1. Древнейшая эпоха
Политические теории, в смысле более или менее законченной системы политических понятий, появляются в русской литературе не ранее XIV века. Поэтому и учения о пределах царской власти, в которых бы этот вопрос был достаточно разработан и обоснован, мы не найдем ранее указанного времени. Но отдельные идеи, касающиеся этого учения, можно найти в нашей письменности с самого ее возникновения. Можно сказать даже, что в этот древнейший период истории русской политической литературы были уже высказаны все или, по крайней мере, все главнейшие идеи, которые потом составили содержание различных учений о царской власти.
Первым памятником, который в этом отношении заслуживает внимания, является церковный устав св. Владимира. Историки рассматривают его исключительно как источник права, устанавливающий особую церковную подсудность наряду с подсудностью гражданской. Но независимо от этого, в уставе выражены некоторые идеи, имеющие не столько правовой, сколько политический характер, которые объясняют нам причины его появления. Церковный устав св. Владимира дошел до нас в большом количестве списков, не одинаковых по объему и отличающихся несколько друг от друга в своей редакции. Отношение исследователей к этим спискам, а через них и к самому уставу неодинаковое. Карамзин и Голубинский решительно отвергают подлинность устава, основываясь на целом ряде заключающихся будто бы в нем несообразностей[206]. Те же исследователи, которые не считают устав позднейшей подделкой, расходятся в вопросе, которые из дошедших до нас списков считать наиболее приближающимися по своей редакции к не дошедшему до нас подлиннику. Преосв. Макарий такой древнейшей редакцией устава считает наиболее обширную, а Владимирский-Буданов – самую краткую[207]. Возражения против подлинности устава можно оставить в стороне, так как они давно уже опровергнуты, и если их продолжают повторять, то только по недоразумению[208]. Что же касается вопроса, которую редакцию считать древнейшей, то и он не имеет для нас большого значения, так как то место устава, которое представляет интерес для истории государственных идей, находится во всех решительно редакциях почти в одном и том же виде. Поэтому с полным основанием можно допустить, что в том или другом виде оно находилось и в подлинном уставе.
А именно, после вступительных слов устава, где коротко говорится о крещении св. Владимира и о построении им Десятинной церкви, читаем в списках краткой редакции:
1) Киевский великий князь Владимир, «растворивше греческий памаканон» (обширная ред.), нашел там указание, что «не подобает» князю судить за некоторые преступления, и что «правилом святых отец, христианскыми цари и князи» (та же ред.) суд по этим делам дан церкви. На основании этого он, великий князь киевский, признал, что и ему «не подобает», т. е. что и он не имеет права судить эти дела и должен передать их в руки церкви. Этим самым он поставил свою власть в определенные границы, и не только власть судебную, но также власть правительственную и власть законодательную; потому что, если ему не подчинены некоторые суды, то отсюда следует, что он не может давать им указаний и не может творить норм права, которыми эти суды будут руководиться. Все это установлено или должно быть установлено церковью. Таков, по крайней мере, логический смысл запрещения «вступаться» в церковные суды. Это нельзя понимать как самоограничение власти, по существу неограниченной. Самоограничение заключается в каждой норме, которую издает неограниченная власть, потому что каждая такая норма представляет отказ от произвола и обещание действовать в определенных рамках. Но каждая изданная властью норма может быть в любой момент изменена или отменена совсем. Церковный устав св. Владимира говорит о другом. Князь не добровольно, не в силу своей власти, не потому, что считает это целесообразным, устанавливает церковные суды и не с тем, чтобы их уничтожить, когда он найдет это нужным. Он делает это потому, что так требуют нормы закона Божия, нормы, установленные св. отцами и христианскими, т. е. византийскими царями; все эти нормы изложены в Номоканоне[212]. Все эти нормы, в том числе и постановления греческих царей, которые не имеют никакого отношения к киевскому князю, и которым он ни в малейшей степени не подчинен (хотя бы уже потому, что они действовали в то время, когда киевских князей еще не было), он признал для себя обязательными. А раз признав их для себя обязательными, он должен был признать и то, что уже само собой отсюда вытекает, т. е. что он не имеет права вступаться в определенные дела, возникающие в его государстве. Иначе говоря, он должен был признать свою власть ограниченной – в том смысле, что над его властью оказались нормы, не им изданные, которые он отменить не может.
На указание церковного устава, что определенное количество дел гражданских князь предоставляет суду епископов на основании греческого Номоканона, Е. Голубинский весьма решительно возражает, что «это неправда» – в том, вероятно, смысле, что Номоканон не так определяет церковную подсудность[213]; на этом он строит одно из своих доказательств подложности устава. Но для дела безразлично, так ли точно понимает Номоканон отношение церковной и гражданской подсудности, как ее определяет церковный устав св. Владимира, и действительно ли в нем можно найти основания, из которых с необходимостью вытекало бы как издание устава, так и все содержание его. Ссылку на Номоканон следует понимать «как общее, неопределенное указание того источника, откуда заимствованы начала, изложенные в уставе»[214]. Если бы даже можно было утверждать, что в Номоканоне не содержится ровно никаких оснований для такого понимания церковной подсудности, то и это не имело бы большого значения. Важно, что св. Владимир – правильно или неправильно, – но так понял Номоканон и изложенные в нем постановления Вселенских соборов и «первых царев уряжение», что это делало неизбежным издание церковного устава, и именно в том виде, как он был издан[215]. А еще важнее, что это действительное или воображаемое содержание Номоканона св. Владимир признал для себя обязательным. Он мог этого и не сделать, но тогда он не был бы тем, чем он был, т. е. не был бы христианским государем, как он это понимал, потому что для христианского государя обязательны постановления соборов и «христианских царей»[216].
Можно здесь не заниматься чисто юридическим вопросом, вытекает ли отсюда, что Владимир не мог уже потом ни отменить церковные суды, ни изменить круг их ведомства. С политической точки зрения этот вопрос не представляет интереса. Зато представляет интерес другая сторона дела. Если правильна мысль, что, признав для себя Номоканон обязательным, Владимир Св. свою до тех пор неограниченную власть преобразовал в ограниченную, то одно из выражений в церковном уставе дает возможность прибавить еще одну черту для характеристики его власти. Устав, как значится в нем, дан не всей «Русской земле», а только тем погостам, градам и слободам, где «христиане суть». Следовательно, в тех частях земли, где еще оставались язычники, где христианство не было принято, устав не действовал[217]. Это и понятно: там христианство не было принято, значит, не было церковных установлений, не было и церковных судов, которым определенные дела могли бы быть поручены. Там эти дела ведал князь и его судьи. Отсюда можно прийти к мысли, что Владимир в различных частях государственной территории или по отношению к различным группам населения обладал неодинаковой властью. Для язычников он был князь с неограниченной властью и считал себя вправе сам или через своих судей судить, например, преступления на почве семейных отношений; для христианского же населения его власть была ограниченная, так что те же самые преступления он не имел права судить. Такое совмещение в одном лице двух разных по своему характеру властей не представляет ничего особенного и, уже во всяком случае, ничего невозможного. И в последующее время русские государи пользовались в отношении подданных – не христиан де-юре всей полнотой власти, так что и религиозные дела их ведались чисто государственными учреждениями, в то время как религиозные дела христиан были переданы церковным установлениям. Было ли это простое самоограничение государственной власти или нечто другое, об этом предоставим судить другим; но для князя Владимира это было ограничением его власти, которое вытекало из признания обязательности Номоканона.
2) В учрежденные им церковные суды в. к. Владимир запрещает «вступаться» детям своим, внукам и всему роду своему «до века»; а кто вступится, тот не будет прощен от закона Божия, тот горе себе наследует, «с тем суд мне пред Богом». Этими словами Владимир свое понимание и свое признание Номоканона сделал не личным своим делом, а делом всего княжеского рода, всех последующих князей, в руки которых переходила государственная власть. Номоканон стал и для них обязательным; следовательно, и им «не подобает», т. е. не принадлежит право вступаться в церковные дела. В какой мере обещания государя за своих наследников имеют юридическое и политическое значение, это другой вопрос; но несомненно, что Владимир желал передать им ту же власть, которую имел сам, т. е. власть ограниченную. Нормы Номоканона, которые ограничивали его власть, должны были ограничивать и власть его наследников. Обязательность этих норм, их неотменяемость он скрепил даже загробной ответственностью своего потомства. Последующая история, по крайней мере, ближайших столетий, показала, что обязательство, положенное Владимиром на своих наследников, было ими принято.
Таков характер княжеской власти, устанавливаемый церковным уставом св. Владимира. Надо оговориться: церковный устав есть, собственно, памятник права, и потому можно было бы сказать, что идеи, в нем заключающиеся, выходят за пределы истории политической литературы. Иначе обстояло бы дело, если бы с несомненностью была установлена его подложность; тогда он перестал бы быть в наших глазах источником права, и его нужно было бы рассматривать исключительно как политический трактат, имеющий целью проповедь определенных отношений между государственной и церковной властью. Для истории политической литературы это был бы прямой выигрыш. Но и теперь, оставаясь памятником права, он должен занять в ней видное место. Во-первых, та часть устава, где изложены рассмотренные выше идеи, имеет чисто литературный характер – характер предисловия, в котором автор знакомит нас с теми началами, какими он руководился при издании памятника. Здесь памятник перестает быть законом, выражающим обязательные для подданных повеления, и становится политическим произведением. А затем, важно и то, что церковный устав св. Владимира отразился и в последующей литературе, и именно своими политическими идеями. Обойти его в истории русской политической литературы было бы прямо невозможно.
Что касается происхождения этой первой в русской политической литературе идеи об ограничении княжеской власти, то совершенно ясно, что она возникла под непосредственным влиянием христианства. Во всех редакциях церковного устава, хотя и не во всех одинаково определенно, указывается на связь его с принятием христианства. В списках средней редакции, например, устав начинается с изложения причин, приведших к крещению Руси (испытание вер), потом читаем о самом крещении, а затем Владимир Св. рассказывает, как он принял от митрополита наставление в христианской вере, и чем он пожелал выразить свою ревность к ней. И вслед за этим устав говорит о Десятинной церкви и о церковном суде. Следовательно, ограничение княжеской власти есть прямое следствие познания истин христианской веры. Если новообращенный князь сделал такой вывод из христианского учения, то это произошло, конечно, не без участия со стороны митрополита, прибывшего из Византии. Он, говорится в уставе, «сказа ми 7 собор греческих и номоканон», и как «велиции тии цари не восхотеша сами судити тех судов» (та же ред.). На основании этого можно видеть в идеях устава и византийское влияние. Но оно состояло только в том, что митрополит сообщил Владимиру Св. о некоторых памятниках византийского права и о некоторых фактах византийской истории, из которых князь сделал вывод об ограниченности своей власти. Сама же идея об ограниченности не была при этом заимствована из Византии, а, пожалуй, даже была противоположна тому, что Владимир узнал о византийских порядках. В словах митрополита нет ничего, что свидетельствовало бы об ограниченной власти византийских императоров. Они, правда, тоже отдали церковный суд святителям, но они сделали это потому, что «не восхотеша сами судити», а не потому, что они считали свою власть ограниченной. Для них невступление в церковные суды было не выводом из признания обязательности соборных постановлений и «ряжения» царей, потому что это были их собственные ряжения, а просто проявлением власти, свободным действием. Владимир Св., наоборот, не свободно пришел к своему решению, а по необходимости, так как наперед уже признал себя связанным известными нормами («не подобает»). Разница между «не восхотеша» и «не подобает» совершенно очевидна, и она говорит, что здесь не могло быть заимствования.
