Глава 15. Тупик во внешней политике
Кроме тупика во внутренних делах существовал еще и тупик во внешней политике.
Революционная демократия ожидала, что Терещенко станет проводить активную политику, пересмотрит дипломатическое наследие самодержавия, печально известные тайные договоры и для этого устроит конференцию с союзниками. Кроме того, советская демократия была готова осуществлять собственную активную внешнюю политику. Она собиралась созвать международную конференцию рабочих организаций и социалистических партий, чтобы начать одновременное движение во всех странах за отказ от агрессивных целей и достижение подлинно демократического мира. Такой мир означал бы не произвольное расширение границ одного государства за счет других, а создание новой Европы на основе закона, исключение повторения мировой войны и стремление к экономическому сотрудничеству всех стран.
Действия правительства и советской демократии должны были сочетаться и дополнять друг друга.
Первые ответы английского и французского правительства на предложения коалиции оказались неутешительными: Милюков правильно предупреждал, что «для нового правительства реакция союзников будет тяжелым ударом». Ответные ноты демонстрировали нарушение политического единства в рядах союзников, а политическое единство было сердцевиной единства стратегического. Франция и Англия требовали выполнения существующих соглашений. У России был только один логичный курс. Если она не хотела заключать немедленный сепаратный мир с Германией, то могла объявить Германии и Австро-Венгрии сепаратную войну – то есть такую войну, цели которой абсолютно отличались от целей ее бывших союзников. Эта идея уже появилась в определенных социалистических кругах. Политическое разделение Восточного и Западного фронтов со стратегической точки зрения обеспечило бы России чрезвычайно необходимую свободу действий. Всю войну она была вынуждена служить подручным союзников. Она начинала наступления не так, как это было предусмотрено ее собственным генеральным планом, а там и тогда, где и когда это вызывалось военными трудностями того или иного союзника. Это ломало всю русскую стратегию и заставляло ее таскать из огня каштаны для других. С другой стороны, разрыв с союзниками мог ударить Россию в самое больное место: лишить ее военных поставок, которые Англия осуществляла через Мурманск. Конечно, для Англии сепаратная война России против Германии и Австро-Венгрии была бы лучше, чем сепаратный мир; их искусные дипломаты могли бы сыграть на этом. Завершение сепаратной войны России с немцами и австрийцами сепаратным миром предоставляло две возможности. Первая: заключение нового договора с союзниками и новое превращение сепаратной войны в союзническую на основе позитивной мирной платформы; публикация последней разрядила бы душную атмосферу, которой дышала Европа. Вторая: сепаратное, но одновременное заключение мира. Действительно, Соединенные Штаты после отказа ратифицировать Версальский договор официально завершили войну с Германией отдельным актом, словно эта война была сепаратной. Но когда в России говорили о сепаратном мире, обычно имелось в виду нечто совсем иное: быстрый выход из войны в ее критический момент, что для российского общественного мнения означало замаскированное предательство Европы Германии Гогенцоллернов. При этом никто не думал о сепаратном мире американского типа.
Позиция Франции и Англии была не такой непоколебимой, как казалось с виду. Делегация французских социалистов во главе с Марселем Кашеном и Мариусом Муте покинула Россию с совсем другим настроением. С помощью Альбера Тома они провели закрытое заседание французской палаты депутатов, на котором обсуждались цели войны. Именно тогда стало впервые известно о последнем тайном договоре с царской дипломатией, заключенном меньше чем за месяц до свержения самодержавия. Он предусматривал ни больше ни меньше как разделение Германии и создание буферного государства Рейнланд. Этот договор вызвал в палате настоящую сенсацию. У него нашлись сторонники. Но атаки на договор были столь яростными, что глава правительства Рибо объявил: поскольку Россия отказалась от претензий на Константинополь и черноморские проливы, Франция может не выполнять февральский договор, который должен был служить ей «компенсацией».
Английская дипломатия пошла по тому же пути. Через лондонского корреспондента петроградских «Биржевых ведомостей» было передано умно составленное полуофициальное коммюнике: «Ни разделение Турции, ни разделение Австро-Венгрии не являются краеугольными камнями европейской военной политики»; это «всего лишь уступка российской военной программе». Все другие вопросы пересмотра внутренних европейских границ (Эльзас-Лотарингия, Трентино, автономия Польши и Богемии) «имеют отношение к Англии лишь с точки зрения интересов ее союзников». Конечно, ссылка на первородный империалистический грех царской дипломатии как причину собственного падения была лишь маневром, но революционной России не было дела до того, каким образом английская дипломатия оправдывала свое прошлое. В заключительной части коммюнике ясно указывалось: «Если русское правительство желает, британское правительство согласно возобновить и при необходимости пересмотреть условия договоров со своими союзниками».
В принципе путь к такому пересмотру открылся, но до цели было еще далеко. Гордиев узел тайных договоров был сильно запутан. Военная мощь России значительно снизилась. Проблема заключалась в том, сможет ли Россия найти настоящих союзников в ее борьбе за демократический мир. После вступления в войну Соединенных Штатов для нее открылись новые горизонты.
Центральный орган крупнейшей русской политической партии социалистов-революционеров «Дело народа» опубликовал статью Чернова, призывавшую к немедленному и радикальному изменению внешней политики новой России за счет максимального сближения с Соединенными Штатами, основанного на сходстве целей. Эта идея вызвала отклик даже у профессиональных дипломатов старой школы. Бывший посол в Вашингтоне барон Розен лично явился в штаб-квартиру эсеров, чтобы выразить Чернову свою поддержку.
При Терещенко российская официальная дипломатия не сумела проявить необходимую гибкость и активность. Согласно русскому «вице-послу» в Лондоне К.Д. Набокову, «Временное правительство продемонстрировало прискорбную близорукость, не использовав этот момент для налаживания тесных связей не только с правительством Соединенных Штатов, но и со всей этой страной в целом. Открывались огромные возможности. В тот момент мы могли завоевать вечную симпатию американского народа. Но Временное правительство ограничилось лишь простой заменой одного посла (Бахметьева) на другого такого же»1.
Виновата в этом была не только Россия. Если не Терещенко и официальная дипломатия, то умеренные партии советской демократии были готовы протянуть руку Вудро Вильсону, но он не нашел с ними общего языка. Милюков не без злорадства замечал, что «самым неприятным для Терещенко был текст американской ноты, в которой Френсис [американский посол. – Примеч. пер.] отказался изменить хотя бы слово» и которая «явно была рассчитана на то, чтобы выбить почву из-под ног российской внешней политики; тут Вильсон был беспощаден»2. Но у Вильсона не было такой цели; произошло колоссальное недоразумение. Только что отказавшийся от политики нейтралитета и решивший принять участие в мировой войне, плохо осведомленный о политике Совета, президент Соединенных Штатов не понял стремления последнего вырваться из тенет тайных договоров и его твердого намерения избежать послевоенного устройства Европы, отравленного продолжающимся неравенством победителей и побежденных. Вильсон ответил на русскую ноту целым трактатом, посвященным совсем другой теме: почему нужно вести войну с Германией Гогенцоллернов, а не заключать с ней мир. Но Совет в таком объяснении не нуждался. Россия давно вела войну, и Совет давно прилагал усилия к тому, чтобы усилить мощь русской армии. Вместо ответа на глубокие и мучительные вопросы, стоявшие перед новой Россией, президент США ответил описанием полемики, в которой Вильсон, решивший принять участие в войне, побеждает Вильсона – сторонника нейтралитета, представляя себе, что таким образом он наставляет русских на путь истинный. Но проповедь была направлена не по адресу. Она не попала в цель и вызвала чувство взаимного непонимания. Германские круги в Соединенных Штатах, резко критиковавшие Вильсона за отказ от политики нейтралитета, использовали популярные пацифистские лозунги, поэтому Вильсон отождествлял пацифизм с прогерманизмом; в России это лило воду на мельницу крайне правых шовинистов, злейших врагов и клеветников демократии. Вильсон не подозревал такого исхода, но это дела не меняло. Он получил резкий ответ. Объединившиеся кадеты и большевики злобно радовались возникшему непониманию. Кадеты видели в этом доказательство правильности политики Милюкова. Большевики высмеивали надежды, возлагавшиеся на Вильсона; он – такой же империалист, как и все остальные, только маскируется ханжескими проповедями, а умеренное большинство Совета имело глупость поверить в эту иллюзию.
Но в данном вопросе у Совета никаких иллюзий не было. Его лидеры хорошо помнили обращение Вильсона к конгрессу в декабре 1914 г., призывавшее Соединенные Штаты заниматься внутренними делами и снабжать свой народ и другие народы мира. Америка понимала преимущества нейтралитета для богатой капиталистической страны. Она захватила все мировые рынки. Ее собственная промышленность быстро развивалась, поскольку продукция последней требовалась странам, вынужденным приспосабливать свою промышленность к нуждам войны.
