«Всы мужи вкупе и жены, поповы и людье, и мниси, и бельцы, богаты ы убозны, домашны ы прышельци»: представления о социальной стратификации.
В предыдущих параграфах нами были рассмотрены представления о власти, культивировавшиеся в «высокой» книжной культуре Древней Руси, носителями которой были как образованные, начитанные люди, так и существовавшие в широких народных массах (на уровне ментального). Представления об устройстве общества не нашли в книжной культуре Древней Руси столь же полного отражения. В отличие от вопросов, связанных с природой власти, строение общества не стало предметом специальных размышлений для русских книжников.

Определенный объем «высоких» идей на этот счет находим мы в литературе, пришедшей на Русь из южнославянских земель и из Византии. В «Шестодневе» Иоанна Экзарха Болгарского, произведении, составленном в X в. и довольно скоро пришедшем на Русь, содержится весьма яркий сюжет о совершенстве мира, в котором отразились представления Иоанна и об устройстве общества. Иоанн Экзарх, а вслед за ним и древнерусский читатель «Шестоднева» видели устройство горнего мира аналогичным устройству земного общества. Свое удивление перед величием Бога, создавшего столь совершенный мир с человеком в центре, болгарский писатель сравнивает с удивлением, которое испытывает «смърд и нищь человек и страненъ, пришед издалеча к преворамъ княжа двора и видевъ я, дивися и». Картина рисуется весьма живописная: бедный смерд видит прекрасный дворец, великолепие которого едва доступно его пониманию, поскольку в жизни своей он, кроме жалких и убогих хижин, ничего не видел. Но еще более впечатляющее зрелище представляет собой князь, восседающий в прекрасных одеждах, перепоясанный золотым мечом. По обеим сторонам от князя сидят в парадном облачении бояре. Таким порядком образ иерархии земной дается Иоанном как аналог иерархии небесной. Князь — бог, бояре — ангелы, человек по сравнению с ними — всего лишь смерд. Сходную картину социального устройства русский книжник мог почерпнуть и в сочинениях Иоанна Дамаскина, в «Христианской топографии» Козьмы Индикоплова, в «Книге святых тайн Еноха» и пр.

Но это только переводы — весьма популярные в древнерусской литературе, но не нашедшие прямого отклика в мировоззрении восточнославянских авторов, ни разу не повторенные ими, поскольку сконструированы они были в совершенно иных социально-политических условиях. Поэтому для выяснения местных оригинальных воззрений на устройство общества мы вынуждены прибегать к косвенным указаниям, встречающимся в обширном комплексе источников, и довольствоваться в общем-то только необработанными представлениями, рассеянными по страницам памятников древнерусской письменности.

Но и это немало. Вряд ли требует доказательства, что и некнижное население, «простецы», не делавшие размышления своей профессией, как-то представляли себе общество, в котором жили. Понятно, что представления эти должны отличаться от книжных, и прежде всего тем, что разработкой их специально никто не занимался, они складывались стихийно. Поэтому они не имеют стройности и завершенности теоретически отточенных концепций. Вместе с тем по широте охвата они гораздо значительней специально сконструированных идей, так как жизнь так или иначе непроизвольно находит отражение в сознании во всех своих проявлениях. В противоположность «книжным» представлениям мы будем называть их условно «обыденными». Значение обыденных представлений выходит далеко за рамки просто представлений необразованной массы. Им не чужды все слои общества, в том числе и интеллектуалы. В отличие от специально развиваемых теорий, эти представления присутствуют в сознании людей незаметно для них самих. Как некий фон, как «то, что само собой разумеется», как набор неосознанных автоматизмов мысли, усвоенный в раннем детстве, вместе с языком, привычками, традиционными понятиями. Таким образом предметом нашего рассмотрения в настоящей главе станет сфера ментального, социальной психологии.

Являясь глубинным слоем психологической организации социума, ментальность во многих своих чертах является общей для всего народа. Воззрения ученого монаха-летописца и простого землепашца или ремесленника XI–XIII вв., конечно, очень разнятся. Но при всем том они современники. Следовательно, есть такие материи, которые они представляют себе примерно одинаково. Ведь говорят они на одном языке, живут в одной волости. Кроме того, и монах-книгочей не с рождения стал таковым. Был он когда-то и маленьким, не умел читать, впитывал информацию о мире из разговоров старших, из сказок, былин, которые слушал и маленький князь, и маленький холоп. Да и во взрослой жизни не все приходило в его голову из книг, он наблюдал за жизнью, усваивал правила поведения, сложившиеся в обществе, старался найти свое место в мире. Таким образом, повседневные общенародные представления входили в его сознание более основательно и глубоко, чем прочитанное в книгах. Естественно, в процессе «учения книжного» многие изначальные представления будут заменены на литературные, но не все. Многое сохранится нетронутым. Многое только наденет маску нового, из-под которой будут видны черты привычных простонародных понятий. Подспудное, отличающееся от теоретического понимание общественного устройства постоянно обнаруживается в поступках летописных героев, суждениях, словоупотреблении.

Для выявления повседневных представлений необходимо изменить ракурс рассмотрения источников. Если ранее наше внимание большей частью было сосредоточено на том, что древнерусский книжник намеренно сообщал читателю, то теперь нас будут интересовать моменты, которые были включены в повествование не специально. Обмолвки, общий строй мысли, терминология, сам язык, в рамках которого осуществлялся мыслительный процесс. Несмотря на то что «социально-имущественные обозначения» древнерусских текстов, по словам литературоведа А.С. Демина, «скупы и сбивчивы», они многое могут открыть. С их помощью мы попытаемся проникнуть в глубинные уровни общественного сознания, представить обычную, повседневную картину мира человека Древней Руси. В одну из самых существенных ее сторон — представления о социальной стратификации.

Структура древнерусского общества неоднократно привлекала внимание исследователей. Как было отмечено, в процессе работы ученые не раз касались того, как сам средневековый человек воспринимал современное ему общество. Однако делалось это вскользь. Далеко не всегда существовало понимание того, что объективное деление общества на группы и представления об этом делении людей, общество составляющих, — разные вещи. Специальных работ на эту тему в отечественной историографии нет. Между тем изучение представлений о социальной стратификации чрезвычайно важно как для понимания специфики древнерусского общественного сознания, так и для поисков новых путей разрешения старых проблем социальной и политической истории.

В «Поучении философа, епископа белгородского» против пьянства, автором которого считают Григория, жившего в XII в., читаем следующее обращение к пастве: «Придите вси мужи вкупе и жены, попови и людье, и мниси, и бельци, богата и убозни, домашни и пришельци…» Значение этого обращения понятно: «Всем, всем, всем». Как видим, епископ структурирует общество при помощи так называемых бинарных оппозиций: мужи — жены, попы — люди (светские), белое духовенство — черное, богатые — бедные, местные жители — пришлые. Для Григория люди делятся по половому признаку, по их отношению к церковной организации, по имущественному положению, по их положению относительно городской общины.

Деление на мужчин и женщин является, конечно, древнейшим. Оно осознавалось уже в первобытности. Это нашло выражение в институте «мужских союзов», генетически связанных с обрядом инициации. Оно определено самой природой и имеет повсеместное распространение.

Другое дело — противопоставление духовенства мирянам. Несмотря на то что формально оно сохраняется и по сей день, современному человеку трудно представить настоящие масштабы, который имело это деление в Средние века. Вряд ли кому сегодня придет в голову так делить людей. Другое дело в Древней Руси. Обилие монастырей и храмов делало различия между образом жизни духовенства и мирян зримым и ощущаемым каждый день. Церковная организация была настолько основательно включена в жизнь общества (не столько, правда, на мировоззренческом, сколько на бытовом уровне), что упоминание пар духовенство — миряне и монахи — «бельцы» сразу после мужчин и женщин весьма характерно.

Не менее значимым для древнерусского сознания является противопоставление богатых и бедных. Оппозиция эта имела место и в Западной Европе. Наряду с противопоставлением «клирик — мирянин», она появилась в раннем Средневековье и может считаться одной из основных.

Противопоставление «домашни — пришельци» восходит к возникшему, по-видимому, вместе с самим родом человеческим противопоставлением свои — чужие. Следует отметить, что в обращении Григория реальное противопоставление снято, ведь он в равной степени обращается и к тем и к другим. Сделано это для того, чтобы подчеркнуть общий смысл фразы, указывающей на то, что епископ обращается ко всем людям без исключения.

В приведенном отрывке непонятно отсутствие в схеме ожидаемого упоминания деления на рабов и свободных, которое мы привычно считаем одним из самых характерных для эпохи раннего Средневековья. Возникает вопрос — почему в этом обращении, претендующем, как кажется, на то, чтобы исчерпать все значительные «классификации», игнорируется деление по принципу личной свободы?

Возможный ответ мы находим в летописном рассказе о крещении киевлян. Князь Владимир тоже обращается ко «всем, всем, всем»: «Аще не обрящется кто заутра на реце, богатъ ли убогъ, или нищь, или работенъ — противникъ мне да будеть». Богатый здесь противопоставлен одновременно и бедняку и рабу. Несмотря на то что в фразе использованы четыре термина, общий ее строй тем не менее остается двучленным: с одной стороны богатый — с другой «убогъ, или нищь, или работенъ». Таким образом, имущественное благополучие противопоставляется социальному неблагополучию в любой его форме — будь то бедность или рабское состояние. По-видимому, представление о социальной неполноценности в Древней Руси достаточно серьезно отличалось от привычных нам хрестоматийных форм, ведущих свое происхождение из античной эпохи.

А.Я. Гуревич отмечает, что четкая оппозиция «раб — свободный», доставшаяся странам Западной Европы в наследство от римского права, постепенно сменилась там размытостью границ между этими двумя понятиями и социально-правовой пестротой. В Киевской Руси, где античное наследие имело гораздо меньшее влияние, а римское право и вовсе было неизвестно, такую социально-правовую пестроту мы можем констатировать с самого начала. Противостояние «раб — свободный» в классическом виде было не свойственно мышлению древнерусского человека. Как видно из приведенных отрывков, оно не имело значения самостоятельного принципа, а выступало в комплексе с другими критериями — имущественным, происхождения, составлявшими в конечном итоге характерную для общины оппозицию полноправный — неполноправный (ущербный, «убогый»).

