесь, чтоб к Гудрику посланы были надлежащие наставления».

10 июня король и королева имели тайное свидание с Стахиевым в Дротнингольме. Король начал говорить, что, не имея возможности видеться наедине с графом Остерманом, он призвал к себе по старому знакомству его, Стахиева, для объяснения своих взглядов на работы настоящего сейма и для предостережения графа Остермана от фанатических сетей. Он, король, не имеет ни малейшего подозрения насчет благонамеренных предприятий императрицы, напротив, относится к нам с искреннею благодарностию и потому откровенно хочет сказать, как ему прискорбно видеть, что на сейме все сильнее и сильнее становятся движения фанатиков в руководствуемой императрицею партии, вследствие чего дела вместо желаемого поправления запутываются. Все это, впрочем, легко поправить, если граф Остерман с Гудриком захотят несколько обуздать своеволие некоторых фанатиков, которые, овладев доверенностью их и вождей партии, становятся час от часу несговорчивее и вместо должного почтения с пренебрежением отвергают все его благонамеренные советы, а иногда отвечают на них угрозами. Стахиев отвечал, что граф Остерман и он действуют постоянно в королевских интересах, но не могут скрыть, что некоторые из приближенных к его величеству людей основали особую партию под именем придворной, которая под предводительством полковника Синклера и губернатора Гамильтона, соединясь с французскою партиек), действовала против благонамеренных, обольщая трусливых людей покровительством его величества. Тут вступилась в разговор королева и начала утверждать, что, во-первых, мнимая придворная партия очень малочисленна и сама по себе ничего не значит, если фанатизм будет обуздан, ибо придворная партия только для этого и основана. «Я с своей стороны, — говорила королева, — могу вас уверить честию, что не отдаю никакого предпочтения французской партии, напротив, желаю ее укрощения, ибо сознаю все неудобства, истекающие из ее господства; но, признаюсь, не хочу взять на совесть личное гонение членов этой партии, особенно тех, которых я простила еще на последнем сейме, когда они обнаружили раскаяние и клятвенно обещались переменить свое поведение, соединясь на этом сейме с благонамеренными патриотами. Последние не прочь были от этого соединения, но, достигнув господства вследствие щедрой помощи из России, теперь вместо исправления государственных дел стараются только губить прощенных мною членов французской партии, чтоб тем сравнять меня с Мариею Медичи во мнении посторонних людей, которые никогда не поверят, чтоб мне нельзя было их спасти, когда раз я взяла их под свое покровительство. Я никогда не требовала для них высших мест в благонамеренной партии, но, зная недостаток в последней разумных и искусных людей, хотела на случай этого сейма присоединить некоторых из французской партии к благонамеренным в Секретном комитете, за что фанатики стали на меня клеветать, взводить на меня, что я хочу самодержавия и отдалась французской партиии; опасаюсь, что вожди благонамеренной партии и сам ландмаршал по природному своему легковерию разделяет такой взгляд на мое поведение: он уже давно перестал говорить со мною откровенно, особенно с того времени, как раз мне случилось вследствие данного мною прощения не согласиться с ним, чтоб на сейме потребовали отчета в управлении государственными делами с действительным наказанием преступникам. Все это дело прошлое, я более об этом говорить не хочу и прошу только, чтоб граф Остерман хотя несколько обуздал фанатическую запальчивость и воспрепятствовал изгнанию из Сената членов его, найденных виновными по вексельным делам, ибо я боюсь, что когда опустелые таким образом в Сенате места наполнятся новыми, в делах несведущими людьми, то эти новые сенаторы как люди, по-видимому не очень довольные королем, будут еще несговорчивее прежних относительно королевских прав и, пользуясь национальною слепотою, будут стараться о большем распространении сенатской власти, в чем успеют тем легче, что двор обвиняется неумеренностию в своих замыслах. Отдаю на ваше рассуждение, достигнется ли тогда желаемое вашим двором равновесие между тремя правительственными властями и может ли король ожидать себе лучшего жребия. Король и я, мы оба, уверены, что императрица не для того вмешалась в здешние дела, чтоб подвергнуть нас притеснению, отдать нас во власть необузданной партии, которая до сих пор скрывает от нас план своих операций, а вместо того предлагает нам нравоучительные наставления. Не могу не заметить также, что уже шестой месяц как тянется сейм, денег Издержано немало и ни одной прямой его операции не кончено». «Я и сам признаю, — отвечал Стахиев, — что на сейме дела затянулись, а причина происки французской партии, которая старается ссорить благонамеренных для приведения дел в замешательство во всех четырех чинах. Вожди благонамеренной партии все более и более замечают холодность ваших величеств к себе, да и сами союзные министры с некоторого времени находятся в таком же положении, лишаясь счастия на куртагах говорить с вашими величествами».