Лидеры Совета прекрасно понимали логику дальнейших событий. Заокеанское государство должно было иметь дело с воюющей стороной, которая владела океаном, то есть с Антантой. Чем дольше продолжалась война, тем больше становилось значение кредита. Долг Антанты Америке рос не по дням, а по часам. Америка вложила в Антанту такой большой капитал, что просто не могла позволить уничтожить ее, а это неизбежно случилось бы, если бы союзники проиграли мировую войну или если бы война продолжалась до полного взаимного истощения.
Независимо от Германии, поставившей ва-банк на абсурдно провокационное объявление беспощадной подводной войны торговому судоходству нейтральных стран, настал момент, когда из-за спины должника должен был выйти его кредитор и положить на весы истории «меч Бренна». Вожди Совета не собирались требовать от американцев романтического альтруизма. Напротив, крупные материальные интересы Соединенных Штатов были залогом постоянства ее внешнеполитического курса. Кредитору недостаточно спасти своего должника от гибели. Мир не должен содержать зародыш новой войны или заставлять должника подрывать свои силы непроизводительными тратами на гонку вооружений.
Какой бы прозаической ни была причина желания влиятельных деловых кругов Америки как можно скорее восстановить порядок в Европе, само наличие этого желания было положительным фактором. Без него президент Вильсон мог бы так же мечтать о Лиге Наций, о праве на самоопределение, о «верховенстве закона» в международных отношениях, как это делали многие до него. Без него он не смог бы привести в действие огромную мощь Соединенных Штатов и включить хотя бы часть этих глубоко чуждых Европе принципов в Версальский мирный договор.
В своих планах умиротворения Европы президент Вильсон имел только одного абсолютно искреннего и надежного союзника: новую Россию, Россию демократии трудящихся, Россию «Обращения к народам мира».
Но Вильсон этого не понял. Результатом роковой ошибки стала его трагедия, его изоляция во время переговоров в Версале, его фиаско (несмотря на незначительный внешний успех) и быстрое падение популярности.
Альбер Тома уехал из России, оставив Терещенко следующее послание: «Русская революция – не просто перестройка внутренней структуры России, но могучее движение идеалов, показывающее желание русского народа бороться за равенство, свободу и справедливость как у себя на родине, так и в сфере международных отношений». Этим объясняется его настойчивое стремление «добиться общего мира на условиях, исключающих всякое насилие (независимо от его причин) и империалистические цели (независимо от их формы)». Единство России с ее союзниками должно «обеспечить общее согласие по всем вопросам, основанное на принципах Русской революции». Послание заканчивается одобрением принципиального согласия союзников пересмотреть свои военные цели и предложением созвать специальную межсоюзническую конференцию «в ближайшем будущем, когда для нее возникнут благоприятные условия».
Уверенная в искренней поддержке Терещенко, советская демократия поторопилась создать эти «благоприятные условия», одним из которых должен был стать международный социалистический съезд в Стокгольме. Социалисты стран-союзников приехали в Россию, чтобы попросить активизировать войну против Германии и Австро-Венгрии и помешать встрече социалистов вражеского лагеря перед заключением мира. Они уехали из России, увозя сильное впечатление от моральной атмосферы Великой русской революции, и были готовы сделать шаг ей навстречу. Альбер Тома и Хендерсон вернулись домой с твердым намерением помочь Стокгольмскому съезду добиться успеха. Специальная делегация Совета должна была выехать за границу. Даже посол Бьюкенен советовал своему правительству выдать английским лейбористам паспорта для поездки в Стокгольм ради сохранения мира между Временным правительством и Советом3.
Но попытка организовать Стокгольмский съезд провалилась. Она встретила неожиданное препятствие. Временное правительство пером Терещенко красноречиво объяснило желание русского народа преодолеть стремление к завоеваниям. Оно публично заявило, что «это желание придает сил членам русского Временного правительства; в службе ему они видят свой долг». Кто мог предположить, что в этой невинной фразе скрывается бомба?
3 августа русский поверенный в делах в Лондоне К. Набоков направил Терещенко длинную телеграмму, извещая его о течениях, враждебно настроенных к Стокгольмскому съезду, и в частности о высказываниях лидера британских консерваторов Бонара Лоу. Телеграмма заканчивалась следующим образом:
«Для сохранения союзнических отношений с Англией, общественное мнение и большинство правительства которой выступают против конференции, я думаю, чрезвычайно желательно ясно сказать мистеру Бальфуру [британскому министру иностранных дел. – Примеч. пер.], что русское правительство так же, как британский кабинет, считает ее частным, а не государственным делом и что решения конференции, если она состоится, ни в коей мере не будут определять дальнейший курс России по отношению к ее союзникам».
Желание Набокова, дипломата царской школы, помочь антистокгольмской агитации в Англии и усилить позиции консерваторов против Хендерсона в правительстве было понятно. Но кто мог представить, что вместо жестокого нагоняя Набоков получит у Терещенко сочувствие? 8 августа Набоков, ждавший ответа «с горячим нетерпением», получил от министра иностранных дел следующую телеграмму:
«Я полностью одобряю ваше предложение сделать заявление английскому правительству. Можете передать министру иностранных дел, что русское правительство не в состоянии запретить русским делегатам участвовать в Стокгольмской конференции социалистов, однако эта конференция является исключительно частным делом и ее решения ни в коем случае не ограничат свободу действий правительства».
На дипломатическом языке сие означало, что для русского министерства иностранных дел Стокгольмский съезд был в лучшем случае неизбежным злом. Но этого Набокову показалось мало. Он добавил к ответу Терещенко собственные комментарии, направленные против усилий Хендерсона и Макдональда. Последний только что совершил специальную поездку в Париж, чтобы помочь созыву Стокгольмского съезда. Кроме того, Набоков напал на радикальную прессу, которая уже заявила, что Россия боится превращения Стокгольмского съезда во «всеобщую социалистическую мирную конференцию».
На следующий день Набокова пригласил к себе Ллойд Джордж, на столе которого уже лежала телеграмма от Альбера Тома, доказывавшая, что Набоков не одинок. Она была короткой и ясной: «Kerensky пе veut pa de conference» [«Керенский на конференцию не приедет» (фр.). – Примеч. пер.].«Злобный маленький валлиец» назвал ноту Набокова Бальфуру «документом огромного значения», который дает ему «полное право запретить конференцию». Ллойд Джордж известил Набокова, что он уже потребовал от Хендерсона как члена правительства оказать необходимое давление на партийную конференцию лейбористов. Хендерсон ограничился обещанием сообщить коллегам о «небольшом изменении отношения русского правительства к конференции»; свою позицию он не изменил и продолжал защищать идею съезда. Тогда Ллойд Джордж, понимая, что на телеграмму Тома сослаться нельзя, попросил Набокова разрешить Бальфуру напечатать российскую ноту. По мысли британского премьер-министра, это должно было доказать, что поведение Хендерсона на конференции лейбористов было «нарушением его долга перед страной; следовательно, он должен выйти из правительства». Зная, что Керенский в глубине души на его стороне, Набоков согласился на выборочную публикацию ноты. После этого Ллойд Джордж с ликованием сослался на «официальное сообщение, доказывающее, что отношение русского правительства к Стокгольмской конференции изменилось намного сильнее, чем было объявлено». Бальфур назвал эту публикацию «новым подтверждением общности взглядов русского и британского правительств в вопросе Стокгольмской конференции». Под этим предлогом английским лейбористам было отказано в выдаче паспортов для поездки в Стокгольм.
Так Набоков совершил подкоп под Хендерсона. Но кнопку нажали в другом месте, о чем свидетельствует телеграмма Тома. Как француз узнал об этом? Набоков сообщает: «Позже Терещенко сказал мне, что Керенский в личной беседе с ним высказался против конференции и что он, Терещенко, конфиденциально сообщил об этом мсье Пети, сотруднику французского посольства в Петрограде, который поддерживал прямую связь с Тома». Терещенко прекрасно знал, для чего существуют такие «конфиденциальные связи».
Так с помощью Пети и Набокова Керенский и Терещенко блокировали организаторов Стокгольмского съезда, уверенных в их поддержке, и исподтишка убрали Хендерсона, который делал все возможное, чтобы укрепить Временное правительство. Это как нельзя лучше показывает, чего стоило их обещание «черпать силы из желания русского народа создать справедливые международные отношения».
Мы снова и снова вспоминаем более позднее заявление Керенского, что в глубине души он был «самым консервативным из министров». Он имел на это право. Несчастье заключалось в том, что он тщательно притворялся самым революционным из министров. Это несоответствие между внешностью и сущностью передалось и Терещенко. «При Терещенко, – говорит Милюков, – дипломаты союзников знали, что «демократическая терминология» его депеш была неохотной уступкой требованиям момента, и относились к ней снисходительно, так как главным для них было содержание, а не форма... В сущности, политика Терещенко просто продолжала политику Милюкова»4.
Иными словами, во внешней политике коалиционное правительство вновь вернуло революцию к ситуации, которая спровоцировала первый кризис. Раньше нейтрализовали друг друга две внешние силы: цензовое правительство и Совет. На сей раз ту же ситуацию создали две фракции правительства. Нейтрализуя друг друга, они обрекали внешнюю политику коалиции на топтание на месте.
