«Князь уже почалъ — потягнете дружина по князе!»: отношения власти-подчинения в Древней Руси.
Подготовленному читателю, несомненно, должны вспомниться города-государства Древней Греции — полисы, и это правильно. Действительно, между русскими волостями и древнегреческими полисами удивительно много общего: они представляли собой союз соподчиненных общин, возглавляемый общиной главного города. В обоих случаях основная масса населения сохраняла личную свободу и имела широкие политические права, осуществляя непосредственное влияние на управление государством посредством народных собраний (вече — в Древней Руси, экклесия — в Древней Греции). В обоих случаях залогом сохранения политической правоспособности являлось участие населения в деле обороны города от врагов: народное ополчение было серьезной вооруженной силой, с которой князю приходилось считаться. И в функциях самого князя сохраняется много пережитков родовой, догосударственной эпохи. Он военный вождь, судья и «нарядник», но отнюдь еще не самодержец.
Нужно сразу сказать, что единого взгляда на природу власти в Древней Руси (как, впрочем, и сейчас) не было. Представления ученых «книжных» людей и простых ремесленников или земледельцев-общинников отличались довольно существенно. Для нас интересны и те и другие, но начнем мы именно с книжников: обратимся к идеологической сфере, то есть к тому, каким был образ власти в теоретически обработанной части общественного сознания, образ власти, специально культивируемый образованной интеллектуальной элитой. Подобно кельтским друидам, «книжная» элита Древней Руси выполняла консолидирующую функцию и была носителем этнического своеобразия. В отличие от западноевропейских интеллектуалов, работавших в контексте универсальной латиноязычной среды, русские летописцы и проповедники были явлением сугубо оригинальным.
Из всех институтов земской власти в центре наибольшего внимания мыслителей Древней Руси оказался князь. Это понятно, ведь именно вокруг княжеской власти концентрировалось образованное духовенство, которое и составляло основною массу книжников-идеологов, кроме того, сказалось влияние имперской идейной традиции, почерпнутой Русью из Византии. Для этой традиции, служившей целям обоснования единоличной власти греческих императоров, наиболее существенными и интересными в любой политической системе были прежде всего монархические элементы. То есть при взгляде через призму монархической традиции другие элементы политического устройства становятся попросту не видны. Князь на Руси не мог не казаться фигурой в чем-то аналогичной императору в Византии, поэтому византийское наследие более всего использовалось для осмысления его места в обществе.
Одним из фундаментальных положений византийской политической идеологии является теория божественного происхождения императорской власти. Знакомство с ним русских книжников не вызывает сомнения. Свидетельства этому мы находим уже в Изборнике 1076 г. (а это, как было уже сказано, одна из древнейших русских книг), где читаем: «Небрежение же о властехъ — небрежение о самом Бозе. Князь бо есть Божий слуга к человеком милостью и казнью к зълыим».
В «Повести временных лет» (нач. XII в.) под 996 г. помещен рассказ о том, как на Руси «умножишася зело разбоеве» (т. е. существенно осложнилась криминогенная обстановка), а недавно крестившийся и в силу этого очень ревностный Владимир Святославич, боясь греха убийства, не решался казнить виновников. Проблема была разрешена после того, как епископы немного утихомирили пыл неофита и объяснили князю: «Ты поставленъ еси от Бога на казнь злымъ, а добрымъ на милование». Обратим внимание: «поставлен еси от Бога».
Вообще автор «Повести временных лет» неоднократно использует эту теорию в своем повествовании. Под 1015 г. в летописной повести об убиении Бориса и Глеба рассказано о том, как Святополк «окаяньный и злый», убив братьев, «нача помышляти, яко изобью всю братью свою и приму власть
Русьску единъ». Летописец обличает его «высокоумие» фразой из Книги пророка Даниила, библейскими адресатами которой были чрезмерно вознесшиеся (и поплатившиеся за это) халдейские цари Навуходоносор и Валтасар: «Даеть Богъ власть, емуже хощет, поставляеть бо цесаря и князя Выше-ний, емуже хощет, дасть» (Дан. 4, 22, 30; 5, 21). И рассуждает далее уже в общем плане: «Аще (если) бо кая земля управить предъ Богомъ, поставляеть цесаря и князя праведна, любяща судъ и правду, и властеля устраяеть и судью правящаго судъ. Аще бо князи правдиви бывают на земли, то много отдаються согрешения, аще ли зли и лукави бывают, то болшее зло наводит Бог на землю ту, понеже глава есть земли».
Летописание более позднего времени продолжило идейную традицию, заложенную ПВЛ. Рассказ об убиении Андрея Боголюбского повествует о том, как «горожане Боголюбскыи и дворане» после смерти князя «разграбиша домъ княж» и учинили еще много беспорядков. «И много зла створися в волости его». В связи с описанным фактом летописец выдает сентенцию следующего содержания: «Павел апостол глаголет: всякая душа властителям повинуется, власти бо от Бога учинены суть; естествомъ бо земным подобенъ есть всякому человеку царь, властью же сана яко Бог. Веща бо великыи Златоустец: темже противатся волости, противатся закону Божию. Князь бо не туне мечь носить, Божий бо слуга есть». Указанный пассаж присутствует как в южной Ипатьевской летописи (в той ее части, которая атрибутируется А.А. Шахматовым и М.Д. Приселковым как Киевский свод 1200 г.), так и в северо-восточной Лаврентьевской, с небольшими различиями. Это свидетельствует о том, что к концу XII в. мысль о божественной природе «царской» и, шире, всякой монархической (в том числе и княжеской) власти достаточно прочно вошла в русскую книжную культуру.
Летописание — не единственный источник, показывающий, что теория божественного происхождения княжеской власти была на Руси известна и даже популярна. Те же идеи присутствуют в произведениях митрополита Никифора, грека, занимавшего киевскую кафедру с 1104 по 1121 г. Митрополит писал свои произведения, по-видимому, по-гречески, после чего они переводились на язык вверенной ему паствы. В своем «Послании против латинян» он пишет о божественном избранничестве светского правителя. Никифор упоминает о князе «яко отъ Бога избраномъ», соотносит царство земное с небесным («Единъ бо Богъ царствуетъ небесным, вамъ же, съ его помощию, царьствовати земными»), обращается к князям: «избрани бысте отъ Бога». Метафизически предопределено, согласно Никифору, княжение самого Владимира, которому адресует послание: «Егоже Богъ издалеча проразуме и предповеле, егоже изъ утробы освяти и помазавъ».
Свидетельств, как видим, немало. К настоящему моменту представления о том, что общественному сознанию Древней Руси была свойственна заимствованная из Византии идея о божественной основе светской власти, утвердились в отечественной науке и превратились в некоторой степени в аксиому. Вместе с тем есть факты, говорящие, что бытование данного положения идеологической системы не имело всеобъемлющего характера как в пространственном, так и в хронологическом отношении.
Начнем с того, что в Новгородской первой летописи младшего извода, которая, как считается, более точно отразила Начальный свод, послуживший протографом одновременно и для нее, и для ПВЛ, метафизическое обоснование княжеской власти проводится гораздо менее интенсивно. Из перечисленных выше сюжетов ПВЛ в Н1Л параллель имеется только к первому («умножишася зело разбоеве»). В то же время в рассказе об убийстве Бориса и Глеба новгородская летопись не имеет того нравоучительного рассуждения, основанного на фразе пророка Даниила, которое имеется в ПВЛ. Следовательно, можно предположить, не было его и в Начальном своде. Отсутствуют в обоих изводах Н1Л какие-либо богословские экскурсы и по поводу смерти Андрея Боголюбского. Думается, что это не случайно: следует отметить качественное отличие сюжета о казни разбойников от двух последующих. Если в первом летописец просто передает слова епископов (очевидно, греков, других не было), то в рассказах об убиении Бориса и Глеба или Андрея Боголюбского он говорит как бы «от себя», это «голос за кадром». Именно эти-то последние и отсутствуют в новгородских летописях.
Особенно четко становится видна недопустимость прямолинейных трактовок, если привлечь к анализу такое замечательное по форме и идейному содержанию произведение древнерусской литературы, как «Слово о законе и благодати» (XI в.) митрополита Иллариона, первого русского на киевской кафедре. «Слово» неоднократно привлекало внимание исследователей. Сложились две противоположные точки зрения на концепцию власти у Иллариона. Согласно мнению одних, автор «Слова» первым ввел в сознание русского общества мысль о божественном происхождении власти. Этой точки зрения придерживался И.У Будовниц и сегодня придерживаются Н.М. Золотухина, А.Ф. Замалеев, И.Я. Фроянов. Таким образом, она является почти общепринятой. Противоположное воззрение представлено в монографии И.С. Чичурова.
Позиции и тех и других небезупречны.