Точно такое же положение видим мы и в «Житии Авраамия Смоленского», в завершающей части которого дан обширный перечень тех, кому предлагалось радоваться и ликовать, празднуя память успения преподобного и блаженного Авраамия. Список открывается «твердым градом» как целостностью, затем идет Пречистая Дева, Матерь Божья, затем небесная иерархия: апостолы, пророки и пр. Затем, когда очередь доходит до людей, сначала упоминаются социально благополучные категории: «христолюбимии и богохранимии цари и князи, и судьи, богати и славнии», в эту же группу включены и «нищие о Бозе». После упоминания половых и возрастных градаций, свойственных всем людям («възрастъ мужескъ и женескъ, уноша и старци»), перечисляются социально неблагополучные: «нищи, убозии, слепи же, и хромии, трудоватии и вси просители, не имуть же где главы подъклонити, иже претерпеша гладъ, наготу, зиму, иже претерпеша многая сугубыя напасти и скорби и на мори, и на суши, озлоблении и прогнани, и разграблены бес правды отъ вельмож и отъ судей неправедьныхъ».

Как видим, автор жития Ефрем перебирает большое количество самых разных категорий, есть даже претерпевшие сугубые напасти на море, но «холопов» или «челяди» среди них нет. Нет холопов и среди новгородцев, оплакивавших смерть князя Мстислава Ростиславича, хотя, согласно тексту Ипатьевской летописи, среди них были: «все множество Новгородское: и сильнии, и худии, и нищи, и убозии и черноризце». Конечно, в данном случае холопов и смердов могли не включить как нечленов городской общины, которым нет дела до смерти князя. Но это не меняет дела в принципе. Главное, что при перечислении социальных категорий, которые в результате должны составить «всех» (причем, всех в христианском смысле слова, т. е. всех христиан), противопоставление «свободный — раб» практически никогда не используют ни летописцы, ни проповедники.

Впрочем, сказанное не означает, что противопоставления свободных и рабов не существовало вовсе. Речь идет прежде всего о малой распространенности этого противопоставления и о размытости границ. Белгородский епископ, обращаясь к пастве, главная характеристика которой — пристрастие к питию, очевидно, стремился придерживаться незамысловатых категорий, взятых из жизни, поэтому не выделяет специально людей, полностью зависимых, из всей массы «убогих». Но рафинированные интеллектуалы, митрополит Илларион и Кирилл Туровский, обращавшиеся к слушателям, «преизлиха насыштьшемся сладости книжныа», приводят искомое противопоставление в высокой торжественной болгаризированной форме: вместо просторечного и юридического «холоп» или «челядин» они используют книжное и странное, должно быть, для древнерусского уха — «раб». Илларион: «малыимъ и великымъ, рабомъ и свободныим, уныим и старыим, боляромъ и простым, богатым и убогыим». Ему вторит Кирилл: «малыя с великыми, нищая с богатыми, рабы со свободными, старце с унотами, и женимыя с девицями, матери с младенции, сироты с вдовицами». Их риторическая культура выше, они могут подняться до понимания «рабства» как сепарированной социальной категории.

В обыденной жизни, напротив, — свобода и зависимость не мыслились абсолютными, но были присущи людям в той или иной мере. Отсюда обилие социальных терминов, описывающих положение человека подчас в несовместимых плоскостях. Без четкого разделения использовались термины, относящиеся к имущественному статусу, политическому положению, профессии и пр. Особенность эта была подмечена еще В.И. Сергеевичем, который писал, что «наша древняя терминология не отличается большой определенностью; одно и то же слово нередко употреблялось у нас в разных смыслах». Ни одному исследователю не удалось проследить бесспорно логику их употребления. Из этого, конечно не следует, что логики не было, но то, что она отличалась от современной, — это бесспорно.

Что мы можем сказать об этой логике? Важная черта логики формирования образа общества в древнерусском общественном сознании — использование двухчастных пар-схем, бинарных оппозиций. Как мы можем видеть по летописному материалу, там повсеместно используются парные противопоставления: духовенство — миряне, мужчины — женщины, богатые — бедные.

В Западной Европе все складывалось несколько по-другому: в XI в. получает распространение теория о трехчастном строении общества. Всестороннее развитие она нашла в трудах епископов Адальберона Ланского и Герарда Камбрезий-ского. Согласно этой теории «богоустановленное общество, составлявшее в известном смысле «единое тело» — христианскую церковь, разделялось в действительности на три категории, так называемые ордо: один составлял тех, кто молился, — духовенство (oratores), другой — тех, кто защищал с оружием в руках церковь, — воины (bellatores); наконец, «трудящиеся» — те, кто пахали землю (laboratores)». По мнению знаменитого этнолога Ж. Дюмезиля, такой способ структурирования имеет глубокие корни в древнем мировоззрении всех индоевропейских народов. Украинский исследователь М.В. Попович обнаружил следы трехчастности и в славянской мифологии, связанной с идеей мирового дерева.

Однако имеющийся материал не позволяет говорить о влиянии ее на представления о строении общества в Древней Руси. Господствующим структурирующим приемом являлось все же парное противопоставление. Ничего похожего на указанную троичную схему не появилось на Руси еще и потому, что в этой схеме группы выделялись по принципу исполняемой ими общественной функции. Задача крестьянина — обрабатывать землю для рыцаря и священника, священник заботится о душах рыцаря и крестьянина, а рыцарь защищает крестьянина и священника от врагов. В сознании человека киевской эпохи такое разделение едва ли было возможно. В древнерусском обществе к XI–XII вв. не сложилось еще групп с постоянно определенными функциями1. Защиту от внешних врагов осуществлял весь народ, т. е. практически те же люди, которые занимались крестьянским трудом. Носителем религиозного авторитета, как мы увидим в дальнейшем, выступал, особенно на начальном этапе, в большей мере князь. Видеть в церковной организации заступницу перед Богом значительная часть народа, не порвавшая до конца с язычеством, не могла. Конечно, некоторые элементы функционального членения имели место, но уровень развития не позволял им выдвинуться в качестве определяющих.

Есть только один источник, в котором трехчастная схема прослеживается достаточно четко. Проблема только в том, что сам этот источник слишком таинственен и спорен. Делать выводы на его базе достаточно сложно. Это известный духовный стих «Голубиная книга». Ученые до сих пор не могут точно определить ни времени, ни источников его формирования.

Но оставить его без внимания все-таки было бы неправильно. В этом фольклорном произведении имеются следующие строчки:

Оттого у нас в земле цари пошли —
От святой главы от Адамовой;
Оттого начались князья-бояры —
От святых мощей от Адамовых;
От того крестьяне православные —
От свята колена от Адамова.

Древнейшее упоминание словосочетания «Голубиная книга» (в форме «глубинная книга») встречается в «Житии Авраамия Смоленского», относящемся к XII–XIII вв.: «И вшед сатана в сердце бесчинных, воздвиже нань; и начаша овии клеветати епископу, инии же хулити и досаждати, овии еретика нарецати и, а инии глаголаху нань глубинныя книги почитает». Нет, однако, никакой уверенности, что названное созвучие не является простым совпадением. Скорее всего «голубиной» или «глубинной» книгой в древнерусской культуре называлось некое «сокровенное писание» вообще, а не какое-то конкретное произведение. По мнению М.Н. Сперанского, изучавшего списки этого произведения, бытовавшие в раскольничьей среде, текст этот может быть датирован XV–XVI вв.

Учеными давно было замечено сходство этого пассажа «Голубиной книги» с брахманической космогонией. Исследователь культурных связей Индии и Древней Руси В.К. Шохин приводит параллельные места из «Ригведы»:

«Ригведа» Х.90«Голубиная книга»
Его рот стал брахманом,
Руки сделаны воином,
Его бедра — вайшьей,
Из стоп родился шудра
Оттого у нас в земле царн пошли —
От святой главы от Адамовой;
Оттого начались князья-бояры —
От святых мощей от Адамовых;
От того крестьяне православные —
От свята колена от Адамова

Сходство очевидно, весь вопрос в том, как его объяснить. Собственно, в науке предложены два возможных варианта объяснений. Первый предполагает факт литературного заимствования. Второй — генетическое единство двух произведений, происходящих из древней праарийской мифологии.

Относительно первого предположения Шохиным было высказано соображение, что такое заимствование вряд ли было возможным, поскольку названный элемент индийской культуры принадлежит к «эзотерической брахманической традиции, допускавшей возможности своей трансляции в неизмеримо меньшей степени, чем буддистская миссионерская культура, с которой были связаны почти все действительные индийско-европейские культурные контакты». То есть такое заимствование маловероятно.

Следовательно, остается возводить идею о происхождении трех групп населения из трех частей божества к индоевропейской мифологии. Это вполне возможно, но реальность XI–XIII вв. явно не укладывается в эту мифологему. Единственным, как кажется, логичным объяснением этого факта может служить версия, что отголоски арийских легенд сохранялись в какой-то русской эзотерической традиции (возможно, связанной с языческими группами, избежавшими насильственного крещения и скрывавшимися по окраинам Руси), в то время как в официальной и обыкновенной профанной культуре возобладали иные идейные традиции, базировавшиеся на бинарном делении.

Другая важная черта заключается в том, что в рассуждении не соблюдался закон, требующий употреблять в делении понятия только одно основание, а также ряд других правил формальной логики: не соблюдалось требование соразмерности, члены деления не всегда взаимоисключали друг друга и т. д. Это, скорее, не логическое деление, а группировка, подчиняющаяся не законам формальной логики, а практической житейской необходимости. Подобная группировка в принципе знакома и современному человеку. Так, например, в магазине, продающем одежду, обычно существуют отделы мужской, женской и детской одежды. Если рассуждать формально-логически, можно сделать нелепый вывод, что дети не имеют пола, но в обыденной жизни нас это не смущает. В средневековом сознании подобные нестрогие логические связи были очень распространены. Об этом часто забывают исследователи, обращающиеся со средневековым материалом так, будто все в нем непременно должно подчиняться строгим правилам современной научной мысли.

Отсутствие единого критерия выделения групп можно назвать наиболее существенной характеристикой логики социального членения в Древней Руси. Черта эта свойственна обществам, находящимся на переходном этапе развития и не имеющим в силу этого устоявшейся структуры. Отсутствие устоявшейся структуры проявляется и в уже отмеченной нами нечеткости терминологии, и в отсутствии государственного закрепления имевшихся социальных групп.

Лучше всего эта особенность древнерусского общества выражена В.И. Сергеевичем: «Древняя Русь не знала сословий. Они народились только в московскую эпоху; во времена предшествовавшие можно наблюдать лишь слабые их зародыши. До образования Московского государства все население русских княжений, с точки зрения права, представляло единообразную массу, разные слои которого отличались один от другого достоинством, а не правами и обязанностями. Сословных различий, привязывающих известные классы общества к известным занятиям, еще не было: от князя до последнего свободного всякий мог быть воином, чиновником, иметь поземельную собственность, заниматься торговлей, промыслами. Каждый имел право на все, но одному удавалось больше, чем другому, а потому он и выделялся как человек «лучший»; кто оставался позади всех, тот характеризовался эпитетом «меньшего» человека. Таким образом возникла целая лестница качественных различий одного и того же рода свободных людей. Ступеньки этой лестницы не были замкнуты: по мере улучшения фактической обстановки человек сам собою поднимался на следующую ступень, и наоборот».