Внешняя политика советской демократии зашла в тупик. Но тогда демократия так и не узнала правды. Она даже не подозревала, кто именно провалил идею Стокгольмского съезда. На правительства союзников рассчитывать не приходилось, поскольку в этих странах народное движение за демократию было еще недостаточно развито, чтобы оказать на них давление. Советские круги начинали ощущать, что влияние русской революции было таким слабым, потому что сама Россия все больше теряла вес на международной арене. Похоже, и ее враги, и союзники думали, что стремление русской революции к миру было всего лишь неосознанным выражением ее военной слабости. Из этого следовал опасный вывод: нужно помочь военному министру организовать наступление, которое докажет, что революция способствовала росту военной мощи России и что ее голос в международных делах должен звучать намного громче, чем прежде.
Тем временем было решено провести межсоюзническую конференцию по пересмотру военных целей. Временное правительство планировало послать туда делегацию, в которую должны были войти и специально избранные представители Советов. Советская демократия, боявшаяся полного фиаско и этой конференции, на этот раз торопиться не стала. Сначала нужно было повысить свой авторитет. Легче всего этого было достичь с помощью победы, одержанной революционной армией на фронте.
Такой поворот революционной мысли в кругах врагов революции восприняли с живейшим одобрением. Он соответствовал духу времени. Многие давно подталкивали революционную демократию на этот путь. В Россию прибывали делегации социалистов стран-союзников, тесно связанных со своими правительствами и получавших от последних тайное задание уговорить русских предпринять более активные действия на фронте. Особенно сильное впечатление произвела на русских бельгийская делегация во главе с Вандервельде и Де Маном. Она тронула сердца многих рассказом о трагической судьбе бельгийского народа и просьбой спасти его, проведя наступление. Вся цензовая Россия стояла за это. Для нее единственным оправданием революции было то, что последняя могла спасти страну от военного поражения и национального унижения, к которым вел Россию царизм. В частности, обеспеченные круги считали военную победу и связанный с ней подъем шовинизма единственным способом избежать дальнейшего усугубления социальной революции. Кроме того, имелись промежуточные элементы, для которых Керенский был рыцарем в сверкающих доспехах, поставившим на кон честь революции, чтобы в бою доказать превосходство свободной России над Россией царской.
Воинственные призывы прессы звучали все громче. Она умоляла, пела гимны и трубила: наступление, наступление, наступление! Одного трезвого слова, сказанного против этого единодушного хора, было достаточно, чтобы заработать репутацию большевика, предателя, даже германского агента.
Но логика ситуации была ясна. Либо высшее командование действительно готовит наступление на фронте, либо оно считает наступление преждевременным. В первом случае шум, поднятый прессой, является преступным предупреждением врага. Во втором безответственная газетная шумиха представляет собой преступную попытку дешевых политиканов с помощью шантажа заставить армию провести операцию, которая с военной точки зрения нецелесообразна.
На съезде социалистов-революционеров, состоявшемся в конце мая, лидер партии Чернов сознательно заострил этот вопрос. Он сказал: «У нас нет революционной армии, а есть дезорганизованная масса, из которой можно создать армию; эта работа еще не завершена. Почему в такой момент, когда данная работа началась и развивается, люди в тылу кричат о наступлении и подталкивают к действию, последствия которого трудно предугадать, тем более штатскому человеку? Что это значит? Это значит толкать армию на военную авантюру, которая может закончиться ее полным уничтожением. Тогда «краснобаи буржуазной прессы» первыми выразят свое злорадство и обвинят революцию в крахе армии. Возможно, они уже надеются погреть руки в огне, который поглотит русскую армию, если та позволит вовлечь себя в незрелую авантюру»5.
Но это предупреждение только еще больше испортило отношения внутри правительства, в том числе между Черновым и правительственным большинством во главе с Керенским.
Позже выяснилось, что его мнение совпало с мнением многих военных специалистов, включая нескольких военных атташе союзников. Они поделились своими опасениями с рядом влиятельных лиц, в том числе с Милюковым. Кроме того, Милюкова посетила специальная делегация ставки во главе с полковником Новосильцевым, пытавшаяся с его помощью отговорить правительство от плана немедленного наступления. В выступлении Брусилова на прошедшем в ставке совещании командующих армиями читаем: «В начале операции я показывал вам, что на успех рассчитывать не приходится». Однако все эти предупреждения не вышли за пределы четырех стен.
Армия продолжала страдать от скрытого антагонизма между командованием и солдатской массой, а полевые командиры находились между молотом и наковальней. Покончить с таким положением можно было только двумя способами. Либо пойти по пути Французской революции и дать революционной армии революционных лидеров, в том числе из полевых командиров, близость к солдатам и революционный энтузиазм которых могли бы компенсировать их неопытность. Либо применить противоположный метод: повернуть часы назад, доверить старым генералам беспощадную чистку армии и принудить оставшихся к безоговорочному повиновению. Коалиционное правительство не могло применить первый способ: соглашение со старыми генералами было непременным условием компромисса, на котором была основана коалиция. Второй способ означал политическое самоубийство: если бы старым генералам удалось полностью подчинить себе армию, с ее помощью они бы легко задушили революцию. Было принято промежуточное решение. У солдат имелись свои «комитеты». Между ними и командованием нужно было создать «коалицию». Эта роль отводилась комиссарам Временного правительства, миниатюрным Керенским, по его примеру балансировавшим между двумя враждебными партиями. Как армия могла стать сильной и единой, если в таких условиях оказывалось слабым и раздробленным даже гражданское правительство?
Главный комиссар фронта Станкевич задавал тон всем комиссарам и офицерам, имевшим влияние на солдатские комитеты. Его верный сторонник Виленкин, председатель комитета 5-й армии, сформулировал отношение к комитетам следующим образом: «Задача нашего комитета заключалась в том, чтобы привести армию в такое состояние, чтобы по приказу командующего армией любая часть могла без колебаний арестовать комитет. Тогда мы, руководители комитета, могли бы сказать: «Наш долг перед страной выполнен». Керенский, Станкевич, Виленкин и им подобные с задачей не справились, и только благодаря этой неудаче генерал Корнилов не арестовал их всем скопом во время своего мятежа. На практике вышло совсем наоборот: «Любой полк был готов арестовать своих командиров, но аресту комитетов сопротивлялся»6. Вести такую армию в наступление означало заранее обрекать себя на поражение.
Результаты наступления Керенского были разными. В некоторых секторах «наступать было абсолютно безнадежно» с самого начала. В районе Двинска «генерал Данилов пытался убедить ставку, что у наступления нет ни малейшего шанса на успех. В беседе со мной, – пишет Станкевич, – командиры корпусов и дивизий открыто говорили, что они не видят шансов на успех у этого наступления, вызванного, по их мнению, исключительно «политическими причинами». Солдаты, которых вели в бой люди, не видевшие в наступлении никакого смысла, также относились к предстоящему делу без всякого энтузиазма. Однако все (или почти все) подчинились приказу – естественно, не без помощи заградительных отрядов. Но потом началась всеобщая сумятица. «Они взяли несколько населенных пунктов, кое-где продвинулись вперед, откуда-то привели пленных, а затем попали под сильный огонь противника. Никакой общей концепции атаки не было. Роты сбивались с курса и теряли своих офицеров. Никто не командовал наступлением, все шло по инерции, но сила инерции скоро выдыхалась». В результате части возвращались на исходную позицию.
Однако в некоторых секторах у частей боевого духа хватало. «Начало атаки выглядело великолепно: части охотно шли вперед под красными флагами». 2-й армии «австрияки, как обычно, сдавались целыми полками». На участке 7-й армии все обстояло куда хуже; энтузиазм атакующих быстро выдохся. В некоторых местах солдаты наткнулись на проволочные заграждения, не уничтоженные артиллерией, и оказались беспомощными: «Они не были обучены и оснащены для преодоления таких препятствий». На главного комиссара армии произвело сильное впечатление отсутствие необходимой техники. «С таким оборудованием атака под сильным артиллерийским огнем противника не имеет шансов на успех даже в том случае, если боевой дух частей высок как никогда».
Наступление «на авось» начали люди, которые заставили себя поверить в его успех. Даже Керенский, «вернувшись в ставку после инспектирования фронта, сказал Брусилову: «Я не верю в возможность успеха наступления»7. В такой обстановке он должен был отдать приказ о прекращении наступления. Но Керенскому не хватило на это смелости. После провала наступления, австро-германского контрнаступления и катасгрофы на Юго-западном фронте он ухватился за телеграмму Корнилова как за якорь спасения. Генерал сообщил: «Я заявляю, что отечество гибнет, а потому по собственной инициативе требую немедленного прекращения наступления на всех фронтах для сохранения армии и ее реорганизации на основе строгой дисциплины, чтобы не жертвовать жизнями немногих героев, которые имеют право увидеть лучшие дни».
