Глава 6. Позиция социалистических партий
Почему Совет не сформировал собственное Временное правительство? Это вопрос с двойным дном. Во-первых, нужно понять, как вожди советской демократии расценивали собственную позицию. Во-вторых, выяснить, какие объективные причины диктовали им такой способ действий.
Единой точки зрения на эту проблему у советской демократии не было.
В конце 1890-х годов, когда перспектива революции в России казалась отдаленной, тогдашняя революционная демократия была представлена двумя крупными партиями – социал-демократами (эсдеками) и социалистами-революционерами (эсерами).
Каждая партия пыталась разглядеть сквозь туман будущего таинственные очертания грядущей революции, определить ее характер, продолжительность и историческое значение. Каждая партия пыталась представить собственную историческую миссию на заключительном этапе движения, чтобы с самого начала твердо идти к намеченной цели.
Сначала социал-демократы, тогда еще не разделившиеся на большевиков и меньшевиков, исходили из ортодоксального марксизма. Они считали, что историческая эволюция России будет проходить так же, как в странах Западной Европы, путем развития капитализма. Для России, бедной аграрной страны, индустриализация которой тормозилась наличием сильных зарубежных конкурентов в лице транснациональных компаний, этот путь обещал быть долгим (тем более что России предстояло не только провести индустриализацию, но и превратиться из бедной капиталистической страны в богатую). Поэтому цель приближавшейся русской революции (как и первых революций в других европейских странах) заключалась всего-навсего в создании условий для ускоренного развития капитализма, в ликвидации докапиталистических пережитков, рабского принудительного труда и политического абсолютизма, тормозившего инициативу и активность народа. После падения самодержавия к власти должна была прийти буржуазия; следовательно, ведущая роль в уничтожении абсолютизма должна была принадлежать последней. Пролетариат, как исторический наследник буржуазии, должен был вооружиться терпением и сначала помочь буржуазии, историческому наследнику абсолютизма, потребовать ее наследство. Таким образом, роль пролетариата заключалась в том, чтобы: 1) поддерживать либеральную буржуазию в ее борьбе с абсолютизмом; 2) подталкивать буржуазию к полному искоренению самодержавия, не допуская никаких компромиссов; и 3) в обмен на поддержку получить от буржуазной революции полную свободу для собственных организаций, как политических, так и тред-юнионистских, право участвовать в решении вопросов государственной важности, а также законы, позволяющие пролетариату оказывать все более сильное влияние на промышленность.
Такой была первоначальная, классическая точка зрения социал-демократии на роль пролетариата в приближавшейся революции.
Однако первым подводным камнем, на который напоролась Россия, оказался агарный вопрос.
Социал-демократы считали, что российский аграрный капитализм будет развиваться так же, как и промышленный, но значительно медленнее и болезненнее. Они думали, что сельские помещики превратятся в современных крупных землевладельцев, создателей высокопродуктивных «фабрик зерна». После этого в деревне произойдет размежевание: меньшинство крестьян станет мелкими собственниками, а большинство – безземельными пролетариями, аграрной ветвью промышленного рабочего класса. Но по мере развития событий контуры приближавшейся аграрной революции становились более отчетливыми. Все трудовое крестьянство стремилось получить в собственность землю тех, кто не обрабатывал ее собственными руками, в то время как находившийся в зачаточном состоянии сельскохозяйственный пролетариат стремился вернуться в прежнее мелкобуржуазное состояние за счет получения своей части поделенных помещичьих земель.
Вторым подводным камнем стало политическое поведение буржуазии. Чем дальше страна находилась от Западной Европы, тем трусливее был ее средний класс. Он боялся самодержавия, но еще сильнее боялся рабочего движения, которому нисколько не доверял.
Раскол между большевиками и меньшевиками произошел из-за решительной попытки первых учесть две особенности российской реальности, не предусмотренные марксистской доктриной. До войны большевизм придерживался классической социал-демократической догмы о том, что русская революция покончит с самодержавием, бюрократией, дворянством и крепостным правом, но не с буржуазией. «Русская революция, – писал Ленин в предисловии к одной из работ Каутского, опубликованной в 1907 г., – не социалистическая; следовательно, она не обязана закончиться диктатурой, или единовластием пролетариата». Иными словами, это будет всего лишь буржуазно-демократическая революция. Но российская буржуазия была антидемократичной и стремилась к компромиссу с царем, так как ненавидела рабочее движение. Следовательно, буржуазную революцию нужно было совершить против самой буржуазии, и сделать это должен был пролетариат. Поскольку буржуазия оказалась ненадежным союзником, заменить ее в этом качестве должно было крестьянство. «Буржуазная революция силами рабочих и крестьян при нейтрализации ненадежной буржуазии – таков главный тезис большевистской тактики», – заявлял в то время Ленин. В крайнем случае была возможна совместная диктатура рабочих и крестьян, но целью такой диктатуры являлась бы не социалистическая революция, а лишь максимально полное осуществление целей буржуазно-демократической революции.
Меньшевики отказались поддержать этот тезис Ленина, сочтя его политической авантюрой. С их точки зрения, социалистическая партия, пришедшая к власти в стране, не готовой к социализму, была обречена на провал. Наличие всей полноты власти и в то же время ограничение ее проведением либерально-буржуазных реформ вопиюще противоречило принципам социализма; как бы ни объяснялось это противоречие исторически, массы, не искушенные в ученых доктринах, такого объяснения не поняли бы. Социал-демократы либо разочаровали бы эти массы и оказались в изоляции, не порадовав никого и огорчив всех, либо под нажимом масс зашли бы дальше, чем позволял беспристрастный анализ исторических возможностей, и начали фантастический социальный эксперимент, заранее обреченный на неудачу. Это означало бы политическое банкротство и предательство собственной программы.
Большевики прекрасно понимали силу этого аргумента, который сами часто повторяли во времена верности «классическому» марксизму. Впервые это противоречие было преодолено во время мировой войны. Зрелище высокоразвитого немецкого «военного социализма» со всеобщей воинской повинностью, диктаторским распределением продуктов питания, угля и прочего, контролем над промышленностью (включая обязательное объединение в синдикаты с фиксированием цен и введением продуктовых карточек) подстегнуло воображение большевиков. Если подобная экономическая система окажется в руках не буржуазно-милитаристского государства типа Германии, а в руках «рабоче-крестьянской диктатуры» и будет служить не военным нуждам, а мирному развитию, то с помощью такого способа страна достигнет желанного социалистического рая.
Социалисты-революционеры с самого начала не принимали классический марксизм как социал-демократическую теорию революции.