Сама форма выражения мысли могла быть взята из отдела в древних кормчих под названием «От къниг божьственные коньчины Иоустинияна», гл. 36 (=nov. 123): «Ни единому же от кънязь подобает боголюбивыих епископ ноудити на соудище приходити». Следует заметить, что здесь слово «князь» соответствует греческому ????? и обозначает не главу государства, а должностное лицо, назначенное царем и ему подчиненное; то же самое – и в переводе других новелл, например в главе 12 (=nov. 83), касающейся церковной подсудности, где ?? ??????? ????? переведено словами «гражданский князь» или «градской князь». Владимир Св. мог перенести на себя этот титул только в том случае, если ему была внушена мысль, что он всего лишь архонт, поставленный от византийского императора. Этим путем ограничение компетенции архонта превращалось, при переносе его на Русь, в ограничение княжеской власти. Но можно сделать и другое предположение. Можно предположить, что Владимир пришел к своей мысли не вследствие внушения митрополита. Он мог вовсе не подозревать, что постановления, вошедшие в славянскую кормчую, относятся к архонту, а не к князю; он мог думать, что эти постановления и в подлиннике относятся именно к князю, а не к архонту. При этом предположении, в церковном уставе св. Владимира можно будет видеть не только следы византийского влияния, но еще и влияние со стороны славянской письменности, а именно славянского перевода Номоканона[218].
За церковным уставом св. Владимира последовал целый ряд других уставов, приблизительно такого же содержания. Первым из них был устав Ярослава Владимировича[219]. Он начинается таким же почти предисловием, как устав Владимира. Оно читается так:
Из других церковных уставов можно указать на устав в. к. Всеволода ок. 1135 г. В нем также находим подтверждение устава Владимира и общую ссылку на Номоканон. И общий его характер, и некоторые частности показывают, что он составлен под несомненным влиянием первого устава[224]. Б других уставах это явление заметно меньше[225].
XI век оставил нам несколько памятников, которые дают, хотя и не очень богатый, но все же ценный материал для учения о пределах княжеской власти. К числу их относится, прежде всего, «Слово о законе и благодати» митр. Илариона, составленное, как полагают историки литературы, между 1037 и 1050 г.[226] Считать ли его церковной проповедью или видеть в нем послание, обращенное к Ярославу, как думал Соловьев[227], или, наконец, согласиться с Голубинским, который склонен видеть в нем торжественную речь, сказанную, может быть, по случаю окончания храма[228], значение «Слова» от этого не изменится. Задача его – «изобразить и прославить божественное домостроительство о спасении людей вообще и в частности о спасении нашего народа русского, совершенном чрез избранника Божия, вел. кн. Владимира»[229]. И. Жданов определяет основную мысль «Слова» еще короче: это мысль об особенной милости Божией к народу русскому[230]. Уже отсюда можно заключить, что произведение Илариона имеет политический оттенок. И действительно, это первый опыт философии русской истории, имеющий целью определить место России во всемирной истории, поставить основные факты тогда короткой еще русской истории в связь с общим смыслом божественного строительства и таким образом указать главную идею русского государства. Родившийся среди израильского народа Спаситель не был принят своим народом. С проповедью Его учения апостолы обратились к язычникам. Так, по мнению Илариона, и должно было быть. «Лепо бо бе благодати и истине на новые люди восияти, не вливают бо – по словеси Господню – вина нового– учения благодатна в мехы ветхы, обетшавшая в июдействе, аще ли просядуться меси и вино пролиется; не могше бо закона стеня удержати;… но новое учение новы мехы, новы языкы, новое и соблюдеться, якоже и есть». Новым мехом для Христова учения оказался русский народ: «Вера бо благодатная по всей земли распростреся и до нашего языка русьского доиде…. евангельский же источник наводнився и всю землю покрыв и до нас пролиявся». Русский народ, значит, уже от века был предназначен к восприятию благодатной веры, и это дает основание для надежды, что ему и в будущем готовится важная мировая роль. Понятно, что «Слово» проникнуто сознанием национальной славы и духовных доблестей русского народа[231]. Славу эту автор переносит и на русских князей; он рисует нам образ благочестивого князя, друга правды, доблестного защитника своей земли. Это составляет содержание «Похвалы кагану Владимиру», непосредственно примыкающей к «Слову» и, по мнению некоторых исследователей, составляющей с ним одно целое.
На основе общего политического мировоззрения высказывает ли Иларион какие-нибудь идеи о характере и объеме княжеской власти? Их немного, и они выражены более в виде намеков. В «Похвале» находится следующее интересное место, где автор сравнивает св. Владимира с Константином Великим:
Можно, однако, в приведенных словах указать другие мысли. Иларион похваляет Владимира за то, что он не ограничился одним личным исповеданием Христа, но еще и веру уставил, и церкви Христовы поставил, и служителя Христова ввел. Владимир понял введение христианства как свое государственное дело, и это ему ставится в заслугу.
Иного отношения к этому и нельзя было ожидать от духовного автора. Но, может быть, здесь проглядывает полусознанная и другая мысль, более общего, принципиального характера. Если достойно похвалы, что Владимир взял на себя распространение веры и ввел церковные учреждения, то значит, на обязанности князя лежат не только светские дела, но и духовные. Раньше Иларион указывал, что Владимир, «единодержец быв земли своей, покорив под ся округныа страны, овы миром, а непокоривыя мечем», землю свою «пас правдою, мужеством и смыслом»[234]. Короче говоря, он выполнял все задачи, лежащие на светской власти. Но на нем в равной мере лежала забота о религиозных нуждах своего народа, удовлетворение которых он не мог и не должен был предоставить одному только частному почину. Можно было бы думать, что забота князя в этом отношении должна была ограничиться только введением христианства, а когда оно было введено, он должен был совершенно устранить себя от дел веры и церкви и передать их духовным властям. Но нет; Иларион рисует иной образ князя. Он указывает две черты из деятельности св. Владимира. Христианский князь стремится в новообращенном народе «уставить» христианский закон и, во-вторых, в этом важном деле он «со многим смирением» совещался с епископами. Возможно, что в уставлении закона следует видеть намек на церковный устав, тем более, что несколько ниже автор хвалит Ярослава, «не рушаща твой (т. е. Владимира) устав, но утвержающа»[235]; но возможно, что это выражение имеет и более широкий смысл утверждения в народе Христовой веры. Во всяком случае, важно, что Владимир не стал дожидаться, когда закон будет уставлен помимо него, а взял почин в этом деле на себя. Но он действовал не единолично, а совещался с епископами, просил их указаний. В этом отношении он и следует примеру Константина Великого, который «с святыми отци Никейского собора закон человеком полагааше». Следовательно, если Владимир воплотил в себе идеал князя, то этот идеал состоит в умелом, тактичном совмещении двух начал: деятельная забота о вере и в то же время почтительное отношение к указаниям со стороны духовной власти. Князю принадлежит право заботиться о делах церкви, и он от своего права не отказывается, но сознавая ограниченность своих сил в этом отношении, он добровольно подчиняется тем, кто стоит во главе церкви.
Если будет признано, что текст «Слова» дает основание так формулировать взгляды Илариона, то в лице его мы должны видеть родоначальника того течения русской политической мысли, которое стремится расширить пределы царской власти, предоставив ей близкое участие в церковных делах и не отрицая в то же время этого права у власти духовной. Течение это принадлежит к числу довольно значительных как по количеству писателей, так и по разработанности своей, и потому будет полезно теперь же, при самом его зарождении, обратить внимание на причины, его вызвавшие. Что «Слово о законе и благодати» со всеми вложенными в него идеями могло оказать свое влияние на последующую литературу, это вне сомнения. В настоящее время известно свыше тридцати списков «Слова», причем значительно более половины их приходится на XV и XVI вв., т. е. на период наибольшего расцвета нашей политической литературы[236]. Следы влияния его найдены не только в русской письменности, но и в югославянской[237]. Возможно, что влияние это коснулось и политических идей. Но под какими влияниями сложились политические идеи самого Илариона? Как видно из текста, некоторый материал ему дала византийская история. Пример Константина Великого, покровителя христианства, принимавшего близкое участие в церковных делах, мог возбудить в нем общую мысль, что деятельная забота о церкви составляет прямую обязанность государя. Но литературное влияние сыграло здесь едва ли большую роль. Взгляды, которые чувствуются в «Похвале князю Владимиру», продиктованы были самой жизнью и историческими обстоятельствами. Уже было замечено, что от духовного оратора никак нельзя было бы ожидать упреков князю за покровительство церкви. Иларион видел, что христианская вера распространилась в русской земле исключительно благодаря деятельности князя. Он построил храмы, он же положил начало и церковной иерархии. Труды его не пропали даром: русская церковь при его сыне находилась в прекрасном состоянии и могла даже помышлять о некоторой независимости от церкви греческой; быть может, в пору составления «Слова» автор его уже намечался как кандидат на митрополию. Иларион мог с полным основанием обращаться к Владимиру с предложением посмотреть на плоды своих трудов: «Виждь церкви цветущи, виждь христианство растущее, виждь град иконами святых освещаем блистающеся и тимиамом объухаем, и хвалами и божественными пении святыими оглашаем»[238]. Отсюда мысль естественно могла прийти к оправданию тех действий князя, которые создали это блестящее положение. Фактическое вмешательство в церковные дела превратилось в право на это вмешательство. Что же касается почитания духовного чина и следования его указаниям, то эта мысль настолько лестна и выгодна для лица, принадлежащего к этому чину, что отыскивать какие-нибудь особые причины ее возникновения, тем более, видеть источники ее непременно в Византии нет никакой надобности.
Совершенно другой материал дают для истории политических учений писания современника митр. Илариона – Иакова Черноризца. Сведения наши о нем остаются до сих пор очень скудными; они ограничиваются только летописным известием, что преп. Феодосий Печерский, почувствовав в 1074 г. приближение смерти, нарек Иакова своим преемником на игуменстве[239]. О литературной его деятельности впервые определенно заговорил М. Погодин. Он доказывал принадлежность ему нескольких сочинений и в их числе послания князю Изяславу Ярославичу[240]. Мнение его можно считать упрочившимся в науке только относительно некоторых из этих сочинений[241]; что же касается послания, то как об авторе его, так и о том, к кому оно обращено, в литературе есть разногласие. Для истории же политических учений именно оно представляет некоторый интерес, и потому оказывается нужным на этом разногласии несколько остановиться. Арх. Филарет и преосв. Макарий, напечатавший послание во 2-м томе своей «Истории русской церкви», вполне примыкают к мнению Погодина[242]; но Е. Голубинский и Н. Никольский находят, что нет никаких оснований утверждать, что послание принадлежит именно Иакову Черноризцу, и ничем не доказано, что оно написано в. к. Изяславу[243]. Однако, со своей стороны, они не выставили никакого предположения, кого следовало бы считать автором послания, и кому оно было адресовано. Между тем во всех известных списках послания говорится, что оно написано «от многогрешного чернеца Иакова», а Голубинский даже признает, что послание по языку очень древнее[244]; поэтому, если отрицать авторство Иакова Черноризца, нужно отыскать в ту же приблизительно эпоху какого-нибудь другого чернеца Иакова, которому можно было бы приписать это послание. Но второго чернеца Иакова, о литературной деятельности которого можно было бы говорить хотя с некоторым основанием, мы не знаем. Следовательно, остается, несмотря на высказанные сомнения, автором послания считать не кого другого, как именно Иакова Черноризца. В большинстве списков послание обращено «к Божию слузе к великому князю Димитрию»[245], а известно, что Изяслав Ярославич носил христианское имя Димитрия; отсюда – мнение Погодина, Филарета и Макария. Что можно возразить против этого? Голубинский говорит: «Чтобы послание писано было к князю, признаков этого в нем нет, и скорее есть основание думать противное»[246]. Но почему таким признаком он не считает приведенные слова, и какое есть основание для противного мнения, он не объясняет. В содержании послания нет ровно ничего такого, чего нельзя было бы поместить в послании к князю; наоборот, как увидим, в нем есть одно место, которое лучше всего объясняется, если предположить, что оно обращено к князю. А если принять в расчет, что Иаков был духовный отец Изяслава[247], то станет вполне понятно, почему он именно к нему обратился с посланием такого содержания.