Хотя Керенский ненавидел всех, кто в то время предупреждал его, что наступление – это опасная авантюра, однако автора этого запоздалого осуждения он наградил высшим военным титулом, назначив Корнилова верховным главнокомандующим. Однако Керенский никогда не отличался последовательностью. Комиссии, которая расследовала мятеж Корнилова, он сказал: «Я помню, что комментарий генерала Корнилова в его телеграмме от 11 июля о необходимости немедленного прекращения наступления на всех фронтах сыграл важную роль в его назначении верховным главнокомандующим»8.
Это было свидетельством слабости. Слишком тщеславный, чтобы вовремя остановиться или осудить свои действия, Керенский с радостью свалил на Корнилова ответственность за прекращение наступления.
Станкевич продолжает: «Армия перенесла случившееся более спокойно», в то время как «Керенский воспринял это чуть ли не как крах революции. Я не знаю, было ли это пониманием истинного значения поражения или сожалением о возможностях, которые могли бы открыться в случае успеха наступления как во внешней, так и во внутренней политике... Внезапно он впал в острейшую депрессию»9. Деникин выражается еще конкретнее: «Несомненно, Керенский сделал это от отчаяния». Отчаяние – плохой советчик. Назначение Корнилова верховным главнокомандующим открыло новую главу в истории революции.
Провал «наступления Керенского» был лишь итогом всей деятельности коалиционного правительства. В рабочем, аграрном, национальном вопросах, во внешней политике и, наконец, в военном вопросе коалиционное правительство только и делало, что топталось на месте.
Революционная страна испытала цензовое правительство и отвергла его. На смену цензовому пришло коалиционное правительство: оно было создано слишком поздно и сумело справиться с новыми проблемами не лучше лидеров Думы.
Что оставалось?
Ответ прост: создать однородное правительство из тех элементов, которые составляли меньшинство в коалиционном кабинете. Иными словами, оставалось испытать только правительство Церетели – Чернова и дать ему возможность осуществлять политику, ради которой социалисты и их сторонники вошли в правительство Львова и Керенского. В отличие от правительства широкой коалиции, оно было бы правительством «узкой коалиции», объединенным фронтом демократических партий. В него могли бы войти социалисты-революционеры, социал-демократы, трудовики, народные социалисты, лидеры кооперативного движения, а также люди, отколовшиеся от правых (вроде Некрасова) и от левых (вроде Красина).
Такое правительство имело бы большинство в Советах, в городских думах и земствах и на предстоящем Учредительном собрании: это доказывают неопровержимые статистические данные выборов. Оно могло бы усилить свои позиции еще до Учредительного собрания, созвав «предпарламент», состоящий из делегатов земств и городских дум; иными словами, парламент, основанный на всеобщих, но не прямых выборах; до созыва Учредительного собрания оно могло бы объявить себя ответственным перед этим органом. Это было бы единственно возможное демократическое правительство, правительство большинства, контролируемое большинством населения.
При других вариантах были возможны только правительства меньшинства – либо правого, либо левого. В любом случае такое правительство было бы диктаторским, подавляющим большинство и превращающим его в меньшинство; это была бы диктатура либо правых, либо левых. Правая диктатура была бы военной, направленной против рабочего класса, против революционного крестьянства, против получивших равные права национальностей, против демократизировавшейся армии и выступающей за войну до победного конца, который польстил бы национальному тщеславию, компенсировав военные жертвы за счет побежденных.
Одно время многие со страхом или с надеждой верили, что ход событий заставит Керенского объявить себя диктатором. Ленин всегда называл его «маленьким Бонапартом». Троцкий отмечал, что хотя Керенский и не Бонапарт, но он является «математической точкой приложения бонапартизма в России». Позже, на Демократическом совещании, созванном Советами, Керенский заявил, что многие люди не раз предлагали ему стать диктатором. Но он не соглашался. Почему? Потому что этого нельзя было достичь? Или потому, что он сам не видел себя диктатором? Видимо, не поэтому. 27 августа, во время корниловского мятежа, он потребовал у членов своего кабинета письменных заявлений об отставке, оправдывая эту «концентрацию власти» в его руках – непродолжительной, но личной власти – следующим образом: «В борьбе с заговором, во главе которого стоит человек с сильной волей, государство должно противопоставить ему власть, обладающую способностью к быстрым и решительным действиям. Такая власть не может быть коллегиальной, а еще менее коалиционной». Керенский обладал необыкновенным талантом изрекать прописные истины торжественным тоном и снабжать их иллюстрациями, не имеющими никакого отношения к «тексту». На самом деле мятеж Корнилова, как мы вскоре убедимся, был ликвидирован именно «коллегиально». Правда, коллегия была слишком большая; в нее вошли Советы и солдатские комитеты. Керенский стоял на пачке заявлений об отставке – развалинах его с таким трудом созданной «коалиции», – как Марий на развалинах Карфагена, приняв красивую позу «рокового мужчины», оказавшегося в гордом одиночестве. Но он был сделан не из того теста, из которого лепят диктаторов. Керенский мог лишь копировать интонации и жесты диктатора и мечтать о том, каким благосклонным диктатором он будет. Вот что пишет об этом генерал Лукомский:
«В своих поездках на фронт Керенский забывал страх перед Советом рабочих и солдатских депутатов, который он ощущал в Петрограде, набирался мужества и часто обсуждал со своими спутниками вопрос создания сильного правительства, формирования директории или передачи власти диктатору. Поскольку большинству этих спутников и сопровождающих ставка была ближе, чем премьер, содержание этих бесед тут же докладывали нам»10.
Согласно показаниям морского министра Лебедева, Керенский говорил ему тоном человека, который делится своей самой заветной мечтой: «Ах, если бы только они [лидеры Совета и Думы, собравшиеся вместе. – Примеч. авт.] доверили мне власть, настоящую полную власть!» В то время он нейтрализовал думские элементы в правительстве с помощью министров, пришедших из Совета, а советские элементы – Думскими. Опираясь на центральную группу своих личных сторонников, он мог делать практически все, что хотел, постоянно перемещая большинство от правых к левым и наоборот и решая судьбу всех декретов с помощью Некрасова и Терещенко (которых называли тайной директорией или триумвиратом). Диктаторскую власть предлагали Керенскому только значительно более узкие группы. Он упоминал казачьи круги и неких «представителей общественного мнения», не имевших большого веса. Все изменилось бы, если бы июльское наступление Керенского оказалось успешным и его автор вернулся в ореоле победы. Тогда политическая ситуация сделала бы невозможное возможным. С этой точки зрения «острейшая депрессия», в которую, по словам Станкевича, Керенский впал после провала наступления, нисколько не удивительна. Похоже, объяснение, данное в том же отрывке («сожаление о возможностях, которые могли бы открыться в случае успеха наступления как во внешней, так и во внутренней политике»), имеет намного большее значение, чем думал сам автор.
Естественно, правые элементы могли согласиться на диктаторство Керенского только очень неохотно и лишь в случае отсутствия более подходящего кандидата. Прошлое Керенского слишком тесно связывало его с революцией и даже с Советами, чтобы он мог сразу начать воевать против них. Их надежда основывалась частично на логике новой ситуации, которая заставляла Керенского следовать по пути наименьшего сопротивления, а частично на понимании того, что Керенский станет заложником тех, кто поможет ему получить диктаторскую власть. Правые испытали большое облегчение, когда Керенский расстался с мечтой о личной диктатуре и передал верховное командование Корнилову, предложив им нового, вполне оперившегося кандидата и неожиданный шанс овладеть армией, а значит, и властью.
Естественно, все сторонники правой диктатуры начали тут же группироваться вокруг человека, который внезапно получил полную возможность захватить власть.
Что же касается сторонников левой диктатуры, большевиков, то им было гораздо выгоднее ждать своей очереди, reculer pour m?eux sauter [студить свое жаркое (фр.). – Примеч. пер.] . Трудно было придумать более удачный трамплин для их «прыжка к власти», чем подавление силами вооруженного народа контрреволюционного генеральского путча, а особенно путча, дорогу которому расчистило само Временное правительство, назначившее Корнилова верховным главнокомандующим. Инерция вооруженного подавления контрреволюции должна была привести к собственному наступлению и победе.
Тем временем армия, которая во время революции живет мыслями и надеждами всей страны, не оставалась безучастной к происходящим событиям. Политика топтания на месте в военном вопросе была такой же роковой для революции, как и нежелание правительства решать рабочий, крестьянский и национальный вопросы.
Революционная демократия ожидала, что Терещенко станет проводить активную политику, пересмотрит дипломатическое наследие самодержавия, печально известные тайные договоры и для этого устроит конференцию с союзниками. Кроме того, советская демократия была готова осуществлять собственную активную внешнюю политику. Она собиралась созвать международную конференцию рабочих организаций и социалистических партий, чтобы начать одновременное движение во всех странах за отказ от агрессивных целей и достижение подлинно демократического мира. Такой мир означал бы не произвольное расширение границ одного государства за счет других, а создание новой Европы на основе закона, исключение повторения мировой войны и стремление к экономическому сотрудничеству всех стран.
Действия правительства и советской демократии должны были сочетаться и дополнять друг друга.