Аргументация Н.М. Золотухиной была весьма едко опровергнута И.С. Чичуровым, показавшим, что строится она целиком на недопонимании. Опираясь на византийский материал, Чичуров внес существенные уточнения в осмысление ключевой фразы «бе благоверие его съ властию съпрежено». «Мысль, сформулированная Илларионом, — пишет исследователь, — отвечает основополагающей концепции византийской политической идеологии, согласно которой идеальное государственное устройство подразумевает сочетание власти и православия». Фраза эта указывает только на особенность положения Владимира, облегчавшую его «миссионерскую» деятельность. А именно на то, что он обладал политическим могуществом, которое дало ему дополнительные рычаги для распространения христианства. Никакого метафизического обоснования княжеской власти у Иллариона нет.
Вместе с тем следует отметить, что и построения самого И.С. Чичурова не совсем корректны. Систему доказательств он строит на полемике с работами Н.М. Золотухиной и А.Ф. Замалеева (громит их крепко и по делу). Но при этом игнорирует веский довод гораздо более основательного ученого И.У Будовница. Этот последний подкреплял свое утверждение о том, что Илларион проводит идею божественного происхождения княжеской власти, ссылкой на то место в «Слове», где митрополит, молитвенно обращаясь к Владимиру, просит его, в свою очередь, помолиться о сыне «благовернем, кагане нашем Георгии» (Ярославе Мудром). Среди дел, в которых Илларион хотел испросить помощи для своего князя, чтобы «въ мире и въ съдравии пучину житиа преплути», главное — управление Богом данными ему людьми («…безъ блазна же Богом даныа ему люди управивьшу…»). Поэтому не вполне обоснованным кажется категоричное утверждение И.С. Чичурова о том, что «мысль о божественном происхождении княжеской власти не нашла у Иллариона ни прямого, ни косвенного выражения». «Трудно предположить, — пишет И.С. Чичуров, — чтобы столь образованный автор, как Илларион, не был знаком с азами христианской трактовки государственной власти». Предполагать такое действительно нет никакой необходимости — знакомство видно в тексте. Тем не менее в главном с исследователем можно согласиться: в «Слове» идея Божественной санкции верховной власти не относится к числу основных. Илларион, безусловно, знаком с ней, но она его не занимает. Он уделяет ей минимум внимания.
То же можно сказать об идейном наполнении «Поучения» новгородского епископа Луки Жидяты (XI в.). Фраза в поучении «Бога ся бойте, князя чтите», на которую указывает И.У Будовниц, вряд ли может быть истолкована однозначно как провозглашение божественного источника княжеской власти. Это, скорее, призыв к духовной («Бога ся бойте») и светской («князя чтите») дисциплине, построенный в виде параллели. Сходный пассаж находим мы в Изборнике 1076 г.: «Князя бои ся вьсею силою своею, несть бо страхъ его пагуба души нъ паче научиши ся отъ того и Бога бояти ся». То есть страх перед князем есть способ научиться, «потренироваться» бояться Бога. В то же время указанный отрывок соседствует в Изборнике с уже цитированным нами моментом («Князь бо есть Божий слуга…»), связь которого с концепцией «власть от Бога» очевидна. Значит, если предположить, что составитель сборника и церковный иерарх имели сходный круг чтения, то знакомство епископа с упомянутой концепцией кажется вполне вероятным. Но нельзя сказать, что Лука Жидята уделяет рассуждению на эту тему хоть сколько-нибудь внимания. Не находим мы следов популярности представлений о божественном источнике княжеской власти и в «Сказании о Борисе и Глебе». В интересующем нас аспекте оно ничем не отличается от аналогичного рассказа HIA
В свете вышесказанного судьба интересующего нас идейного конструкта на Руси выглядит предположительно следующим образом. В русское общественное сознание он проникает вместе с христианством. Источник сведений хорошо виден в повествовании о благочестивых колебаниях Владимира Святого по поводу разбойников — это греческое духовенство, «епископи», а также переводная литература. Идея, однако, пока только скользнула по поверхности сознания, но не вошла в глубину, не стала популярной. Такое положение существовало на протяжении всего XI в. до самого конца (до 90-х г., когда, по мнению А.А. Шахматова, был составлен свод, предшествующий ПВА). Как было показано, и митрополиту Иллариону, епископу Луке, и автору Начального свода она известна, но для них не актуальна. Русский книжник слыхал, что «власть от Бога», читал, например, у византийского хрониста Георгия Амартола, а может быть, даже переписывал из какого-нибудь греческого перевода вместе с другими душеспасительными сентенциями, как сделано это в Изборнике 1076 г., но сам пока не привык использовать эту конструкцию в своих размышлениях. «Хронологические пробы» оригинальной русской литературы XI в.: 1037–1050 гг. («Слово о законе и благодати»), 60–70 гг. («Сказание о Борисе и Глебе»), 90-е гг. (гипотетический Начальный свод, отразившийся в Н1Л) — показывают, что на протяжении всего этого времени мысль о метафизической основе власти большого влияния не имела. Она содержалась в русской книжной культуре в «свернутом» виде. Ее «привезли» из Константинополя, но «пользоваться» ею пока не стали.
Определенные подвижки начинаются с первого десятилетия XII в. При составлении первой редакции «Повести временных лет» программное произведение древнерусской общественно-политической жизни — летописный рассказ о святых Борисе и Глебе — комплектуется упомянутой цитатой из Даниила и построенным вокруг него рассуждением, звучащим как авторская ремарка самого летописца. К этому же времени относятся и сочинения митрополита Никифора, которые хотя и написаны греком по-гречески, но при этом они написаны на Руси русским митрополитом для русских, следовательно, не могут быть уравнены с простыми переводами. В них князья называются «избранными от Бога» неоднократно. Концепция «власть от Бога» начинает использоваться уже не просто как общетеоретическое положение, а в привязке к конкретному политическому материалу. В последующий период она завоевывает определенные позиции в летописной традиции, генетически связанной с ПВЛ. Свидетельство тому — наличие признаков влияния концепции как в Лаврентьевской, так и в Ипатьевской летописях.
Что послужило причиной того, что в начале XII в. концепция «власть от Бога» переживает период активизации? Мы вправе предполагать причины двух видов: во-первых, причины внешние — изменения социально-политической ситуации в стране, те или иные исторические события; во-вторых, внутреннее развитие самой идеологии.
Причины внешнего порядка можно искать в социальном кризисе, разразившемся на Киевской земле в конце XI — начале XII в. По мнению И.Я. Фроянова, осложнению социальной ситуации способствовали княжеские междоусобия, многочисленные рати «от половец», засуха 1092 г., повлекшая за собой голод и смерть. Распад родоплеменного строя и формирование территориально-общинных союзов привели к потере рядовым населением обычного в догосударственную эпоху механизма защиты в лице родовой организации. Общество вступило в эпоху гражданского развития. Старый родовой механизм поддержания социального равновесия был сломан, а новый был еще очень несовершенен. «Страсть к богатству стала повседневной приметой быта княжеско-дружинного сословия. Отсюда произвол и насилия, чинимые над простыми киевлянами». Вина за нестроения во многом лежала и на княжеской власти. Беспорядки умножались либо с попустительства, либо с прямым ее участием.
Великий князь Всеволод Ярославич, когда в результате беспокойной жизни, устроенной ему докучливыми «сыновцами», «печали въсташа и недузи ему, и приспеваше к нимъ старость; и нача любити смыслъ уных, и светъ творяше с ними; си же начаша и заводити и негодовати дружины своея первыя, и людем не хотети княже правде. И начаша тивуне его грабити люди и родаяти, сему не ведущу в болезнех своихъ». Восшедший вслед за Всеволодом на киевский престол князь Святополк Изяславич оказался еще хуже, потому что не только позволял беззакония, но и участвовал в них сам. Перечень возникших бед, можно сказать почти исчерпывающий, находим мы в «Киево-Печерском патерике». Если в княжение Всеволода бесчинствовали, грабили и продавали людей «унии», т. е. члены младшей дружины, пользуясь тем, что князь из-за своего нездоровья не мог за ними следить и полностью им доверился, то теперь ситуация усугубилась. Автор «Патерика» обвиняет в преступлениях самого князя: «Бысть убо въ дьни княжения Святополча в Киеве. Много насилия сътвори людем Святополкъ, домы сильныхъ до основаниа безъ вины искоренивъ, имениа многыхъ отъем. И сего ради попустил Господь поганымъ силу имети над ним!), и быша брани много от половець. К сим же и усобица бысть в та времена, и глад крепокъ, и скудота велиа при всей Руской земли». В конце концов киевская община при помощи Владимира Мономаха преодолела вставшие перед ней трудности. Кризис был ликвидирован. Механизм общественной жизни усовершенствован. И опять одним из важнейших инструментов саморегуляции городской общины выступил князь.