Большинство исследователей, занимавшихся этим памятником, характеризуют его как сочинение нравственного содержания, в котором автор предостерегает от пьянства, блуда, учит терпению, любви к ближним и т. д.[248] Такая характеристика правильно подмечает общий дух, общее направление послания; но вполне охватывает она только первую (большую по своему размеру) его часть. Во второй же части послания есть место, к которому эта характеристика не подойдет – оно имеет совершенно другое содержание. В списке, по которому послание было напечатано преосв. Макарием, место это несколько испорчено, а в сборнике XVI в. Имп. Публ. Библ. № 1294 (Погод.) оно читается так:
Но какое отношение ко всему этому имеет милосердие? Иаков с него начинает свое рассуждение. Он приводит заповедь блаженства, говорящую о милостивых, приводит и текст из 2 Кор. гл. д, 6, где ап. Павел советует не скупиться на дела любви (сеяй щадя, щадя и пожнет), чтобы получить полную награду. И вслед за этим идет его мысль о строгом исполнении правил. По всей видимости, это нужно понимать так: должно строго держаться установленного закона, но само содержание закона должно быть продиктовано милосердием, чувством любви и снисходительности. Ведь и Иеффай, поступок которого должен служить примером для Изяслава, составил свое правило, желая победы израильскому народу, т. е. из любви к нему, а затем принес свою дочь в жертву потому, что любил Бога и свой народ больше, чем дочь. Иаков обобщает это и требует, чтобы всякое проявление милости было поставлено в рамки закона; иначе под видом милости будет господствовать своеволие.
Нужно признаться, что смысл приведенного места из послания Черноризца Иакова далеко не ясен. Предложенное толкование может быть выставлено только как наиболее близкое к тексту и достаточно удовлетворительно объясняющее соотношение его частей. Некоторые известные нам факты из деятельности Изяслава могут, однако, служить косвенным подтверждением его правильности. В кратких списках «Русской Правды» читаем: «Правда оуставлена Роуськой земли, егда ся съвокоупил Изяслав, Всеволод, Святослав, Коснячко, Перенег, Микыфор кыянин, чюдин Микула» (Ак. сп. ст. 18). В пространных списках читаем: «По Ярославе же паки совкупившеся сынове его Изяслав, Святослав, Всеволод и мужи их Коснячько, Перенег, Никифор и отложиша оубиение за голову, но кунами ся выкупати, а ино все, якоже Ярослав судил, такоже и сынове его оуставиша» (Тр. ст. з)[251]. Было два съезда сыновей Ярослава, на которых они занимались законодательной деятельностью. На первом они занимались общим пересмотром «Правды» Ярослава; главное постановление второго съезда – отмена кровавой мести за убийство. Оба съезда падают на промежуток времени между 1054 г. (год смерти Ярослава) и 1073 г. (изгнание Изяслава братьями из Киева). Сергеевич предполагает, что первый съезд произошел в первой половине этого срока[252]; второй съезд проще всего отнести к 1072 г., когда братья сошлись на перенесении мощей св. Бориса и Глеба (Лавр. 1072 г.): пережитые при этом событии чувства легко могли толкнуть братьев на путь смягчения действовавшего уголовного законодательства. Едва ли можно сомневаться, что на обоих съездах первый голос и почин принадлежали Изяславу, как старшему из братьев, и как занимавшему в то время киевский стол. Не будет большой смелостью предположить, что мысль о пересмотре Ярославовых законов и затем об отмене кровавой мести исходила именно от Изяслава. Все, что мы знаем о личности этого князя, говорит в пользу такого предположения. Летописец сообщает, что он был «незлобив нравом, кривого ненавиде, любя правду» (Лавр. 1078 г.). Эти нравственные качества заставили его заботиться об упрочении и усовершенствовании действующих законов в духе гуманности и милосердия.
Если принять это предположение и допустить, что послание Иакова написано после второго съезда, то рассуждения его получат в наших глазах особую окраску[253]. Иаков говорит с Изяславом о законе и милосердии, хорошо зная, что эти темы близки его сердцу. Он не обличает князя в неправосудии и в недостатке любви к людям, как и все послание не имеет обличительного характера; он хочет укрепить в нем те настроения, которые в нем и без того господствовали. Быть может, цель автора предостеречь Изяслава от возможных увлечений излишней снисходительностью в ущерб строгой законности управления. А тогда наставления Иакова приобретают политическое значение. Его идея – необходимость строгой законности в управлении. Князь не должен «оставлять своего правила», не должен допускать произвол в своей деятельности. Вся государственная жизнь должна быть построена на твердых основаниях закона, и князь должен быть его стражем и первым исполнителем. Богу не угодно, если князь не ставит никаких определенных рамок своей деятельности и постоянно «обращается» от одного увлечения к другому, от одной руководящей идеи к другой. Такой образ деятельности граничил бы с произволом, а на него князь не имеет права. С этой своей мыслью Иаков связывает и идею загробной ответственности князя наравне с другими людьми.
Откуда взял Иаков свою мысль о законе и милосердии в приложении ее к князю? В литературе высказано было, что послание к Изяславу – произведение несамостоятельное, был указан и предполагаемый источник его – Пандекты Антиоха, памятник XI века[254]. Действительно, насколько можно судить по напечатанным отрывкам из Пандект, они оказали значительное влияние на послание Иакова. В послании встречаются отдельные слова, целые выражения и даже фразы, по-видимому, заимствованные из Пандект[255]. Но это только в той части послания, где речь идет о необходимости воздержания, об опасности общения с женщинами и т. п. Возможно, что эта тема прямо навеяна Пандектами. Во второй же части послания, где помещено приведенное рассуждение, влияние Пандект проследить невозможно. Да и вряд ли нужно отыскивать какой-нибудь особый источник, под влиянием которого это рассуждение могло сложиться. Тему его составляет вековечный вопрос о справедливости и милосердии – вопрос, который встает перед всяким, кто вдумывается в нравственное учение христианства и старается уяснить себе его смысл. Что Черноризец Иаков был человек вдумчивый, в этом не может быть никакого сомнения: за то говорит вся его литературная деятельность и особенная близость его к преп. Феодосию. Нет ничего удивительного, что он сам вполне самостоятельно дошел до этого вопроса, и можно допустить, что его рассуждение о справедливости и милосердии – произведение оригинальное. Законодательная деятельность Изяслава дала автору только повод обратиться к нему с этим рассуждением; возникло же оно из интереса к вопросу в его отвлеченной постановке.
Самым замечательным литературным памятником XII в. является, бесспорно, наша начальная летопись Повесть временных лет. В исторической науке с этим памятником связывается очень много спорных вопросов. Была ли Повесть написана в 1116 г., или к этому времени относится только ее список; был ли игумен Сильвестр, который говорит о себе, что он «написах книгы си Летописець», автором Повести, или он – только переписчик, а автором следует считать кого-нибудь другого, например Нестора; есть ли это древнейший летописный свод, какой только существовал, или это лишь редакция (быть может, одна из редакций) не дошедшего до нас более древнего свода – все это вопросы, ответ на которые далеко не установился[256]. В последнее время очень много для разработки этих вопросов сделал А. Шахматов. Основываясь на целом ряде мест в Повести временных лет, которые, по его мнению, прерывают рассказ, он предложил все такие места считать позднейшими вставками, а Повесть – особой редакцией более древних сводов; игумен Сильвестр, по его мнению, автор этой редакции[257]. Исходя из этого, Шахматов строит гипотезу, согласно которой Повести предшествовал Начальный свод, составленный в Киевопечерском монастыре около 1095 г., которому, в свою очередь, предшествовал Первый Киевопечерский свод, составленный в 1073 г.; в основание этого последнего был положен Древнейший Киевский свод 1039 г[258]. Главнейшим результатом исследований А. Шахматова является восстановленный им путем анализа Повести временных лет текст свода 1039 г.[259] Этот результат имеет большое значение, когда речь идет о летописи как литературном памятнике. Если его принять, если согласиться вполне с автором исследования и считать доказанным не только, что существовал свод 1039 г., но и то, что перед нами его настоящий (восстановленный теперь) текст, – то не будет решительно никаких оснований миновать этот текст и заниматься изучением одной только Повести. Историку первых веков нашей государственности нужно будет тогда опираться на изображение интересующих его событий в Древнейшем своде (и в следовавших за ним), а не в Повести временных лет; а для истории литературы (значит, и для истории политической литературы) значение будет иметь опять-таки не Повесть как произведение компилятивного характера, а Древнейший свод как произведение оригинальное. Однако осторожнее будет не увлекаться добытыми результатами. Пока – это только гипотеза, хотя и блестящая. И выводы, сделанные А. Шахматовым, и его отправные точки не представляются бесспорными. Автор сам заявляет, что предстоит еще решение общего вопроса: правильно ли им поставлена задача, и каковы должны быть приемы исследования[260]. Вот почему следует согласиться с мнением тех, которые считают, что изучение древней летописи должно и теперь, как прежде, исходить не из недошедших до нас сводов, а единственно из Повести временных лет, так как это все-таки древнейший литературный памятник летописного характера.
Изучение Повести как памятника литературного началось уже давно, и в настоящее время можно считать вполне установленным то положение, что летописец не только отмечал события, которых был свидетелем, или о которых дошла до него весть, но и высказывал свое мнение о них, развивал по поводу их свои взгляды. Словом, не подлежит спору, что у автора Повести было свое мировоззрение. Немало сделано уже и для выяснения этого мировоззрения, преимущественно в трудах Соловьева, М. Сухомлинова, Н. Аристова и В. Иконникова[261]. К сожалению, однако, большинство исследователей останавливалось до сих пор почти исключительно на религиозно-нравственных элементах мировоззрения летописца и только мимоходом касалось элементов политических или даже совсем их обходило. Соловьев, например, для характеристики политических взглядов летописца привел только то, что он резко осуждает княжеские усобицы и в спорах между князьями стоит за старших против младших[262]. Позднейшие исследователи прибавили к этим чертам политического мировоззрения еще следующие идеи: 1) соблюдение князьями чужого предела и 2) поставление Богом неправедных князей за грехи земли[263]. Между тем у начального летописца было довольно цельное учение о княжеской власти, которое и по сю пору остается неизученным[264]. Не касаясь других черт этого учения, рассмотрим, какие входят в него идеи, относящиеся к учению о пределах княжеской власти.