Эсеры утверждали, что буржуазная революция, которая выразится лишь в смене правительства, но не затронет социальную структуру и отношения собственности, открыв путь гегемонии капитализма во всех сферах экономической жизни, в России невозможна. Российская буржуазия не способна возглавить революцию такого типа, ибо, судя по прошлому опыту, она склонна к союзу с реакционными силами, во главе которых стоит царское правительство. С другой стороны, эсеры считали, что российская революция в ее аграрной фазе должна нанести сильный удар по институту частной собственности. Эсеры понимали, что российским трудящимся не хватает зрелости – то есть опыта экономического самоуправления автономными кооперативными предприятиями, который требуется для построения социалистического общества. Они не пытались проводить метафизическую демаркационную линию между капитализмом и социализмом, а говорили о долгом периоде «лейборизма». В союзе с крестьянством пролетариат мог осуществить такую «народническо-лейбористскую» революцию и установить политическую демократию, постепенно наполняя эту форму более глубоким социальным содержанием. Новый порядок был бы не социализмом, а периодом создания законодательной базы для новых производственных отношений в рамках товарно-денежной экономики. Он выражался бы в постепенном развитии коллективных форм экономической активности и соответствующем ослаблении индивидуальных хозяйств. Это означало бы отказ от частного землевладения, основанного на римском праве, и его замену равным индивидуальным правом на обработку национализированной земли. Новый порядок предусматривал эволюцию кооперации, ускоренную поддержкой государства, развитие муниципальной и государственной собственности, системы фабричного самоуправления, а на финальной стадии – создание самоуправляемого народного хозяйства. Короче говоря, эта революция означала постепенный переход от экономики, основанной на частной инициативе, к организованной экономической демократии. Эту демократию следовало создавать не указами об учреждении производственных коллективов, не запретом или удушением частной экономической инициативы, а органическим развитием инициативы общественной, которая сначала должна была на практике доказать свою способность заменить частный капитал в соревновании с последним, получая тот же результат при меньших затратах или лучший результат при тех же затратах. Такой режим трудовой демократии не является социализмом. Но путь от него к социализму будет свободен от новых катастроф и революций. Это путь мирного развития, объединяющего в экономической жизни личное с общественным не через доктринерские теории, а через живой и развивающийся практический опыт1.
Обзор попыток предсказать характер приближавшейся революции был бы неполным без упоминания так называемой теории «перманентной революции» Парвуса и Троцкого, претендовавшей на то, что она является синкретической суммой всех предшествующих теорий и способна заменить каждую из них. Согласно этой теории, постоянно развивающаяся революция неизбежно начнется как буржуазно-демократическая, затем последует ряд промежуточных состояний, логично сменяющих друг друга, смешанных и противоречивых; благодаря этим противоречиям они надолго не сохранятся и будут вынуждены постоянно делать новый шаг, пока не будет выполнена программа-максимум, целью которой является полная и окончательная победа социализма2.
Данный обзор позволяет представить разброс мнений об историческом значении революции, существовавший внутри советской демократии. К этим расхождениям добавлялось отсутствие согласия по вопросу об отношении к мировой войне и обязанностях пролетариата в этом кровавом хаосе. Здесь можно выделить четыре совершенно разных направления взглядов революционно-демократических партий:
1. Требование скорейшего окончания войны любой ценой, поскольку бремя самого невыгодного мира – меньшее зло, чем дальнейшее продолжение взаимной национальной ненависти, падение всеобщей нравственности за счет привыкания к массовому уничтожению людей и безумная растрата человеческих ресурсов, грозящая уничтожить цивилизацию.
2. Усиление отказа мириться с войной, внутренний саботаж, уничтожение аппарата войны (армии и полиции), продиктованное желанием поражения собственного правительства как более опасного врага, чем внешний. Логическим выводом этой точки зрения является превращение войны с внешним врагом в войну гражданскую.
3. Неограниченное «принятие войны» ради соблюдения национальных интересов. Это принятие означает временный отказ от всех партийных и классовых целей ради победы, объединение усилий всех партий и всех классов.
4. Стремление к внутреннему революционному перевороту во время войны для немедленной замены ее консервативных политических и международных целей целями революции (как оборонительными, так и наступательными).
Но разница взглядов на войну не всегда совпадала с разницей взглядов на историческую цель и распространение революции. Иными словами, единая позиция в отношении целей революции могла сочетаться с различными взглядами на войну, а общее отношение к войне не мешало единомышленникам расходиться во мнениях относительно целей революции.
Когда на следующее утро после падения самодержавия встал вопрос о создании правительства, Совет поддержал точку зрения социал-демократов. Инициатива создания Петроградского совета принадлежала частично меньшевистской фракции Государственной думы (большевистская фракция была привлечена к суду за «пораженческую» политику и выслана в Сибирь), а частично – более умеренному правому крылу рабочего движения, Рабочей группе Центрального военно-промышленного комитета. Социалисты-революционеры бойкотировали выборы в четвертую Государственную думу. Однако отдельные депутаты, разделявшие взгляды этой партии, создали в Думе так называемую фракцию трудовиков полусоциалистического толка. Наполовину социалистами были лидер этой фракции Керенский и старый революционер Н.В. Чайковский, представлявший трудовиков в Совете, куда он был выбран крайне правыми за патриотизм и призыв к мирному развитию кооперативного движения. Их близость к буржуазному лагерю вызывала ликование у членов Совета, поскольку доказывала правильность «классической» социал-демократической точки зрения на то, что лидерство буржуазии в русской революции неизбежно.
Более левая социал-демократическая группа во главе со Стекловым и Сухановым поддерживала практические выводы, основанные на «классической» точке зрения, и не соглашалась с большинством лишь в военном вопросе; она придерживалась первого направления («мир любой ценой»), тогда как большинство социал-демократических лидеров являлись приверженцами либо третьего (оборонцы), либо четвертого направления (революционные оборонцы).
Ведущие социал-демократические члены Совета считали отказ советской демократии создавать Временное правительство и предоставление этого права цензовой демократии вполне естественными. В Совете преобладала точка зрения, согласно которой русская революция являлась буржуазной и должна была положить начало долгому историческому периоду капиталистической индустриализации России. Казалось, ход событий подтверждал ее правильность. Результаты диспутов по вопросу создания правительства соответствовали этой теории. Вскоре она оказалась опровергнутой. Но важнее было другое: в решающий момент теории и доктрины некоторых фракций продемонстрировали свою неэффективность и обманули ожидания людей, которые фанатично верили в них всю свою жизнь. Тактика определялась исключительно революционной ситуацией, и иногда люди просто не успевали понять, что их поступки кардинально противоречат идеям, которые они разделяли, когда революция была лишь далекой «музыкой будущего» .
Советская демократия предоставила право создать правительство демократии цензовой – возможно, сама не сознавая того – просто потому, что это был путь наименьшего сопротивления; в противном случае ей пришлось бы столкнуться со множеством трудностей как внешнего, так и (главным образом) внутреннего характера.
Советская демократия стремилась к единой программе. Но в лагере цензовой демократии, которую представлял «прогрессивный блок», единства не было. С самого начала этот блок трещал по всем швам, и царские министры со злобной радостью ждали его распада. Однако буржуазные политики той поры были людьми более гибкими и искусными в компромиссах, чем лидеры революции. Долгое «подпольное» существование и отлучение от легальной политической деятельности требовало от последних идейного единства, беспощадной логики и фанатичного соблюдения партийных догм. Тайная борьба во все времена и у всех народов была школой беспредметного теоретизирования и гордой непримиримости. Только практическое участие в делах государства позволяет осознать свою ответственность и способность оценивать каждый шаг по его немедленному результату.
Во-вторых, цензовая демократия обладала всеми интеллектуальными и политическими ресурсами. У каждой легальной партии был свой генеральный штаб, свой мозг. А революционную демократию в решающий момент представляли случайные люди второго и даже пятого разряда. Ее лидеры находились в Сибири или за границей. В отсутствие своих идеологов, вдохновителей и командиров скромные рядовые члены партии не торопились принимать на свои плечи бремя, которое могло оказаться слишком тяжелым даже для их вождей.