Мы позволили себе столь обширную цитату потому, что, помимо утверждения независимости социальной стратификации от государства, Сергеевич высказывает весьма ценное соображение по вопросу, сложность которого была отмечена нами выше. А именно по поводу основ структурирования или критериев деления древнерусского общества. Как было уже сказано, единого критерия не существовало, определить его невозможно. Но понять господствующий принцип, «философию» их подбора, который существовал в древнерусском общественном сознании, вполне можно. Социальные группы отличались одна от другой достоинством. При всем разнообразии это критерии качественные. То есть неформальные, наглядные для восприятия.

Фактически та же особенность средневековой ментальности нашла отражение в теории «исторических типов» В.О. Ключевского. В лекции, прочитанной в Училище живописи и ваяния, «О взгляде художника на обстановку и убор изображаемого им лица» ученый показывает, как тесно социальное положение человека было связано с образом жизни, бытом, одеждой. «Внешними признаками резко отмечались и различались целые классы людей, общественные состояния». Естественно, одежда и быт сами по себе критериями не являются, это лишь маркировка. Но сам факт, что для того, чтобы «отмечать» социальные группы, был выбран абсолютно внешний признак, уже о многом говорит. К качественным, неформальным критериям можно отнести, например, богатство, происхождение, место жительства, профессию и пр. Социальные группы выделялись (группировались) по одному или сразу нескольким критериям.

Как было уже замечено, одной из самых древних, распространенных и устойчивых конструкции в человеческой психике является противопоставление «свои — чужие». Это бинарная оппозиция, при помощи которой новорожденный ребенок производит первую ориентацию в мире, а первобытный человек в далекой древности сделал первый шаг к развитию сознания. Она и сегодня продолжает оставаться определяющей в социальном мировоззрении.

В древнерусском обществе с данным противопоставлением теснее всего оказался связан термин «люди». «Люди» — это земледельческое, ремесленное и торговое население земель-волостей, основная масса свободного населения, как городского, так и сельского.

Слово «людинъ» происходит от корня — leudh— «расти», при помощи которого древние индоевропейские общности обозначали сферу «своего», «свободного», противопоставляя ее сфере «чужого» и «враждебного». В памятниках древнерусской письменности область значений этого слова находится примерно в том же русле. В.В. Колесов определяет его смысловую нагрузку в русском языке X–XIII в. следующим образом: «Люди — самостоятельные, способные к какому-либо делу мужи, свободные и «свои», объединенные общим вождем и предприятием, подвластные светскому закону». По лингвистическим данным, представление о «людях», «своих» было тесно связано с понятиями «свобода», «собственность» и «община». Слова «свой», «свобода», «собственность» этимологически восходят к возвратному или притяжательному местоимению swos-, относящемуся к любому члену данного коллектива и выражающему взаимно-возвратные отношения, и являются, таким образом, однокоренными.

Если представить себе мировоззрение общинника, взглянуть на мир его глазами, то свободным для него будет прежде всего «свой». «Чужой» в замкнутый общинный мир мог попасть в виде путника или пленного раба — он не свой, своих лишен, ничего не имеет, в том числе имущества и прав, и, следовательно, он не «свободен» в пределах данной общины. То есть «свободный» — имеющий «своих», имеющий часть в «собине» — коллективной собственности, следовательно, полноправный член общины. Противопоставление «своих» как людей всем остальным имеет многочисленные этнографические параллели. Самоназвание многих народов именно так и переводится — «люди». На Руси развитие этого понятия пошло по другому пути. Оно не превратилось в этноним, а стало названием наиболее многочисленной социальной группы. Со временем оно стало применяться для обозначения не только своих «своих», но и чужих. То есть киевлянин, например, мог сказать не только «люди киевские», но и «люди новгородские».

Как было показано Фрояновым, термин «люди» охватывал как городское, так и сельское население волости. В политическом и экономическом смыслах он предстает нерасчлененным. Это закономерно, так как повседневная деятельность, имущественное и правовое положение были едины. И те и другие обладали одинаковым правом участвовать в вече и совместно выступали в ополчении.

Однако, несмотря на отсутствие формально-юридических различий, разница между городом и деревней все же давала себя знать. Городские жители считались (и, наверное, в действительности были) более культурно развитыми. Деревенский житель оказывался в массе своей попроще. Преподобный Спиридон, много лет добросовестно выпекавший просвирки в монастырской пекарне, приведен автором «Киево-Печерского патерика» в качестве примера святой простой души, не имеющей ни лести, ни лукавства «въ серьдци». Он «бяше невежа словом», хотя и не разумом. Причина же столь привлекательной простоты указана ученым книжником совершенно определенно: «…не от града прииде в чернечество, но от некого села».

О некоторой культурной консервативности сельских жителей свидетельствует археологический материал. Так, например, древний обычай хоронить в курганах дольше держался в деревне — там и в XI–XII вв. исполняли старый языческий обряд, в то время как городское население погребало умерших на новых христианских кладбищах. Более того, антропологические исследования показали, что с течением времени у городского населения накапливаются отличия в физическом облике. Специалистами зафиксирована брахикефализация городского населения, которая является частным выражением общего процесса ускорения роста под влиянием изменений в социальной среде, увеличения круга брачных связей.

Благодаря тому что «люди» составляли основную часть населения Древней Руси, мировоззрение свободного полноправного общинника задавало тон всему общественному сознанию эпохи. Положение этой социальной категории мыслилось как усредненное, как некая точка отсчета, относительно которой определялись «лутшие» и «убогие». Проявлялось это влияние и в иных областях. Например, в отношении к труду. Рядовое свободное людство, как правило, вело трудовой образ жизни, поэтому социальная оценка труда на Руси XI–XIII вв. была высокой. В целом выше, чем в Западной Европе, где отношение к крестьянскому труду было двойственным и понимание важности крестьянского труда часто соседствовало с крайне презрительным отношением к нему. На Руси ничего подобного не наблюдается, напротив, в Изборнике 1076 г. сказано: «Любяй дело бес печали перебываеть». В «Поучении» Владимир Мономах представляет труд вообще как одну из основных добродетелей, а лень — один из основных пороков. Образы сельского труда использовались древнерусскими писателями для изображения самых возвышенных материй, таких, например, как христианизация Руси: «Якоже бо се некто замлю разорить, другыи же насееть, ини же пожинають и ядять пищу бескудну, тако и Он — отець бо сего Володимеръ землю взора и умягчи, рекше крещением просветивъ, Он же насея книжными словесы сердца верных людий, а мы пожинаемъ, ученье приемлюще книжное».

Отличие ощущается и в языке. В Западной Европе термины, обозначающие земледельческий сельский труд (rusticatio — деревенская жизнь, сельский труд, земледелие) и невежество, необразованность, неотесанность, приниженность (rusticitas), — оказываются синонимами. В древнерусском языке такого нет. Негативный оттенок приобретали термины, обозначавшие социальное неполноправие. Например, «смерд» — прямой связи с сельскохозяйственным трудом этой категории нет. Волхвы, морочившие в 1071 г. головы населению Ростовской области, тоже названы «смердами».

В то же время земледелие и иной производительный труд никак не бросали тень на свободное население, которое, как было сказано, именовалось «люди». Такое положение сохраняется и в более поздний период. В XIV в. появляются «страдники» — зависимое население, работавшее на барской запашке. «Страда», «страдать» — однокоренные слова. «Страдать» — и «работать» и «мучиться» одновременно. Но пренебрежения опять же нет, скорее сочувствие. Кроме того, это тоже социально неполноценная категория. Свободное население называлось нейтрально и достойно — «крестьяне», т. е. фактически христиане. Те же ценностные установки видим мы в русском эпосе.

В былинах, проникнутых героическим духом и военными идеалами, отношение к крестьянству тем не менее очень уважительное. Более того, все самые сильные русские богатыри — крестьяне по происхождению. Илья Муромец, третируемый сначала как «мужичина-деревенщина», оказывается впоследствии старшим братом всем богатырям. Столь же уважительное отношение к крестьянству видно и в сюжетах о Микуле Селяниновиче: то он пашет сохой, которую не может сдвинуть с места вся дружина Вольги Всеславича; то идет, легко перекидывая с плеча на плечо сумочку с «тягой земной», которую богатырь-исполин Святогор не только поднять не может, но даже с места сдвинуть. В церковно-монашеской среде труд, наряду с постом и молитвами, был одним из действенных способов самодисциплины. Примеры этому мы в изобилии находим в «Киево-Печерском патерике».

Тот, кто каким-то образом возвышался над общим уровнем усредненной массы свободных общинников, именовался «вятшим», «лутшим» или «нарочитым» мужем. Еще раз обратим внимание на то, что определялась данная социальная категория относительно «людей» и представляет собой фиксацию взгляда на общество их глазами. Именно в их среде они «были у всех на устах, о них говорили, их нарекали (реку — нарокъ)», среди них они были лучшими, чем-то значительными персонами. Так как стать над массой можно благодаря разным обстоятельствам, то, следовательно, множественность критериев социальной стратификации проявлялась здесь в полной мере. Единственное естественное ограничение заключалось в том, что превосходство должно было быть проявлено в социально значимой сфере. К таковым относилась, например, сфера военная. Важность ее была обусловлена широким участием свободного населения в военных действиях в качестве народного ополчения воев и всеобщим его вооружением. Наиболее ярким примером возвышения на военной стезе является, конечно, история, рассказанная в ПВЛ под 993 г. об отроке-кожемяке, победившем огромного печенежина. Легендарность ее очевидна. В то же время сам факт помещения ее в летопись свидетельствует, что для современников ситуация эта представлялась вполне правдоподобной. «Володимиръ же великимь мужемъ створи того и отца его». То есть, очевидно, воздал герою честь, возвысившую его среди сограждан.

Ввиду того что «лутшие» и «лепшие» люди Древней Руси действительно должны были быть чем-то хороши, эпитеты, обозначавшие повышенный социальный статус, не превратились в названия сословий и никогда полностью не теряли связи со своим первоначальным значением «лучший, выдающийся человек». Сын «нарочитого» мужа, по всей вероятности, мог не стать таковым, если не был достаточно смел, умен, силен.