Автор начальной летописи, описывая различные события и участие, какое принимали в них князья, рисует нам два образа князей: праведный князь и неправедный. Существенной чертой праведного князя является, как и следовало ожидать, его любовь к правде. При этом летописец под правдой разумеет не отвлеченное нечто, а заботу о правосудии и управлении: «Аще бо кая земля управится пред Богом, поставляет ей цесаря или князя праведна, любяща суд и правду, и властеля устраяет, и судью правящего суд» (Лавр., 1015 г.). Об Изяславе Ярославиче, к которому летопись относится с большой симпатией, говорится, что он «кривого ненавиде, любя правду» (Лавр., 1078 г.). Если праведный князь дается той земле, которая «управилась» пред Богом, то, наоборот, неправедный, беззаконный князь есть наказание Божие за грехи народа. Его Бог наводит на землю, когда люди «зли и лукави бывают». Неправедного князя летописец изображает гораздо более подробно. «Лютее бо граду тому, в немь же князь ун, любяй вино питии с гусльми и с младыми советники» (Лавр., 1015). Молодость, неопытность князя, бесспорно, может много вреда принести граду, и потому вполне понятно, что летописец не только высказывает свою мысль, но и подкрепляет ее словами из прор. Исаии: «Отъиметь Господь от Иерусалима… смерена старца, разумна, послушлива; поставлю уношю князя им». Но все-таки это случайное свойство, не возлагающее на князя никакой нравственной ответственности. Больше значения имеют два других признака неправедного князя: склонность к удовольствиям и приближение к себе молодых советников. Летописец вообще охотно говорит на ту тему, что у князя должны быть советники, и что он должен следовать их советам. Но в то же время у него постоянно проглядывает мысль, что не всякого совета надо слушаться, потому что и советники бывают разные. Дурные или неудачные поступки князей он склонен объяснять именно влиянием злых советников. Так, летопись говорит о Ярополке, что он хотел идти на Всеволода, «послушав злых советник» (Лавр., 1085 г.); когда половцы угрожали войной Святополку Изяславичу, советники его разделились на две партии: «несмыслении» предлагали немедленно выступить в поход, «смыслении» же советовали обратиться за помощью к брату Святополка – Владимиру (Лавр., 1093 г.); Святополк и Владимир звали Олега Святославича для заключения договора пред епископами, но тот не пожелал пойти, «послушав злых советник» (Лавр., 1096 г.). Злых советов летописец часто ожидает от юных советников, и потому далеко не случайная черта в изображении неправедного князя его склонность окружать себя «младыми советники». Под 1093 г. читаем такую характеристику Всеволода Ярославича. Когда он пришел в старость, то «нача любити смысл уных, свет (т. е. съвет) творя с ними; си же начаша заводити и, негодовати дружины своея первые и людем не доходити княже правды, начаша ти унии грабити, людий продавати, сему не ведушу в болезнех своих» (Лавр.). Психология, на почве которой стоит летописец, вполне понятна. Старый, слабый князь уступает влиянию молодых энергичных людей, умеющих захватить власть, а те пользуются своим положением в собственных интересах. В результате страдает народ, которому новые советники закрывают дорогу к княжеской правде.
В характеристике этой следует видеть первый опыт учения о тиране, которое в последующей русской политической литературе довольно усердно разрабатывалось. Несмотря на отрывочность, какую имеет здесь это учение, в нем можно уже отметить некоторые элементы: 1) тираном может оказаться князь, лично добродетельный и не извлекающий для себя никакой выгоды из угнетения народа; 2) перемена в правлении происходит оттого, что влияние на дела захватывает партия советчиков, до тех пор не бывшая у власти («нача любити смысл уных»); 3) попав в руки новых советчиков, князь пренебрегает старыми слугами и поступает вопреки их советам («негодовати дружины своея первые»); 4) захватив власть, любимцы князя грабят народ («начата ти унии грабити, людий продавати») и, вообще, обогащаются на его свет; 5) они же захватывают и главный источник правосудия, и народу негде найти на них управы («людем не доходити княже правды»). Все эти черты, которые составляют картину тиранического управления, мы встречаем вместе или отдельно и в позднейшей политической литературе вплоть до XVII в. Как ни представляется это учение простым, даже до известной степени наивным, все же ему нельзя отказать в некоторой оригинальности, особенно, если припомнить, что история политических учений на западе Европы знает такие теории, которые рисуют образ тирана совершенно другими чертами. Достаточно вспомнить Макиавелли, для которого тиран есть человек, не останавливающийся ни перед какими преступлениями и принимающий в них непосредственное участие. Летописец смотрит на неправедного князя иначе: вся вина его только в том, что он выбрал себе дурных советников и слишком им доверился; но участия в тех действиях, от которых страдает народ, он не принимает.
Какого происхождения этот взгляд? Некоторой литературной окраски в нем нельзя отрицать. Текст из прор. Исаии, который приводит летописец, мог дать ему известные штрихи. Но надо признать, что в основе своей взгляд летописца имеет жизненное происхождение. На это указывает уже то, что он приурочивает изложение своего взгляда к описанию княжения определенного князя, которого, весьма возможно, еще помнили в то время, когда составлялась Повесть временных лет. Очевидно, автор дает ему такую характеристику, которая не идет вразрез со взглядом, какой установился на этого князя в обществе.
С учением о неправедном князе, естественно, связывается вопрос об ответственности князя и о пределах повиновения ему. Точка зрения летописца вытекает уже из предыдущего. Если неправедный князь получает власть от Бога в такой же мере, как и праведный, то в отношении к нему невозможно никакое правомерное сопротивление; ему народ должен повиноваться так же, как праведному князю. Тем менее народ может судить его или брать на себя его наказание. Неправедные князья, как и праведные, несут ответственность только перед Богом; Он потребует у них ответа «за погубленыа душа хрестьянскы» (Лавр., 1078 г.). Где ожидает неправедного князя наказание от Бога – в этой жизни или в той, на этот счет взгляд летописца не установился. Святополк Окаянный был наказан уже после смерти, и это должно послужить примером для других князей, «да аще сии еще сице створят, се слышавшее, туже казнь приимут, но и больши сее, понеже ведая се створят» (Лавр., 1019 г.); а, кровь, пролитую Олегом и Борисом, «взищет Бог от руку его» (Лавр., 1078 г.). Таким образом, как главный вывод из взглядов летописи на неправедного князя является то, что в этом вопросе она стоит исключительно на нравственной точке зрения. Исходя из веры в Промысл Божий, она видит в тиране действие Божией воли, и потому самое большое, на что решается летописец, это порицание его, но ответственность его и повиновение ему остаются те же, что и для праведного князя.
Другую черту для характеристики княжеской власти находим в сочинениях митр. Никифора (1121 г.). Из них обращают на себя внимание два послания к Владимиру Мономаху: одно по случаю наступления поста, а другое – против латинян[265]. Известны еще два его послания, очень сходные, против латинян – к волынскому князю Ярославу Святополковичу и к муромскому князю Ярославу Святославичу[266].
Уже самое обращение к князю с опровержением латинского учения знаменательно. Еще раньше писал и тоже к князю Изяславу Ярославичу против латинян преп. Феодосий Печерский[267]. Вероятно, серьезная опасность для православной церкви вызвала это послание «О вере крестьянской и латынской». Вернее всего, что оно явилось следствием сношений Изяслава с польским королем Болеславом, к которому он обращался за помощью, когда был изгнан из Киева в 1068 г.[268] В послании этом Феодосий перечисляет все отступления латинян и убеждает князя не иметь с ними общения: «ни свойся к ним, но бегай их», но в то же время наставляет князя помогать ближним, без различия веры: «Аще ли ти будет жидовин, или срацин, или болгарин, или еретик, или латинянин, или ото всех поганых, всякого помилуи и от беды избави». В заключение он убеждает помогать православным людям, когда иноверные будут пытаться «лестью отвести их от правые веры»[269]. Попытки эти, вероятно, повторялись и во время Владимира Мономаха, иначе трудно было бы объяснить происхождение посланий митр. Никифора[270]. Обращаясь с опровержением латинян к трем князьям сразу, он показывал этим, что не только считает этот вопрос важным в данное время, но еще и то, что князю принадлежит в этом деле видная роль, иначе говоря, что на князе лежит обязанность защиты православия. Однако мысль эта ни в одном из посланий против латинян прямо не высказана. Ее находим в послании митр. Никифора к Мономаху о посте. Здесь, на основе широкой философской теории, он развивает свое учение о княжеской власти. Следуя, очевидно, Платону[271], митр. Никифор говорит о трех частях или трех силах души: «словесное, и яростное, и желанное»[272]. Словесное есть высшая душевная сила, которой человек отличается от животных. Если человек «соблюдает» в себе словесное, то этим он приближается к Божьему разуму и научается познавать Бога, как познавали Его ветхозаветные патриархи. Если же он погубит эту силу, как поступили «Еллини не съхранше словесное», то он отдаляется от правильного богопознания и впадает в ложную религию. Вторая сила – яростное – может также получить доброе и злое употребление, смотря по тому, что ею руководит. Из нее может выйти и ревность к Богу и, с другой стороны, злоба и зависть. Моисей, в гневе разбивающий скрижали завета, и разбойники, занимающиеся грабежом и убийствами, одинаково действуют под влиянием этой силы. Наконец, третью силу – желанное – автор объясняет как стремление к Богу, доходящее до самозабвения, результатом чего является радостное настроение духа. Это учение о душе митр. Никифор прилагает к князю и притом в двух направлениях. Быть может, связывая свою мысль с идеей богоустановленности княжеской власти, которую он высказывает в том же послании[273], митр. Никифор уподобляет князя человеческой душе. Как душа, имея своим седалищем голову, руководит оттуда всеми движениями тела, так и князь, находясь во главе государства, действует по всей земле через посредство своих воевод и слуг, подобных по своему значению пяти внешним чувствам человека[274]. Из этого сравнения сам собой напрашивается вывод о пределах княжеской власти. Душа руководит всеми решительно действиями тела без исключения; поэтому, если князь в государстве – то же, что в теле душа, то ему, очевидно, должно принадлежать руководительство всеми сторонами государственной жизни, в том числе и религиозными делами. Такого вывода у митр. Никифора нет, но он высказывает ту же мысль иным способом. Князь должен сохранять в целости все свои душевные силы. В отношении словесной силы, говорит митр. Никифор, я нашел тебя не уклонившимся от правой веры. В отношении же к «яростному» он считает нужным дать князю наставление. Князь тогда только соблюдет ревность к Богу, говорит митрополит, обращаясь к Мономаху, «аще в стадо Христово не даси влъку внити, и аще в виноград, иже насади Бог, не даси насадити трьниа, но съхраниши преданна старое отец твоих»[275]. Этим, несомненно, вручается князю высшая власть над церковью. Назначение этой власти может быть определено, прежде всего, как забота о сохранении чистоты православной веры. Что забота в этом случае не сводится к одному только наблюдению и душевному попечению, но должна выражаться в актах власти, это не подлежит сомнению: князь должен не пускать волка в стадо Христово, должен препятствовать насаждению терния в винограднике. Но нельзя сказать, чтобы мысль была выражена со всей ясностью, какая была бы желательна. Неясным остается определение границ, в которых может проявляться власть князя над церковью: имеет ли он влияние на ход церковного управления и, в частности, принимает ли он участие в деятельности органов церковного управления и в избрании иерархов? Характер выражений, в которых высказана мысль, и сама краткость, с какой она высказана, не дают оснований к разрешению этого вопроса. В послании к Владимиру Мономаху о латинянах есть одно место, относящееся к этому вопросу, но и оно мало помогает. Там читаем: «Подобает бо князем, яко от Бога избранном и призваном правоверную веру его, Христова словеса разумети известо и основание, якоже есть святые церкве, на свет и наставление порученым им людем от Бога. Един бо Бог царствует небесными, вам же, с его помощию, царьствовати земными, долешним сим в роды и роды»[276]. Отсюда видно только то, что Христова вера составляет основание княжеской власти, необходимое, чтобы князь мог наставлять порученных ему от Бога людей, но, с другой стороны, только Бог царствует небесными, а князю дано царствовать земными. Что должно означать это сопоставление двух идей, и каково ближайшее значение второй из них, с определенностью сказать трудно. Вопрос о мере участия князя в делах церкви остается вопросом. А между тем история русской церкви говорит, что в эту пору уже складывалась такая практика, что князья оказывали большое влияние на поставление епископов, избирая кандидатов; князья же удаляли епископов до церковного суда над ними, а иногда и без этого суда. Исследователи расходятся в оценке этой практики: одни находят, что избрание князем кандидата на епископскую кафедру было согласно с древними обычаями церкви, и потому могло считаться законным, другие же считают это избрание несогласным с каноническими правилами[277]. Но в современной ей политической литературе эта практика не вызвала соответствующей идеи, если не считать некоторых намеков, довольно неопределенных и даже сомнительных, в литературе того времени, по-видимому, не встречается ни защиты этой практики, ни ее опровержения[278]. Потому ли это, что не было у нее противников и не представлялось надобности в защите, или почему-нибудь другому, сказать трудно. Во всяком случае, дело не шло дальше самых общих указаний на участие князя в делах церкви, и послание митр. Никифора в этом отношении не составляет исключения.