Несомненно, сложная социально-политическая ситуация требовала осмысления, политического и богословского. Возможно, нет оснований жестко связывать «актуализацию» теории божественного происхождения власти с событиями 1113 г. В ПВЛ восшествие Мономаха на великокняжеский престол, как и в «Поучении», не сопровождается метафизической аргументацией. Он восходит на престол «отца своего и дедъ своихъ, и вси людье ради быша». Тем не менее в «Послании о посте» митрополита Никифора к великому князю Владимиру мы находим весьма интересные рассуждения о том, каков должен быть правитель, сочетающиеся с четко выраженной идеей божественного избранничества самого Мономаха. Вряд ли мы ошибемся, если скажем, что на подобные рассуждения митрополита подвигли социально-политические коллизии в Киеве, свидетелем которых он стал.
Таким образом, причины внешние в этой ситуации прочно соединяются с причинами внутренними, одной из которых была проповедническая деятельность митрополита Никифора. Выше уже говорилось о «воспитывающем» воздействии церковных иерархов, присылаемых константинопольской патриархией. Невозможно согласиться с И.У Будовницем, который считал, что, «читая сочинения митрополитов-греков — Иоанна, Никифора и некоторых других, можно лишний раз убедиться в том, как далеко они стояли от русской жизни, как чужды были они ее запросам, как безразлично относились они к животрепещущим вопросам русской современности». Будучи изначально, конечно, далеки от русской жизни, большинство из них не могут быть обвинены в безразличии к ней и к окружавшим их людям.
Упомянутый выше летописный рассказ дает нам возможность видеть, как греческое духовенство объясняло христианские правила св. Владимиру. Совершенно аналогичное положение возле князя занимает и Никифор: поучает его по разным темам. Более того, в состав его паствы, к которой он обращался с учительским словом, входил, конечно, не один князь. Население было уже христианизировано, а в самом митрополите явно чувствуется стремление учить и проповедовать. Недаром он сетовал, что не дан ему «дар язычный», знание русского языка, а значит, возможность свободно говорить с паствой. «Того ради безгласен по среде вас стою и молчу», — сетовал митрополит. Невозможность проповедовать устно компенсировалась письменными проповедями, адресатами которых выступали не только князья Владимир Мономах и Ярослав Святославич Муромский, но и духовенство и народ. По-видимому, митрополит Никифор — один из тех деятелей, стараниями которых идея происхождения власти от Бога не только проникла в древнерусское общественное сознание, но и закрепилась в нем.
Тем не менее и в XII в. этот комплекс идей продолжал оставаться элементом сознания небольшой группы высокообразованного духовенства, рафинированных интеллектуалов, ориентированных на византийскую культуру и идеологию, связанных со знаменитыми монастырями, в которых велось летописание, с митрополичьим двором, в наибольшей мере впитавших греческую образованность. Преувеличивать широту их распространения в древнейший период нашей истории не стоит. Это закономерно — политическая система Древней Руси слишком сильно отличалась от имперской. Чтобы развивать идею божественного происхождения власти на русской почве в XI–XII вв., необходимо было иметь достаточно большой навык абстрактного мышления. Далекий северный Новгород, как видно из новгородского летописания, оказался в стороне. Да и на юге люди практические, для которых книжные штудии не были основным занятием, не всегда держались в русле новых веяний.
Таким был, например, Владимир Мономах. В его «Поучении» мы находим размышления на различные, очевидно, актуальные темы морально-нравственного и просто житейского плана. Обосновывать могущество, давно обоснованное оружием, трудами, «путями и ловами», авторитетом, нашедшим высшее подтверждение в приглашении князя на киевский стол, при помощи рафинированной греческой мудрости, как видно, смысла не имело. Князь был современником и Нестора, и Никифора, а с последним даже состоял в переписке. «Повесть временных лет» составлялась под его покровительством. Два послания Никифора адресованы конкретно Мономаху. То есть византийские идеи по поводу власти, приобретшие популярность в образованных кругах Южной Руси в начале XII в., были князю, конечно, известны, но не захватили, как видно из сочинений, автором которых он являлся, его воображения. Формирование его представлений шло в совсем другой идеологической обстановке. «На санех седя», имея за плечами целую жизнь, опыт реального политика, Мономах вряд ли мог проникнуться теориями, больше похожими на интеллектуальную игру. Политическая идеология интересовала его постольку, поскольку могла послужить практическим руководством к действию.
Это хорошо видно в его «Поучении» — одном из самых интересных произведений оригинальной древнерусской литературы. «Поучение» адресовано детям князя, т. е. будущим правителям. Мономах допускает, что «грамотицю» может прочитать и «инъ кто», но это дела не меняет — по своему содержанию «Поучение» — наставление именно будущей «политической элите», содержащее практическое советы повседневной политики и этики. Следует также отметить, что содержание сочинения не ограничивается вопросами узкополитическими, охват гораздо шире. В нем нашли выражение проблемы социального бытия человека в целом, проблемы ценностей — истинных и ложных, проблема смысла жизни, по большому счету.
«Поучение» может служить для нас источником сведений о представлениях людей, хотя и образованных, но не замкнутых в круге теоретического умствования, близких жизни. Византийское идейно-политическое наследие практически не находит в нем отражения. Если и можно найти у Мономаха какие-то сюжеты, соотносимые с аналогичными в идеологии Византии, то они являются в переработанном, переосмысленном виде, приспособленном к реалиям русской жизни. Как было сказано, теория божественного происхождения власти отклика у Мономаха не нашла. «Поучение» в большей мере отражает древнерусскую национальную составляющую общественно-политической мысли. Оно ближе к общенародным представлениям об обществе.
Мономах рисует образ идеального князя. Делает он это без ложной скромности на собственном примере. Образ этот, как будет показано в дальнейшем, перекликается с простонародными представлениями, но в то же время несет на себе несомненный отпечаток книжной культуры.
Открывает Мономах свое «Поучение» представлением себя читателю. «Азъ худый дедом своим Ярославомъ, благословеннымъ, славнымъ, нареченный въ крещении Василий, русьскым именемь Володимир, отцем възлюбленым и матерью своею Мономахы…»
Мы видим, что, предаваясь церемониальному, в духе христианского смирения, самоуничижению, великий киевский князь в первых строках своего труда прежде всего считает необходимым сообщить свое происхождение. Нетрудно заметить, что интитуляция построена на контрасте, в котором ясно читается скрытая гордость: сам-то он, конечно, «худый», но вот дед у него Ярослав — «благословенный» и «славный», и отцом он возлюблен, а мать его принадлежит к императорскому роду Мономахов. Таким образом, родовитость — безусловная ценность, раз князь, рассматривая себя в качестве образца, прежде всего решил щегольнуть своим аристократизмом. И это неудивительно, ведь стать князем в Древней Руси можно было только одним способом — родиться в роду Рюриковичей.
Следует отметить, что на Руси, точно так же, как в Западной Европе, аристократия не могла похвастаться особенно длинными родословными. По выражению знаменитого французского историка М. Блока, «истории господствующих семейств в первый период феодализма если и поражают чем-то, то только краткостью своих генеалогий». Ни потомков римских патрициев, ни германских вождей среди европейских феодалов нет. «О каком бы семействе ни зашла речь, 800 год кажется непреодолимой преградой, за ним простирается тьма».
Тот же барьер отсекает и древнюю историю русских фамилий. Самым старинным родом, несомненно, являются Рюриковичи, сведения о которых начинаются, как известно, с 862 г. Среди княжеского окружения генеалогические ряды короче. Ничего не известно ни о потомках племенных князей и старейшин, ни о потомках пришедших с Рюриком скандинавов. И если исчезновение первых может быть объяснено их поголовным истреблением в ходе распространения власти скандинавской династии (примером тому может служить судьба древлянского князя Мала, убитого княгиней Ольгой в отместку за мужа, князя Игоря Рюриковича), то молчание источников о боярских и дружинных родословных, скорее всего, имеет причиной их не особенно аристократическое происхождение. Вероятно, большая часть их происходила (как и в Западной Европе) от простых дружинников, высокое положение которых было не наследственным, а лично заработанным, выслуженным, добытым благодаря счастливому случаю и собственному мужеству. Социальная мобильность в обществе с неустоявшейся социальной структурой была высока. Стратификация еще не устоялась. Верхние и нижние слои постоянно перемешивались. Потомок рядового дружинника мог стать боярином, а потомок древних славянских старейшин, попав в плен, мог дать начало рабскому роду, потомков которого очень быстро заставляли забыть о великом прошлом. Помнить о предках было не всегда выгодно: генеалогические счеты забывались либо намеренно замалчивались. С тем большим пиететом относился человек раннего Средневековья к тем, кто такие счеты мог представить без зазрения совести. Рюриковичи в этом смысле были уникальным явлением на древнерусском политическим Олимпе.