Единственная сфера, позволявшая передать положение в обществе потомству, — богатство. В настоящее время стало общепризнанным фактом, что воззрения на богатство, бытовавшие в древних обществах, значительно отличались от современных. Помимо утилитарного, оно имело сакральное и престижное значение. По мнению Гуревича, в варварских обществах престижное значение даже превосходило утилитарное. Роль авторитета богатства в укреплении княжеской власти в Древней Руси была показаны В.И. Горемыкиной и И.Я. Фрояновым. Сакральность его прослеживается в самом термине, этимологически связанном со словом «бог». Таким образом ясно, что материальное благосостояние являлось одним из определяющих факторов социализации.

Лучше всего показано место, которое имело богатство в жизни средневекового человека, в «Слове» Даниила Заточника: «Зане, господине, богат муж везде знаем есть, и на чюжей стране друзи держит, а убогъ во своей ненавидим ходит. Богат возглаголет — вси молчат и вознесут слово его до облакъ, А убогий возглаголеть — вси нань кликнут. Иже ризы светлы, тех речь честна». Как видим, помимо жалоб на бытовые неудобства, которые Даниил вынужден терпеть из-за бедности, он сетует еще и на неуважение, отсутствие престижа. Весьма неприятно есть сухой хлеб, пить теплую воду на ветру, спать под дождем на холоде, прикрываясь лишь тряпицей, но еще обидней не получать заслуженного по уму и начитанности почтения от окружающих и видеть, как возносят «до облакъ богата несмысленна», подобного шелковой подушке, набитой соломой.

Заточник — человек, безусловно, талантливый и, как все талантливые люди, находящийся в конфликте со своим временем. Он понимает разницу между «формой» и «содержанием»: «Нищ бо мудр — аки злато в кальни судни, а богат красенъ и не смыслить — то аки паволочито изголовие, соломы наткано», а его современники, судя по полемическому настрою произведения, — нет. Престижное свойство богатства, по-видимому, проявлялось не только тогда, когда оно находилось в руках высшей знати, но на всех уровнях общественной лестницы. Даже печерские монахи, раздав все имущество бедным, рисковали остаться на старости лет без помощи, а после смерти без погребения. Как, например, Еразм-черноризец, растратив все свое большое состояние на церковную утварь и иконы, «обнища вельми, и небрегом бысть никем-же». Невнимание к телу святого Афанасия Затворника, «иже умеръ и пакы въ другый день оживе», объяснено в «Киево-Печерском патерике» просто: «бе бо убог зело, не имеа ничтоже мира сего, и сего ради небрегомъ бысть; богатым бо всяк тщиться послужити и в животе, и при смерти».

Высокая социальная престижность богатства сочеталась в древнерусском общественном сознании с двойственностью этической оценки. С одной стороны, несмотря на то что христианская система взглядов однозначно отдает приоритет бедности перед богатством, осуждения обеспеченного существования самого по себе в древнерусском общественном сознании незаметно. Скорее наоборот, церковь указывает богатым приемлемые формы существования без значительных материальных потерь и в ладу со своею совестью. Для этого необходимо творить милостыню, кормить и защищать убогих, поддерживать церковь. По таким правилам советуют жить «Наказание богатым» в Изборнике 1076 г., «Поучение» Владимира Мономаха и ряд других произведений.

С другой стороны, строго осуждалось сребролюбие, понимаемое как стяжательство, алчность. Поучительная история на этот счет содержится в «Киево-Печерском патерике». Некий Федор «оставил убо мирьскаа и богатество разда нищимъ, и бысть мних и добре подвизася на добродетель». Затем он подвергся искушению дьявола и пожалел об утраченном богатстве. В него вселилась тревога, что, если он долго проживет и изнеможет телом, ему не будет хватать монастырской еды, а прикупить что-нибудь помимо (видимо, это было в обыкновении) он не сможет. Под руководством беса, прикинувшегося его другом, отцом Василием, он с жаром стал вымаливать у Бога золота и серебра. Стараниями все того же беса Федор нашел клад и едва не сбежал из монастыря. В конце концов козни лукавого были разрушены. Федор, заняв себя усиленным трудом, прогнал наваждение. Духовная победа Федора выразилась в том, что он потерял «память сребролюбия» настолько, что не смог указать князю, где зарыт клад. Другой пример раскаявшегося сребролюбца среди персонажей «Патерика» — князь Святополк Изяславич, пытавшийся отобрать у блаженного Прохора чудесным образом полученную из золы соль. Древнерусская этика не осуждала богатство, особенно если его обладатель владел им справедливо по понятиям того времени, т. е. делился. Но к стремлению богатство преумножить, к «сребролюбию» отношение было резко отрицательным. Богатство было непременным условием знатности. Нищий аристократ, если только не монах, в Древней Руси немыслим. Да и среди монахов подлинный аристократ, ведший по-настоящему бессребренический образ жизни, известен только один — князь Николай Святоша, сначала коловший дрова для нужд монастырской поварни, а потом ставший привратником.

В общественном сознании того времени абстрагирование понятия знатности еще не зашло очень далеко. По мнению В.И. Сергеевича: «Звание боярина в древнейшее время является, таким образом, не чином, раздаваемым князем, а наименованием целого класса людей, выдающегося среди других своим имущественным превосходством». Того же взгляда придерживается современный филолог В.В. Колесов: «В развитии общей идеи знатности сначала освободились от представлений о красоте и хорошем; затем из числа признаков устранилось представление о физической силе; наконец, устранилось представление о личном величии. Теряя один за другим некоторые признаки своего содержания, понятия о знатности расширило свой объем, приспосабливаясь тем самым к нуждам феодального общества. «Богатый» может быть «главным», и за то он славится — так кратко можно сформулировать средневековый эталон знатности».

В то же время знатность определялась не одним богатством, а целым комплексом параметров. В число их также входили родовитость (о ее значении мы говорили в предыдущей главе), высокое положение в политической системе, следование определенному поведенческому шаблону, наличие определенной системы социальных связей. Если человек обладал всеми вышеперечисленными качествами, он считался знатным. Высшая степень знатности отмечалась боярским титулом и предполагала исполнение руководящих функций в социуме. По определению И.Я. Фроянова, «бояре предстают перед нами прежде всего как лидеры, управляющие обществом». Таким образом, мы опять имеем дело с набором качественных, не закрепленных официально, неформализованных критериев, из которых в разных ситуациях решающим мог оказаться любой.

У нас нет свидетельств, чтобы в боярское звание возводили, как возводили в рыцарское достоинство в средневековой Европе, титул этот не жаловался князем, как жаловались дворянские титулы в Новое время, и не «сказывался» как должность в Московской Руси. Вероятно, он употреблялся в связи с определенным человеком или родом по тому же принципу, что и наименование «лутших», «лепших» или «нарочитых» мужей — как обозначение высокого социального статуса самим обществом. Источником статуса могла быть «честь», воздаваемая боярину князем, ибо боярство составляло верхушку дружины, но наличие земского боярства, не связанного с дружиной, показывает, что источник этот не был единственным. Помимо близости к князю, очевидно, большую роль при определении боярского статуса играла традиция, идущая из догосударственного периода, связывавшая с определенными родами, ведущими свое происхождение от племенной знати, представления о силе, власти, могуществе. Система традиционных связей составляла силу боярского рода. Недаром в более поздний период излюбленным оружием центральной власти против боярского своеволия было переселение на новое место. Поэтому, несмотря на то что обнищавший боярин (если такое оказалось бы возможно) уже, наверное, не боярин, но и разбогатевший купец в XI–XII вв. вряд ли мог стать боярином. Ведь в своем городе все знают — он не боярин, а купец, а в чужом о знатности вообще речи идти не может. По предположению О.В. Мартышина, в Новгородской республике группа населения, не уступавшая боярству по уровню материального благосостояния, но не столь родовитая, именовалась «житьи люди». Тем не менее в условиях социальной подвижности знатность, очевидно, могла быть утрачена или приобретена. Об этом косвенно свидетельствует появившийся в XV в. термин «дети боярские». Понимая условность термина, можно тем не менее предположить, что раньше он мог иметь буквальный смысл и обозначать действительно отпрысков захиревших боярских родов, происхождение которых позволяло им называться боярами, но по остальным параметрам, может быть вследствие обеднения или иных причин, они «не дотягивали» до столь высокого звания.

Корпоративные связи в господствующих слоях населения не охватывали всю знать в целом, а строились на иных принципах. Знать группировалась либо вокруг определенного князя, либо по территориальному признаку. Можно говорить лишь о зарождении группового самосознания знати как «класса». Отправной точкой для ее формирования послужило не столько единство интересов, сколько расширяющиеся личные контакты, общность культурных норм и поведенческих стереотипов. Так, например, как ни гневался князь Изяслав Ярославич на самовольный уход сына боярина Иоанна в монахи, но именно ему, Варлааму, много лет спустя доверил руководство Дмитровским монастырем, созданным князем и находящимся на специальном государственном финансировании. В Дмитровском монастыре, который был задуман как противовес Печерскому, где постриг принимали богатые и знатные люди, и игумен должен был быть «свой».

Представление о том, что князья и бояре вместе составляют некое единство, высший слой общества, начинает обозначаться, хотя и слабо. Лекарь князя Святоши сириец Петр, увещевая своего бывшего господина, живущего в монастыре в добровольной нищете, апеллирует к тому, что такой образ жизни не пристал человеку его происхождения: «Кий убо князь се сътвори? Или блаженный отец твой Давидъ, или дед твой Святославъ, или кто въ боарех се сътвори, или сего пути въжделе, разве Варлаама, игумена бывшаго зде?» В пример странному князю «лечец» ставит не только князей, но и бояр. Однако в повседневной жизни осознание «классового единства» встречалось, по-видимому, крайне редко, так как горизонтальное социальное размежевание почти всегда оказывалось слабее вертикальных связей: во время частых межгородских или межпартийных столкновений «свой» людин был для представителя знати гораздо ближе и «родней» вражеского боярина.

Дистанция, отделяющая знать от рядового свободного людства, в домонгольской Руси была невелика. Б.Н. Флорей был проанализирован процесс формирования сословного статуса господствующего класса Древней Руси на материале статей различных законодательных актов о возмещении за «бесчестие». Исследователь сравнивал ранние источники с поздними и выяснил следующее: тексты, сохранившие все признаки древнего происхождения (счет на гривны и другие архаизмы), не знают иной дифференциации в статьях о бесчестии, кроме «свободных» и «несвободных». Таковы, например, Русская Правда, договоры Новгорода и Смоленска с немцами. В то же время статьи о бесчестии Устава Ярослава, которые, по мнению большинства исследователей, подверглись существенной переработке в XIV–XV вв. (счет там идет уже на рубли), рисуют совершенно иную картину. В статьях Устава и аналогичных ему памятниках появляется существенная разница между суммами, которыми наказывалось нанесение оскорбления дочерям и женам больших бояр, меньших бояр, нарочитых людей и простой чади. Соотношение сумм, по подсчетам Флори: 20:4:1,3:1. Таким образом, схема социального устройства выглядит уже совершенно по-другому. Между большими боярами и простым свободным человеком пролегла пропасть. Но случилось это не раньше XIV в.