Первые ответы английского и французского правительства на предложения коалиции оказались неутешительными: Милюков правильно предупреждал, что «для нового правительства реакция союзников будет тяжелым ударом». Ответные ноты демонстрировали нарушение политического единства в рядах союзников, а политическое единство было сердцевиной единства стратегического. Франция и Англия требовали выполнения существующих соглашений. У России был только один логичный курс. Если она не хотела заключать немедленный сепаратный мир с Германией, то могла объявить Германии и Австро-Венгрии сепаратную войну – то есть такую войну, цели которой абсолютно отличались от целей ее бывших союзников. Эта идея уже появилась в определенных социалистических кругах. Политическое разделение Восточного и Западного фронтов со стратегической точки зрения обеспечило бы России чрезвычайно необходимую свободу действий. Всю войну она была вынуждена служить подручным союзников. Она начинала наступления не так, как это было предусмотрено ее собственным генеральным планом, а там и тогда, где и когда это вызывалось военными трудностями того или иного союзника. Это ломало всю русскую стратегию и заставляло ее таскать из огня каштаны для других. С другой стороны, разрыв с союзниками мог ударить Россию в самое больное место: лишить ее военных поставок, которые Англия осуществляла через Мурманск. Конечно, для Англии сепаратная война России против Германии и Австро-Венгрии была бы лучше, чем сепаратный мир; их искусные дипломаты могли бы сыграть на этом. Завершение сепаратной войны России с немцами и австрийцами сепаратным миром предоставляло две возможности. Первая: заключение нового договора с союзниками и новое превращение сепаратной войны в союзническую на основе позитивной мирной платформы; публикация последней разрядила бы душную атмосферу, которой дышала Европа. Вторая: сепаратное, но одновременное заключение мира. Действительно, Соединенные Штаты после отказа ратифицировать Версальский договор официально завершили войну с Германией отдельным актом, словно эта война была сепаратной. Но когда в России говорили о сепаратном мире, обычно имелось в виду нечто совсем иное: быстрый выход из войны в ее критический момент, что для российского общественного мнения означало замаскированное предательство Европы Германии Гогенцоллернов. При этом никто не думал о сепаратном мире американского типа.
Позиция Франции и Англии была не такой непоколебимой, как казалось с виду. Делегация французских социалистов во главе с Марселем Кашеном и Мариусом Муте покинула Россию с совсем другим настроением. С помощью Альбера Тома они провели закрытое заседание французской палаты депутатов, на котором обсуждались цели войны. Именно тогда стало впервые известно о последнем тайном договоре с царской дипломатией, заключенном меньше чем за месяц до свержения самодержавия. Он предусматривал ни больше ни меньше как разделение Германии и создание буферного государства Рейнланд. Этот договор вызвал в палате настоящую сенсацию. У него нашлись сторонники. Но атаки на договор были столь яростными, что глава правительства Рибо объявил: поскольку Россия отказалась от претензий на Константинополь и черноморские проливы, Франция может не выполнять февральский договор, который должен был служить ей «компенсацией».
Английская дипломатия пошла по тому же пути. Через лондонского корреспондента петроградских «Биржевых ведомостей» было передано умно составленное полуофициальное коммюнике: «Ни разделение Турции, ни разделение Австро-Венгрии не являются краеугольными камнями европейской военной политики»; это «всего лишь уступка российской военной программе». Все другие вопросы пересмотра внутренних европейских границ (Эльзас-Лотарингия, Трентино, автономия Польши и Богемии) «имеют отношение к Англии лишь с точки зрения интересов ее союзников». Конечно, ссылка на первородный империалистический грех царской дипломатии как причину собственного падения была лишь маневром, но революционной России не было дела до того, каким образом английская дипломатия оправдывала свое прошлое. В заключительной части коммюнике ясно указывалось: «Если русское правительство желает, британское правительство согласно возобновить и при необходимости пересмотреть условия договоров со своими союзниками».
В принципе путь к такому пересмотру открылся, но до цели было еще далеко. Гордиев узел тайных договоров был сильно запутан. Военная мощь России значительно снизилась. Проблема заключалась в том, сможет ли Россия найти настоящих союзников в ее борьбе за демократический мир. После вступления в войну Соединенных Штатов для нее открылись новые горизонты.
Центральный орган крупнейшей русской политической партии социалистов-революционеров «Дело народа» опубликовал статью Чернова, призывавшую к немедленному и радикальному изменению внешней политики новой России за счет максимального сближения с Соединенными Штатами, основанного на сходстве целей. Эта идея вызвала отклик даже у профессиональных дипломатов старой школы. Бывший посол в Вашингтоне барон Розен лично явился в штаб-квартиру эсеров, чтобы выразить Чернову свою поддержку.
При Терещенко российская официальная дипломатия не сумела проявить необходимую гибкость и активность. Согласно русскому «вице-послу» в Лондоне К.Д. Набокову, «Временное правительство продемонстрировало прискорбную близорукость, не использовав этот момент для налаживания тесных связей не только с правительством Соединенных Штатов, но и со всей этой страной в целом. Открывались огромные возможности. В тот момент мы могли завоевать вечную симпатию американского народа. Но Временное правительство ограничилось лишь простой заменой одного посла (Бахметьева) на другого такого же»1.
Виновата в этом была не только Россия. Если не Терещенко и официальная дипломатия, то умеренные партии советской демократии были готовы протянуть руку Вудро Вильсону, но он не нашел с ними общего языка. Милюков не без злорадства замечал, что «самым неприятным для Терещенко был текст американской ноты, в которой Френсис [американский посол. – Примеч. пер.] отказался изменить хотя бы слово» и которая «явно была рассчитана на то, чтобы выбить почву из-под ног российской внешней политики; тут Вильсон был беспощаден»2. Но у Вильсона не было такой цели; произошло колоссальное недоразумение. Только что отказавшийся от политики нейтралитета и решивший принять участие в мировой войне, плохо осведомленный о политике Совета, президент Соединенных Штатов не понял стремления последнего вырваться из тенет тайных договоров и его твердого намерения избежать послевоенного устройства Европы, отравленного продолжающимся неравенством победителей и побежденных. Вильсон ответил на русскую ноту целым трактатом, посвященным совсем другой теме: почему нужно вести войну с Германией Гогенцоллернов, а не заключать с ней мир. Но Совет в таком объяснении не нуждался. Россия давно вела войну, и Совет давно прилагал усилия к тому, чтобы усилить мощь русской армии. Вместо ответа на глубокие и мучительные вопросы, стоявшие перед новой Россией, президент США ответил описанием полемики, в которой Вильсон, решивший принять участие в войне, побеждает Вильсона – сторонника нейтралитета, представляя себе, что таким образом он наставляет русских на путь истинный. Но проповедь была направлена не по адресу. Она не попала в цель и вызвала чувство взаимного непонимания. Германские круги в Соединенных Штатах, резко критиковавшие Вильсона за отказ от политики нейтралитета, использовали популярные пацифистские лозунги, поэтому Вильсон отождествлял пацифизм с прогерманизмом; в России это лило воду на мельницу крайне правых шовинистов, злейших врагов и клеветников демократии. Вильсон не подозревал такого исхода, но это дела не меняло. Он получил резкий ответ. Объединившиеся кадеты и большевики злобно радовались возникшему непониманию. Кадеты видели в этом доказательство правильности политики Милюкова. Большевики высмеивали надежды, возлагавшиеся на Вильсона; он – такой же империалист, как и все остальные, только маскируется ханжескими проповедями, а умеренное большинство Совета имело глупость поверить в эту иллюзию.
Но в данном вопросе у Совета никаких иллюзий не было. Его лидеры хорошо помнили обращение Вильсона к конгрессу в декабре 1914 г., призывавшее Соединенные Штаты заниматься внутренними делами и снабжать свой народ и другие народы мира. Америка понимала преимущества нейтралитета для богатой капиталистической страны. Она захватила все мировые рынки. Ее собственная промышленность быстро развивалась, поскольку продукция последней требовалась странам, вынужденным приспосабливать свою промышленность к нуждам войны.
Лидеры Совета прекрасно понимали логику дальнейших событий. Заокеанское государство должно было иметь дело с воюющей стороной, которая владела океаном, то есть с Антантой. Чем дольше продолжалась война, тем больше становилось значение кредита. Долг Антанты Америке рос не по дням, а по часам. Америка вложила в Антанту такой большой капитал, что просто не могла позволить уничтожить ее, а это неизбежно случилось бы, если бы союзники проиграли мировую войну или если бы война продолжалась до полного взаимного истощения.
Независимо от Германии, поставившей ва-банк на абсурдно провокационное объявление беспощадной подводной войны торговому судоходству нейтральных стран, настал момент, когда из-за спины должника должен был выйти его кредитор и положить на весы истории «меч Бренна». Вожди Совета не собирались требовать от американцев романтического альтруизма. Напротив, крупные материальные интересы Соединенных Штатов были залогом постоянства ее внешнеполитического курса. Кредитору недостаточно спасти своего должника от гибели. Мир не должен содержать зародыш новой войны или заставлять должника подрывать свои силы непроизводительными тратами на гонку вооружений.