Представления о чрезвычайной важности родовых связей являются, безусловно, одними из важнейших в общественном сознании Древней Руси. Они пронизывают весь спектр — от идеологий до самых глубинных слоев. Это неудивительно, ведь из родоплеменной эпохи восточные славяне вышли совсем недавно. В книжной культуре следы этих представлений рассеяны повсеместно. Характерно для средневекового сознания, что самым исчерпывающим ответом о сущности того или иного объекта будет описание его происхождения. Недаром в заглавие первого исторического труда, темой которого было заявлено объяснение «откуду руская земля стала есть», имеется расшифровка: «откуду есть пошла руская земля и кто в ней почал первее княжити». Более того, начинается ПВЛ с очерка генеалогии — сначала библейской, возводящей начало развития русского народа к разделению Ноем земли между сыновьями. Первый факт, относящийся к тому, «откуду есть пошла руская земля», — образование «жребия» Иафетова и перечисление народов, родственных славянам по этой «этнографической классификации». Далее идет генеалогия славянства, затем княжеского рода.
Большое внимание происхождению уделяет Илларион в «Слове о законе и благодати». Во-первых, вся его масштабная аллегория, изображающая одновременно и соотношение христианства с иудаизмом, и византийского православия с русским, построена на библейской истории об Аврааме и Сарре. Желая как можно лучше донести до слушателя, до читателя свою мысль, он кодирует ее на самом понятном языке. Рассуждение идет в терминах родства: «сынъ», «робичич», «Сарра не рождааше, понеже бе неплоды», «послуша Авраам речи Саррины и вълезе къ рабе ее Агаре», «роди же Агарь раба от Авраама, раба робичишть». Очень показательным является то, как органично вписываются сюжеты Библии, особенно Ветхого Завета, в котором запечатлелось еврейское общество на стадии родового строя, в рассуждения русского автора. Во-вторых, в той части «Слова», где речь идет о «всемирно-историческом значении» деятельности Владимира Святославича, много внимания уделено происхождению «во владыках апостола». Илларион пишет: «Похвалимъ же и мы, по силе нашей, малыми похвалами великаа и дивнаа сътворьшааго нашего учителя и наставника, великааго кагана нашея земли Володимера, вънука старааго Игоря, сына же славного Святослава». Родовитость князя для него предмет славословия: «Сей славный от славныхъ рожься, благородный от благородных, каган наш Володимеръ…
Сопоставление с византийским материалом, проведенное И.С. Чичуровым, показывает, что в тот период, когда писалось «Слово», в империи родовитость, знатность по крови не входила в систему социальных ценностей. «Безусловное прославление Илларионом родовитости приходится на то время, когда в византийском общественном сознании еще только происходит становление аристократизированного варианта концепции знатности». Следовательно, это самостоятельные русские представления. По мнению И.С. Чичурова, у Иллариона метафизическое обоснование светской власти в целом, принятое в Византии, заменяется утверждением мысли о сакральности наследования власти. Таким образом, общенародное представление, идущее из глубокого прошлого, попало в книжную культуру, было переработано и стало «теорией». Теория оказалась столь влиятельной, что приехавший из Византии митрополит Никифор, который, как было показано, смотрел на окружавшую его действительность по преимуществу сквозь призму своих византийских воззрений, и тот, верно сорентировавшись в ценностных установках принявшего его общества, обращается к Мономаху «благородный княже» и величает его, перебирая предков до третьего колена: «Володимеру, сыну Всеволожю, сына Ярославля».
В данном случае общественная мысль стала прямым отражением общественно-политической жизни. Ведь смена императорских родов в Византии происходила довольно часто. И большая часть греческих басилевсов предпочитала скромно умалчивать о своем происхождении. На Руси же прочно и незыблемо княжеский титул закрепился за одним-единственным родом — было чем гордиться.
Таким образом, можно утверждать, что идеологема ценности родовитости в общественном сознании Древней Руси является изобретением местным и тесно связанным с мировоззрением широкой народной массы, т. е. имеет глубокие корни в ментальности. Князя в глазах современников (как образованных книжников, так и простого людства) характеризовали не только его личные доблести, но и его предки. Достоинствами прирожденного правителя древнерусский князь обладал в силу принадлежности к роду. Рогнеда мотивирует свой отказ принять предложение Владимира стать его женой, указывая на небезупречность его происхождения: «не хочу разути робичича» (матерью князя действительно была рабыня — ключница Малуша). Обосновывая свое право на киевский престол, Олег заявляет Аскольду и Диру: «Вы неста князя, ни рода княжа, но азъ семь рода княжа».
Подобное положение существовало в средневековой Скандинавии. Конунгом мог стать только законный представитель определенного рода. На Руси этим общепризнанным родом были Рюриковичи. Единственный раз в летописи встречается ситуация, когда их монополия на княжеское достоинство была поставлена под сомнение: новгородцы просили у Святослава князя себе, а никто из его детей не захотел к ним на Север ехать. Послы пригрозили: «Аще не пойдете к намъ, то налезем князя собе». Все, однако, разрешилось благополучно — в Новгород поехал Владимир. Описанный случай является, конечно, исключением, лишь подтверждающим правило. Поведение новгородцев можно объяснить, во-первых, нетвердостью обычая, связывающего род Рюриковичей с Русью: Владимир был представителем всего лишь четвертого поколения. Во-вторых, близостью Скандинавии, откуда, при надобности, можно было призвать еще какой-нибудь княжеский род, как в свое время был призван сам Рюрик.
В более поздние времена вопрос даже не ставился. Был, правда, случай, когда князем попытался стать галицкий боярин Владислав Кормиличиц. Выгнав малолетнего Даниила Романовича с матерью из города, он принялся править вместе со своими товарищами Судиславом и Филиппом. Собравшиеся на совет король, владимирские бояре, княгиня, вдова Романа, князья презрительно говорили: «Володиславъ княжится», а не «княжит». После чего не по чину возвысившийся боярин был «ят» и мучим.
Когда род Рюриковичей разросся уже очень широко, внимание стали обращать также и на то, к какой ветви рода относится князь. Происхождение от Рюрика было само собой разумеющимся, но недостаточным условием. Например, «новгородци, сдумавше, рекоша Всеволоду: не хочем сына твоего, ни брата, ни племени вашего, но хочем племени Володимеря». Такой подход вполне естественен в ситуации, когда отношения родства совпадают с отношениями вассалитета. Если город отказывает какому-либо князю в приеме, ссылаясь на то, что он-де не того племени, то тем самым они отказывают во власти политической группировке, в которой состоял претендент уже по факту своего рождения.
Представления о значимости происхождения в древнерусской культуре были настолько развиты, что это дало основание исследователям говорить о сакрализации рода в княжеской среде в XI–XIII вв. Одним из первых идею эту развил в 30-х гг. XX в. В.А. Комарович в статье «Культ рода и земли в княжеской среде XI–XIII вв.». Ничего подобного в отечественной науке еще не было. Исследователь был еще совсем молод, и продолжение изысканий обещало богатейшие результаты. Но автор погиб во время Великой Отечественной войны, и работа так и осталась уникальной.
По мнению Комаровича, языческий культ рода и земли лежал в основе взаимоотношений Рюриковичей домонгольского периода. Одно из самых ярких свидетельств этого — идущее вразрез со всякими православными нормами молитвенное обращение князей к своим предкам — отцам и дедам, которые отнюдь не принадлежали к числу канонизированных святых. Примеров тому множество. Так, например, летописец относит на счет помощи умершего уже Юрия Долгорукого спасение князя Михалка, его сына, от половцев в 1169 г.: «Михалка князя удариша ратнии двема копьема в стегно, а третьимь копьем в руку, но Бог отца его молитвою избави его от смерти». Нельзя сказать, что в данном случае перед нами сугубо языческий сюжет. Собственно спасение Михалки — дело рук Бога, но происходит оно по молитве почившего отца, за которым, следовательно, признается способность не только интересоваться земными делами, но и влиять на них, не будучи никак особенно отмеченным в официальной церковной «ангельской иерархии». Полный перечень похожих случаев дан в статье В.Л. Комаровича. Исследователь отмечает, что «ни один из посмертных доброхотов своего потомства: ни Владимир Мономах, ни отец его Всеволод, ни Всеволод Большое Гнездо, ни сыновья его Константин и Ярослав — опять, как и Юрий Долгорукий, никогда канонизированы не были». И замечательно, что этот красноречивый след языческого культа рода тянется с конца XII до конца XIII в. лишь через древнейший текст Лаврентьевской летописи; в параллельном тексте более поздних сводов (Радзивил-ловского и Московского академического) имеем ряд не менее красноречивых правок: в одном случае «отца его молитвою» исправлено на «святого отца», т. е. родителя заменил духовник (под 1169 г.); в другом случае (под 1193 г.) все упоминание родичей вообще выпущено. Дала, как видно, знать себя рука духовной цензуры. Поздний переписчик почувствовал языческий подтекст фразы и исправил ее в христианском духе.
Исследования представлений о священном княжеском роде продолжили другие ученые. По мнению американской исследовательницы борисоглебского цикла в древнерусской литературе Г Ленхофф, в «прославлении» святых Бориса и Глеба можно проследить влияние двух культурных моделей: светской (по сути — языческой) модели обусловленности статуса и обязательств человека его родовой принадлежностью и агиографической модели аскетического подвига и мученичества. То есть традиционные языческие представления о святости княжеского рода оказали существенное влияние и на формирующееся русское православие.