Специфика древнерусских представлений о социальной стратификации лучше и образней всего выразилась в таком феномене культуры, как одежда. По мнению А.В. Арциховского и М.Г Рабиновича, одежда высших слоев общества не отличалась от одежды основной массы покроем, а лишь качеством используемой ткани. Те же срачицы, свиты, сапоги и кожухи. Только у рядового населения из простого полотна, грубого сукна — волоты, овчины, а у богатых из привозных паволок и аксамитов, заморского сукна, дорогих мехов. По свидетельству Льва Диакона, рубаха князя Святослава Игоревича отличалась от одежды его спутников лишь чистотой. Знать имела некоторые отличительные детали туалета — богатые пояса, корзна, гривны, но каждый из этих элементов имел аналоги и в костюме простолюдина. Таким образом, даже во внешнем облике человека Древней Руси видна была нерасчлененность общества, в котором он жил. Для сравнения можно вспомнить разницу между костюмами крестьянина и дворянина, например, в XVIII–XIX вв. Костюм для средневекового человека имел большое значение.

О символике монашеского одеяния писал Кирилл Туровский (само слово «черноризцы» содержит указание на его особенности). Символично поведение Варлаама, как оно изображено в «Житии Феодосия Печерского». Решив принять постриг, он в богатых одеждах в сопровождении свиты едет к пещере, где обретаются монахи, и у ее входа снимает все с себя и кладет пред старцами. Это символизирует отречение от мирских «прелестей». Когда же его отец, «первый у князя въ болярехъ именьм Иоан», решает вернуть сына, он, вытащив его из пещеры, первым делом снимает с него мантию, клобук — «шлем спасения» и выбрасывает все это в ров. В ознаменование восстановления социального статуса Варлаама снова обряжают в «одежю славну и светилу, якоже е лепо боляромъ». Варлаам, крепкий в своем решении посвятить жизнь монашескому служению, «сверже ю долу, не хотя ни видети ея». Его одевают снова, он сбрасывает — так повторяется несколько раз. Наконец Варлаама связывают и одетым таки везут домой. Но он не сдается — увидев по дороге яму, полную грязи, бросается в нее, с Божьей помощью «свергает» наряд «и своима ногама попирашет ю въ кале». Без одежды он продолжает находиться и дома.

Сходным образом ведет себя преподобный Моисей Угрин. Протестуя против насилия, которое творила над ним похотливая полячка, он тоже сбрасывает с себя «многоценныя ризы», в которые она его рядила. Кузмище Киянин, скорбя над телом убитого князя Андрея Боголюбского, укоряет за измену ключника Анбала: «Помнишь ли, жидовине, въ которыхъ портътехъ пришелъ бяшеть? Ты ныне в оксамите стоиши, а князь нагъ лежит!»

Символичность, приписываемая одеянию древнерусским общественным сознанием, видна и в «высоком», поэтизированном языке. «Ты правдою бе оболченъ, крепостью препоясанъ и милостынею яко гривною оутварью златою оукрасоуяся, истинною обвитъ, смыслом венчанъ», — сказано в посмертном славословии о волынском князе Владимире Васильковиче.

Подобная ситуация обнаруживается и в русском эпосе. В Киевском цикле былин одежда богатыря — это фактически воплощение его статуса и личности. Сменив перед визитом в город «платье богатырское» на платье калики перехожего, герой оказывается совершенно неузнаваем. Его все воспринимают именно как «калику»-странника.

Таким образом, выбор платья для человека XI–XIII вв. не был случайностью. Есть основания считать относительно слабую дифференциацию древнерусского костюма показателем соответствующего развития социальной структуры. В «единообразной массе», каким, по выражению В.И. Сергеевича, было русское общество в древнейший период истории, разные слои общества не обособились еще настолько, чтобы возникла необходимость манифестировать свою социальную принадлежность при помощи совершенно различных подходов к подбору одежды. Знатный одевался богато и тем демонстрировал свое положение, простец — по необходимости беднее, но костюм был одинаковый.

Поскольку в древнерусском обществе IX–XIII вв. четких критериев социальной стратификации не существовало, наряду со знатностью, имущественным положением и ролью в административной системе в качестве основания для выделения социальной группы могла служить и профессиональная принадлежность. Все зависело от конкретной ситуации.

Здесь, прежде всего, следует упомянуть купцов, поскольку купеческое звание было непосредственно связано именно с родом профессиональной деятельности. По мнению О.В. Мартышина, в Новгороде купцы то выступают отдельной социальной группой, то исчезают из источников, будучи, видимо, «разнесенными» по другим группам — богатые оказывались включенными в группу состоятельных «житьих людей», купцы помельче, победнее сливались с общей массой горожан. Но в целом, несмотря на существенные различия социального положения, купцы вне зависимости от размера «капитала» выделяются в особый разряд древнерусского населения достаточно стабильно. Для их обозначения использовались два термина: собственно «купцы» и «гости». Можно думать, что первый термин был более общим, обозначавшим вообще людей, занимающихся (или даже просто на данный момент занятых) торговлей. Слова же «гость» и «гостьба» имели отношение к иностранным или просто иногородним приезжим купцам. То есть купец, приехавший издалека, — гость, или свой купец, отправляющийся в дальнее странствие, — превращается в гостя, и наименование это сохраняется за ним на родине как обозначение его профессионального статуса.

В древности купцы стояли близко к военной аристократии, поскольку для варягов-викингов, составивших костяк дружинной знати, торговля служила источником доходов, едва ли менее значимым, чем военная добыча. Очевидно, вопрос о том, что предпочтительней — торговая операция или военный грабеж, — решался каждый раз в зависимости от конкретной ситуации. Так называемые торговые договоры с Византией рисуют нам купцов, практически ничем не отличимых от воинов-дружинников. Имперская власть специально заботится, чтобы русские гости входили в город через определенные ворота в сопровождении имперского чиновника и обязательно без оружия.

Раннесредневековый купец — это обязательно воин, достаточно сильно отличающийся от мирного торговца более поздних времен. Говоря словами французского историка Люсьена Февра, «он был путешественник, странник, некое подобие Одиссея». Ведение торговли, дальние поездки за товаром в условиях раннесредневекового мира требовали от купца, помимо коммерческой смекалки, большой смелости и хороших навыков владения оружием. Можно думать, что внешне раннесредневековый воин и раннесредневековый купец были почти неразличимы. Недаром Олегу при взятии Киева в 882 г. так легко удалось выдать себя за купца-гостя. У Аскольда и Дира не возникло никаких сомнений, что вооруженный человек, добивающийся встречи с ними, не воин, а торговец. И тот и другой выступали при мечах, в составе сильных отрядов, вели жизнь, полную опасностей. И те и другие (хотя, конечно, в разной мере) занимались торговлей, поэтому кожаный кошелек с серебряной монетой XI в. и миниатюрными весами, найденный в Новгороде, мог принадлежать и купцу, и дружиннику. И те и другие не упускали возможности заняться грабежом (иначе византийцам не нужно было бы опасаться появления в городе большого количества русских купцов).

В договоре с греками интересы купцов защищаются в первую очередь, а в тексте договора 945 г. купцы специально отмечаются в составе делегации, явившейся ко двору константинопольских императоров для ведения переговоров. Весь состав посольства определен «съли и гостье», кроме того, в длинном перечне персоналий специально отмечен «купец Адунь». Следует заметить, что уже к эпохе зрелого Средневековья ситуация несколько меняется: тверской купец Афанасий Никитин (XV в.), автор знаменитого «Хождения за три моря», человек безусловной смелости и предприимчивости, по своему отношению к жизни на воина-викинга все-таки уже не похож. Доход, которого он ищет, имеет чисто торговую природу.

Хотя и в более поздние времена купцы не могли выпускать из рук оружие. Путешествия с ценным грузом продолжали оставаться опасными. Желающих поживиться за чужой счет было немало. Разворачивались целые баталии, подобные той, о которой рассказывает Новгородская первая летопись: в 1142 г. «приходи свейский князь съ пискупомъ в 60 шнек на гость, иже суть изъ заморья шли въ 3 лодиях; и бишася, и не успеша ничтоже, и отлучиша их 3 лодьи, избиша их полтораста». В общем, остается не вполне понятным, кто же все-таки победил в этом морском сражении — титулованные шведские пираты на 60 шнеках или купцы — и кто у кого отобрал ладьи. Важен сам факт вооруженного противостояния русского купеческого каравана и солидного шведского отряда под командованием князя и епископа.

Русских купцов знают не только византийские, но и западноевропейские источники. Их пребывание на востоке Баварии зафиксировано «Раффельштеттенским таможенным уставом», изданным по распоряжению восточнофранкского короля Людвига IV Дитяти в начале X в. В этом уникальном документе, помимо прочего, дан перечень товаров, которые привозились русскими купцами на немецкие рынки: «Славяне же, приходящие для торговли от ругов (т. е. русских. — В.Д.) или богемов, если расположаться торговать в любом месте на берегу Дуная или в любом месте у роталариев или реодариев, с каждого вьюка воска платят две меры стоимостью в один скот каждая; с груза одного носильщика — одну меру той же стоимости; если же пожелают продавать рабов или лошадей, за каждую рабыню платят по одному тремиссу, столько же — за жеребца, за раба — одну сайгу, столько же — за кобылу». Таким образом, мы видим, что среди товаров русских купцов времен князя Олега, ходивших в Германию, имелись и рабы, торговля которыми также требовала известного силового обеспечения.

Восточные пути русских купцов нашли отражение в сочинениях арабоязычных авторов. «Книга путей и стран», составленная известным иранским географом Ибн-Хордадбехом в середине IX в., так описывает русских купцов: «Если говорить о купцах ар-Рус, то это одна из разновидностей славян. Они доставляют заячьи шкурки, шкурки черных лисиц и мечи из самых отдаленных окраин страны славян к Румийскому морю. Владетель ар-Рума взимает с них десятину. Если они отправляются по Танаису — реке славян, то проезжают мимо Хамлиджа, города хазар. Их владетель также взимает с них десятину. Затем они отправляются по морю Джурджан и высаживаются на любом берегу. Окружность этого моря 500 фарсахов. Иногда они везут свои товары от Джурджана до Багдада на верблюдах. Перводчиками для них являются славянские слуги-евнухи. Они утверждают, что они христиане, и платят подушную подать».