В-третьих, у лидеров цензовой демократии было еще одно огромное преимущество. Их имена знала вся Россия. Регулярные выступления цвета буржуазных партий в городских думах, на собраниях юридических, научных и образовательных ассоциаций, предвыборных митингах и с трибуны Государственной думы приковывали к себе внимание всей страны. В отличие от них, вожди революционных партий, известные и ценимые только в своих узких кругах, жившие под псевдонимами и партийными кличками, менявшие фамилии и паспорта, тщательно скрывавшие от посторонних свою значительность, были, за немногими исключениями, таинственными незнакомцами, о которых враги могли безнаказанно распространять самые нелепые и чудовищные слухи.
В-четвертых, самые великие вожди революционной демократии были абсолютно невежественны в технике осуществления государственной власти и работы аппарата правительства. Даже многие кадеты ощущали свою неготовность для работы в такой сфере. Шульгин пишет, что требование «прогрессивного блока» создать «правительство народного доверия» означало передачу власти в руки «небюрократов». Правый кадет, позднее посол Временного правительства в Париже В.А. Маклаков протестовал: «Почему в руки «небюрократов»? Как раз в руки бюрократов, только других бюрократов, более умных и честных... Но мы, люди, пользующиеся «народным доверием», ничего не сможем сделать, потому что не разбираемся в таких вещах. Мы не знаем техники. А времени учиться нет»3. Но кадеты все же изучали эту «технику» в городских думах и земствах, в четырех Государственных думах, в парламентских комиссиях, сотрудничали с министрами во время принятия бюджетов министерств и инспектировали их работу. Лидеры революционной демократии изучали работу министерств только в тюрьмах и сибирской ссылке, будучи объектами этой работы; «самоуправление» было им знакомо только благодаря выборам старшего по тюремной камере. Скачок из далекой сибирской деревни или женевской колонии политэмигрантов в министерское кресло был для них равнозначен перенесению на другую планету.
Наконец, буржуазные партии имели за плечами десять с лишним лет легального существования и были хорошо организованы, в то время как ядро рабочих, социалистических и прочих революционных партий представляли собой «профессиональные революционеры». Теперь к этому ядру, как к скелету, впервые предстояло добавить плоть и кровь, заставить ее циркулировать по венам и артериям, обзавестись хорошо развитой нервной системой и мощными мышцами. Революционные партии испытывали такой приток новых членов, что их лидеры смотрели на это с тайным ужасом: что будет, когда старая гвардия растворится в этой политически неопытной сырой массе? Решения такой массы, скорее всего, будут случайными. Партии станут непрочными ассоциациями, реагирующими на настроения уличной толпы как флюгер. Одним словом, перед революционной демократией стояла беспрецедентная задача закрепления своих достижений, обучения новых членов, привития им навыков дисциплины и создания гармоничной системы партийных органов. Для решения такой задачи требовались лучшие и самые искусные партийные силы, а знающие, опытные и надежные люди в каждой революционной партии были наперечет. Если бы все крупные личности перешли работать в правительство, министерства и главные органы местного самоуправления, это обескровило бы любую партийную организацию и Совет. Инстинкт самосохранения заставлял партии сопротивляться переходу их вождей на работу в правительство, где те превращались в заложников аппарата, и прививать «партийным патриотам» отвращение к административной работе.
Нет, нежелание советской демократии создавать правительство было вызвано не теориями и догмами, а ощущением «бремени власти». Совет с радостью воспользовался социалистической доктриной «буржуазной революции», имеющей «глубокое теоретическое обоснование», чтобы переложить это бремя на плечи цензовой демократии. И именно в этот момент буржуазные партии, которые предпочитали получить власть из рук царя и ужасно боялись принять ее из рук революции, неожиданно прекратили сопротивление. Шульгин говорил: «Лучше взять власть самим, чем позволить взять ее каким-то мерзавцам, которых уже выбрали на фабриках».
Инициатор решения Совета о передаче власти цензовой демократии Суханов понимал, что это значит «доверить власть классовому врагу», но все же сделал данное предложение, потому что оно «давало полную свободу бороться против этого врага», сулило демократии «окончательную победу в недалеком будущем», но не должно было «лишать буржуазию надежды победить». Предложение было мудрое, но абсолютно не соответствовавшее развитию событий. Суханов и его сторонники хотели одного: «гарантии полной политической свободы, абсолютной свободы союзов и агитации». Но поскольку за спинами лидеров цензовой демократии маячила «тень столыпинской Государственной думы», Совету пришлось добавить требование «немедленных мер по созыву Учредительного собрания»[12]. По собственному признанию Суханова, он «сознательно пренебрег другими интересами и требованиями демократии, какими бы бесспорными и важными они ни были». Военный вопрос он также оставил без внимания. Цензовая демократия могла отказаться создать правительство, которое осуществляло бы политику мира; в этом случае Советам пришлось бы принять власть в условиях, которые сделали бы заключение мира самой спорной частью их программы. Позиция армии представляла собой загадку, и немедленное столкновение мнений могло бы погубить как фронт, так и революцию.
Эта хитрая конструкция имела один недостаток. Передача власти какой-то группе на определенных условиях предполагает, что передающие власть следят за тем, как соблюдаются эти условия. Такой контроль прост и естествен, когда люди, осуществляющие власть, одной плоти и крови с теми, кто их контролирует. Но когда контролирующие и контролируемые относятся к разным лагерям, антагонистически чуждым и враждебным друг другу, это может привести только к одному: постоянной борьбе с невозможностью обратиться в какую-либо юридическую инстанцию. Вероятность такого исхода увеличивало то, что никакого соглашения о формах подобного контроля заключено не было. Это привело ядро первого Совета к полному политическому банкротству. Видимо, оно не понимало, что органы контроля всегда отвечают перед народом за тех, кого они контролируют. Оно думало, что передача власти буржуазии на определенных «условиях» позволит держать последнюю «на коротком поводке», чтобы впоследствии расстаться с ней и начать свою «борьбу». Оно считало, что правительство цензовой демократии будет соперником Советов и в то же время беспристрастным судьей, следящим за тем, чтобы каждая сторона соблюдала правила «честной борьбы». Но, во-первых, цензовое правительство, которое существовало с согласия советской демократии, могло быть настоящим правительством только в том случае, если бы в обмен на абсолютно честное соблюдение соглашения оно пользовалось полной поддержкой советской демократии. Во-вторых, что значит «честная борьба с одинаковым оружием» между правительством и теми, кто согласился доверить ему государственную власть? В нормальных условиях мирного времени, когда действуют органы народного представительства, это означало бы обращение к парламенту, вотум недоверия правительству, его отставку или новые всеобщие выборы. Но временное революционное правительство – это своего рода феномен. Оно всегда обладает большей властью (правда, на более короткий срок), чем обычное правительство, поскольку возникает до и для создания прежде не существовавшего национального представительного органа, и до выполнения этой миссии действует диктаторски, не отчитываясь ни перед кем. Нормальное законное диктаторство (конечно, если оно не захватило власть силой) предполагает позднейшую ответственность за честность и правильность выполнения своей миссии, но не предусматривает ежедневного контроля и запретов, иначе оно не будет диктаторством. Лидеры Совета, поддержавшие точку зрения Суханова, были стихийными диалектиками с сильным налетом макиавеллизма, но не обладали политической зрелостью. Было чрезвычайно важно, чтобы личный состав правительства полностью соответствовал цели последнего. Но авторы компромисса думали по-другому. «Последний пункт повестки дня – состав правительства – много времени не занял. Было решено не вмешиваться и позволить буржуазии сформировать правительство так, как она сочтет нужным»4.