По мнению М.Ю. Парамоновой, идея сакрального рода в древнерусских произведениях была облечена в библейскую образную систему. Она, таким образом, не является исключительно светской, как понимает ее Ленхофф. Подходящая топика была подобрана автором «Сказания» в Ветхом Завете. Борис и Глеб были уподоблены сыновьям Иакова — Иосифу и Вениамину. Думается, однако, что отсылка к библейским пассажам все-таки не меняет языческой сути представлений об обусловленности святости происхождения в контексте древнерусской культуры, а лишь маскирует ее.
Существенным в данном случае является не наличие исходного библейского материала, а сам факт выбора из бесчисленного множества библейских сюжетов именно такого фрагмента, в котором проводится мысль о важности происхождения. Из огромного полотна библейского повествования авторы «Сказания» и «Чтения» «вырезали» именно тот кусочек, который показался им наиболее пригодным для воплощения нужной идеи. Той идеи, которая могла быть воспринята современниками и казалась подходящей и убедительной. А именно, что святость «ниоткуда» не берется, и ее наследуют, как наследуются и княжеские качества: благородство, отвага и пр.
Пласт исконных представлений о сущности княжеской власти, пласт представлений, лежащих в глубинах ментальности, почти не задетой влиянием воспринятых извне идеологий, был, несомненно, в XI–XIII вв. еще очень значительным. Согласно этим представлениям князья виделись совершенно особой категорией в обществе Древней Руси. Входя в состав знати, они в то же время стоят несколько особняком. В отличие от иных социальных групп, их место в общественной структуре определяется совершенно бесспорно — исполнение функции управления.
В терминологии потестарно-политической этнографии понятие власти входит в объем понятия управления. По мнению П.Л. Белкова, выделение функции управления было связано с появлением разделения труда. В родовом обществе к становлению отношений подчинения, а значит, и управления привела необходимость координации действий и интересов различных половозрастных групп. В первобытном обществе функция управления сосредоточилась в руках старших мужчин. На основании того, что их вклад в жизнь племени был наибольшим (они занимались охотой, войной и имели вместе с этим больше свободного времени, чем женщины и дети), они контролировали общинные территории, а значит, и деятельность родичей. Такая форма управления, характерная для родового строя, названа П.Л. Белковым «авторитетом». Средством осуществления авторитета является инициация, отделяющая посвященных (а значит, «авторитетных») от всех остальных.
Следующий этап в развитии отношений управления наступает с началом распада родового общества. С появлением частной собственности на движимое имущество в руках родовой старшины скапливаются богатства, которые, придя на смену «личному человеческому капиталу» раннеродового общества, стали основой подчинения рядовых общинников родовой аристократии. Если первобытные люди подчинялись старшим мужчинам потому, что они много чего знают и умеют, то теперь подчинялись старейшинам потому, что у них много чего есть. Эта форма отношений управления называется «патронат». Средство управления — вождество. Если «старшие мужчины» подтверждали свое право на контроль над общинными землями периодическими «взносами» в пользу рода в виде приносимой ими пользы, то вожди для подтверждения своего статуса обязаны были делать взносы в виде движимого имущества. Формой такого взноса является, например, потлач — массовая ритуальная раздача добра полинезийскими вождями, проводимая раз в году. В классовом обществе отношения управления строились на подавлении экономически доминирующим классом экономически угнетенного. Эта система отношений соответствует форме управления, которая называется «властью» в строгом смысле слова.
Помимо указанных особенностей осуществления властных функций, для эпохи распада родового общества характерны весьма существенные изменения, происходящие в отношении к военному вождю, князю. Усиление единоличной власти вождя, увеличение его роли в жизни общества требовало соответствующей поддержки и оформления в общественном сознании. Образ вождя сакрализуется. По мнению крупнейшего советского этнографа С.А. Токарева, «сакрализация власти вождя проявляется в трех формах, впрочем, обычно одна с другой связанных: во-первых, в сверхъестественной санкции его авторитета как опирающегося на магическую силу (мана, оренда и т. п.) или на поддержку могущественного духа; во-вторых, в почитании умерших вождей, превращающихся в сильных и опасных духов; в-третьих, наконец, в выполнении вождем ритуальных и культовых функций. Все эти три явления, между которыми иногда трудно провести грань, очень широко распространены, особенно у народов, достигших порога классового строя; они достаточно общеизвестны…».
Рассмотрим образ идеального князя, сложившийся в древнерусской литературе, и попытаемся определить, в какой мере вышеназванные явления имели место в общественном сознании Древней Руси. Литературный образ вполне репрезентативен: как отмечал академик Д.С. Лихачев, «жизнь, а не литература, не литературная традиция выработала те идеалы, которые и в действительности, и в литературе служили мерилами людей».
Наиболее древними чертами в понимании идеала князя является особое внимание к личным качествам, которыми он должен обладать. В отличие от современных представлений, согласно которым хороший руководитель не должен делать сам работу, а лишь правильно организовывать деятельность подчиненных, от древнерусского князя ждали личного участия во всех предприятиях. В битве он самолично предводительствует войско, увлекая его своим примером, выступая впереди всех на лихом коне. На войне хороший князь сам, не полагаясь на воевод, устраивает наряд сторожевой службы, а на охоте ловчий наряд, в церкви — наряд церковной службы. Дома он вникает во все мелочи организации хозяйства, не перепоручая заботу об этом ни тиуну, ни отроку. Сам судит суд, сам встречает гостей, сам проявляет удаль на охоте, сам говорит на иностранных языках. Он не может быть ни лентяем, ни засоней, ни обжорой. Таким представлен идеальный князь в «Поучении» Владимира Мономаха. Набор прекрасных личных качеств составляет его «личный капитал», обеспечивающий ему авторитет, сходный с авторитетом «старших мужчин» родовой эпохи. Чтобы его уважали, он должен сам много знать и уметь. По мнению И.С. Чичурова, образ идеального правителя, сложившийся в византийской политической мысли, имел совсем иные черты: «Развитой государственно-бюрократический аппарат ставил василевса прежде всего перед необходимостью контроля за ним. Неудивительно поэтому, что в византийских «княжеских зерцалах» мы не встретим трактовки личных трудов императора, подменяющих деятельность должностных лиц». Общественное развитие Руси не зашло еще настолько далеко, чтобы изжить представление о князе как о вожде, который должен быть лучшим во всем.
Другая важная черта князя — его щедрость. Князь не должен скупиться на удовлетворение нужд дружины, должен устраивать пиры, быть «нищелюбецем» — творить милостыню и кормить убогих. Таков, например, Владимир I Святославич: «Повеле всякому нищему и убогому приходити на дворъ княжь и взимати всяку потребу — питье и яденье, и от скотьниць кунами. Устроил же и се, рече, яко немощьнии и болнии не могуть долести двора моего, повеле пристроити кола (колесные повозки), и въскладше хлебы, мяса, рыбы, овощь розноличный, медь въ бчелкахъ, а в другых квасъ, возити по городу въпрашающи: «Гкде болнии и нищь не могы ходити?», темъ раздаваху на потребу. Се же пакы творяше людем своимъ по вся неделя. Устави на дворе въ гридьнице пиръ творити. И приходи боляром и гридем, и соцьскымъ, и десяцьскым, и нарочитымъ мужемъ при князи и безъ князя. Бывше множство от мясъ, от скота, и от зверины, бяше по изобилью от всего. Егда же подьпыяхуся начняхуть, роптати на князь, глаголюще: «зло есть нашим головам — да намъ ясти деревяными лъжицами, а не сребряными». Се слышавъ Володимиръ, повеле исковати лжице сребрены ясти дружине, рече сице, яко «сребром и златом не имам налести дружины, а дружиною налезу сребро и злато, якоже дедъ мой и отец мой доискася злата и серебра».
Летописец объясняет щедрость князя впечатлением, произведенным на него изречениями различных библейских персонажей — царя Давида, Соломона и пр. Вполне понятно желание книжника истолковать поведение просветителя Руси как буквальное следование христианским нормам, тем более что равноапостольный князь давал для этого не так много поводов. Вряд ли, однако, этому можно верить. Истинный смысл пиров и «нищелюбия» раскрыт в монографии И.Я. Фроянова, указывающего на их престижный характер и связь с древними традициями. Пиры и раздачи имущества родственны социальному институту потлача, существовавшему у североамериканских индейцев. Таким образом, в формах княжеского управления явственно проглядывают черты «патроната», который связывается П.Л. Белковым с эпохой разложения родового строя. Однако, как отмечает Фроянов, несмотря на схожесть престижных пиров и дарений с потлачем «они соответствовали более сложному в структурном плане обществу. Частная собственность в Киевской Руси утвердилась достаточно прочно. Поэтому в древнерусских пирах и дарениях нет того, что было характерной чертой потлача: прераспределения богатств по принципу коллективизма, противоборства индивидуального и общинного начал, хотя какие-то следы всего этого еще проступают. В них действовал преимущественно престижный фактор. Однако как пиры и дарения, так и потлач типичны для обществ с незавершенным процессом классообразования. И в этом их коренное сходство». Следовательно, княжеская власть — уже не патронат в чистом виде, а некая переходная форма от патроната к настоящей «власти» — форме управления в классовом обществе.