Основным товаром, который русские купцы везли на Восток, были меха, и, как ни странно, на родину дамасских клинков везли мечи. Путешествие было достаточно сложным: приходилось преодолевать тысячи километров морского пути, плыть по рекам и даже ехать на верблюдах. Таможенные кордоны, где требовалось платить десятину, не останавливали торговцев. Очевидно, прибыль, которую они получали со своим достаточно экзотическим для арабского Востока товаром, была больше двадцати процентов (которые шли на уплату пошлин) и всех дорожных расходов, вместе взятых. Ориентируясь в нравах и обычаях посещаемых стран, русские купцы вели себя достаточно гибко: сойти за своих в мусульманском Багдаде купцам было сложно, но и представать язычниками тоже резона не было. Поэтому русы, которые, как мы видели в договорах Руси с Византией, и в начале X в. еще большей частью остаются язычниками, в далеком городе, где о них знали только то, что они сами о себе рассказывали, объявляют себя христианами. Христиане пользовались в арабском халифате определенными привилегиями как «люди писания».

Таким образом, в купеческом обличье Русь становилась известной миру. Проникая по всей ойкумене, купцы довольно часто выступают в качестве агентов княжеской власти в международных отношениях. Международная торговля велась всегда в прямом взаимодействии с княжеской или царской властью, старавшейся держать этот процесс в сфере своего внимания. Согласно упомянутым договорам, русские купцы должны были прибывать в Константинополь, имея при себе верительные грамоты от князя. В тексте указано, что у пришедших с Руси послов печати должны быть золотые, а у купцов серебряные, что отражает систему ценностей раннего Средневековья: политика и война, конечно, дело важности первоочередной, поэтому отмечено «княжеским» металлом наивысшего качества, но и экономика, торговля выступают следом, важны, стало быть, тоже.

Различие выполняемых общественных функций профессиональных воинов и купцов проявилось прежде всего в мировоззрении и ценностных ориентациях. Условно говоря, дружинник/аристократ ориентировался на «честь и славу» (именно эти категории выступают определяющими в обозначении мотивации «пълка» князя Игоря), в то время как для купца важна была прибыль. Сакральная ипостась богатства, очевидно, была в купеческой среде наименьшей. Об этом обязательно нужно помнить, реконструируя общественные отношения в Средние века. Преувеличивать иррациональную составляющую мышления нельзя. Для князя Олега богатство — показатель его сакральной силы, его «вещей» сущности, и поэтому он, возвращаясь из удачного похода на Константинополь (совершенно бесхозяйственно с рациональной точки зрения), использует дорогой шелк (паволоки) в качестве парусов. Совсем по-другому должен был рассуждать купец, фигурировавший в Русской Правде, которому приходилось высчитывать проценты по займам, опасаться за «взятые на реализацию» товары или деньги, вести скрупулезный учет доходов и расходов.

Вместе с тем русский средневековый купец существенным образом отличался и от своего «классического» западноевропейского коллеги периода позднего Средневековья и начала Нового времени, расчетливого бережливого бюргера, изображенного М. Вебером в «Протестантской этике». Если на Западе «воинским доблестям и импульсивной аффектированности благородных он (купец) противопоставляет трезвый расчет и предвидение, иррациональности — рациональность», то на Руси по степени импульсивности и иррациональности торговое сословие лишь немногим уступает военной аристократии.

Русскому купечеству и в более поздние времена идеалы честности и бережливости были, в общем-то, чужды. Основная характеристика выдающегося купца на Руси — удаль, широта и способность к риску. Таков Афанасий Никитин, пускающийся в безрассудно рискованное путешествие в неведомые страны и вдали от родины гораздо более занятый религиозно-философскими исканиями, чем прагматическими расчетами. Эта же особенность социально-психологического портрета отчетливо видна и в былинах. Как только бедный новгородский гусляр Садко благодаря удачному случаю и содействию Морского царя становится богатым купцом, он тут же пускается в сомнительные с коммерческой точки зрения авантюры: на спор пытается скупить все новгородские товары. Сам факт, что представитель купечества наряду с воинами-богатырями стал эпическим героем, может служить им достаточно красноречивой характеристикой. Не менее безрассуден и другой эпический персонаж, отчество которого выдает его происхождение из купцов, — Иван Гостиный сын. Этот на спор верхом на Бурушке-Косматеньком преодолевает расстояние от Киева до Чернигова и обратно за время между заутреней до обедней.

В IX–X вв. купцы находились в авангарде развития общества наряду с княжеско-дружинной знатью. Образ жизни, связанный с постоянными путешествиями, достаточно рано вырвал купцов из системы кровнородственных связей: наряду с мечником, ябетником и гридем купец оказался в перечне лиц, которых Русская Правда защищала как не имеющих защиты рода — мстителей. Их финансовый интерес также был защищен законом: при возмещении убытка из средств разорившегося должника «гостиные куны» полагалось выдать в первую очередь. Необходимость совершать дальние переезды расширяла кругозор и делала купцов восприимчивыми к инокультурным и иноэтническим влияниям, поскольку контрагентами при заключении сделок могли выступать представители очень разных обществ: от Югры, находившейся на неолитической стадии развития, до высококультурной Византии.

С течением времени пути купцов и военной аристократии расходятся. Будучи наиболее мобильной группой, купцы служат связующим звеном между городами и странами, налаживая взаимовыгодные контакты не только в экономической, но и в политической сферах. Миссия эта была небезопасна, поскольку в случае неожиданного ухудшения отношений между волостями гости из ставшего вдруг враждебным города первыми чувствовали на себе все неприятные последствия вражды: их в первую очередь могли сделать заложниками или даже просто «козлами отпущения». Так, например, получилось в 1216 г., когда князь Ярослав Всеволодович, прискакав домой в Переяславль после поражения в Липицкой битве, сорвал зло на зашедших с гостьбою в его землю новгородцах и смолянах: «…повеле в погребы вметати их что есть Новгородцевъ, а иных въ гридницу, и ту ся изотхоша, а иных повеле затворити в тесне избе и издуши их полтораста, а смолян 15 мужь затвориша кроме, те же быша вси живи». Однако опасность искупалась выгодой и почетом. Недаром Владимир Мономах завещал в своем «Поучении» «чтить гостя» «откуду же к вам приде или прост, или добр, или слъ, аще ли не можете даром, брашном и питьемз, ти бо мимоходячи прославлять человека по всем землям любо добрым, любо злым».

В остальном же купцы отходят от княжеского двора. Динамику этого процесса можно проследить, сопоставляя тексты ранних «торговых» договоров (X в.) с более поздними (XIII в.), прежде всего с договором Смоленска с Ригой и Готским берегом. На первый взгляд эти документы похожи. В договорах Смоленска главная тема — тоже торговля. Но есть и существенное отличие. В древних договорах соглашения заключаются от лица князя, его дружины и купечества, выступающих совместно, единой силой, единым социальным организмом. Более того, в наиболее древних текстах (907 и 912 г.) княжеское окружение вообще выступает недифференцированно, притом что из текста видно, что русы, права которых оговаривает договор, могут прийти с гостьбою, а могут и «бес купли», т. е. могут быть купцами, а могут — и нет, все определяет конкретный случай.

Совсем другая картина складывается при рассмотрении договора Смоленска 1229 г. Он оформляется уже безо всякого участия купцов. Князь Мстислав Давыдович послал «свое муже», один из которых был поп Еремей, а другой сотский (вариант — просто «умный муж») Пантелей — два представителя княжеской администрации, не имеющие к торговому делу прямого отношения. Они-то и занимались утверждением мира и урегулированием торговых вопросов. Таким образом, купечество оказалось объектом, а не субъектом дипломатической работы. О них пекся князь, скрепляли политические соглашения представители княжеской администрации, купечеству оставалось лишь пользоваться достигнутым.

Кроме того, и на страницах летописи купцы чаще начинают выступать уже не в составе княжеского окружения, а в массе городского населения. Когда в 1175 г. Ярослав Изяславич решил наказать киевлян за то, что они, по его мнению, «подъвели» на него черниговского князя Святослава, досталось всем: наряду с горожанами и духовенством «много зла» было сотворено и гостям, жившим в Киеве. Впрочем, даже и теперь они продолжают составлять земскую элиту, чье мнение продолжает быть весомым в решении государственных дел. Иногда купцы упоминаются в тесной связке с боярами, выступая теперь как самостоятельно мыслящая сила, противопоставляющая свое мнение княжескому: «Бысь мятеж великъ в граде Володимери, всташа бояре и купцы, рекуще: «Княже, мы тебе добра хочемъ…»

Видимо, по мере отхода торговых людей от придворных кругов начинают складываться корпоративные организации купечества. В XII в. формируется знаменитое «Иванское сто», корпорация, просуществовавшая несколько столетий. Центром ее была церковь Иоанна Предтечи на Опоках, строительство которой было закончено в 1130 г. Корпорация была включена в административную систему и участвовала в управлении торговыми делами в Новгороде. По мнению Б.Н. Флори, помимо этого широко известного купеческого объединения была в Новгороде еще одна корпорация, объединявшая «заморских» купцов, т. е. купцов, которые вели торговлю «за морем». Корпоративным храмом этих купцов была церковь Святой Пятницы на Торгу. Затем обе корпорации слились в одну. С этого момента во главе торгового сообщества Новгорода стоят уже два старосты, которые управляют делами «торговыми» (торговля на месте) и «гостиными» («заморская» торговля) совместно.

Юридическая форма функционирования корпорации новгородского купечества представлена в двух источниках весьма сложного состава. Это «Устав» князя Всеволода Мстиславича и его же «Рукописание». Несмотря на то что автором обеих грамот значится князь Всеволод, в реальности тексты в известном на сегодняшний день виде сложились существенно позже и отражают в силу этого реалии не только XII, но и XIII и XIV вв. Тем не менее и «Устав», и в особенности «Рукописание» содержат весьма ценную информацию и позволяют с большой долей уверенности реконструировать организационную структуру, функции и цели «Иванского ста».