Заканчивает он свое послание наставлением князю заботиться о третьей силе души – желанном. Митрополит рекомендует князю не слишком доверяться своим приближенным, так как их односторонние указания, а иногда и клеветнические наветы могут быть причиной многих несправедливостей. «Устав есть церковный и правило, – говорит он, – в время се и к князем глаголати что полезное». Поэтому он советует князю вспомнить о всех изгнанных и осужденных им и простить им, чтобы самому получить прощение; советует чаще читать псалом 100: «Милость и суд буду петь». В этом наставлении митр. Никифора Владимиру Мономаху С. Соловьев видит важное указание на отношения власти духовной к светской; по его мнению, здесь проявился обычай печалования[279]. Это едва ли верно. Характерный признак печалования – ходатайство за определенных лиц, а здесь видим общий совет быть милостивым и осторожным в наказаниях. А затем, если и есть здесь некоторый намек на отношение духовной власти к светской, то очень незначительный. Митрополит считает своей обязанностью «к князем глаголати что полезное»; но нет мысли об обязанности князя подчиняться совету митрополита в делах государственных, потому что полезное может быть полезным со стороны чисто нравственной – для спасения души. Такой характер, по-видимому, и носит все это наставление.
Для характеристики отношений светской и духовной власти в эту эпоху (XII в.) историки ссылаются на грамоту константинопольского патриарха Луки Хризоверга к в. к. Андрею Боголюбскому (около 1162 г.). Хотя греческий подлинник грамоты нам не известен, и мы имеем только русский текст ее, но не может быть сомнения, что перед нами произведение не русское, а греческое, написанное, к тому же за пределами России, а потому ему не могло бы быть места в истории русской политической литературы. Русский текст грамоты дошел до нас в двух редакциях – краткой и пространной[280]; подлинной считается одна только краткая редакция, пространная же представляет подлинник с позднейшими дополнениями[281]. Поэтому, чтобы быть точным, следовало бы говорить только об идеях, заключающихся в этих дополнениях, как в произведении несомненно русском; затруднение было бы только в том, к какому времени отнести это произведение – ко времени ли составления Никоновской летописи, где приведена грамота в ее пространной редакции, или же к какому-нибудь более раннему моменту. Однако при ближайшем знакомстве с названными дополнениями оказывается, что по вопросу об отношении князя к епископской власти в них нет ничего нового по сравнению с краткой редакцией грамоты. Следовательно, не впадая в большую ошибку, можно предположить, что идеи краткой редакции (т. е., по общему мнению, подлинной грамоты патриарха) до известной степени отвечали взглядам тех кругов русского общества, из которых позднее вышли дополнения к ней. Конечно, это только предположение; ни в каком случае не следует забывать, что мы имеем дело все-таки с произведением греческой, а не русской мысли.
Поводом для грамоты послужило то, что ростовский епископ Нестор не разрешал поста в среду и пятницу для Господских праздников. За это и за какие-то другие вины Андрей Боголюбский изгнал его из епархии. Обиженный епископ искал суда у киевского митрополита; тот рассмотрел дело на соборе и оправдал его. Это, по-видимому, не помогло, и тогда епископ обратился к суду патриарха[282]. Грамота патриарха, которая разбирает дело, должна, очевидно, рассматривать отношения князя к епископу с точки зрения и в пределах возникшего вопроса, а не в общей форме. Между тем в литературе выражениям грамоты придается очень часто именно такое общее значение, отчего она получает совершенно чуждую ей политическую окраску[283]. Патриарх говорит, что он рассмотрел обвинения, возведенные Боголюбским на епископа, выслушал возражения, которые тот представил, и оправдал его. Поэтому патриарх надеется, что князь не захочет противиться его суду и примет епископа обратно. «Аще хощеши имети часть с Богом, – говорит он, – и благословления великиа соборные церкве… всяку убо юже имееши жалобу и да в души своей на боголюбивого епископа своего, сложи с сердца своего; с радостию же его приими, со всякою тихостию и любовию, якоже Божиею благодатию достойна суща епископом… А пастыря имея такого, то боле не проси иного, но имей его, яко святителя, и отца, и учителя, и пастыря». А если ты, заканчивает патриарх свою грамоту, «ни повинутися начнеши его поучением и наказанием, но и еще начнеши гонити сего Богом ти данного святителя и учителя, повинуяся инем чрез закон поучением, а ведомо ти буди, благословеный сыну, то аще всего мира исполниши церкви, и грады возградиши паче числа, гониши же епископа, главу церковную и людскую, то не церкви, то хлеви, ни единоя же ти будет мзды и спасениа»[284]. Мысль патриарха вполне ясна. Андрей Боголюбский отменил определение своего епископа о посте, патриарх же требует, чтобы он впредь повиновался его поучениям и наставлениям, касающимся религиозной жизни; князь прогнал епископа, – патриарх угрожает ему лишением спасения, если он опять будет его гнать. Изгнание епископа есть, конечно, высшая форма неповиновения ему, а повиноваться епископу в религиозных делах есть обязанность всякого верного сына церкви, следовательно и князя. Грамота только о таком повиновении и говорит. Ни о каком повиновении князя епископу в делах, касающихся государства, здесь нет и речи; нельзя поэтому говорить и об ограничении княжеской власти властью епископа. Если грамота выставляет епископа как главу церковную и людскую, то это выражение нужно понимать в связи со всем текстом: епископ есть глава церкви и людей, входящих в ее состав[285], поскольку дело касается именно церковной жизни. Было бы рискованно делать отсюда вывод о превосходстве епископской власти над княжеской.
Нельзя отрицать, что составленные в России позднее дополнения к грамоте пользуются выражениями и более общими, и более картинно изображающими высоту епископского сана, так что при желании тут можно найти стремление возвеличить епископа над князем. Но с другой стороны, в дополнениях еще сильнее, чем в самой грамоте, подчеркнуто, что спор идет о повиновении епископу только в делах религиозных; о чем в грамоте мы догадываемся из известных нам обстоятельств дела, то в дополнениях изложено со всеми подробностями. Поэтому, чтоб не выходить за пределы общего смысла дополнений, придется и эти выражения толковать до некоторой степени ограничительно. Оканчиваются дополнения следующими словами: «Иже чествуеши святителя, чествуеши Христа: образ бо Христов имать и на Христове седалищи седить; не обленися убо слушати и почитати таковых, да и в настоащих и в будущих благих насладишися и прославишися наипаче»[286]. Это общее выражение. А выше о повиновении епископу говорится так: «Покоряйся убо, возлюбленный о Господе духовный сыне, боголюбивому епископу твоему, яко аще прилунится Господьский праздник Рожества Христова и Богоявлениа в среду или в пяток, разрешает епископ мирских ясти мяса и вся, инокихже млеко, и масло кравие, и сыр, и яйца»; и далее подробно перечисляются особенности поста в праздники Рождества Богородицы, Сретения, Успения, Преображения, Воздвижения и т. д. Затем автор дополнений продолжает: «Аще праздники Господьскии в среду и в пяток, или коего нарочитого святого, и до самого пянтикостиа, вопрошай главу свою, еже есть епископа твоего, да аще что глаголет, сице твори, веруя, яко Господь Бог глаголет усты епископа твоего; аще ли не велит, постися тогда. Никто же бо от всех человек: ли святитель, ли презвитер, или мних, или аггел, ниже бо аггел с небеси имеет такову власть вязяти и решати, разве един боголюбивый епископ твой, его же положил Господь Бог главу всей земли твоей и тебе»[287]. Здесь совершенно определенно говорится о покорении епископу, когда он дает свои указания относительно поста: если он разрешит, можно не поститься, не разрешит – нельзя. В этом смысле его устами глаголет Господь, и на него нельзя жаловаться. В этих пределах и должен князь повиноваться епископу. Если же мы буквально и в общем смысле будем понимать слова, что он есть глава всей земле и князю, то нам надо будет буквально и в таком же общем смысле понимать и то, что епископ властью своей и саном выше ангелов. Очевидно, русские дополнения к грамоте, как и сама грамота, говорят о главенстве епископа только в делах, непосредственно относящихся к вере. А это такое положение, которое ни в малейшей степени не затрагивает княжеской власти.
Литература XIII века не особенно богата политическими идеями; в частности, по вопросу о пределах княжеской власти в ней можно найти немного. Но нельзя сказать, чтобы литература этого века не имела уже никакого значения. Интерес в ней представляет самый выбор тем, который отличается большим постоянством. Целый ряд литературных памятников занимается обличением неправосудия, чинимого властями при попустительстве князей, а отчасти и самими князьями, и этим путем пытается установить положительный идеал, которому должен отвечать князь в своей государственной деятельности. При этом идеал определяется, чаще всего, как нравственная правда. Такое тяготение к определенной теме не нашло себе еще объяснения в истории литературы. Надо думать, что явление это объясняется целым рядом причин как бытового характера, так и чисто литературного. Среди последних можно предположительно указать на получение митр. Кириллом II во второй половине XIII в. из Болгарии славянской кормчей с толкованиями[288]. Можно различным образом оценивать значение этого факта, можно различно толковать слова самого Кирилла на соборе 1274 г. О том, что церковные правила «помрачени беахоу преже сего облаком моудрости елиньского языка, ныне же облисташа и благодатью Божиею ясно сияют»[289]; но вряд ли можно сомневаться в том, что славянская кормчая возбудила или, по крайней мере, возобновила в русском обществе интерес к вопросам церковного права, а через то и к вопросам права вообще. Митр. Кирилл своим примером и, может быть, даже особым распоряжением привлек многих к списыванию славянской кормчей, и она с этого именно времени получает у нас большое распространение[290]. А это должно было отразиться на выборе точек зрения при оценке текущих явлений государственной жизни. Что предположение это не вовсе безосновательно, косвенно доказывается тем, что большинство литературных памятников, которые разрабатывают указанную тему, встречаются чаще всего или в кормчих русской редакции, или в особом сборнике, известном под именем «Мерило праведное» и по характеру своего содержания составляющем как бы подражание кормчей[291].