Это безразличие к личному составу правительства было очень характерной приметой времени. Оно отражало интеллектуальный уровень довоенного социализма, действовавшего во всей Европе как безответственная оппозиция. Чем более левым был фланг, который социал-демократы занимали в парламенте, тем настойчивее они защищали свою пассивную непримиримость. Стеклов и Суханов искренне верили, что их равнодушие к личному составу нового русского правительства и готовность передать власть цензовой буржуазной демократии были признаком политической левизны. Они забыли, что безответственная оппозиция европейского довоенного социализма была продиктована его слабостью по сравнению с объединенными силами буржуазии. Социал-демократическая партия Германии могла вести яростные битвы с буржуазным большинством в рейхстаге; воинственность помогала объединять их ряды, но не влияла на развитие общества в целом. В России же все было по-другому. Цензовое правительство на каждом шагу ощущало собственную слабость, в то время как любой «безответственный» жест его «оппонентов» из Совета воспринимался возбужденными массами как сигнал к штурму остатков царской Думы, которую по каким-то непонятным причинам еще терпят. Самые энергичные элементы масс, делавших революцию, считали это насмешкой над народом; изменить их точку зрения советским макиавеллистам, заключившим соглашение с «прогрессивным блоком», было не под силу.
Мы уже отмечали реакцию умного монархиста Кривошеина на известие о личном составе Временного правительства. Если сравнить его с составом «правительства обороны», создание которого планировалось в 1915 г. (оно должно было стать «правительством народного доверия», но по-прежнему подчиняться царю), то главная разница заключалась в замене Родзянко на посту премьера князем Львовым[13] и вводе Керенского, который был членом Временного комитета Думы и одновременно членом президиума Совета и являлся наполовину трудовиком, наполовину эсером. Это было единственной данью общественному мнению, которое давно, еще до революции, стало более левым, чем «прогрессивный блок». Включить Керенского в состав правительства предложил не кто иной, как представитель крайне правого крыла блока, националист Шульгин:
«Мы должны двигаться вперед... Понимаете, когда яхта идет левым галсом, то для перехода на правый нужно взять еще левее, чтобы набрать инерцию... Если на нас свалится власть, нам придется искать поддержку у расширенного левого крыла «прогрессивного блока». Я бы пригласил в правительство Керенского и предоставил ему портфель, допустим, министра юстиции. В данный момент этот пост не имеет значения, но мы должны перетягивать вождей революции на свою сторону. Среди них Керенский – единственный... Пусть лучше он будет с нами, чем против нас»5.
Этот маневр вожди цензовой демократии исполнили, причем довольно искусно. Похоже, советская демократия тоже была удовлетворена: у нее во Временном правительстве появлялся собственный «глаз», без которого никакой превентивный контроль невозможен. Однако это средство вряд ли могло изменить общую ненормальность ситуации, поскольку оно не меняло позицию советской демократии, все еще придерживавшейся позиции неучастия во Временном правительстве и не желавшей нести ответственность за действия последнего. Под влиянием этой идеи Исполнительный комитет Совета большинством в две трети голосов решил не направлять своих представителей в правительство Львова – Милюкова. Однако Керенский уже принял решение стать членом Временного правительства любой ценой. Чтобы добиться этого, он предпринял очень хитрый ход. Он не стал участвовать в совещании Исполнительного комитета, на котором решался этот вопрос (несмотря на то что был заместителем председателя Совета). После этого Керенский неожиданно появился на пленарном заседании Совета, в котором участвовало почти две тысячи человек, и объявил, что ему предложили пост министра юстиции; просить санкции Совета не было времени, поэтому он был вынужден решать вопрос самостоятельно; как министр юстиции он может держать в руках всех представителей старого режима и не хочет позволить им ускользнуть; как министр он уже дал указание освободить всех политических заключенных и позволить депутатам социал-демократов (большевикам, высланным за антивоенную агитацию) с почестями вернуться из ссылки; он просит оказать ему доверие, он готов умереть за революцию, а если такого доверия ему не окажут, то он подаст в отставку с поста заместителя председателя Совета. Керенский сорвал свою порцию аплодисментов и быстро ретировался, снова не приняв участия в дискуссии о том, посылать или не посылать представителей Совета в правительство. После его ухода этот вопрос опять поставили на голосование и, не обсуждая позицию Керенского, почти единодушно решили не участвовать во Временном правительстве. Против проголосовало всего пятнадцать человек. Тем не менее Керенский в отставку с поста заместителя председателя Совета не подал, а Исполнительный комитет не решился автоматически вычеркнуть его имя из списка членов президиума Совета.
Эта двусмысленная ситуация испортила всю комбинацию. Конечно, Керенский мог претендовать на исключительное положение во Временном правительстве: он один представлял в нем советский мир, мир революционной демократии. Однако он вступил в тайный конфликт с этим миром, и Совет больше не мог расценивать его как орган собственного контроля над Временным правительством. Напротив, цензовое правительство пыталось использовать его как таран против Совета. Только личность и политическое чутье Керенского решали, вольет ли его присутствие свежую струю в работу цензового правительства. Позже Керенский, оценивая свою деятельность и, конечно, кое-что преувеличивая с целью завоевать расположение правого крыла эмигрантского общества, так описывал свое пребывание среди лидеров цензовой демократии:
«Единственным органическим элементом власти был Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов первого созыва; он сыграл положительную роль, потому что создал основные принципы управления государством. Причем это было сказано не мною, Керенским, а другими членами Временного правительства; даже командовавший Петроградским военным округом в марте и апреле 1917 г. генерал Корнилов говорил, что он никогда ничего не начинал без консультации с Советом. Я был самым консервативным министром, потому что уже тогда не понимал сущности таких людей, как Стеклов, который теперь ударился в большевизм»6.
Ситуация безнадежно запуталась. Тот самый человек, который должен был курировать слева работу правого правительства и отражать мнение народа, по его собственному признанию, оказался «самым консервативным министром». Тот самый человек, который, по мысли правительства, сознававшего собственную слабость, должен был стать ниточкой, связывающей его с советской демократией, тайно упивался своим постоянным, но скрытым конфликтом с последней. Милюков мог говорить, что «Керенский пользовался и даже злоупотреблял своей позицией в кабинете министров, подчеркивая свою роль «заложника демократии»7, но сам Керенский на этот счет никаких иллюзий не питал. Он всегда подчеркивал свою «надпартийную» позицию, как «человека со стороны»:
«Я всегда говорил от себя, от собственного имени и ни с кем не был связан. Так было в 1912 г., когда я вошел в Государственную думу, несмотря на решение моей партии о бойкоте выборов. Так было и во время моей работы в Думе, и во время войны. Так было в 1917 г., когда я вошел во Временное правительство, несмотря на решение Петроградского совета, органа революционной демократии, которым руководили обе российские социалистические партии»8.
Связи между советской и цензовой демократиями переплелись в гордиев узел, поскольку тот же самый министр, который представлял Совет среди цензовых лидеров и цензовых лидеров в Совете, был членом центральных органов обеих демократий, но при этом всегда утверждал, что имеет право действовать против воли тех и других.
Единой точки зрения на эту проблему у советской демократии не было.
В конце 1890-х годов, когда перспектива революции в России казалась отдаленной, тогдашняя революционная демократия была представлена двумя крупными партиями – социал-демократами (эсдеками) и социалистами-революционерами (эсерами).
Каждая партия пыталась разглядеть сквозь туман будущего таинственные очертания грядущей революции, определить ее характер, продолжительность и историческое значение. Каждая партия пыталась представить собственную историческую миссию на заключительном этапе движения, чтобы с самого начала твердо идти к намеченной цели.