«Иванское сто» объединяло элиту новгородского купечества, остальные же люди, занимавшиеся торговлей, оказывались связаны с ним постольку, поскольку в ведении этой влиятельной корпорации находился контроль над эталонами мер и весов, хранившихся в притворе церкви. Совместно с епархиальной властью иванский староста хранил «мерила торговая, склавы (весы) вощаныи, пуд медовый, и гривенку роублевую, и локоть еваньскый». Судя по формулировкам источников, торговлей на Руси мог заниматься всякий, имевший для этого средства и желание, но, чтобы получить официальный статус «пошлого купца» и войти в «Иванское сто», необходимо было сделать взнос в размере 50 гривен (сумма весьма значительная). Вхождение в корпорацию и получение закрепленного статуса вряд ли расширяло возможности проведения торговых операций, зато позволяло участвовать в административной деятельности, которая, надо полагать, также была источником дополнительного дохода. Какие возможности открывало вхождение в «Иванское сто» для купца и его потомков (членство было наследственным)? Во-первых, согласно «Уставу» «великый Иван» был одним из трех получателей торговых пошлин (наряду с новгородским архиепископом и городской казной). Деньги эти шли на содержание клира церкви Св. Иоанна. «Рукописание» указывает, что на оборудование и службу в корпоративном храме шли доходы от взвешивания воска. Таким образом, члены объединения могли надеяться на твердое, поставленное на основу регулярного финансирования заступничество перед «высшими силами», что для средневекового человека было очень важным обстоятельством. Во-вторых, из числа полноправных членов «Иванского ста» выбирались старосты, которые входили в состав суда, в компетенции которого было управлять «всякие дела Иванские, и торговые, и гостинныя, и суд торговый», причем ни посадник, ни бояре не имели права вмешиваться. И, наконец, в-третьих, старосты, «люди добрые» из «пошлых купцов», были ответственны непосредственно за процедуру взвешивания, что, очевидно, делало их авторитет в торговых кругах непререкаемым и сулило прочное положение в обществе.

Богатство и социальная престижность манифестировались в одежде, жилище и престижном потреблении. Купцы наряду со знатью были потребителями дорогих привозных тканей, украшений и пряностей. Археологические раскопки дают нам возможность представить дом богатого горожанина, стоящий на обширном дворе, огороженном высоким тыном, с большим количеством срубных построек разного назначения, с находящимися на уровне второго этажа жилыми помещениями, «горницами», с высоким теремом и просторными сенями. В пределах усадьбы могли находиться склады товара и хранилища для документов (берестяных грамот с перечнями должников и деловой корреспонденции). Впрочем, иногда в качестве складов использовались помещения храмов, чьи каменные стены были гораздо более устойчивы перед частыми в деревянном городе пожарами.

Практически не поддаются реконструкции формы стационарных торговых помещений, поскольку, по словам М.Г Рабиновича, «археологическая наука не разработала еще критериев, которые позволили бы различать, например, дома купцов и феодалов», а значит, можно предположить, что в древности внутренняя жизнь купеческого дома никак не была связана с процессом купли-продажи. Лавки появляются в русских городах только во второй половине XVIII в. В Средние же века усадьба представляла собой замкнутое от чужаков пространство, выходящее на улицу лишь высокими заборами и глухими стенами хозяйственных построек. Совмещение функций торговой точки и жилья могло иметь место лишь у ремесленников, которые часто устраивали мастерские, служившие в то же время и местом общения с заказчиком, в пределах усадьбы. Купцы, занимавшиеся «чистой» торговлей, скорее всего, выносили свой товар на «торгъ», специально отведенное место, служившее, помимо прочего, еще и своеобразной агорой (собственно, агора в Древней Элладе — это изначально именно торговая площадь). Так, например, объявление о пропаже челядина, согласно Русской Правде, делалось на торгу, очевидно в расчете, что уж в этом-то случае известие должно дойти практически до всех.

Наибольшим престижем пользовались купцы, ведшие международную торговлю. Русь экспортировала дорогие меха, воск, мед, лен, рабов, полотно, серебряные изделия, кольчуги, ювелирные изделия, замки и пряслица из розового шифера. Товары эти ценились на заморских рынках и позволяли русским купцам собирать значительные богатства. На противоположном конце социальной группы находились мелкорозничные купцы типа позднейших коробейников, торговавшие по всей Руси пряслицами, дешевыми браслетами, пряжками и бубенчиками. Древние коробейники проникали во все самые отдаленные районы Русской земли, в том числе и в те, которые лежали в стороне от больших торговых магистралей. Согласно Русской Правде, «в торг» с позволения господина мог пойти и холоп.

Обязательным навыком для купца была грамотность. Она была совершенно необходима для ведения торговой документации. Большая часть найденных в Новгороде берестяных грамот посвящена как раз разного рода имущественным вопросам: перечень должников, хозяйственные поручения. Авторами многих из них могли быть купцы. Однако интеллектуальные запросы и возможности купца могли выходить за пределы бухгалтерских нужд. Составляя средний класс городского общества, купечество, очевидно, формировало культурную модель образа жизни усредненного городского жителя. И если в Древней Руси переписывались книги небогослужебного характера: нравоучительные сборники, средневековые переводные романы и апокрифы, — наиболее вероятными потребителями этой литературы могли быть именно представители купечества — по необходимости грамотные, имевшие средства для покупки дорогих в то время книг, располагающие в большей степени, чем крестьяне и ремесленники, свободным временем и вкусом к интеллектуальным удовольствиям.

О том, что образ жизни в действительности способствовал расширению кругозора и развитию мировоззрения у купцов, свидетельствует упомянутое «Хождение за три моря» Афанасия Никитина. Это самое раннее произведение, автором которого является купец, однако вряд ли оно могло появиться на пустом месте. Сам Афанасий не считает развитый у него вкус к чтению и письму чем-то экстраординарным, и, значит, явление это должно было иметь солидную предысторию и поддерживаться культурной средой как положительное и вполне уместное для торгового человека занятие. Учитывая широкое распространение грамотности на Руси в домонгольский период, вполне оправданным будет предположение, что записи подобного содержания могли появляться и раннее XV в. В любом случае, из всех категорий древнерусского населения купечество было второй после духовенства группой, для которой грамотность была совершенно необходима.

В целом положение средневекового русского купца на относительной лестнице социальной престижности значительно выше гильдейского купечества России Нового времени. В этом просматривается существенное отличие путей развития российского общества от западноевропейского, где купечество на протяжении долгого Средневековья проделало сложную эволюцию, претерпев превращение из важного, но все же второстепенного персонажа аграрного общества в фигуру первого плана, носителя новых отношений, подрывавших традиционные основы феодализма. В России купечеству так и не удалось выйти на лидирующие позиции в обществе, раннее Средневековье следует признать временем, когда их роль в обществе была наиболее весомой.

Рассмотрим теперь, какое положение в социальной картине мира занимали те, кого мы именуем «социальными низами». Социальная неполноценность может быть выражена в двух тесно связанных между собой формах — бедности и зависимости. В разных обществах в разные исторические эпохи формы эти выступали в различных соотношениях. Римское право предусматривало разделение людей вне зависимости от их материального благосостояния на две категории — свободных и рабов. Западноевропейское раннесредневековое общество, унаследовав античные представления, объединило их с собственными варварскими. Результатом этого стала социально-правовая пестрота. В число свободных были включены всякого рода полузависимые категории, даже между полузависимым и рабом лежала огромная пропасть. Причиной этого было то, что римская двучленная схема не исчерпывала всего многообразия общественных отношений в варварском обществе. Как пишет А.Я. Гуревич, «в глазах как законодателей, так и хронистов население делилось на «знатных», «благородных», «лучших», людей «среднего состояния» и «малых», «низших», «неблагородных», «худших». Все эти и подобные термины имели оценочный характер: в них признается существование «лучших» и «худших» в среде свободных. Возможно, что среди «низших», социально неполноценных, упоминаемых хронистами, встречались и люди рабского положения, ибо как простые свободные, так и несвободные или зависимые одинаково противостояли знатным и богатым, сливаясь в «чернь», «плебс», «незначительное простонародье».

Древнерусская социальная структура обнаруживает заметное сходство с западной варварской. В ней, однако, в силу отсутствия на Руси влияния римского права, гораздо лучше сохранились «варварские» черты, черты общинно-родового быта. В.И. Сергеевич писал, что «взгляд на раба как на собственность не привился в наших древних памятниках». По его мнению, существовали холопы «совершенные» и «несовершенные», словом «холоп» объемлются как рабы, так и полузависимые. Источники свидетельствуют об этом противоречиво. С одной стороны, безусловно, слово «холоп», даже без эпитета «обельный», употреблялось в смысле «раб», поэтому с позиций современной логики непонятным оказывается назначение указанного эпитета.

Если есть «холоп обельный», должен же, кажется, быть и «необельный», т. е. «некруглый» — неполный. А ст. 59 Пространной редакции Русской Правды «О послушестве» заставляет думать, что этот необельный холоп — закуп: «А послушестве на холопа не складать, но оже не будеть свободного, по нужи сложити на боярска тивуна, а на инех не складывати. А в мале тяжи по нужи възложити на закупа». Логический анализ данной статьи приводит к мысли, что «холоп» — общее родовое имя всего тем или иным образом несвободного населения. Именно так рассуждал, например, Б.А. Романов. По его мнению, «уже к началу XII в. ни слово «холоп», ни слово «челядин» без дополнительной квалификации не выражало ничего, кроме того, что это человек, работающий на господина. Чтобы дать понять, что речь идет о рабе как говорящем животном, теперь надо было прибавить: холоп — «обельный» или сказать просто «обель»; челядин — полный». Мысль исследователя вполне убедительна, все было бы так, но, как уже говорилось, логика средневекового человека не отличалась строгостью. Источники не дают возможности проследить, чтобы отмеченный Романовым терминологический нюанс всегда соблюдался. В Русской Правде во многих статьях, где речь идет точно о стопроцентном рабе (например, ст. 112, ИЗ, 114 и пр.), никакой «дополнительной классификации» нет — просто «холоп». Поэтому мы оставим в стороне вопрос, использовался ли для полузависимых категорий этот термин. Для нас существенной является именно эта неясность. Если бы между рабом и полузависимым была непреодолимая пропасть — вряд ли бы эта неясность существовала. Следовательно, несмотря на все старания законодателей упорядочить сферу отношений холопства, закупничества и пр., в древнерусском общественном сознании разные категории зависимого населения воспринимались как нечто малодифференцированное.

Оппозиция «свободный — раб» имела на Руси вид архаичного, имеющего глубокие корни в традиционной общинной социальной структуре противопоставления «полноправных» и «неполноправных». Точкой отсчета в данном случае снова выступает свободный людин, представитель основной группы древнерусского общества. Ему как полноправному обладателю собственности, дающей ему не только возможность кормиться, но и право принимать участие в гражданской жизни, противопоставлялся и бедняк, вынужденный стать закупом и вследствие этого утративший известную долю гражданских прав (ст. 59 РП), и обельный холоп. Именно в этом аспекте и противопоставлены богатые убогим, нищим и работным в обращении князя Владимира, призывавшего киевлян креститься.