«Я, — перебила королева, — уже это поправила и вперед буду поступать иначе. Что же касается вождей партии, то неудовольствие происходит от того, что всякий хочет быть первым и принудить нас себе кланяться». «Да, проговорил король, — я уже не знаю, кому наконец угождать!»

2 августа Панин писал Остерману: «Когда шведский двор оказал нам такую неверность, то здравая политика требует, чтоб мы с своей стороны своим делам положили другое основание. Надобно теперь больше всего стараться об утверждении господства нашей партии в самом правительстве, чего можно достигнуть только переменою министерства и введением в Сенат некоторых членов из нашей партии, чем одним обеспечится ее твердость и безопасность после сейма, иначе с его окончанием может рассыпаться и сама партия. А так как этою самою реформою Сената народ удостоверится, что и при настоящем образе правления дела могут улучшаться, то, естественно, должно пройти и негодование его на эту форму, следовательно, и у нас пройдет опасение относительно ее перемены. Ваше сиятельство не имеете никакой нужды сообразоваться с желанием и выгодами шведского двора и должны обратить всю свою заботу на пользу и утверждение прочного господства благонамеренной партии, причем желательно было бы сократить еще более королевскую власть, чтоб у их шведских величеств осталось в памяти следствие двукратной их против нас неблагодарности и чтоб помнили они также, как вредно упорствовать против народного блага».

Сейм решил дело о браке наследного принца шведского Густава на датской принцессе. По этому поводу Панин писал Остерману: «Вы должны постараться, чтоб образ этого решения явно мог показать, во-1), королю и королеве шведским, что если б они не отвратили от себя поведением своим дружеское содействие императрицы, то, конечно, никто не мог бы их принудить на такой брак, который им так противен и который теперь совершается только вследствие неблагодарности их к ее императорскому величеству. 2) Датскому двору, что он успехом своим обязан не низкой и презренной своей политике заискивания покровительства и помощи французского двора, который если б и прямо хотел, то не мог бы ничего для него сделать, но единственно желанию и подкреплению ее императорского величества чрез преданную ей патриотическую партию. 3) Публике, что эта партия по истинному своему усердию к отечеству была единственным орудием и причиною датского брака».

11 марта был заключен оборонительный союз России с Даниею, в третьей секретной статье которого обе договаривающиеся державы согласились поддерживать основную конституцию Швеции и восстановить равновесие властей. Но в Петербурге узнали, что, несмотря на этот договор, датское правительство в угоду Франции ведет себя двусмысленно относительно шведских событий, что король Фридрих V дал 25000 талеров сенаторам из французской партии, лишившимся своих мест, именно Экеблату, Шеферу и Гамильтону. Панин поручил Корфу указать на это датскому министру иностранных дел Бернсторфу как на нарушение обязательств и потребовать от датского двора 50000 талеров, необходимых для вознаграждения того вреда, который сделан был 25000 талеров, пошедшими на подкуп духовного сословия. Бернсторф прислал Корфу оправдательное письмо, но Панин не удовлетворился его оправданиями. Бернсторф утверждал, что король дал 25000 талеров троим несчастным сенаторам из великодушия для их собственного употребления, а не для содействия французской партии, что такая ничтожная сумма не могла иметь никакого значения в сеймовых делах; но Панин указывал, что сумма была положена в Париже у банкира датским министром при французском дворе, была в распоряжении у Бретейля, который и распорядился ею. После этого, писал Панин, чего нельзя ожидать от французского посланника, когда он для сеймовых подкупов распорядился суммою, данною датским королем на вспомоществование сенаторам в их несчастии; Панин не отставал также от требования 50000 талеров, необходимых для общего дела.