Не менее ярко проявляются древние традиции в восприятии фигуры князя в сакральном ареоле, которым его окружало древнерусское общественное сознание. Потребность в князе, которую испытывало древнерусское общество, выходит далеко за рамки рационально осознанной потребности в администраторе, полководце и судье. С современной точки зрения все эти функции смог бы исполнять любой достойный человек, но древнерусской ментальности свойственно было представление, что возможности князя в этой сфере во много раз превосходят возможности всякого иного. Помимо чисто утилитарных функций управления, от князя ждали мистического покровительства, которое он мог обеспечить уже в силу одной только своей княжеской природы. Насколько велика была эта составляющая его общественной роли, можно судить по тому, что даже неопытный князь воспринимался как необходимый элемент руководства, даже при наличии опытных и знающих бояр, для которых отводилась роль, самое большее, советчиков. Новгородцы в 970 г. просят у Святослава князя себе. Святослав дает им Владимира, очень еще молодого, если не маленького, в то время. Новгородцы удаляются, вполне, видимо, удовлетворенные. В 1152 г. князем Изяславом был выставлен отряд для охраны бродов через Днепр от половцев. Однако, когда кочевники принялись атаковать «покрыта Днепр от множества вой», охрана бежала. Причина поражения объяснена в летописи просто: «…да темь и не твердъ бе ему бродъ, зане не бяше ту князя, а боярина не вси слушают». Эта последняя сентенция высказана как общее правило. Особенно показателен пример Святослава. Копье, брошенное слабой детской рукой, стало сигналом к началу битвы: «рече Свенелдъ и Асмолдъ: князь уже почалъ — потягнете дружина по князе! И победиша древляны».
Мистичность князя чувствуется в том, как остро, со страхом переживало население древнерусских городов периоды бескняжья. Указанными чертами древнерусский князь напоминает скандинавского конунга, на котором, помимо обязанностей правителя и военачальника, лежала ответственность за природные катаклизмы, моровые поветрия и вообще всякого рода удачу и неудачу, находящуюся вне власти простых смертных.
С конунгами, а также, согласно С.А. Токареву, со всеми вождями эпохи разложения родового строя князей роднит исполнение жреческих функций в жреческих культах до принятия христианства. «Языческую реформу» 980 г. проводит сам Владимир: «И нача княжити Володимеръ въ Киеве единъ. И постави кумиры на холму вне двора теремного. Перуна древяна, а главу сребряну, а усъ златъ, и Хърса Даждьбога, и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь. И жраху имъ, нарицающе я богы».
С принятием христианства положение принципиально не меняется. Мы сталкиваемся с примером того, как ментальность, будучи прикрыта на поверхности новой идеологией, изменяет ее по своему образцу. Кто является опорой христианства в первые годы его существования? Древнерусские источники, повествующие об эпохе крещения, не знают образа клирика-миссионера, духовенство инертно. В лучшем случае это «книжники и постники», подвизающиеся там, где христианство уже установлено. А продвижением христианства в массы занимаются князья. Даже вехами распространения новой религии в представлении автора летописи становятся князья: в ПВЛ под 1037 г., в панегирике Ярославу Мудрому, помещенному в летопись в связи с закладкой этим князем городской стены, Золотых ворот и Софийского собора в Киеве, читаем: «Якоже бо некто землю разорет (вспашет), другый же насеет, инии же пожинают и ядят пищу бескудну, — тако и он: отець бо сего Володимиръ землю разора и оумячи, рекше кресщеньемь просветивъ. Он же насея книжными словесы сердца верныхъ людий. А мы пожинаем, учение приемлюще книжьное». Чрезвычайно важным для понимания специфики древнерусского общественного сознания является тот факт, что первыми русскими святыми стали тоже именно князья. Очевидно, по представлениям того времени, понятие священности, сакральной силы неразрывно сочеталось с образом князя. Конечно, это не «почитание умерших вождей, превращение их в сильных и опасных духов», тем не менее аналогия просматривается. Во многом, очевидно, этим обстоятельством объясняется то, что и византийская теория о божественном происхождении княжеской власти была со временем все-таки усвоена русским общественным сознанием достаточно прочно.
С проблемой соотношения местных и привнесенных византийских элементов в общественном сознании населения Древней Руси связан вопрос об атрибутах княжеской власти: были ли у древнерусских князей венцы. Вопрос достаточно непростой. Во многих культурах венцы, короны, другими словами, головные украшения правителей служили важнейшими символами монархической власти. Более того, корона часто становилась символом всей страны, выступая олицетворением самой идеи государственности, олицетворением нации, создавшей государство. Короны, возникновение которых связывалось в представлениях людей с именами известных исторических личностей, становились национальными святынями (корона св. Стефана в Венгрии, Шапка Мономаха — в Московской Руси). Корона/венец в исторической ретроспективе видится одним из самых популярных политических символов, в том числе и в России: в сокровищницах Московского Кремля хранятся венцы российских императоров и короны московских царей. Но венцов древних русских князей домонгольской поры там нет. Нет их и в других музеях. Означает ли это, что их никогда и не было, что вообще мы знаем об отношении к этому популярному символу в Древней Руси XI–XIII вв.?
Прежде чем обратиться к конкретному материалу, позволим себе несколько предварительных замечаний общетеоретического характера.
Начнем с того, что степень семиотизации головного убора, как правило, гораздо выше, чем у других предметов одежды, что неудивительно — будучи надетым, он виден всем и поэтому лучше всего подходит для выполнения знаковой функции.
Следует также заметить, что венец / корона занимает особое место среди знаковых головных уборов (например, высокая горлатная шапка была отличительной чертой боярского костюма, но назвать ее короной или венцом нельзя). Специфику понятия «корона», очевидного на первый взгляд, выявить не так просто.
Словари определяют ее как «головное украшение из золота с дорогими камнями» или «золотой и серебряный венец, украшенный резьбой и драгоценными камнями». Однако существовала железная корона ломбардских королей, значит, драгоценный материал — признак часто встречающийся, но не обязательный. Вообще форма и материал могли быть самыми разными — составная корона египетских фараонов совершенно не похожа на венец, которым украшают себя английские монархи.
Гораздо важнее другой признак, отмечаемый словарем В.И. Даля: корона — принадлежность «владетельных особ». То есть корона/венец есть такой головной убор, за которым в общественном сознании закрепилось значение символа монархической власти и суверенитета. Наличие короны предполагает, что перед нами персона, отличительная черта которой — высшее положение в государственной иерархии (пусть и номинальное, как в современной Великобритании). В средневековом обществе (в Византии и Западной Европе) могло существовать много модификаций корон, отмечающих положение владетельной особы в феодальной иерархии (существовали короны принцев, графские, герцогские и даже баронские), но и в этом случае всегда существует некая «главная» высшая инсигния, отмечающая самый верх общественной пирамиды, безусловную полноту суверенитета. Именно она-то и считается обычно короной в настоящем и полном смысле этого слова. Таково будет значение этого понятия и в рамках данной работы.
В силу того, что корона — принадлежность лица, помещенного на самый верх социальной лестницы, смена ее обладателя обычно бывает громким и судьбоносным событием в жизни любого общества. Поэтому, как правило, она сопровождается специальными ритуалами («венчанием»), призванными показать величие момента и подчеркнуть божественную природу власти.
На последнее обстоятельство следует обратить особое внимание. В европейской традиции это, кажется, правило: ритуал венчания как наделения высшей властью находится в руках церкви. Во всяком случае в христианских обществах, где идеология часто базировалась на библейской идее о божественном происхождении власти, монаршие особы повсеместно принимали венцы из рук духовенства. Это было взаимовыгодно: такое распределение ролей подчеркивало как особую роль церкви в обществе, так и неземную, надреальную природу власти.
Итак, были ли венцы у князей в Древней Руси?
В эпоху Московской Руси считалось, что обычай венчания на царство унаследован от первых Рюриковичей. Согласно «Сказанию о князьях Владимирских», «благочестивый царь Констянтинъ Манамахъ», оказавшись в трудной ситуации, когда ему приходилось вести военные действия сразу на несколько фронтов, решает, как следует из контекста произведения, нейтрализовать одного из серьезных противников — Владимира Всеволодовича Мономаха и для этого посылает ему целый набор драгоценных императорских регалий. Шапка Мономаха была в их числе. Таким образом, традиционный позднесредневековый взгляд предполагал наличие княжеских венцов уже в домонгольское время.