Конечно, можно возразить, что нищий не обязательно был зависимым. Теоретически, конечно, бедный, но свободный людин не является чем-то совершенно невозможным. Но практически у человека, потерявшего средства к существованию, всего два пути: либо богатеть, либо поступать в зависимость. Жизненность намеченной альтернативы видна в сочинении Даниила Заточника. Причем зависимость — совсем не самое плохое, что может случиться с человеком. Надо лишь, чтобы хозяин был хороший.

Таким хорошим хозяином Даниил считает князя. Попасть к нему на службу — его заветная мечта. «Доброму господину бо служа, дослужится слободы, а злу господину служа, дослужится болшеи работы». Из конструкции фразы видно, что положение, в котором Даниил собирается служить у князя, — положение полусвободного слуги, который в случае удачного стечения обстоятельств может «дослужиться слободы» (очевидно, поправив свое финансовое положение), а в худшем — оказаться окончательно порабощенным. По своему плачевному состоянию Заточник вряд ли мог рассчитывать, что он, будучи взят в дружину, сразу попадет в большие чины, а младшие дружинники в значительной части своей были рабами. Перспектива зависимости от князя или хотя бы от щедрого боярина не пугает его, как можно было бы ожидать. Сам Даниил считает, что существуют вещи и пострашней. Например, «жениться у богата тестя» на «жене злообразне» или сгубить свое «мужество», занявшись татьбой.

Таким образом, поступление в зависимость — не последняя черта жизненных неудач, а многообещающий способ поправить свои дела. Вряд ли такое было бы возможно, если между свободой и несвободой в представлении человека Древней Руси была бы непреодолимая пропасть. В другой редакции произведения Заточника, так называемом «Молении», возникшем, может быть, после «Слова», в XIII в., и отражающем, следовательно, реалии более позднего времени, просматривается несколько иной смысловой акцент. В «Молении» признается, что стать холопом, даже разбогатевшим, — все же позор. «Не лепо у свиньи в ноздехъ рясы златы, тако и на холопе порты дороги. Аще бо были котлу во ушию златы колца, но дну его не избыти черности и жжения; тако же и холопу: аще бо паче меры горделивъ былъ и буявъ, но укору ему своего не избыти, холопья имени… Многажды бо обретаются работные хлебы аки пелынь во устех, и питие мое с плачем растворях». Однако оценка зависимого положения по-прежнему увязывается Даниилом с тем, каков хозяин. Только если в «Слове» вполне допускается, что щедрым может оказаться и князь, и боярин, то «Моление» носит ярко выраженную антибоярскую направленность. Абстрактное противопоставление «доброго» и «злого» господина, проводимое в «Слове», конкретизируется в «Молении»: добрый господин — князь, злой — боярин. «Лучше бы ми нога своя видети в лыченицы в дому твоемъ, нежели в черлене сапозе в боярстем дворе; лучше бы ми в дерюзе служити тебе, нежели в багрянице в боярстемъ дворе». Это тем не менее дела не меняет, так как служба у доброго хозяина и в «Молении» обнаруживает все ту же перспективу, свидетельствующую, что нести ее придется в полузависимом состоянии: «Добру господину служа, дослужится свободы, а злу господину служа, дослужиться большее работы». Несмотря на пассаж о горделивом и «буявом» холопе, в «Молении», как и в «Слове», «работные хлебы» тесно связываются Заточником с нищетой, из которой он никак не может выбраться, о чем и «вопиет» ко князю.

Резкая грань, существовавшая между свободным и рабом в Западной Европе, выражалась еще и в том, что даже после освобождения бывший раб нес на себе позорную печать своего прошлого состояния. На Руси ничего подобного не заметно. Холоп, выкупившийся из холопства, зачислен уставом Всеволода Мстиславича в категорию «изгоев», куда помимо него входят также проторговавшийся купец, безграмотный попович и даже осиротевший князь. Таким образом, изгойство не несет в себе оскорбительного для бывшего раба смысла. Это лишь свидетельство временной неопределенности социального статуса. Даниил в «Молении», нимало не стесняясь, пишет, что «был есми в велицеи нужи и печали и под работным ермом пострадах; все то искусих, яко зло есть». В этой фразе прошлое рабство представлено Даниилом совсем не как позорящий факт, а как свидетельство его большой опытности.

Размытость границ между свободой и несвободой отразилась в использовании для обозначения различных категорий рабского населения на Руси терминов патриархального рабства. Словами «холоп», «челядин» изначально, как известно, именовались младшие члены рода. Относительную «мягкость» рабства у славян связывал с традициями семейного рабства и М.Ф. Владимирский-Буданов: «Факты языка указывают, что древнейший первоисточник рабства находится в связи с семейным правом. Слово «семия» (по словарю Востокова) означает «рабы», домочадцы… Термины «челядь» (чадь, чадо), «холоп» (малорос. хлопец = мальчик, сын) одинаково применяются как к лицам, подчиненным отеческой власти, так и к рабам. Вследствие такой связи института рабства с семейным правом и самый характер его обуславливается характером последнего. У народов с суровыми семейными отношениями и институт рабства получает строгий характер; напротив, у народов таких, где отеческая власть менее сурова, и рабы почти приравниваются к подчиненным членам семьи. К таким народам принадлежат и славяне».

То, что зависимый человек в принципе имел возможность выйти из своего подчиненного состояния («дослужиться свободы» у «доброго господина»), а также память языка, уравнивавшая раба и младшего члена семьи, не допустили складывания в древнерусском общественном сознании воззрения на раба как на существо биологически и морально низшего порядка, как это было в античном мире и в обществе раннего Средневековья. «В представлении варваров личные качества человека свободного и раба — несопоставимы: от первого естественно ожидать благородства поступков, мужества, неустанной заботы о поддержании личной чести и чести рода (что, собственно, было одно и то же); второй, с точки зрения свободных и знати, — подл, вероломен, труслив и достоин лишь презрения и жалости. Верный и мужественный раб, честно и бесстрашно служащий своему господину, восхваляется как уникум».

В древнерусской литературе образ раба имеет иные очертания. Подлых рабов нет как будто совсем. Отрок Георгий, «угрин родом», пожалованный князем Борисом золотой гривной, был со своим господином до последнего. С криком: «Да не остану тебе, господине мой драгый, да идиеже красота тела твоего увядеть, ту и азъ съподоблен буду с тобою съконьчати живот свой!» — он пытался прикрыть тело Бориса от вражеских копий и был пронзен, а затем обезглавлен.

Другой пример: тати неоднократно пытались обокрасть Григория-чудотворца, но блаженный всякий раз чудесным образом их останавливал. После коротких нравоучений они проникались сознанием греховности своего существования. Их исправление и наставление на путь истинный ознаменовывалось поступлением в рабство монастырской братии и сменой воровского ремесла на тихую жизнь огородников. В данном случае, как и в «Слове» Даниила Заточника, существенным является, кто выступает господином раба — поступая в работу святой обители, вчерашние преступники приобщаются ее святости, поэтому рабство в монастыре — почти залог спасения, во всяком случае свидетельство исправления.

Епископ Белгородский, автор поучения против пьянства, обосновывая свое право читать проповедь людям, официальным пастырем которых он, по его собственным словам, не является, сравнивает себя с рабом. Раб в его изображении, если он действительно любит своего господина, не останется безучастным, «видя и бещинствуема, ни во что же вменима», т. е. опозоренного и в пренебрежении, он «болезнует» сердцем. И даже если чем-либо помочь не в силах, он выкажет свое участие тем, что не сможет смотреть на «преобиденья и беславья своего господина».

Древнерусский раб тем самым отчасти реализует модель поведения младшего члена рода — он причастен тому, что происходит с господином, сопереживает ему. Реальные отношения между холопом и господином, как это видно из Русской Правды, были далеко не безоблачны. Однако древнерусская литература не использует для изображения холопа черной краски и даже идеализирует его, особенно если холоп не «буяв» и ведет себя сообразно своему состоянию. Холопская доля горька, особенно при злом хозяине, ему не позавидуешь. Однако он такой же человек, как любой другой, и при удачном стечении обстоятельств («добром» господине) может выйти из зависимости. Тогда позора нет. В принципе, рабская участь, пленом или нищетой, может постигнуть любого. Помня об этом, хозяин не должен без причины обижать раба. Идеальная модель взаимоотношений господина и раба — отношения патриарха и младшего родича, отца и сына (ср. «любовь», о которой шла речь в предыдущей главе). А Изборник 1076 г. советует: «Такъ буди о своихъ рабехъ, яко же молиши ся тебе Богу быти».

Таким образом, представления о социальной стратификации, о верховной власти и о роли народа в политической жизни городовой волости своими особенностями свидетельствуют о том, что общество, их породившее, жило еще во многом понятиями древней догосударственной, родовой, языческой ментальности.

Для обыденного образа общества в древнерусском общественном сознании характерно отсутствие единого критерия социальной стратификации, выразившееся в нечеткости терминологии, обозначающей социальные группы, а также в особенностях костюма, покрой которого был одинаков и у «верхов», и у «низов», различным было только качество ткани. Ранжирование населения происходило не по правилам формальной логики, а представляло собой группировку, подчиняющуюся практической житейской необходимости. Важной особенностью социальной логики было использование бинарных оппозиций.

Древняя Русь не знала четкого противопоставления «раб — свободный». Свобода не мыслилась абсолютной, а была присуща человеку в той или иной мере. Более актуальной являлась архаичная, имеющая глубокие корни в общинном быте оппозиция «полноправный — неполноправный».

Важными параметрами социализации были богатство, происхождение, профессия, участие в политической жизни и даже личные качества: ум, храбрость, красноречие.

Общий тон общественному сознанию древнерусского общества задавало коллективное сознание рядового свободного людства, основной категории населения, полноправных общинников. Это нашло отражение в принципе наименования социальных групп, для которых положение «людина», «мужа» служило некой точкой отсчета, средним уровнем. То же явление проявляет себя в высокой социальной престижности труда, осуждении стяжательства и пр.



1Историк Л.Р Прозоров (Озар Ворон) на страницах своей весьма интересной и неожиданной книги «Боги и касты языческой Руси» рисует совсем другую картину древнерусского общества, которое, по его мнению, было не просто четко стратифицированным, а даже кастовым] Однако подбор фактов, которые он приводит для доказательства этой точки зрения, кажется весьма тенденциозным: игнорируются летописные сведения о социальной мобильности. А между тем известный Кожемяка, сын ремесленника, отличившись в битве с печенегами, стал «великим мужем». Феодосии, выходец из среды вполне светской, становится самым славным игуменом Руси. Да и сами герои русского эпоса (на анализе которого Озар строит свою концепцию), принадлежащие, по словам историка, к разным кастам, несут одинаковую военную службу на заставе богатырской, и иерархия их никак не зависит от происхождения.

<< Назад   Вперёд>>