Какой бы прозаической ни была причина желания влиятельных деловых кругов Америки как можно скорее восстановить порядок в Европе, само наличие этого желания было положительным фактором. Без него президент Вильсон мог бы так же мечтать о Лиге Наций, о праве на самоопределение, о «верховенстве закона» в международных отношениях, как это делали многие до него. Без него он не смог бы привести в действие огромную мощь Соединенных Штатов и включить хотя бы часть этих глубоко чуждых Европе принципов в Версальский мирный договор.
В своих планах умиротворения Европы президент Вильсон имел только одного абсолютно искреннего и надежного союзника: новую Россию, Россию демократии трудящихся, Россию «Обращения к народам мира».
Но Вильсон этого не понял. Результатом роковой ошибки стала его трагедия, его изоляция во время переговоров в Версале, его фиаско (несмотря на незначительный внешний успех) и быстрое падение популярности.
Альбер Тома уехал из России, оставив Терещенко следующее послание: «Русская революция – не просто перестройка внутренней структуры России, но могучее движение идеалов, показывающее желание русского народа бороться за равенство, свободу и справедливость как у себя на родине, так и в сфере международных отношений». Этим объясняется его настойчивое стремление «добиться общего мира на условиях, исключающих всякое насилие (независимо от его причин) и империалистические цели (независимо от их формы)». Единство России с ее союзниками должно «обеспечить общее согласие по всем вопросам, основанное на принципах Русской революции». Послание заканчивается одобрением принципиального согласия союзников пересмотреть свои военные цели и предложением созвать специальную межсоюзническую конференцию «в ближайшем будущем, когда для нее возникнут благоприятные условия».
Уверенная в искренней поддержке Терещенко, советская демократия поторопилась создать эти «благоприятные условия», одним из которых должен был стать международный социалистический съезд в Стокгольме. Социалисты стран-союзников приехали в Россию, чтобы попросить активизировать войну против Германии и Австро-Венгрии и помешать встрече социалистов вражеского лагеря перед заключением мира. Они уехали из России, увозя сильное впечатление от моральной атмосферы Великой русской революции, и были готовы сделать шаг ей навстречу. Альбер Тома и Хендерсон вернулись домой с твердым намерением помочь Стокгольмскому съезду добиться успеха. Специальная делегация Совета должна была выехать за границу. Даже посол Бьюкенен советовал своему правительству выдать английским лейбористам паспорта для поездки в Стокгольм ради сохранения мира между Временным правительством и Советом3.
Но попытка организовать Стокгольмский съезд провалилась. Она встретила неожиданное препятствие. Временное правительство пером Терещенко красноречиво объяснило желание русского народа преодолеть стремление к завоеваниям. Оно публично заявило, что «это желание придает сил членам русского Временного правительства; в службе ему они видят свой долг». Кто мог предположить, что в этой невинной фразе скрывается бомба?
3 августа русский поверенный в делах в Лондоне К. Набоков направил Терещенко длинную телеграмму, извещая его о течениях, враждебно настроенных к Стокгольмскому съезду, и в частности о высказываниях лидера британских консерваторов Бонара Лоу. Телеграмма заканчивалась следующим образом:
«Для сохранения союзнических отношений с Англией, общественное мнение и большинство правительства которой выступают против конференции, я думаю, чрезвычайно желательно ясно сказать мистеру Бальфуру [британскому министру иностранных дел. – Примеч. пер.], что русское правительство так же, как британский кабинет, считает ее частным, а не государственным делом и что решения конференции, если она состоится, ни в коей мере не будут определять дальнейший курс России по отношению к ее союзникам».
Желание Набокова, дипломата царской школы, помочь антистокгольмской агитации в Англии и усилить позиции консерваторов против Хендерсона в правительстве было понятно. Но кто мог представить, что вместо жестокого нагоняя Набоков получит у Терещенко сочувствие? 8 августа Набоков, ждавший ответа «с горячим нетерпением», получил от министра иностранных дел следующую телеграмму:
«Я полностью одобряю ваше предложение сделать заявление английскому правительству. Можете передать министру иностранных дел, что русское правительство не в состоянии запретить русским делегатам участвовать в Стокгольмской конференции социалистов, однако эта конференция является исключительно частным делом и ее решения ни в коем случае не ограничат свободу действий правительства».
На дипломатическом языке сие означало, что для русского министерства иностранных дел Стокгольмский съезд был в лучшем случае неизбежным злом. Но этого Набокову показалось мало. Он добавил к ответу Терещенко собственные комментарии, направленные против усилий Хендерсона и Макдональда. Последний только что совершил специальную поездку в Париж, чтобы помочь созыву Стокгольмского съезда. Кроме того, Набоков напал на радикальную прессу, которая уже заявила, что Россия боится превращения Стокгольмского съезда во «всеобщую социалистическую мирную конференцию».
На следующий день Набокова пригласил к себе Ллойд Джордж, на столе которого уже лежала телеграмма от Альбера Тома, доказывавшая, что Набоков не одинок. Она была короткой и ясной: «Kerensky пе veut pa de conference» [«Керенский на конференцию не приедет» (фр.). – Примеч. пер.].«Злобный маленький валлиец» назвал ноту Набокова Бальфуру «документом огромного значения», который дает ему «полное право запретить конференцию». Ллойд Джордж известил Набокова, что он уже потребовал от Хендерсона как члена правительства оказать необходимое давление на партийную конференцию лейбористов. Хендерсон ограничился обещанием сообщить коллегам о «небольшом изменении отношения русского правительства к конференции»; свою позицию он не изменил и продолжал защищать идею съезда. Тогда Ллойд Джордж, понимая, что на телеграмму Тома сослаться нельзя, попросил Набокова разрешить Бальфуру напечатать российскую ноту. По мысли британского премьер-министра, это должно было доказать, что поведение Хендерсона на конференции лейбористов было «нарушением его долга перед страной; следовательно, он должен выйти из правительства». Зная, что Керенский в глубине души на его стороне, Набоков согласился на выборочную публикацию ноты. После этого Ллойд Джордж с ликованием сослался на «официальное сообщение, доказывающее, что отношение русского правительства к Стокгольмской конференции изменилось намного сильнее, чем было объявлено». Бальфур назвал эту публикацию «новым подтверждением общности взглядов русского и британского правительств в вопросе Стокгольмской конференции». Под этим предлогом английским лейбористам было отказано в выдаче паспортов для поездки в Стокгольм.
Так Набоков совершил подкоп под Хендерсона. Но кнопку нажали в другом месте, о чем свидетельствует телеграмма Тома. Как француз узнал об этом? Набоков сообщает: «Позже Терещенко сказал мне, что Керенский в личной беседе с ним высказался против конференции и что он, Терещенко, конфиденциально сообщил об этом мсье Пети, сотруднику французского посольства в Петрограде, который поддерживал прямую связь с Тома». Терещенко прекрасно знал, для чего существуют такие «конфиденциальные связи».
Так с помощью Пети и Набокова Керенский и Терещенко блокировали организаторов Стокгольмского съезда, уверенных в их поддержке, и исподтишка убрали Хендерсона, который делал все возможное, чтобы укрепить Временное правительство. Это как нельзя лучше показывает, чего стоило их обещание «черпать силы из желания русского народа создать справедливые международные отношения».
Мы снова и снова вспоминаем более позднее заявление Керенского, что в глубине души он был «самым консервативным из министров». Он имел на это право. Несчастье заключалось в том, что он тщательно притворялся самым революционным из министров. Это несоответствие между внешностью и сущностью передалось и Терещенко. «При Терещенко, – говорит Милюков, – дипломаты союзников знали, что «демократическая терминология» его депеш была неохотной уступкой требованиям момента, и относились к ней снисходительно, так как главным для них было содержание, а не форма... В сущности, политика Терещенко просто продолжала политику Милюкова»4.
Иными словами, во внешней политике коалиционное правительство вновь вернуло революцию к ситуации, которая спровоцировала первый кризис. Раньше нейтрализовали друг друга две внешние силы: цензовое правительство и Совет. На сей раз ту же ситуацию создали две фракции правительства. Нейтрализуя друг друга, они обрекали внешнюю политику коалиции на топтание на месте.
Внешняя политика советской демократии зашла в тупик. Но тогда демократия так и не узнала правды. Она даже не подозревала, кто именно провалил идею Стокгольмского съезда. На правительства союзников рассчитывать не приходилось, поскольку в этих странах народное движение за демократию было еще недостаточно развито, чтобы оказать на них давление. Советские круги начинали ощущать, что влияние русской революции было таким слабым, потому что сама Россия все больше теряла вес на международной арене. Похоже, и ее враги, и союзники думали, что стремление русской революции к миру было всего лишь неосознанным выражением ее военной слабости. Из этого следовал опасный вывод: нужно помочь военному министру организовать наступление, которое докажет, что революция способствовала росту военной мощи России и что ее голос в международных делах должен звучать намного громче, чем прежде.