Первый писатель, на которого следует указать, это только что упомянутый митрополит Кирилл II (1242–1281)[292]. Все, что нам известно о нем, говорит за то, что это был выдающийся для своего времени государственный и церковный деятель. Это был ревностный пастырь, много потрудившийся для устроения церковно-религиозной жизни русского общества, тем более для него близкой, что он сам был русский. Хотя он был избран на кафедру кн. Даниилом Романовичем Галицким и сам был родом из Галиции, но он охотно и подолгу живал на северо-востоке Руси, во Владимире; там он, между прочим, созвал в 1374 г. и собор, занимавшийся исправлением церковных непорядков и оставивший нам свои постановления, которые некоторые сравнивают по их значению со Стоглавом[293]. Если нельзя утверждать, что Кирилл прямо перенес свою кафедру во Владимир[294], то во всяком случае у него заметно некоторое тяготение к этому городу и к его князьям, а, следовательно, и до некоторой степени дальновидное отношение к современным ему явлениям государственной жизни[295]. О литературной деятельности Кирилла II трудно высказать столь же определенное суждение. Арх. Филарет приписывает ему до десяти произведений[296], но в какой мере они ему действительно принадлежат, об этом существует большое разногласие. Причина этого разногласия в том, что именем Кирилла древние русские книжники очень часто пользовались как псевдонимом, а, кроме того, и в том, что помимо Кирилла II есть еще несколько одноименных ему писателей, которым с тем же основанием можно приписать некоторые из этих произведений; таковы Кирилл 1 (1333–1333) и, современник нашего писателя, Кирилл, еп. Ростовский[297]. Поэтому приходится ограничиваться только теми памятниками, которые могут быть приписаны ему с наибольшей вероятностью.
В 1270 г. произошли между Новгородом и тверским князем Ярославом Ярославичем раздоры, грозившие дойти до кровопролития. Кирилл обратился к новгородцам с грамотой, в которой увещал их помириться с князем, и грамота его имела успех. В ней он излагает известное новозаветное учение о покорении властям. «Господа Бога бойтеся, и князя чтите, и брани всуе не творите, и крови не проливаите, а всякой вине и всякому греху покаяние и прощение есть»[298]. С таким поучением обращается митрополит к Новгороду, где, как известно, князь пользовался гораздо меньшим, чем в остальных городах, влиянием; это может свидетельствовать о силе монархического принципа у автора. Но состав грамоты и соотношение содержащихся в ней мыслей как будто позволяют заключить, что Кирилл возводит этот принцип на известную высоту только по отношению к населению (в данном случае к новгородскому); в отношении же к духовной власти заметно стремление поставить князя в подчиненное положение. Грамота начинается указанием на высоту святительского сана. «Господь Бог в Себе место даде власть апостолом своим вязати и решати, и по них наследником их; и се мы апостольстии наследници, и образ Христов имуще и власть Его дръжаще, и се аз началный есмь пастырь всеа Руси учю и наказаю вас о Господи». И вслед за этим идут приведенные уже слова о покорении князю. Впечатление получается вполне определенное. Митрополит есть наместник Божий, самим Христом избранный и держащий Его власть, а власть князя основывается только на том, что митрополит учит покоряться ему. Власть светская поставлена здесь как бы ниже власти духовной. Если признать, что мысль эта здесь действительно выражена, то подтверждение этому можно видеть во второй половине грамоты, где митрополит принимает на себя поручительство за князя. «А князь велики Ярослав Ярославич в чем неправ пред вами, в том во всем кается и прощается, и вперед к тому таков быти не хощет; а яз вам поручяюся по нем, и вы бы его приняли с честию достойной». Поручительство митрополита ставит князя, без сомнения, в зависимое положение от митрополита, ибо ему он обязан признанием его власти со стороны населения. Но может быть, что такое впечатление грамота производит только на нас, когда мы рассматриваем ее как политический трактат вне связи с обстоятельствами и характерами действующих лиц (которые нам мало известны), а автор вовсе не имел в виду проводить в ней такую тенденцию, и те, для кого она предназначалась, никакой тенденции в ней не замечали. Вполне возможно допустить, что в понимании современников проглядывающие в грамоте отношения между митрополитом и князем оставались исключительно в области религиозно-нравственных отношений и не переносились на отношения государственные. Чтобы такой перенос мог произойти, нужны были благоприятные обстоятельства, а о существовании таких обстоятельств мы ничего достоверно не знаем.
Другая мысль выражена в сочинении митр. Кирилла, известном под именем «Слово ко всему миру»[299]. Здесь впервые встречается указанная выше и характерная для XIII в. тема о правде. В своем «Слове» митрополит обращается и ко всей своей пастве в целом, и к отдельным группам общества и в очень решительных выражениях увещает всех отстать от вкоренившихся непорядков. В конце есть наставление князьям. «Тако глаголет Господь: пребудете в страсе божии и в суде правеем и в братолюбии, нищих не обидите и родителя своя чтяще и ближники своя правду любящи. И вы, цари и князи и суди, имейте Господа ради заповед сию малую, да будет вы радость, якоже не бывала никогдаже»[300]. Как существенная обязанность князей выставляется праведный суд и затем уважение к людям, любящим правду. Все это пока очень кратко и отрывочно.
Подробнее та же мысль развита в другом памятнике, приписываемом некоторыми Кириллу, «Слове о судиях и властелех»[301]. Исследователи указывают в содержании этого произведения только одну мысль – ответственность князей перед Богом[302]; в действительности содержание его гораздо обширнее. Оно развивает мысль о том, что есть два вида князей: князь праведный и князь неправедный. Различие между ними в том, что один подчиняется закону правды и потому отвечает той цели, для которой он поставлен, а другой не подчиняется и оказывается врагом своему народу. Мысль эта проводится на основе учения о богоустановленности княжеской власти. «Святый великый Константин рече власть держащим: послушайте и вноушите вси судящии земли, яко от Бога дасться власть вам и сила Вышнего. Давый бо вам власть истяжеть скоро ваша дела и помыслы испытаеть, яко служители есте царства и не судисте в правду, ни сохранисте закона и в повелении Божии не пребысте. Страшно и скоро приидет на вы испытание, яко сердце немилостиво творите людем Божиим, ихже ради Христос кровь свою пролиа»[303]. Уже в этих первых строках «Слова» выражается мысль, что князья получают власть от Бога, и что она дается им не для собственного их блага, а для выполнения какой-то лежащей на них задачи; князья же не выполняют этой задачи, и потому их ожидает суд Божий. В дальнейшем идея богоизбранности выражена еще сильнее: «Вас Бог в себе место избрал на земли и на свой престол вознес посади, милость и живот положи у тебе». К князьям, которые остаются верны своему высокому назначению, автор применяет слова св. Писания: «бози есте и сынове Вышнего». Но, прибавляет он, «блюдетежеся, да не будете чада гневу; бози бывшее, да не изъмрете, яко человеци, и во пса место во ад сведении будете, ид еже есть место диаволу и аггелом его, а не вам». Истинный князь – тот, который для своего народа олицетворяет правду («князи мира сего правда») и, как пастух, бережет его от волков, т. е. от всех тех, кто хочет поживиться за счет народного блага. «Поставил есть вас пастухы и стражы людем своим, да соблюдете стадо его от волк невредимо и от татий некрадено. Вы же в пастух место волци бысте и стадо Христово погубисте… Сие же вам глаголю, цари и князи, не от себе, но от Бога приим разум, да не будете волкы в пастух место стаду Христову, дръжаще у себе служащих вам злых и немилостивых властелей и служащих им». И далее автор подробно описывает, в чем заключаются злоупотребления тиунов, и как относится князь к этим злоупотреблениям. Неправедный князь, или князь-волк, не тем только характеризуется, что сам нарушает правду, но еще и тем, что позволяет нарушать правду своим властелям и тиунам; как Пилат, он умывает руки, но, как и тот, он не получит оправдания. Не находя правды у властелей, подданные обращаются к князю, как к своему прибежищу; а князь-волк, по картинному выражению «Слова», заимствованному из Апостола, «держит истину в неправде», и народ не находит правосудия. Таким образом, различие между князем праведным и неправедным состоит в том, что второй нарушает правду сам и предоставляет нарушать ее и своим слугам. Отсюда как положительный вывод получается, что князь в своей деятельности не безусловно свободен, а ограничен обязательным для него нравственным законом правды.
«Слово о судиях и властелех» не вполне оригинальное произведение. Уже было отмечено Калачовым влияние на него предисловия к земледельческим законам императора Юстиниана, где выражена общая мысль о недопустимости мздоимства и неправосудия[304]. Можно указать еще ряд памятников, приблизительно современных рассмотренному «Слову» и связанных с ним общностью содержания. Среди них обращает на себя особое внимание «Слово Сирахово па немилостивые цари». Вот его начало:
«Слышите цари и князи и неправеднии судии, разумейте и внушите держащей власть величающеся о народех людии. Яко от Бога дана держава вам бысть, яко слуги Божия есте, то почто не храпите закона, ни по совету Вышнего ходите; каколи не судите по праву, но злата деля погубляете истину. Всяк бо правдивый и царь, и князь аггельский и священнический чин имать. А насилуя неправедно слугу себе сатане сотворяет»[305].
Основная мысль здесь та же: ограниченность княжеской власти законом. Как и в «Слове о судиях», нет основания думать, что под именем закона здесь разумеется исключительно закон Божий; буквальный смысл приведенного текста, в котором хранение закона стоит рядом с хождением по совету Вышнего, позволяет скорее думать, что речь идет о законе права. То же самое можно сказать и относительно «Слова о судиях», где встречаем такое же противоположение: «не судисте в правду, ни сохранисте закона, и в повелении Божии не пребысте». Сходство в основной мысли и целый ряд одинаковых выражений и оборотов заставляют думать, что в «Слове Сирахове» мы имеем один из источников, давших материал для «Слова о судиях». Конечно, возможно утверждать, что оба памятника представляют явления параллельные, сложившиеся под одинаковым влиянием[306]. Но в пользу первого предположения говорит и то, что «Слово Сирахово» гораздо короче по объему; в нем, в сущности, только одна мысль без всякого развития.
В «Наказании», приписываемом Симеону, еп. Тверскому (1289), встречаем ту же идею связанности княжеской власти законом и правдой. Тема этого произведения[307] несколько иная: ответственность князя за действия тиунов, но на основе этой темы проводится и та мысль. Князь будет в раю только тогда, когда он «богобоин», правду любит и избирает тиунов праведных, все творящих по закону Божию. Если этого нет, князь будет осужден Богом[308].