Содержанием сношений с Англиею по-прежнему были бесплодные толки о союзе. Делали друг другу взаимные комплименты: Панин в заметках своих для императрицы называл англичан торгашами, лавочниками; новый английский посланник Макартней, жалуясь на медленность переговоров, писал своему министерству, что не может быть иначе в стране, где все дело ведется в лавках, величаемых коллегиями, и мелкими купцами, которых угодно называть членами комиссий. Это относительно торгового договора; что же касается политического союза, то Макартней нашел другого противника уже не в членах русских комиссий; он писал: «Король прусский не желает, чтоб русский двор имел других союзников, кроме него. Он воздвигал всевозможные препятствия в деле о договоре России с Данией». Граф Сольмс твердил Панину: «Англия в настоящую минуту не имеет союзников; Россия и Пруссия — единственные державы, с которыми она рано или поздно может вступить в союз; она принуждена заискивать в них; выждите этого времени, и тогда мы предпишем ей какие угодно условия». От 29 марта Гросс писал о разговоре своем с графом Сандвичем, который объявил, что венский двор продолжает беспокоиться по поводу военных приготовлений короля прусского и тесного союза этого государя с Россиею. «Я, — говорил Сандвич, — считаю неимоверным, чтоб теперь, когда все державы так удалены от возобновления войны, король прусский один захотел возбуждать замешательство, и потому опасения венского двора, кажется, излишни; но как бы то ни было, мы не почитаем сходным с здравою политикой преждевременно брать ту или другую сторону, хотя венский двор делает нам всякие дружеские внушения». Гросс заметил, что, вероятно, венский двор по соглашению с своими союзниками Франциею и Испаниею хочет этими внушениями удержать Англию от союза с Россиею. «Действительно, — отвечал Сандвич, венский двор сильно бы встревожился от возобновления нашего союза; но я могу вас уверить, что его британское величество всего более желает этого союза и готов заключить его немедленно, как скоро императрица согласится на простое возобновление старого договора без обязательства со стороны Англии помогать против Турции; такой договор послужил бы хорошим основанием, по которому можно было бы распространять обязательства мало-помалу, а не вдруг». Панин написал на донесении Гросса об этом разговор. Все содержание сей реляции состоит в тонких английских инсинуациях, чтоб и нас к союзу больше интересовать, и себе лучшие кондиции доставить».

В Англии переменилось министерство; в России думали, что дело присоединения Англии к северной системе пойдет теперь живее. И действительно, новые английские министры хвалили русский план противопоставить Северный союз фамильному договору между Франциею и Испаниею и союзу этих держав с Австрией; но статс-секретарь северного департамента герцог Графтон опять объявил Гроссу, что в союзном договоре с Россиею нельзя допустить случая союза относительно Турции, ибо такое допущение было бы гибельно для английской торговли в Турции. Гросс заметил, что Франция в своем союзном договоре с Австриею давно уже приняла обязательство помогать последней против Турции, однако ни в рассуждении своей торговли в турецких владениях, ни относительно своего влияния при Порте никакого ущерба не понесла и странно, что такая сильная держава, как Англия, более показывает робости пред турками, чем Франция, тем более что императрица не требует от Англии действительной помощи войском или флотом, а только небольшой денежной субсидии. Графтон отвечал, что по доброте и дешевизне французских товаров, особливо каркасонских сукон, турки не могут без них обойтись, но легко могут запретить ввоз английских товаров. «Я уверен, — говорил Графтон, — что английская торговля в Турции погибнет, если мы в союзный договор с вами внесем известное обязательство, и потому не могу присоветовать этого королю да не думаю, чтоб и сам Питт осмелился бы склонять короля к этому поступку, который подвергся бы порицанию всей нации».

Панин, уведомляя Гросса от 9 августа о заключении торгового договора между Россиею и Англиею, писал: «По моему мнению, вам о возобновлении союзного трактата много вызываться не надобно, дабы инако не показать, что мы об оном много жадничаем». Но Панин требовал, чтоб Гросс убедил новое министерство действовать сильнее в Швеции, помогать здесь России деньгами. Потом Панин твердил Гроссу, что союзный договор никак не может быть заключен без включения Турции в случае союза; это условие необходимо не потому, чтобы мы турецкую войну поставляли для себя опаснее и тягостнее других, но для того только, чтоб в рассуждении ее сохранить перед Англиею совершенное равенство с прочими нашими союзниками, которые эту войну наравне с другими признали за случай общего их с нами союза, и для того еще, чтоб уступкою этого пункта не показать, что мы союзы европейских держав поставляем для себя нужнее, нежели сколько, по признанию нашему, наш собственный союз может им быть нужен и полезен.



<< Назад   Вперёд>>