Сначала социал-демократы, тогда еще не разделившиеся на большевиков и меньшевиков, исходили из ортодоксального марксизма. Они считали, что историческая эволюция России будет проходить так же, как в странах Западной Европы, путем развития капитализма. Для России, бедной аграрной страны, индустриализация которой тормозилась наличием сильных зарубежных конкурентов в лице транснациональных компаний, этот путь обещал быть долгим (тем более что России предстояло не только провести индустриализацию, но и превратиться из бедной капиталистической страны в богатую). Поэтому цель приближавшейся русской революции (как и первых революций в других европейских странах) заключалась всего-навсего в создании условий для ускоренного развития капитализма, в ликвидации докапиталистических пережитков, рабского принудительного труда и политического абсолютизма, тормозившего инициативу и активность народа. После падения самодержавия к власти должна была прийти буржуазия; следовательно, ведущая роль в уничтожении абсолютизма должна была принадлежать последней. Пролетариат, как исторический наследник буржуазии, должен был вооружиться терпением и сначала помочь буржуазии, историческому наследнику абсолютизма, потребовать ее наследство. Таким образом, роль пролетариата заключалась в том, чтобы: 1) поддерживать либеральную буржуазию в ее борьбе с абсолютизмом; 2) подталкивать буржуазию к полному искоренению самодержавия, не допуская никаких компромиссов; и 3) в обмен на поддержку получить от буржуазной революции полную свободу для собственных организаций, как политических, так и тред-юнионистских, право участвовать в решении вопросов государственной важности, а также законы, позволяющие пролетариату оказывать все более сильное влияние на промышленность.
Такой была первоначальная, классическая точка зрения социал-демократии на роль пролетариата в приближавшейся революции.
Однако первым подводным камнем, на который напоролась Россия, оказался агарный вопрос.
Социал-демократы считали, что российский аграрный капитализм будет развиваться так же, как и промышленный, но значительно медленнее и болезненнее. Они думали, что сельские помещики превратятся в современных крупных землевладельцев, создателей высокопродуктивных «фабрик зерна». После этого в деревне произойдет размежевание: меньшинство крестьян станет мелкими собственниками, а большинство – безземельными пролетариями, аграрной ветвью промышленного рабочего класса. Но по мере развития событий контуры приближавшейся аграрной революции становились более отчетливыми. Все трудовое крестьянство стремилось получить в собственность землю тех, кто не обрабатывал ее собственными руками, в то время как находившийся в зачаточном состоянии сельскохозяйственный пролетариат стремился вернуться в прежнее мелкобуржуазное состояние за счет получения своей части поделенных помещичьих земель.
Вторым подводным камнем стало политическое поведение буржуазии. Чем дальше страна находилась от Западной Европы, тем трусливее был ее средний класс. Он боялся самодержавия, но еще сильнее боялся рабочего движения, которому нисколько не доверял.
Раскол между большевиками и меньшевиками произошел из-за решительной попытки первых учесть две особенности российской реальности, не предусмотренные марксистской доктриной. До войны большевизм придерживался классической социал-демократической догмы о том, что русская революция покончит с самодержавием, бюрократией, дворянством и крепостным правом, но не с буржуазией. «Русская революция, – писал Ленин в предисловии к одной из работ Каутского, опубликованной в 1907 г., – не социалистическая; следовательно, она не обязана закончиться диктатурой, или единовластием пролетариата». Иными словами, это будет всего лишь буржуазно-демократическая революция. Но российская буржуазия была антидемократичной и стремилась к компромиссу с царем, так как ненавидела рабочее движение. Следовательно, буржуазную революцию нужно было совершить против самой буржуазии, и сделать это должен был пролетариат. Поскольку буржуазия оказалась ненадежным союзником, заменить ее в этом качестве должно было крестьянство. «Буржуазная революция силами рабочих и крестьян при нейтрализации ненадежной буржуазии – таков главный тезис большевистской тактики», – заявлял в то время Ленин. В крайнем случае была возможна совместная диктатура рабочих и крестьян, но целью такой диктатуры являлась бы не социалистическая революция, а лишь максимально полное осуществление целей буржуазно-демократической революции.
Меньшевики отказались поддержать этот тезис Ленина, сочтя его политической авантюрой. С их точки зрения, социалистическая партия, пришедшая к власти в стране, не готовой к социализму, была обречена на провал. Наличие всей полноты власти и в то же время ограничение ее проведением либерально-буржуазных реформ вопиюще противоречило принципам социализма; как бы ни объяснялось это противоречие исторически, массы, не искушенные в ученых доктринах, такого объяснения не поняли бы. Социал-демократы либо разочаровали бы эти массы и оказались в изоляции, не порадовав никого и огорчив всех, либо под нажимом масс зашли бы дальше, чем позволял беспристрастный анализ исторических возможностей, и начали фантастический социальный эксперимент, заранее обреченный на неудачу. Это означало бы политическое банкротство и предательство собственной программы.
Большевики прекрасно понимали силу этого аргумента, который сами часто повторяли во времена верности «классическому» марксизму. Впервые это противоречие было преодолено во время мировой войны. Зрелище высокоразвитого немецкого «военного социализма» со всеобщей воинской повинностью, диктаторским распределением продуктов питания, угля и прочего, контролем над промышленностью (включая обязательное объединение в синдикаты с фиксированием цен и введением продуктовых карточек) подстегнуло воображение большевиков. Если подобная экономическая система окажется в руках не буржуазно-милитаристского государства типа Германии, а в руках «рабоче-крестьянской диктатуры» и будет служить не военным нуждам, а мирному развитию, то с помощью такого способа страна достигнет желанного социалистического рая.
Социалисты-революционеры с самого начала не принимали классический марксизм как социал-демократическую теорию революции.
Эсеры утверждали, что буржуазная революция, которая выразится лишь в смене правительства, но не затронет социальную структуру и отношения собственности, открыв путь гегемонии капитализма во всех сферах экономической жизни, в России невозможна. Российская буржуазия не способна возглавить революцию такого типа, ибо, судя по прошлому опыту, она склонна к союзу с реакционными силами, во главе которых стоит царское правительство. С другой стороны, эсеры считали, что российская революция в ее аграрной фазе должна нанести сильный удар по институту частной собственности. Эсеры понимали, что российским трудящимся не хватает зрелости – то есть опыта экономического самоуправления автономными кооперативными предприятиями, который требуется для построения социалистического общества. Они не пытались проводить метафизическую демаркационную линию между капитализмом и социализмом, а говорили о долгом периоде «лейборизма». В союзе с крестьянством пролетариат мог осуществить такую «народническо-лейбористскую» революцию и установить политическую демократию, постепенно наполняя эту форму более глубоким социальным содержанием. Новый порядок был бы не социализмом, а периодом создания законодательной базы для новых производственных отношений в рамках товарно-денежной экономики. Он выражался бы в постепенном развитии коллективных форм экономической активности и соответствующем ослаблении индивидуальных хозяйств. Это означало бы отказ от частного землевладения, основанного на римском праве, и его замену равным индивидуальным правом на обработку национализированной земли. Новый порядок предусматривал эволюцию кооперации, ускоренную поддержкой государства, развитие муниципальной и государственной собственности, системы фабричного самоуправления, а на финальной стадии – создание самоуправляемого народного хозяйства. Короче говоря, эта революция означала постепенный переход от экономики, основанной на частной инициативе, к организованной экономической демократии. Эту демократию следовало создавать не указами об учреждении производственных коллективов, не запретом или удушением частной экономической инициативы, а органическим развитием инициативы общественной, которая сначала должна была на практике доказать свою способность заменить частный капитал в соревновании с последним, получая тот же результат при меньших затратах или лучший результат при тех же затратах. Такой режим трудовой демократии не является социализмом. Но путь от него к социализму будет свободен от новых катастроф и революций. Это путь мирного развития, объединяющего в экономической жизни личное с общественным не через доктринерские теории, а через живой и развивающийся практический опыт1.