Наконец, из памятников XIII века следует упомянуть еще о двух произведениях: «Послание владимирского епископа к сыну св. Александра Невского» и «Слово св. Отец, како крестьяном жити». Оба они, по своим политическим идеям, стоят вне общего направления века и отчасти напоминают идеи прошлого времени, отчасти предсказывают отдаленное будущее. В «Послании к сыну Александра Невского»[309] говорится о ненарушимости церковного суда, причем и церковные люди, и церковная подсудность определяются значительно уже, чем в уставах XI–XII вв. В заключение автор говорит: «То все суды церковные, даны законом Божиим и прежними цари и великими нашими князи: князю и боляром и судьям в те суды не лзе въступатися, не прощено им от закона Божия». По существу это такое же ограничение княжеской власти нормами высшего порядка, какое уже раньше было отмечено в церковных уставах. Это, следовательно, не новость, а повторение, которое показывает, что старая идея продолжает жить. Есть, впрочем, и некоторое отличие от церковных уставов. Там главное внимание было обращено на нормы, обязательные для князя и ограничивающие его власть, а здесь автор указывает круг дел, не подлежащих власти князя, и мало останавливается на том, из каких норм это ограничение вытекает. «Слово, како крестьяном жити» известно в нескольких редакциях, имеющих между собой иногда очень мало общего[310]. В одной из них есть следующее место: «Аще ли нецыи деют злая и духовного не слушают учения, и не каются, тации подимут по делом законьное мучение. И велим градским властелем не щадити таковы, зло творящих пред Богом, но… градским казнити законом, а не щадити злых, да ся накажут и останут деяти злая. Властели бо от Бога устроени человек ради нетворящих закона Божия». Перечисляя преступления, за которые должна следовать градская казнь, автор упоминает и чисто религиозные, например, говорит о хульниках, ротниках, чародеях. Таким образом, мы имеем здесь не ограничение судебной власти князя, а обратное явление – расширение пределов светской власти в область собственно религиозную, как она понималась в то время. В отличие от подобного же расширения, которое мы видели в «Слове» митр. Илариона и в посланиях митр. Никифора, здесь оно заключается не в общем покровительстве церкви, и не в охране правоверия от посягательств на него извне, а в проявлениях карательной власти над членами самой церкви. Впоследствии, к концу XV в., эта мысль получила особенное развитие. Каковы ее ближайшие источники в «Слове, како крестьяном жити» сказать трудно, так как происхождение этого произведения, вообще, не исследовано[311]. Можно только в виде предположения допустить, что здесь эта мысль развилась сама собой из общей идеи об охране правоверия и из потребности представителей церкви в покровительстве со стороны более сильной власти.
Все сказанное о политических идеях в древнейший период позволяет сделать следующие общие выводы:
1) От возникновения политических идей в России до конца XIII в. не было выставлено ни одной идеи, которая заключала бы в себе признание полной неограниченности княжеской власти. Напротив, была высказана мысль об ограниченной власти, причем ограничительным началом явился закон в его различном понимании.
2) Замечается стремление расширить пределы княжеской власти, не замыкая ее в сферу собственно государственных дел, но давая ей участие и в делах церкви. С другой стороны, есть идея и противоположная: церковные уставы отнимают у князя право суда по целому ряду преступлений. Любопытно, что идея ограничительного характера высказана князем, а за участие князя в делах церкви высказываются представители духовного чина. Исторически это легко объяснить: церковь нуждалась в покровительстве государства, а князья выражали свое благочестивое настроение.
3) Некоторые политические темы имели, по-видимому, не одно только жизненное происхождение, а обсуждались еще и из интереса к вопросу в его отвлеченной постановке (Иаков чернор.).
4) Многие жизненные вопросы не нашли себе отражения в политических идеях; так, в политической литературе совсем не обсуждается отношение князя к вечу.
Первым памятником, который в этом отношении заслуживает внимания, является церковный устав св. Владимира. Историки рассматривают его исключительно как источник права, устанавливающий особую церковную подсудность наряду с подсудностью гражданской. Но независимо от этого, в уставе выражены некоторые идеи, имеющие не столько правовой, сколько политический характер, которые объясняют нам причины его появления. Церковный устав св. Владимира дошел до нас в большом количестве списков, не одинаковых по объему и отличающихся несколько друг от друга в своей редакции. Отношение исследователей к этим спискам, а через них и к самому уставу неодинаковое. Карамзин и Голубинский решительно отвергают подлинность устава, основываясь на целом ряде заключающихся будто бы в нем несообразностей[206]. Те же исследователи, которые не считают устав позднейшей подделкой, расходятся в вопросе, которые из дошедших до нас списков считать наиболее приближающимися по своей редакции к не дошедшему до нас подлиннику. Преосв. Макарий такой древнейшей редакцией устава считает наиболее обширную, а Владимирский-Буданов – самую краткую[207]. Возражения против подлинности устава можно оставить в стороне, так как они давно уже опровергнуты, и если их продолжают повторять, то только по недоразумению[208]. Что же касается вопроса, которую редакцию считать древнейшей, то и он не имеет для нас большого значения, так как то место устава, которое представляет интерес для истории государственных идей, находится во всех решительно редакциях почти в одном и том же виде. Поэтому с полным основанием можно допустить, что в том или другом виде оно находилось и в подлинном уставе.
А именно, после вступительных слов устава, где коротко говорится о крещении св. Владимира и о построении им Десятинной церкви, читаем в списках краткой редакции:
В списках средней редакции это место читается так:И потом воззрех в Греческий номоканун и обретох в нем, яже не подобает сих тяж и судов судити князю, ни бояром, ни судьям его; и сгадав аз с своею княгиною Анною, и с своими детми, дал есмь святой Богородицы и Митрополиту и всем Епископом; а ты неступают ни дети мои, ни унуци мои, ни род мой, в люди церковные и во все суды, и по всем городом дал есмь и по погостом и по свободам, где крестьяне суть; а кто уступит на мое дание, суд мне с тем пред Богом[209].
Почти те же выражения находим и в списках обширной редакции[211]. В приведенных словах устава св. Владимира заключаются следующие положения:Потом же митрополит тем сказа ми 7 собор греческих и номоканон. И како велиции тии цари не восхотеша сами судити тех судов, ни велможам, ни бояром, ни судиам их, но предаша церкви и святителем; такожь и аз, изгадав со своею княгинею и со своими детми, дал есми церкве святей Богородици митрополиту всеа Руси и всим епископом по всей земли тыи суды, а не оуступатись ни детем моим, ни оунучатом, ни роду моему до века не оуступатись в церковные люди, ни в суды их. Дал есмь по всем градом, и по погостом, и по слободам, где христиане суть… Князю и бояром и судиам во ты суды не оуступатить: то все дал есмь по первых царех ряжению, по вселенских великих святых седми собор великих святитель. Аще кто преобидит наш устав, какож уставиша святыи отци: таковым непрощеном бытии от закона Божиа, горе себе наследуют[210].
1) Киевский великий князь Владимир, «растворивше греческий памаканон» (обширная ред.), нашел там указание, что «не подобает» князю судить за некоторые преступления, и что «правилом святых отец, христианскыми цари и князи» (та же ред.) суд по этим делам дан церкви. На основании этого он, великий князь киевский, признал, что и ему «не подобает», т. е. что и он не имеет права судить эти дела и должен передать их в руки церкви. Этим самым он поставил свою власть в определенные границы, и не только власть судебную, но также власть правительственную и власть законодательную; потому что, если ему не подчинены некоторые суды, то отсюда следует, что он не может давать им указаний и не может творить норм права, которыми эти суды будут руководиться. Все это установлено или должно быть установлено церковью. Таков, по крайней мере, логический смысл запрещения «вступаться» в церковные суды. Это нельзя понимать как самоограничение власти, по существу неограниченной. Самоограничение заключается в каждой норме, которую издает неограниченная власть, потому что каждая такая норма представляет отказ от произвола и обещание действовать в определенных рамках. Но каждая изданная властью норма может быть в любой момент изменена или отменена совсем. Церковный устав св. Владимира говорит о другом. Князь не добровольно, не в силу своей власти, не потому, что считает это целесообразным, устанавливает церковные суды и не с тем, чтобы их уничтожить, когда он найдет это нужным. Он делает это потому, что так требуют нормы закона Божия, нормы, установленные св. отцами и христианскими, т. е. византийскими царями; все эти нормы изложены в Номоканоне[212]. Все эти нормы, в том числе и постановления греческих царей, которые не имеют никакого отношения к киевскому князю, и которым он ни в малейшей степени не подчинен (хотя бы уже потому, что они действовали в то время, когда киевских князей еще не было), он признал для себя обязательными. А раз признав их для себя обязательными, он должен был признать и то, что уже само собой отсюда вытекает, т. е. что он не имеет права вступаться в определенные дела, возникающие в его государстве. Иначе говоря, он должен был признать свою власть ограниченной – в том смысле, что над его властью оказались нормы, не им изданные, которые он отменить не может.
На указание церковного устава, что определенное количество дел гражданских князь предоставляет суду епископов на основании греческого Номоканона, Е. Голубинский весьма решительно возражает, что «это неправда» – в том, вероятно, смысле, что Номоканон не так определяет церковную подсудность[213]; на этом он строит одно из своих доказательств подложности устава. Но для дела безразлично, так ли точно понимает Номоканон отношение церковной и гражданской подсудности, как ее определяет церковный устав св. Владимира, и действительно ли в нем можно найти основания, из которых с необходимостью вытекало бы как издание устава, так и все содержание его. Ссылку на Номоканон следует понимать «как общее, неопределенное указание того источника, откуда заимствованы начала, изложенные в уставе»[214]. Если бы даже можно было утверждать, что в Номоканоне не содержится ровно никаких оснований для такого понимания церковной подсудности, то и это не имело бы большого значения. Важно, что св. Владимир – правильно или неправильно, – но так понял Номоканон и изложенные в нем постановления Вселенских соборов и «первых царев уряжение», что это делало неизбежным издание церковного устава, и именно в том виде, как он был издан[215]. А еще важнее, что это действительное или воображаемое содержание Номоканона св. Владимир признал для себя обязательным. Он мог этого и не сделать, но тогда он не был бы тем, чем он был, т. е. не был бы христианским государем, как он это понимал, потому что для христианского государя обязательны постановления соборов и «христианских царей»[216].
Можно здесь не заниматься чисто юридическим вопросом, вытекает ли отсюда, что Владимир не мог уже потом ни отменить церковные суды, ни изменить круг их ведомства. С политической точки зрения этот вопрос не представляет интереса. Зато представляет интерес другая сторона дела. Если правильна мысль, что, признав для себя Номоканон обязательным, Владимир Св. свою до тех пор неограниченную власть преобразовал в ограниченную, то одно из выражений в церковном уставе дает возможность прибавить еще одну черту для характеристики его власти. Устав, как значится в нем, дан не всей «Русской земле», а только тем погостам, градам и слободам, где «христиане суть». Следовательно, в тех частях земли, где еще оставались язычники, где христианство не было принято, устав не действовал[217]. Это и понятно: там христианство не было принято, значит, не было церковных установлений, не было и церковных судов, которым определенные дела могли бы быть поручены. Там эти дела ведал князь и его судьи. Отсюда можно прийти к мысли, что Владимир в различных частях государственной территории или по отношению к различным группам населения обладал неодинаковой властью. Для язычников он был князь с неограниченной властью и считал себя вправе сам или через своих судей судить, например, преступления на почве семейных отношений; для христианского же населения его власть была ограниченная, так что те же самые преступления он не имел права судить. Такое совмещение в одном лице двух разных по своему характеру властей не представляет ничего особенного и, уже во всяком случае, ничего невозможного. И в последующее время русские государи пользовались в отношении подданных – не христиан де-юре всей полнотой власти, так что и религиозные дела их ведались чисто государственными учреждениями, в то время как религиозные дела христиан были переданы церковным установлениям. Было ли это простое самоограничение государственной власти или нечто другое, об этом предоставим судить другим; но для князя Владимира это было ограничением его власти, которое вытекало из признания обязательности Номоканона.