Исследования нового времени показали, что это представление было основано на заблуждении. Что, однако, не решало проблему в принципе: пусть князь Владимир Мономах не мог быть владельцем соответствующего венца, но, быть может, у него самого и у его «коллег» были другие, не дошедшие до наших дней.
Долгое время историки не обращали внимания на эту проблему. Читатель исторических трудов волен был представлять убор древнерусских князей произвольно, в меру живости своей фантазии. Любопытна картина родоначальника русской исторической живописи А.П. Лосенко «Владимир и Рогнеда» (1770 г.), где художник-классицист изобразил Владимира в весьма эклектичном наряде, частью которого была и золотая зубчатая корона, надетая поверх шапки с красным верхом и горностаевой опушкой.
Устойчивый интерес к проблеме княжеских венцов возник во второй половине XIX в., но результата, который мог бы устроить всех, получено так и не было. Помимо неопределенности самого понятия, решению проблемы препятствует скудость источников, которые могли бы пролить свет на эту загадку. Их немного. И все они в той или иной степени могут считаться косвенными.
Какими же источниками располагает историческая наука?
Во-первых, это иконографический материал — изображения князей. Наибольшую ценность, естественно, представляют материалы, современные изучаемой эпохе. Полный их перечень находим мы в работе известного искусствоведа и историка конца XIX — начала XX в. Н.П. Кондакова. Это миниатюра Трирской псалтыри, рисунки, запечатлевшие не сохранившиеся до сегодняшнего дня фрески Софийского собора в Киеве, фрески церкви Спас-Нередицы (существовавшие еще в то время, когда работал Н.П. Кондаков, но утраченные во время Великой Отечественной войны и ныне доступные только в репродукциях), миниатюры Изборника Святослава 1073 г., миниатюра рукописи «Иполита епископа съказание о Христосе и о антихристе» XII–XIII вв., эмалевое изображение Бориса на подвеске из рязанского клада.
К источникам той же группы следует отнести и древнерусские монеты, на которых также имеются изображения князей.
Кроме того, материал для реконструкции княжеского костюма можно черпать и из поздних источников: книжных миниатюр, икон и фресок, в которых запечатлелась иконографическая традиция, уходящая корнями в древнерусский период.
Во-вторых, письменные памятники: произведения домонгольской поры и произведения, созданные в эпоху позднего Средневековья.
В-третьих, археологические источники.
Собственно, археологические находки XIX в. и дали толчок более детальному исследованию этой проблемы. Были найдены (в том числе и в составе кладов) предметы, названные первыми их исследователями «диадемами». Те же исследователи атрибутировали эти находки как женские украшения. Известный искусствовед, знаток древнерусского искусства Н.П. Кондаков, изучив диадему киевского клада, найденного в 1889 г., пришел к выводу, что она служила женским головным украшением.
Находки, подобные киевскому кладу, оказались не единичны. Позже были найдены как целые диадемы (клад с городища Девичья Гора близ Сахновки, 1900 г.), так и фрагменты, по форме которых можно было с большой долей уверенности утверждать, что они когда-то составляли часть аналогичных комплексов. Впрочем, после заключения Н.П. Кондакова никто серьезно не сомневался в их функциональной роли как женских украшений.
Пересмотреть устоявшуюся точку зрения в 60-е гг. XX в. взялся украинский историк П.П. Толочко (тогда еще совсем молодой исследователь, ныне же — академик). В своей статье, специально посвященной этому вопросу, он выдвинул систему доказательств и пришел к взгляду, противоположному выводам Н.П. Кондакова:
«I. Діадеми з певними символами завжди, на вcix етапах розвитку суспільства були прикрасми царів. Київська Русь не була та й не могла бути в цьому винятком. Є вci підстави гадати, що в Київьскій Pyci подібні діадеми були атрибутами князівской влади.
II. Твердження про те, що діадеми з вищезазначеними зображеннями були приналежністю жіночого убору, немае під собою достатніх підстав. Серед тисячі жіночих прикрас немае жодного предмета з зображеннями деуса. Жінки мали право прикрашатись діадемами, очевидно, лише в тому випадку, якщо вони були княгинями, або ж дружинами кнзів».
Построения П.П. Толочко, однако, убедили далеко не всех. Так, например, Т.И. Макарова в работе, посвященной ювелирному делу в Древней Руси, приходит к выводу о том, что диадемы входили в комплекс женского убора. Макарова, правда, ссылается на статью Толочко, но его точка зрения выглядит в ее передаче искаженно: «Он приходит к выводу, что диадемы (как и бармы) были регалиями древнерусских княгинь». В то время как в указанной статье украинского историка такая возможность представлена только как исключение (см. выше). Академик Б.А. Рыбаков считал, что у русских князей могли быть «торжественные коронообразные уборы», но выступает против атрибуции Толочко конкретных находок как княжеских венцов, считая их женскими украшениями. И, наконец, Толочко, вскользь коснувшись этой темы, заметил, что ввиду отсутствия в древнерусских источниках идей и сведений об обряде коронования на Руси в X–XIII вв. следует признать, что, «даже если мужская атрибуция этих вещей и верна, они не имели значения корон, а были украшениями».
Попробуем еще раз взглянуть на имеющиеся источники.
Подавляющее количество изображений князей домонгольской и более поздних эпох дает нам вариант головного убора, представляющий собой шапку с круглым верхом и меховой опушкой. Такой головной убор в образной системе древнерусских книжных миниатюр и икон служит отличительным знаком того, что изображаемое лицо — князь. Семантика изображений княжеской шапки на древнерусских книжных миниатюрах была проанализирована известным советским археологом А.В. Арциховским. По его мнению, на миниатюрах Радзивилловской летописи в шапке изображаются все князья, вне зависимости от важности занимаемого стола. Без шапок изображаются лишь князья изгнанные и низложенные. Впрочем, это не может считаться непреложным правилом, потому что на иконах Борис и Глеб, не имевшие своих столов, тоже изображены в головных уборах указанной формы. Такое распределение шапок на миниатюрах и иконах заставляет думать, что они мыслились и как принадлежность князей, занимающих стол, и иногда как отличительный признак представителей княжеского рода вообще.
Борис и Глеб с житием. Икона, XVI в.
А.В. Арциховский указывает на миниатюру, на которой суздальские послы приглашают в Чернигове Ярополка Ростиславича в князья. «Молодой Ярополк в коротком плаще и трико стоит еще без шапки рядом с креслом, на котором сидит Святослав Всеволодович в княжеской шапке. Но у переднего посла в руке тоже княжеская шапка. Эта шапка, приготовленная для венчания, имеет значение настоящей регалии (217 л.)». Общий ход мысли исследователя не вызывает сомнения — обретение княжеского стола, превращение княжича в полноправного князя отмечается на миниатюрах появлением на его голове шапки, но утверждение о том, что шапка, которую держат в руках новгородские послы, заготовлена именно для венчания как институализированного обряда, кажется произвольным — ни в тексте, ни в иллюстрациях нет на это никаких указаний. Не встречается в тексте и миниатюр, изображающих какое-либо священное действо по водружению шапки на нового князя. Шапка просто появляется, когда персонаж обретает на это право. Это очень существенный момент, на который Арциховский, возможно, просто не обратил достаточного внимания.
Практически единственное исключение из проанализированного иконографического ряда являет собой миниатюра Трирской псалтыри, на которой князь Ярополк изображен в головном уборе, отличающемся от обычной, разобранной выше формы. Убор этот не поддается точной классификации. Толочко назвал его стеммой (стеммы были разновидностью императорского убранства), без достаточных, впрочем, на то оснований: еще Н.П. Кондаков писал, что «стемма никогда не выходила из переделов обычного венца, или, точнее, венка, и на всех, весьма многочисленных, изображениях представляет размеры приблизительно полуторавершкового (в вышину) обруча; в настоящем случае металлический обруч короны Ярополка, украшенный каменьями, имеет не менее трех вершков вышины и далее вовсе не имеет подвесок, не имеет чела, перетяжных душек наверху». Кондаков предлагал относить убор Ярополка «к разряду шапок, клобуков, тиар и вообще головных покрышек позднейшего времени Византийской империи». Возможно, мы видим князя в головном уборе, принятом в Византии для придворных чинов. Возможно также, что художник хотел изобразить просто «нарядный головной убор», не имеющий особой смысловой нагрузки. Во всяком случае, точная семантика его ввиду единичности изображения вряд ли может быть установлена бесспорно. Вряд ли также такие уборы имели широкое распространение — об этом свидетельствует та же единичность иконографического упоминания.
Совсем по-другому предстает внешний вид древнерусского князя, если обратиться к нумизматическому материалу. На монетах Владимира I Святославича и Святополка Окаянного князья изображаются в коронах, типичных для византийских императоров, — на верхушке этих уборов укреплен крест, а по бокам висят нити жемчуга. Правда, уже на монетах Ярослава изображение меняется: его головной убор определен И.И. Толстым как «низкая шапка» без креста и жемчужных нитей, в отличие от «венцов» двух предыдущих властителей.