Обзор попыток предсказать характер приближавшейся революции был бы неполным без упоминания так называемой теории «перманентной революции» Парвуса и Троцкого, претендовавшей на то, что она является синкретической суммой всех предшествующих теорий и способна заменить каждую из них. Согласно этой теории, постоянно развивающаяся революция неизбежно начнется как буржуазно-демократическая, затем последует ряд промежуточных состояний, логично сменяющих друг друга, смешанных и противоречивых; благодаря этим противоречиям они надолго не сохранятся и будут вынуждены постоянно делать новый шаг, пока не будет выполнена программа-максимум, целью которой является полная и окончательная победа социализма2.
Данный обзор позволяет представить разброс мнений об историческом значении революции, существовавший внутри советской демократии. К этим расхождениям добавлялось отсутствие согласия по вопросу об отношении к мировой войне и обязанностях пролетариата в этом кровавом хаосе. Здесь можно выделить четыре совершенно разных направления взглядов революционно-демократических партий:
1. Требование скорейшего окончания войны любой ценой, поскольку бремя самого невыгодного мира – меньшее зло, чем дальнейшее продолжение взаимной национальной ненависти, падение всеобщей нравственности за счет привыкания к массовому уничтожению людей и безумная растрата человеческих ресурсов, грозящая уничтожить цивилизацию.
2. Усиление отказа мириться с войной, внутренний саботаж, уничтожение аппарата войны (армии и полиции), продиктованное желанием поражения собственного правительства как более опасного врага, чем внешний. Логическим выводом этой точки зрения является превращение войны с внешним врагом в войну гражданскую.
3. Неограниченное «принятие войны» ради соблюдения национальных интересов. Это принятие означает временный отказ от всех партийных и классовых целей ради победы, объединение усилий всех партий и всех классов.
4. Стремление к внутреннему революционному перевороту во время войны для немедленной замены ее консервативных политических и международных целей целями революции (как оборонительными, так и наступательными).
Но разница взглядов на войну не всегда совпадала с разницей взглядов на историческую цель и распространение революции. Иными словами, единая позиция в отношении целей революции могла сочетаться с различными взглядами на войну, а общее отношение к войне не мешало единомышленникам расходиться во мнениях относительно целей революции.
Когда на следующее утро после падения самодержавия встал вопрос о создании правительства, Совет поддержал точку зрения социал-демократов. Инициатива создания Петроградского совета принадлежала частично меньшевистской фракции Государственной думы (большевистская фракция была привлечена к суду за «пораженческую» политику и выслана в Сибирь), а частично – более умеренному правому крылу рабочего движения, Рабочей группе Центрального военно-промышленного комитета. Социалисты-революционеры бойкотировали выборы в четвертую Государственную думу. Однако отдельные депутаты, разделявшие взгляды этой партии, создали в Думе так называемую фракцию трудовиков полусоциалистического толка. Наполовину социалистами были лидер этой фракции Керенский и старый революционер Н.В. Чайковский, представлявший трудовиков в Совете, куда он был выбран крайне правыми за патриотизм и призыв к мирному развитию кооперативного движения. Их близость к буржуазному лагерю вызывала ликование у членов Совета, поскольку доказывала правильность «классической» социал-демократической точки зрения на то, что лидерство буржуазии в русской революции неизбежно.
Более левая социал-демократическая группа во главе со Стекловым и Сухановым поддерживала практические выводы, основанные на «классической» точке зрения, и не соглашалась с большинством лишь в военном вопросе; она придерживалась первого направления («мир любой ценой»), тогда как большинство социал-демократических лидеров являлись приверженцами либо третьего (оборонцы), либо четвертого направления (революционные оборонцы).
Ведущие социал-демократические члены Совета считали отказ советской демократии создавать Временное правительство и предоставление этого права цензовой демократии вполне естественными. В Совете преобладала точка зрения, согласно которой русская революция являлась буржуазной и должна была положить начало долгому историческому периоду капиталистической индустриализации России. Казалось, ход событий подтверждал ее правильность. Результаты диспутов по вопросу создания правительства соответствовали этой теории. Вскоре она оказалась опровергнутой. Но важнее было другое: в решающий момент теории и доктрины некоторых фракций продемонстрировали свою неэффективность и обманули ожидания людей, которые фанатично верили в них всю свою жизнь. Тактика определялась исключительно революционной ситуацией, и иногда люди просто не успевали понять, что их поступки кардинально противоречат идеям, которые они разделяли, когда революция была лишь далекой «музыкой будущего» .
Советская демократия предоставила право создать правительство демократии цензовой – возможно, сама не сознавая того – просто потому, что это был путь наименьшего сопротивления; в противном случае ей пришлось бы столкнуться со множеством трудностей как внешнего, так и (главным образом) внутреннего характера.
Советская демократия стремилась к единой программе. Но в лагере цензовой демократии, которую представлял «прогрессивный блок», единства не было. С самого начала этот блок трещал по всем швам, и царские министры со злобной радостью ждали его распада. Однако буржуазные политики той поры были людьми более гибкими и искусными в компромиссах, чем лидеры революции. Долгое «подпольное» существование и отлучение от легальной политической деятельности требовало от последних идейного единства, беспощадной логики и фанатичного соблюдения партийных догм. Тайная борьба во все времена и у всех народов была школой беспредметного теоретизирования и гордой непримиримости. Только практическое участие в делах государства позволяет осознать свою ответственность и способность оценивать каждый шаг по его немедленному результату.
Во-вторых, цензовая демократия обладала всеми интеллектуальными и политическими ресурсами. У каждой легальной партии был свой генеральный штаб, свой мозг. А революционную демократию в решающий момент представляли случайные люди второго и даже пятого разряда. Ее лидеры находились в Сибири или за границей. В отсутствие своих идеологов, вдохновителей и командиров скромные рядовые члены партии не торопились принимать на свои плечи бремя, которое могло оказаться слишком тяжелым даже для их вождей.
В-третьих, у лидеров цензовой демократии было еще одно огромное преимущество. Их имена знала вся Россия. Регулярные выступления цвета буржуазных партий в городских думах, на собраниях юридических, научных и образовательных ассоциаций, предвыборных митингах и с трибуны Государственной думы приковывали к себе внимание всей страны. В отличие от них, вожди революционных партий, известные и ценимые только в своих узких кругах, жившие под псевдонимами и партийными кличками, менявшие фамилии и паспорта, тщательно скрывавшие от посторонних свою значительность, были, за немногими исключениями, таинственными незнакомцами, о которых враги могли безнаказанно распространять самые нелепые и чудовищные слухи.