Тем временем было решено провести межсоюзническую конференцию по пересмотру военных целей. Временное правительство планировало послать туда делегацию, в которую должны были войти и специально избранные представители Советов. Советская демократия, боявшаяся полного фиаско и этой конференции, на этот раз торопиться не стала. Сначала нужно было повысить свой авторитет. Легче всего этого было достичь с помощью победы, одержанной революционной армией на фронте.
Такой поворот революционной мысли в кругах врагов революции восприняли с живейшим одобрением. Он соответствовал духу времени. Многие давно подталкивали революционную демократию на этот путь. В Россию прибывали делегации социалистов стран-союзников, тесно связанных со своими правительствами и получавших от последних тайное задание уговорить русских предпринять более активные действия на фронте. Особенно сильное впечатление произвела на русских бельгийская делегация во главе с Вандервельде и Де Маном. Она тронула сердца многих рассказом о трагической судьбе бельгийского народа и просьбой спасти его, проведя наступление. Вся цензовая Россия стояла за это. Для нее единственным оправданием революции было то, что последняя могла спасти страну от военного поражения и национального унижения, к которым вел Россию царизм. В частности, обеспеченные круги считали военную победу и связанный с ней подъем шовинизма единственным способом избежать дальнейшего усугубления социальной революции. Кроме того, имелись промежуточные элементы, для которых Керенский был рыцарем в сверкающих доспехах, поставившим на кон честь революции, чтобы в бою доказать превосходство свободной России над Россией царской.
Воинственные призывы прессы звучали все громче. Она умоляла, пела гимны и трубила: наступление, наступление, наступление! Одного трезвого слова, сказанного против этого единодушного хора, было достаточно, чтобы заработать репутацию большевика, предателя, даже германского агента.
Но логика ситуации была ясна. Либо высшее командование действительно готовит наступление на фронте, либо оно считает наступление преждевременным. В первом случае шум, поднятый прессой, является преступным предупреждением врага. Во втором безответственная газетная шумиха представляет собой преступную попытку дешевых политиканов с помощью шантажа заставить армию провести операцию, которая с военной точки зрения нецелесообразна.
На съезде социалистов-революционеров, состоявшемся в конце мая, лидер партии Чернов сознательно заострил этот вопрос. Он сказал: «У нас нет революционной армии, а есть дезорганизованная масса, из которой можно создать армию; эта работа еще не завершена. Почему в такой момент, когда данная работа началась и развивается, люди в тылу кричат о наступлении и подталкивают к действию, последствия которого трудно предугадать, тем более штатскому человеку? Что это значит? Это значит толкать армию на военную авантюру, которая может закончиться ее полным уничтожением. Тогда «краснобаи буржуазной прессы» первыми выразят свое злорадство и обвинят революцию в крахе армии. Возможно, они уже надеются погреть руки в огне, который поглотит русскую армию, если та позволит вовлечь себя в незрелую авантюру»5.
Но это предупреждение только еще больше испортило отношения внутри правительства, в том числе между Черновым и правительственным большинством во главе с Керенским.
Позже выяснилось, что его мнение совпало с мнением многих военных специалистов, включая нескольких военных атташе союзников. Они поделились своими опасениями с рядом влиятельных лиц, в том числе с Милюковым. Кроме того, Милюкова посетила специальная делегация ставки во главе с полковником Новосильцевым, пытавшаяся с его помощью отговорить правительство от плана немедленного наступления. В выступлении Брусилова на прошедшем в ставке совещании командующих армиями читаем: «В начале операции я показывал вам, что на успех рассчитывать не приходится». Однако все эти предупреждения не вышли за пределы четырех стен.
Армия продолжала страдать от скрытого антагонизма между командованием и солдатской массой, а полевые командиры находились между молотом и наковальней. Покончить с таким положением можно было только двумя способами. Либо пойти по пути Французской революции и дать революционной армии революционных лидеров, в том числе из полевых командиров, близость к солдатам и революционный энтузиазм которых могли бы компенсировать их неопытность. Либо применить противоположный метод: повернуть часы назад, доверить старым генералам беспощадную чистку армии и принудить оставшихся к безоговорочному повиновению. Коалиционное правительство не могло применить первый способ: соглашение со старыми генералами было непременным условием компромисса, на котором была основана коалиция. Второй способ означал политическое самоубийство: если бы старым генералам удалось полностью подчинить себе армию, с ее помощью они бы легко задушили революцию. Было принято промежуточное решение. У солдат имелись свои «комитеты». Между ними и командованием нужно было создать «коалицию». Эта роль отводилась комиссарам Временного правительства, миниатюрным Керенским, по его примеру балансировавшим между двумя враждебными партиями. Как армия могла стать сильной и единой, если в таких условиях оказывалось слабым и раздробленным даже гражданское правительство?
Главный комиссар фронта Станкевич задавал тон всем комиссарам и офицерам, имевшим влияние на солдатские комитеты. Его верный сторонник Виленкин, председатель комитета 5-й армии, сформулировал отношение к комитетам следующим образом: «Задача нашего комитета заключалась в том, чтобы привести армию в такое состояние, чтобы по приказу командующего армией любая часть могла без колебаний арестовать комитет. Тогда мы, руководители комитета, могли бы сказать: «Наш долг перед страной выполнен». Керенский, Станкевич, Виленкин и им подобные с задачей не справились, и только благодаря этой неудаче генерал Корнилов не арестовал их всем скопом во время своего мятежа. На практике вышло совсем наоборот: «Любой полк был готов арестовать своих командиров, но аресту комитетов сопротивлялся»6. Вести такую армию в наступление означало заранее обрекать себя на поражение.
Результаты наступления Керенского были разными. В некоторых секторах «наступать было абсолютно безнадежно» с самого начала. В районе Двинска «генерал Данилов пытался убедить ставку, что у наступления нет ни малейшего шанса на успех. В беседе со мной, – пишет Станкевич, – командиры корпусов и дивизий открыто говорили, что они не видят шансов на успех у этого наступления, вызванного, по их мнению, исключительно «политическими причинами». Солдаты, которых вели в бой люди, не видевшие в наступлении никакого смысла, также относились к предстоящему делу без всякого энтузиазма. Однако все (или почти все) подчинились приказу – естественно, не без помощи заградительных отрядов. Но потом началась всеобщая сумятица. «Они взяли несколько населенных пунктов, кое-где продвинулись вперед, откуда-то привели пленных, а затем попали под сильный огонь противника. Никакой общей концепции атаки не было. Роты сбивались с курса и теряли своих офицеров. Никто не командовал наступлением, все шло по инерции, но сила инерции скоро выдыхалась». В результате части возвращались на исходную позицию.
Однако в некоторых секторах у частей боевого духа хватало. «Начало атаки выглядело великолепно: части охотно шли вперед под красными флагами». 2-й армии «австрияки, как обычно, сдавались целыми полками». На участке 7-й армии все обстояло куда хуже; энтузиазм атакующих быстро выдохся. В некоторых местах солдаты наткнулись на проволочные заграждения, не уничтоженные артиллерией, и оказались беспомощными: «Они не были обучены и оснащены для преодоления таких препятствий». На главного комиссара армии произвело сильное впечатление отсутствие необходимой техники. «С таким оборудованием атака под сильным артиллерийским огнем противника не имеет шансов на успех даже в том случае, если боевой дух частей высок как никогда».
Наступление «на авось» начали люди, которые заставили себя поверить в его успех. Даже Керенский, «вернувшись в ставку после инспектирования фронта, сказал Брусилову: «Я не верю в возможность успеха наступления»7. В такой обстановке он должен был отдать приказ о прекращении наступления. Но Керенскому не хватило на это смелости. После провала наступления, австро-германского контрнаступления и катасгрофы на Юго-западном фронте он ухватился за телеграмму Корнилова как за якорь спасения. Генерал сообщил: «Я заявляю, что отечество гибнет, а потому по собственной инициативе требую немедленного прекращения наступления на всех фронтах для сохранения армии и ее реорганизации на основе строгой дисциплины, чтобы не жертвовать жизнями немногих героев, которые имеют право увидеть лучшие дни».
Хотя Керенский ненавидел всех, кто в то время предупреждал его, что наступление – это опасная авантюра, однако автора этого запоздалого осуждения он наградил высшим военным титулом, назначив Корнилова верховным главнокомандующим. Однако Керенский никогда не отличался последовательностью. Комиссии, которая расследовала мятеж Корнилова, он сказал: «Я помню, что комментарий генерала Корнилова в его телеграмме от 11 июля о необходимости немедленного прекращения наступления на всех фронтах сыграл важную роль в его назначении верховным главнокомандующим»8.
Это было свидетельством слабости. Слишком тщеславный, чтобы вовремя остановиться или осудить свои действия, Керенский с радостью свалил на Корнилова ответственность за прекращение наступления.