Археологический материал, знаменитые венцы из кладов — один из наиболее трудно анализируемых типов источников. Трудность заключается в том, что мы не знаем, как выглядел ансамбль всего костюма, с которым носили эти «короны», а значит, не имеем контекста, при помощи которого можно было бы восстановить его семантику. Думается, что Н.П. Кондаков был наиболее близок истине, когда говорил о принадлежности венцов к женскому убору.
Сребреник Ярослава Мудрого
Во всяком случае, реконструкция, которую приводит П.П. Толочко, весьма уязвима для критики. В своей реконструкции парадного, церемониального княжеского убора XII–XIII вв. он соединяет диадему из клада 1900 г. (с. Сахновка, Каневский уезд, Киевская губ.), на которой имеется эмалевое изображение сцены вознесения Александра Македонского с традиционной княжеской шапкой, с помещенной диадемой вдоль верхнего края меховой опушки (почти как на картине А.П. Лосенко). Такая реконструкция не учитывает того, что на каждом «киотце» диадемы снизу имеются петли для подвесок (аналогичных подвескам диадемы киевского клада 1898 г.). Подвески эти были бы совершенно неуместны в уборе, сконструированном Толочко.
Еще одним свидетельством, что названные диадемы вряд ли использовались в качестве символических головных уборов, является то, что в той же Сахновке помимо золотой эмалевой диадемы был найден медный позолоченный киотец, составлявший, видимо, часть более простого и дешевого, демократического варианта того же типа украшений. Наличие дешевых медных подражаний — свидетельство невысокой семиотизированности диадем. Вряд ли можно себе представить, чтобы представители демократических слоев населения могли понаделать себе медных аналогов монарших регалий и щеголять в них. В то же время, если принять, что диадемы — женские украшения, все становится на свои места. Богатые и знатные дамы могли носить украшения из золота с эмалью, а тянувшиеся за ними женщины простого звания — из того, на что хватало средств. Следует также принять во внимание, что для восточнославянского народного костюма и в более позднее время было характерно широкое разнообразие именно женских головных уборов, что объясняется сильным развитием их знаковой функции.
Письменные источники показывают, что в Древней Руси имели вполне ясное представление о том, что такое венец и каковы его функции. В «Повести временных лет» помимо «венца небесного» фигурирует вполне буквальный венец египетского фараона, о котором упоминается в так называемой речи философа. «Философ» рассказывает Владимиру I о малолетнем Моисее, который, «хапаяся» за шею царя, уронил с его головы венец и наступил на него. Из этого волхвом был сделан вывод, что отроку этому предстоит погубить весь Египет. Приведенный летописный пассаж в сжатой форме содержал информацию и о значении венца как символа суверенной власти, и о том, что он является принадлежностью, головным убором «царя». Однако слово это нигде не упоминается как регалия русских князей. Не используются в этом смысле и другие слова: нет ни «корон», ни «шапок».
Другой уникальный случай — это венчание русского князя короной, однако отнюдь не княжеской, а королевской. И снова становится совершенно понятно, что на Руси не могли не иметь представления и о характере процедуры венчания, и о значении венца/короны как монаршей регалии. Летописная статья о принятии королевского титула Даниилом Галицким в 1255 г. предельно ясна: папа присылает Даниилу «послы честны, носяще венець, и скыпетрь и коруну еже наречетесь королевский санъ». Сначала князь отказался от ничего не значащей для него чести, но потом, получив заверения в помощи против татар, которая пойдет «в приложение» к короне, «Данило же прия от Бога венец в городе Дорогычине». Причем имеется указание, что Даниил «венец от Бога прия, от церве святыхъ апостолъ, и от стола святого Петра, и от отца своего папы Некентия, и от всих епископовъ своихъ», что дает основание предполагать, что в Дорогичине состоялось институализированное церковное венчание, проведенное по всем правилам, установившимся в политическом обиходе западноевропейских королевств. Этого могло быть вполне достаточно, чтобы указанный обычай установился хотя бы в Галицко-Волынской земле. Но этого не случилось.
Как совершенно справедливо было замечено П.П. Толочко: «Сам выбор термина, описывающего центральную часть обряда, принятого в княжеской среде на Руси, — «посаженые» — свидетельствует, что сакральный смысл вкладывался в момент обретения князем «стола», но не возложения на него венца или диадемы».
Исходя из вышесказанного отношение к венцам в Древней Руси представляется следующим образом.
В догосударственный и дохристианский период славянские князья не имели венцов, но отличительной чертой их костюма могла быть известная круглая шапка с меховой опушкой, которую мы видим не только на позднейших летописных миниатюрах, но и на голове «Збручского идола». Ей, однако, придавалось значения не более чем просто элемента богатой одежды, «риз многоценных», наряду с дорогими поясами, корзнами, гривнами. Древнерусская знать отличалась от простонародья не столько покроем своего костюма, сколько качеством ткани. По свидетельству Льва Диакона, рубаха князя Святослава Игоревича отличалась от одежды его спутников лишь чистотой. Значимым было богатство костюма в целом, а не наличие шапки как таковой. То есть княжеская шапка функционально напоминала позднейшую боярскую или полковничью папаху советских времен, а не корону.
С принятием христианства, в процессе становления новой идеологии, Русью первоначально без разбора заимствуются элементы общественных представлений великого соседа — Византийской империи. Идейная система зарождающегося государства некоторое время находится в нестабильном состоянии — местные интеллектуалы экспериментируют с деталями «византийского конструктора»: система православного греческого христианства, идея божественного происхождения царской власти, идея супрематии византийского императора и пр. В момент первоначального очарования культурными заимствованиями Русь пытается уподобиться империи, используя внешние, «представительские» признаки значительности и величия: строятся храмы, копирующие своими названиями известные константинопольские, чеканятся монеты, весом и внешним оформлением имитирующие имперские образцы. На златниках и серебряниках, которые не играли, как считается, существенной роли в денежном обращении и не отражали местную денежно-счетную систему, русские князья представлены как императоры.
Однако вскоре выясняется, что ни уподобиться империи, ни вписаться в византийский мир на достойном уровне у Руси не получилось. «Смастерить» себе венцы было невозможно — греческие иерархи, стоявшие во главе русской митрополии, никогда не допустили бы подобной самодеятельности. Во всяком случае, церковного венчания самодельной короной в обход согласия императора добиться было невозможно. Русские князья не могли или не хотели идти на конфликт с императором и патриархом ради права украшать себя венцами. Получить регалии из рук самих византийских императоров тоже было затруднительно: у византийцев были выработаны меры для удержания на приличной дистанции соседей-варваров. Константин Багрянородный в своем «учебном пособии» «Об управлении империей» формулирует целый набор теорий «для внешнего пользования», согласно которым просящим богатых и престижных подарков варварам должно было внушать, что и царские одеяния, и венцы, и мантии есть вещи неземного происхождения и поэтому не могут быть посланы им.
В результате очень скоро желание «играть в империю» пропало. При Ярославе происходит первое и последнее в христианскую эпоху военное столкновение Руси с Византией, закончившееся для Руси неудачей. Не получилось добиться и церковной самостоятельности: первый русский митрополит Илларион (в «Слове» которого последовательно проводилась идея не просто равенства, а превосходства Руси над «ветхой» империей) был замещен ставленником византийского патриарха. После этого, очевидно, невозможность стать «второй Византией» была наконец вполне осознана, и от этой идеи пришлось отказаться. На монетах Ярослава Мудрого мы видим князя уже не в венце, а в «низкой шапке», после чего чеканка вообще прекращается.
В дальнейшем византийское наследие на долгое время остается как удел лишь церкви. Нецерковные представления о власти теперь снова базируются на исконных, догосударст-венных корнях. Князья именуют себя языческими «княжескими» именами: по наблюдению О.Н. Трубачева, сфера использования христианских имен в княжеской среде была очень ограниченной. Как говорилось, образованный и начитанный Владимир Мономах совершенно игнорирует как идею божественного происхождения власти, так и идею верховенства византийского императора.
Итак, как было показано, власть древнерусского князя во многом строилась на традициях догосударственной, родовой эпохи. В организации управления просматриваются признаки архаичных форм, таких как авторитет, патронат. В образе князя были сильны черты племенного вождя периода военной демократии, военного предводителя и нарядника, окруженного сакральным ореолом. Принимая в расчет этнографические параллели, можно утверждать, что существовавшие в Древней Руси воззрения на правителя являются типичными для обществ, находящихся на стадии разложения родового строя и начала формирования классов. Сопоставление с материалом, относящимся к обществам, находящимся на аналогичной стадии развития, позволяет также предполагать, что представлениями о функциях и полномочиях князя не исчерпывались представления о власти. В древнерусской волости, население которой составляли в основном свободные «люди», князь не был еще монархом, а демократические слои не превратились в подданных. В связи с этим особенно интересным кажется политическое сознание рядового населения.
<< Назад Вперёд>>