В-четвертых, самые великие вожди революционной демократии были абсолютно невежественны в технике осуществления государственной власти и работы аппарата правительства. Даже многие кадеты ощущали свою неготовность для работы в такой сфере. Шульгин пишет, что требование «прогрессивного блока» создать «правительство народного доверия» означало передачу власти в руки «небюрократов». Правый кадет, позднее посол Временного правительства в Париже В.А. Маклаков протестовал: «Почему в руки «небюрократов»? Как раз в руки бюрократов, только других бюрократов, более умных и честных... Но мы, люди, пользующиеся «народным доверием», ничего не сможем сделать, потому что не разбираемся в таких вещах. Мы не знаем техники. А времени учиться нет»3. Но кадеты все же изучали эту «технику» в городских думах и земствах, в четырех Государственных думах, в парламентских комиссиях, сотрудничали с министрами во время принятия бюджетов министерств и инспектировали их работу. Лидеры революционной демократии изучали работу министерств только в тюрьмах и сибирской ссылке, будучи объектами этой работы; «самоуправление» было им знакомо только благодаря выборам старшего по тюремной камере. Скачок из далекой сибирской деревни или женевской колонии политэмигрантов в министерское кресло был для них равнозначен перенесению на другую планету.
Наконец, буржуазные партии имели за плечами десять с лишним лет легального существования и были хорошо организованы, в то время как ядро рабочих, социалистических и прочих революционных партий представляли собой «профессиональные революционеры». Теперь к этому ядру, как к скелету, впервые предстояло добавить плоть и кровь, заставить ее циркулировать по венам и артериям, обзавестись хорошо развитой нервной системой и мощными мышцами. Революционные партии испытывали такой приток новых членов, что их лидеры смотрели на это с тайным ужасом: что будет, когда старая гвардия растворится в этой политически неопытной сырой массе? Решения такой массы, скорее всего, будут случайными. Партии станут непрочными ассоциациями, реагирующими на настроения уличной толпы как флюгер. Одним словом, перед революционной демократией стояла беспрецедентная задача закрепления своих достижений, обучения новых членов, привития им навыков дисциплины и создания гармоничной системы партийных органов. Для решения такой задачи требовались лучшие и самые искусные партийные силы, а знающие, опытные и надежные люди в каждой революционной партии были наперечет. Если бы все крупные личности перешли работать в правительство, министерства и главные органы местного самоуправления, это обескровило бы любую партийную организацию и Совет. Инстинкт самосохранения заставлял партии сопротивляться переходу их вождей на работу в правительство, где те превращались в заложников аппарата, и прививать «партийным патриотам» отвращение к административной работе.
Нет, нежелание советской демократии создавать правительство было вызвано не теориями и догмами, а ощущением «бремени власти». Совет с радостью воспользовался социалистической доктриной «буржуазной революции», имеющей «глубокое теоретическое обоснование», чтобы переложить это бремя на плечи цензовой демократии. И именно в этот момент буржуазные партии, которые предпочитали получить власть из рук царя и ужасно боялись принять ее из рук революции, неожиданно прекратили сопротивление. Шульгин говорил: «Лучше взять власть самим, чем позволить взять ее каким-то мерзавцам, которых уже выбрали на фабриках».
Инициатор решения Совета о передаче власти цензовой демократии Суханов понимал, что это значит «доверить власть классовому врагу», но все же сделал данное предложение, потому что оно «давало полную свободу бороться против этого врага», сулило демократии «окончательную победу в недалеком будущем», но не должно было «лишать буржуазию надежды победить». Предложение было мудрое, но абсолютно не соответствовавшее развитию событий. Суханов и его сторонники хотели одного: «гарантии полной политической свободы, абсолютной свободы союзов и агитации». Но поскольку за спинами лидеров цензовой демократии маячила «тень столыпинской Государственной думы», Совету пришлось добавить требование «немедленных мер по созыву Учредительного собрания»[12]. По собственному признанию Суханова, он «сознательно пренебрег другими интересами и требованиями демократии, какими бы бесспорными и важными они ни были». Военный вопрос он также оставил без внимания. Цензовая демократия могла отказаться создать правительство, которое осуществляло бы политику мира; в этом случае Советам пришлось бы принять власть в условиях, которые сделали бы заключение мира самой спорной частью их программы. Позиция армии представляла собой загадку, и немедленное столкновение мнений могло бы погубить как фронт, так и революцию.
Эта хитрая конструкция имела один недостаток. Передача власти какой-то группе на определенных условиях предполагает, что передающие власть следят за тем, как соблюдаются эти условия. Такой контроль прост и естествен, когда люди, осуществляющие власть, одной плоти и крови с теми, кто их контролирует. Но когда контролирующие и контролируемые относятся к разным лагерям, антагонистически чуждым и враждебным друг другу, это может привести только к одному: постоянной борьбе с невозможностью обратиться в какую-либо юридическую инстанцию. Вероятность такого исхода увеличивало то, что никакого соглашения о формах подобного контроля заключено не было. Это привело ядро первого Совета к полному политическому банкротству. Видимо, оно не понимало, что органы контроля всегда отвечают перед народом за тех, кого они контролируют. Оно думало, что передача власти буржуазии на определенных «условиях» позволит держать последнюю «на коротком поводке», чтобы впоследствии расстаться с ней и начать свою «борьбу». Оно считало, что правительство цензовой демократии будет соперником Советов и в то же время беспристрастным судьей, следящим за тем, чтобы каждая сторона соблюдала правила «честной борьбы». Но, во-первых, цензовое правительство, которое существовало с согласия советской демократии, могло быть настоящим правительством только в том случае, если бы в обмен на абсолютно честное соблюдение соглашения оно пользовалось полной поддержкой советской демократии. Во-вторых, что значит «честная борьба с одинаковым оружием» между правительством и теми, кто согласился доверить ему государственную власть? В нормальных условиях мирного времени, когда действуют органы народного представительства, это означало бы обращение к парламенту, вотум недоверия правительству, его отставку или новые всеобщие выборы. Но временное революционное правительство – это своего рода феномен. Оно всегда обладает большей властью (правда, на более короткий срок), чем обычное правительство, поскольку возникает до и для создания прежде не существовавшего национального представительного органа, и до выполнения этой миссии действует диктаторски, не отчитываясь ни перед кем. Нормальное законное диктаторство (конечно, если оно не захватило власть силой) предполагает позднейшую ответственность за честность и правильность выполнения своей миссии, но не предусматривает ежедневного контроля и запретов, иначе оно не будет диктаторством. Лидеры Совета, поддержавшие точку зрения Суханова, были стихийными диалектиками с сильным налетом макиавеллизма, но не обладали политической зрелостью. Было чрезвычайно важно, чтобы личный состав правительства полностью соответствовал цели последнего. Но авторы компромисса думали по-другому. «Последний пункт повестки дня – состав правительства – много времени не занял. Было решено не вмешиваться и позволить буржуазии сформировать правительство так, как она сочтет нужным»4.
Это безразличие к личному составу правительства было очень характерной приметой времени. Оно отражало интеллектуальный уровень довоенного социализма, действовавшего во всей Европе как безответственная оппозиция. Чем более левым был фланг, который социал-демократы занимали в парламенте, тем настойчивее они защищали свою пассивную непримиримость. Стеклов и Суханов искренне верили, что их равнодушие к личному составу нового русского правительства и готовность передать власть цензовой буржуазной демократии были признаком политической левизны. Они забыли, что безответственная оппозиция европейского довоенного социализма была продиктована его слабостью по сравнению с объединенными силами буржуазии. Социал-демократическая партия Германии могла вести яростные битвы с буржуазным большинством в рейхстаге; воинственность помогала объединять их ряды, но не влияла на развитие общества в целом. В России же все было по-другому. Цензовое правительство на каждом шагу ощущало собственную слабость, в то время как любой «безответственный» жест его «оппонентов» из Совета воспринимался возбужденными массами как сигнал к штурму остатков царской Думы, которую по каким-то непонятным причинам еще терпят. Самые энергичные элементы масс, делавших революцию, считали это насмешкой над народом; изменить их точку зрения советским макиавеллистам, заключившим соглашение с «прогрессивным блоком», было не под силу.