Станкевич продолжает: «Армия перенесла случившееся более спокойно», в то время как «Керенский воспринял это чуть ли не как крах революции. Я не знаю, было ли это пониманием истинного значения поражения или сожалением о возможностях, которые могли бы открыться в случае успеха наступления как во внешней, так и во внутренней политике... Внезапно он впал в острейшую депрессию»9. Деникин выражается еще конкретнее: «Несомненно, Керенский сделал это от отчаяния». Отчаяние – плохой советчик. Назначение Корнилова верховным главнокомандующим открыло новую главу в истории революции.
Провал «наступления Керенского» был лишь итогом всей деятельности коалиционного правительства. В рабочем, аграрном, национальном вопросах, во внешней политике и, наконец, в военном вопросе коалиционное правительство только и делало, что топталось на месте.
* * *
А тем временем жизнь шла вперед. Приближалась катастрофа.Революционная страна испытала цензовое правительство и отвергла его. На смену цензовому пришло коалиционное правительство: оно было создано слишком поздно и сумело справиться с новыми проблемами не лучше лидеров Думы.
Что оставалось?
Ответ прост: создать однородное правительство из тех элементов, которые составляли меньшинство в коалиционном кабинете. Иными словами, оставалось испытать только правительство Церетели – Чернова и дать ему возможность осуществлять политику, ради которой социалисты и их сторонники вошли в правительство Львова и Керенского. В отличие от правительства широкой коалиции, оно было бы правительством «узкой коалиции», объединенным фронтом демократических партий. В него могли бы войти социалисты-революционеры, социал-демократы, трудовики, народные социалисты, лидеры кооперативного движения, а также люди, отколовшиеся от правых (вроде Некрасова) и от левых (вроде Красина).
Такое правительство имело бы большинство в Советах, в городских думах и земствах и на предстоящем Учредительном собрании: это доказывают неопровержимые статистические данные выборов. Оно могло бы усилить свои позиции еще до Учредительного собрания, созвав «предпарламент», состоящий из делегатов земств и городских дум; иными словами, парламент, основанный на всеобщих, но не прямых выборах; до созыва Учредительного собрания оно могло бы объявить себя ответственным перед этим органом. Это было бы единственно возможное демократическое правительство, правительство большинства, контролируемое большинством населения.
При других вариантах были возможны только правительства меньшинства – либо правого, либо левого. В любом случае такое правительство было бы диктаторским, подавляющим большинство и превращающим его в меньшинство; это была бы диктатура либо правых, либо левых. Правая диктатура была бы военной, направленной против рабочего класса, против революционного крестьянства, против получивших равные права национальностей, против демократизировавшейся армии и выступающей за войну до победного конца, который польстил бы национальному тщеславию, компенсировав военные жертвы за счет побежденных.
Одно время многие со страхом или с надеждой верили, что ход событий заставит Керенского объявить себя диктатором. Ленин всегда называл его «маленьким Бонапартом». Троцкий отмечал, что хотя Керенский и не Бонапарт, но он является «математической точкой приложения бонапартизма в России». Позже, на Демократическом совещании, созванном Советами, Керенский заявил, что многие люди не раз предлагали ему стать диктатором. Но он не соглашался. Почему? Потому что этого нельзя было достичь? Или потому, что он сам не видел себя диктатором? Видимо, не поэтому. 27 августа, во время корниловского мятежа, он потребовал у членов своего кабинета письменных заявлений об отставке, оправдывая эту «концентрацию власти» в его руках – непродолжительной, но личной власти – следующим образом: «В борьбе с заговором, во главе которого стоит человек с сильной волей, государство должно противопоставить ему власть, обладающую способностью к быстрым и решительным действиям. Такая власть не может быть коллегиальной, а еще менее коалиционной». Керенский обладал необыкновенным талантом изрекать прописные истины торжественным тоном и снабжать их иллюстрациями, не имеющими никакого отношения к «тексту». На самом деле мятеж Корнилова, как мы вскоре убедимся, был ликвидирован именно «коллегиально». Правда, коллегия была слишком большая; в нее вошли Советы и солдатские комитеты. Керенский стоял на пачке заявлений об отставке – развалинах его с таким трудом созданной «коалиции», – как Марий на развалинах Карфагена, приняв красивую позу «рокового мужчины», оказавшегося в гордом одиночестве. Но он был сделан не из того теста, из которого лепят диктаторов. Керенский мог лишь копировать интонации и жесты диктатора и мечтать о том, каким благосклонным диктатором он будет. Вот что пишет об этом генерал Лукомский:
«В своих поездках на фронт Керенский забывал страх перед Советом рабочих и солдатских депутатов, который он ощущал в Петрограде, набирался мужества и часто обсуждал со своими спутниками вопрос создания сильного правительства, формирования директории или передачи власти диктатору. Поскольку большинству этих спутников и сопровождающих ставка была ближе, чем премьер, содержание этих бесед тут же докладывали нам»10.
Согласно показаниям морского министра Лебедева, Керенский говорил ему тоном человека, который делится своей самой заветной мечтой: «Ах, если бы только они [лидеры Совета и Думы, собравшиеся вместе. – Примеч. авт.] доверили мне власть, настоящую полную власть!» В то время он нейтрализовал думские элементы в правительстве с помощью министров, пришедших из Совета, а советские элементы – Думскими. Опираясь на центральную группу своих личных сторонников, он мог делать практически все, что хотел, постоянно перемещая большинство от правых к левым и наоборот и решая судьбу всех декретов с помощью Некрасова и Терещенко (которых называли тайной директорией или триумвиратом). Диктаторскую власть предлагали Керенскому только значительно более узкие группы. Он упоминал казачьи круги и неких «представителей общественного мнения», не имевших большого веса. Все изменилось бы, если бы июльское наступление Керенского оказалось успешным и его автор вернулся в ореоле победы. Тогда политическая ситуация сделала бы невозможное возможным. С этой точки зрения «острейшая депрессия», в которую, по словам Станкевича, Керенский впал после провала наступления, нисколько не удивительна. Похоже, объяснение, данное в том же отрывке («сожаление о возможностях, которые могли бы открыться в случае успеха наступления как во внешней, так и во внутренней политике»), имеет намного большее значение, чем думал сам автор.
Естественно, правые элементы могли согласиться на диктаторство Керенского только очень неохотно и лишь в случае отсутствия более подходящего кандидата. Прошлое Керенского слишком тесно связывало его с революцией и даже с Советами, чтобы он мог сразу начать воевать против них. Их надежда основывалась частично на логике новой ситуации, которая заставляла Керенского следовать по пути наименьшего сопротивления, а частично на понимании того, что Керенский станет заложником тех, кто поможет ему получить диктаторскую власть. Правые испытали большое облегчение, когда Керенский расстался с мечтой о личной диктатуре и передал верховное командование Корнилову, предложив им нового, вполне оперившегося кандидата и неожиданный шанс овладеть армией, а значит, и властью.
Естественно, все сторонники правой диктатуры начали тут же группироваться вокруг человека, который внезапно получил полную возможность захватить власть.
Что же касается сторонников левой диктатуры, большевиков, то им было гораздо выгоднее ждать своей очереди, reculer pour m?eux sauter [студить свое жаркое (фр.). – Примеч. пер.] . Трудно было придумать более удачный трамплин для их «прыжка к власти», чем подавление силами вооруженного народа контрреволюционного генеральского путча, а особенно путча, дорогу которому расчистило само Временное правительство, назначившее Корнилова верховным главнокомандующим. Инерция вооруженного подавления контрреволюции должна была привести к собственному наступлению и победе.
Тем временем армия, которая во время революции живет мыслями и надеждами всей страны, не оставалась безучастной к происходящим событиям. Политика топтания на месте в военном вопросе была такой же роковой для революции, как и нежелание правительства решать рабочий, крестьянский и национальный вопросы.
1 Набоков К.Д. Испытания дипломата. Стокгольм, 1921. С. 98 – 99.
2 Милюков. История... Т. 1. Ч. 1. С. 178.
3 Беседа Карлотты с Бьюкененом, пересказанная Соннино // Красный архив. Т. 5(24). С. 155-156.
4 Милюков. Указ. соч. Т. 1. Ч. 1. С. 167.
5 Третий съезд партии социалистов-революционеров: Стенографический отчет. Пг., 1917. С. 194.
6 Станкевич. Воспоминания. С. 146.
7 Деникин. Очерки... Т. 1. Ч. 2. С. 160.
8 Дело Корнилова. С. 15.
9 Станкевич. Указ. соч. С. 160.
10 Лукомский. Воспоминания. Т. 1. С. 225.
2 Милюков. История... Т. 1. Ч. 1. С. 178.
3 Беседа Карлотты с Бьюкененом, пересказанная Соннино // Красный архив. Т. 5(24). С. 155-156.
4 Милюков. Указ. соч. Т. 1. Ч. 1. С. 167.
5 Третий съезд партии социалистов-революционеров: Стенографический отчет. Пг., 1917. С. 194.
6 Станкевич. Воспоминания. С. 146.
7 Деникин. Очерки... Т. 1. Ч. 2. С. 160.
8 Дело Корнилова. С. 15.
9 Станкевич. Указ. соч. С. 160.
10 Лукомский. Воспоминания. Т. 1. С. 225.
<< Назад Вперёд>>