Мы уже отмечали реакцию умного монархиста Кривошеина на известие о личном составе Временного правительства. Если сравнить его с составом «правительства обороны», создание которого планировалось в 1915 г. (оно должно было стать «правительством народного доверия», но по-прежнему подчиняться царю), то главная разница заключалась в замене Родзянко на посту премьера князем Львовым[13] и вводе Керенского, который был членом Временного комитета Думы и одновременно членом президиума Совета и являлся наполовину трудовиком, наполовину эсером. Это было единственной данью общественному мнению, которое давно, еще до революции, стало более левым, чем «прогрессивный блок». Включить Керенского в состав правительства предложил не кто иной, как представитель крайне правого крыла блока, националист Шульгин:
«Мы должны двигаться вперед... Понимаете, когда яхта идет левым галсом, то для перехода на правый нужно взять еще левее, чтобы набрать инерцию... Если на нас свалится власть, нам придется искать поддержку у расширенного левого крыла «прогрессивного блока». Я бы пригласил в правительство Керенского и предоставил ему портфель, допустим, министра юстиции. В данный момент этот пост не имеет значения, но мы должны перетягивать вождей революции на свою сторону. Среди них Керенский – единственный... Пусть лучше он будет с нами, чем против нас»5.
Этот маневр вожди цензовой демократии исполнили, причем довольно искусно. Похоже, советская демократия тоже была удовлетворена: у нее во Временном правительстве появлялся собственный «глаз», без которого никакой превентивный контроль невозможен. Однако это средство вряд ли могло изменить общую ненормальность ситуации, поскольку оно не меняло позицию советской демократии, все еще придерживавшейся позиции неучастия во Временном правительстве и не желавшей нести ответственность за действия последнего. Под влиянием этой идеи Исполнительный комитет Совета большинством в две трети голосов решил не направлять своих представителей в правительство Львова – Милюкова. Однако Керенский уже принял решение стать членом Временного правительства любой ценой. Чтобы добиться этого, он предпринял очень хитрый ход. Он не стал участвовать в совещании Исполнительного комитета, на котором решался этот вопрос (несмотря на то что был заместителем председателя Совета). После этого Керенский неожиданно появился на пленарном заседании Совета, в котором участвовало почти две тысячи человек, и объявил, что ему предложили пост министра юстиции; просить санкции Совета не было времени, поэтому он был вынужден решать вопрос самостоятельно; как министр юстиции он может держать в руках всех представителей старого режима и не хочет позволить им ускользнуть; как министр он уже дал указание освободить всех политических заключенных и позволить депутатам социал-демократов (большевикам, высланным за антивоенную агитацию) с почестями вернуться из ссылки; он просит оказать ему доверие, он готов умереть за революцию, а если такого доверия ему не окажут, то он подаст в отставку с поста заместителя председателя Совета. Керенский сорвал свою порцию аплодисментов и быстро ретировался, снова не приняв участия в дискуссии о том, посылать или не посылать представителей Совета в правительство. После его ухода этот вопрос опять поставили на голосование и, не обсуждая позицию Керенского, почти единодушно решили не участвовать во Временном правительстве. Против проголосовало всего пятнадцать человек. Тем не менее Керенский в отставку с поста заместителя председателя Совета не подал, а Исполнительный комитет не решился автоматически вычеркнуть его имя из списка членов президиума Совета.
Эта двусмысленная ситуация испортила всю комбинацию. Конечно, Керенский мог претендовать на исключительное положение во Временном правительстве: он один представлял в нем советский мир, мир революционной демократии. Однако он вступил в тайный конфликт с этим миром, и Совет больше не мог расценивать его как орган собственного контроля над Временным правительством. Напротив, цензовое правительство пыталось использовать его как таран против Совета. Только личность и политическое чутье Керенского решали, вольет ли его присутствие свежую струю в работу цензового правительства. Позже Керенский, оценивая свою деятельность и, конечно, кое-что преувеличивая с целью завоевать расположение правого крыла эмигрантского общества, так описывал свое пребывание среди лидеров цензовой демократии:
«Единственным органическим элементом власти был Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов первого созыва; он сыграл положительную роль, потому что создал основные принципы управления государством. Причем это было сказано не мною, Керенским, а другими членами Временного правительства; даже командовавший Петроградским военным округом в марте и апреле 1917 г. генерал Корнилов говорил, что он никогда ничего не начинал без консультации с Советом. Я был самым консервативным министром, потому что уже тогда не понимал сущности таких людей, как Стеклов, который теперь ударился в большевизм»6.
Ситуация безнадежно запуталась. Тот самый человек, который должен был курировать слева работу правого правительства и отражать мнение народа, по его собственному признанию, оказался «самым консервативным министром». Тот самый человек, который, по мысли правительства, сознававшего собственную слабость, должен был стать ниточкой, связывающей его с советской демократией, тайно упивался своим постоянным, но скрытым конфликтом с последней. Милюков мог говорить, что «Керенский пользовался и даже злоупотреблял своей позицией в кабинете министров, подчеркивая свою роль «заложника демократии»7, но сам Керенский на этот счет никаких иллюзий не питал. Он всегда подчеркивал свою «надпартийную» позицию, как «человека со стороны»:
«Я всегда говорил от себя, от собственного имени и ни с кем не был связан. Так было в 1912 г., когда я вошел в Государственную думу, несмотря на решение моей партии о бойкоте выборов. Так было и во время моей работы в Думе, и во время войны. Так было в 1917 г., когда я вошел во Временное правительство, несмотря на решение Петроградского совета, органа революционной демократии, которым руководили обе российские социалистические партии»8.
Связи между советской и цензовой демократиями переплелись в гордиев узел, поскольку тот же самый министр, который представлял Совет среди цензовых лидеров и цензовых лидеров в Совете, был членом центральных органов обеих демократий, но при этом всегда утверждал, что имеет право действовать против воли тех и других.
1 Подробное изложение этой концепции см.: Чернов В.М. Конструктивный социализм. Прага, 1925. Т. 1.
2 Наиболее полно и глубоко эта теория описана в брошюре Троцкого «Перманентная революция».
3 Шульгин. Дни. С. 147.
4 Суханов. Записки о революции. Т. 1. С. 234, 235, 261.
5 Шульгин. Указ. соч. С. 124.
6 Отчет о трех лекциях Керенского, составленный его другом И.Н. Коварским и опубликованный в близком Керенскому по по-литическим взглядам периодическом издании «Родина». 1920. № 5.
7 Милюков. История... Т. 1. Ч. 1. С. 91 – 92.
8 Отчет, опубликованный в периодическом издании «Дни», редактируемом Керенским (1930. 7 декабря. № 118. С. 9).
2 Наиболее полно и глубоко эта теория описана в брошюре Троцкого «Перманентная революция».
3 Шульгин. Дни. С. 147.
4 Суханов. Записки о революции. Т. 1. С. 234, 235, 261.
5 Шульгин. Указ. соч. С. 124.
6 Отчет о трех лекциях Керенского, составленный его другом И.Н. Коварским и опубликованный в близком Керенскому по по-литическим взглядам периодическом издании «Родина». 1920. № 5.
7 Милюков. История... Т. 1. Ч. 1. С. 91 – 92.
8 Отчет, опубликованный в периодическом издании «Дни», редактируемом Керенским (1930. 7 декабря. № 118. С. 9).
<< Назад Вперёд>>