2) В учрежденные им церковные суды в. к. Владимир запрещает «вступаться» детям своим, внукам и всему роду своему «до века»; а кто вступится, тот не будет прощен от закона Божия, тот горе себе наследует, «с тем суд мне пред Богом». Этими словами Владимир свое понимание и свое признание Номоканона сделал не личным своим делом, а делом всего княжеского рода, всех последующих князей, в руки которых переходила государственная власть. Номоканон стал и для них обязательным; следовательно, и им «не подобает», т. е. не принадлежит право вступаться в церковные дела. В какой мере обещания государя за своих наследников имеют юридическое и политическое значение, это другой вопрос; но несомненно, что Владимир желал передать им ту же власть, которую имел сам, т. е. власть ограниченную. Нормы Номоканона, которые ограничивали его власть, должны были ограничивать и власть его наследников. Обязательность этих норм, их неотменяемость он скрепил даже загробной ответственностью своего потомства. Последующая история, по крайней мере, ближайших столетий, показала, что обязательство, положенное Владимиром на своих наследников, было ими принято.
Таков характер княжеской власти, устанавливаемый церковным уставом св. Владимира. Надо оговориться: церковный устав есть, собственно, памятник права, и потому можно было бы сказать, что идеи, в нем заключающиеся, выходят за пределы истории политической литературы. Иначе обстояло бы дело, если бы с несомненностью была установлена его подложность; тогда он перестал бы быть в наших глазах источником права, и его нужно было бы рассматривать исключительно как политический трактат, имеющий целью проповедь определенных отношений между государственной и церковной властью. Для истории политической литературы это был бы прямой выигрыш. Но и теперь, оставаясь памятником права, он должен занять в ней видное место. Во-первых, та часть устава, где изложены рассмотренные выше идеи, имеет чисто литературный характер – характер предисловия, в котором автор знакомит нас с теми началами, какими он руководился при издании памятника. Здесь памятник перестает быть законом, выражающим обязательные для подданных повеления, и становится политическим произведением. А затем, важно и то, что церковный устав св. Владимира отразился и в последующей литературе, и именно своими политическими идеями. Обойти его в истории русской политической литературы было бы прямо невозможно.
Что касается происхождения этой первой в русской политической литературе идеи об ограничении княжеской власти, то совершенно ясно, что она возникла под непосредственным влиянием христианства. Во всех редакциях церковного устава, хотя и не во всех одинаково определенно, указывается на связь его с принятием христианства. В списках средней редакции, например, устав начинается с изложения причин, приведших к крещению Руси (испытание вер), потом читаем о самом крещении, а затем Владимир Св. рассказывает, как он принял от митрополита наставление в христианской вере, и чем он пожелал выразить свою ревность к ней. И вслед за этим устав говорит о Десятинной церкви и о церковном суде. Следовательно, ограничение княжеской власти есть прямое следствие познания истин христианской веры. Если новообращенный князь сделал такой вывод из христианского учения, то это произошло, конечно, не без участия со стороны митрополита, прибывшего из Византии. Он, говорится в уставе, «сказа ми 7 собор греческих и номоканон», и как «велиции тии цари не восхотеша сами судити тех судов» (та же ред.). На основании этого можно видеть в идеях устава и византийское влияние. Но оно состояло только в том, что митрополит сообщил Владимиру Св. о некоторых памятниках византийского права и о некоторых фактах византийской истории, из которых князь сделал вывод об ограниченности своей власти. Сама же идея об ограниченности не была при этом заимствована из Византии, а, пожалуй, даже была противоположна тому, что Владимир узнал о византийских порядках. В словах митрополита нет ничего, что свидетельствовало бы об ограниченной власти византийских императоров. Они, правда, тоже отдали церковный суд святителям, но они сделали это потому, что «не восхотеша сами судити», а не потому, что они считали свою власть ограниченной. Для них невступление в церковные суды было не выводом из признания обязательности соборных постановлений и «ряжения» царей, потому что это были их собственные ряжения, а просто проявлением власти, свободным действием. Владимир Св., наоборот, не свободно пришел к своему решению, а по необходимости, так как наперед уже признал себя связанным известными нормами («не подобает»). Разница между «не восхотеша» и «не подобает» совершенно очевидна, и она говорит, что здесь не могло быть заимствования.
Сама форма выражения мысли могла быть взята из отдела в древних кормчих под названием «От къниг божьственные коньчины Иоустинияна», гл. 36 (=nov. 123): «Ни единому же от кънязь подобает боголюбивыих епископ ноудити на соудище приходити». Следует заметить, что здесь слово «князь» соответствует греческому ????? и обозначает не главу государства, а должностное лицо, назначенное царем и ему подчиненное; то же самое – и в переводе других новелл, например в главе 12 (=nov. 83), касающейся церковной подсудности, где ?? ??????? ????? переведено словами «гражданский князь» или «градской князь». Владимир Св. мог перенести на себя этот титул только в том случае, если ему была внушена мысль, что он всего лишь архонт, поставленный от византийского императора. Этим путем ограничение компетенции архонта превращалось, при переносе его на Русь, в ограничение княжеской власти. Но можно сделать и другое предположение. Можно предположить, что Владимир пришел к своей мысли не вследствие внушения митрополита. Он мог вовсе не подозревать, что постановления, вошедшие в славянскую кормчую, относятся к архонту, а не к князю; он мог думать, что эти постановления и в подлиннике относятся именно к князю, а не к архонту. При этом предположении, в церковном уставе св. Владимира можно будет видеть не только следы византийского влияния, но еще и влияние со стороны славянской письменности, а именно славянского перевода Номоканона[218].
За церковным уставом св. Владимира последовал целый ряд других уставов, приблизительно такого же содержания. Первым из них был устав Ярослава Владимировича[219]. Он начинается таким же почти предисловием, как устав Владимира. Оно читается так:
Здесь так же, как в уставе св. Владимира, находим ссылку на Номоканон и, очевидно, с тем же самым значением. В Номоканоне Ярослав нашел, что «не подобает» князю судить «сих тяжь». Очевидно, он обратился к Номоканону так же, как и Владимир, считая его источником обязательного для себя права; а найдя там указание, что князю не подобает судить «сих тяжь», он должен был отказаться от своего права и ограничить свою власть. В этом полное сходство в идеях между двумя памятниками. Но есть и разница. Ярослав поступил так «по данью отца своего». Е. Голубинский понимает это выражение в том смысле, что Ярослав сложил свой устав по записи отца. Но если, говорит Голубинский, Владимир имел намерение написать устав, то с какой стати он не сделал бы этого сам[221], а поручил Ярославу? Из этой несообразности он выводит, между прочим, свое заключение о подложности устава Ярослава[222]. Но слова «по данью» вовсе нет надобности понимать в этом смысле. По «данью отца» значит только: по тому, как отец дал, т. е. дал устав. Это самый простой, этимологический смысл выражения, вполне удовлетворительный и для объяснения данного места[223]. Если принять это толкование, то мы получим, что Ярослав обратился к Номоканону и затем издал устав не совсем так, как это сделал Владимир. Тот обратился к Номоканону по собственной инициативе, а Ярослав сделал это согласно воле Владимира, изложенной в его уставе. Воля Владимира, значит, возымела силу и для его наследника. Ограничению, которому подчинился Владимир, подчинился по его повелению и Ярослав. Обещание, данное Владимиром за свой род, было, таким образом, исполнено, и соответственная идея продолжала жить.Се яз князь великий Ярослав, сын Володимерь, по данью отца своего сгадал есми с митрополитом с Ларионом, сложил есми со греческим номоканоном, аже не подобает сих тяжь судити князю и бояром. Дал есмь митрополитом и епископом те суды, что писаны в правилех, в номоканоне, по всем городом и по всей области, где крестьянство есть[220].
Из других церковных уставов можно указать на устав в. к. Всеволода ок. 1135 г. В нем также находим подтверждение устава Владимира и общую ссылку на Номоканон. И общий его характер, и некоторые частности показывают, что он составлен под несомненным влиянием первого устава[224]. Б других уставах это явление заметно меньше[225].
XI век оставил нам несколько памятников, которые дают, хотя и не очень богатый, но все же ценный материал для учения о пределах княжеской власти. К числу их относится, прежде всего, «Слово о законе и благодати» митр. Илариона, составленное, как полагают историки литературы, между 1037 и 1050 г.[226] Считать ли его церковной проповедью или видеть в нем послание, обращенное к Ярославу, как думал Соловьев[227], или, наконец, согласиться с Голубинским, который склонен видеть в нем торжественную речь, сказанную, может быть, по случаю окончания храма[228], значение «Слова» от этого не изменится. Задача его – «изобразить и прославить божественное домостроительство о спасении людей вообще и в частности о спасении нашего народа русского, совершенном чрез избранника Божия, вел. кн. Владимира»[229]. И. Жданов определяет основную мысль «Слова» еще короче: это мысль об особенной милости Божией к народу русскому[230]. Уже отсюда можно заключить, что произведение Илариона имеет политический оттенок. И действительно, это первый опыт философии русской истории, имеющий целью определить место России во всемирной истории, поставить основные факты тогда короткой еще русской истории в связь с общим смыслом божественного строительства и таким образом указать главную идею русского государства. Родившийся среди израильского народа Спаситель не был принят своим народом. С проповедью Его учения апостолы обратились к язычникам. Так, по мнению Илариона, и должно было быть. «Лепо бо бе благодати и истине на новые люди восияти, не вливают бо – по словеси Господню – вина нового– учения благодатна в мехы ветхы, обетшавшая в июдействе, аще ли просядуться меси и вино пролиется; не могше бо закона стеня удержати;… но новое учение новы мехы, новы языкы, новое и соблюдеться, якоже и есть». Новым мехом для Христова учения оказался русский народ: «Вера бо благодатная по всей земли распростреся и до нашего языка русьского доиде…. евангельский же источник наводнився и всю землю покрыв и до нас пролиявся». Русский народ, значит, уже от века был предназначен к восприятию благодатной веры, и это дает основание для надежды, что ему и в будущем готовится важная мировая роль. Понятно, что «Слово» проникнуто сознанием национальной славы и духовных доблестей русского народа[231]. Славу эту автор переносит и на русских князей; он рисует нам образ благочестивого князя, друга правды, доблестного защитника своей земли. Это составляет содержание «Похвалы кагану Владимиру», непосредственно примыкающей к «Слову» и, по мнению некоторых исследователей, составляющей с ним одно целое.
На основе общего политического мировоззрения высказывает ли Иларион какие-нибудь идеи о характере и объеме княжеской власти? Их немного, и они выражены более в виде намеков. В «Похвале» находится следующее интересное место, где автор сравнивает св. Владимира с Константином Великим:
Последние слова обратили на себя внимание И. Жданова; он понял их как выражение глубокой политической мысли. «В них видно, – говорит он, – не только знакомство с Византийским пониманием царской власти, возводимой своим основанием к Христу, но и желание применить это понимание к власти Русского великого кагана, желание показать, что достоинство последнего ничем не меньше достоинства Византийского императора: “уже бо и в онех и в нас Христос царем зовется”»[233]. Если бы в самом деле Иларион имел в виду представить здесь византийское понимание царской власти, опирающейся на божественный авторитет, или подобной Богу, если б он к тому же хотел показать, что это понимание принято уже и на Руси, то мы имели бы факт чрезвычайной важности. История политической литературы могла бы сделать отсюда очень интересные выводы. Но толкование, предложенное Ждановым, никоим образом не может быть принято, так как текст не дает для него достаточного материала. Иларион говорит только о том, что Константин Великий покорил Богу еллинское и римское царство, т. е. сделал христианскую веру и тут и там господствующей; «подобно» сделал и Владимир, так как благодаря ему уже и на Руси Христос зовется царем, т. е. Христа славят как царя, Христу поклоняются, Христа исповедуют. Автор «Слова» придает Христу царское достоинство, а не царя сравнивает с Христом и не возводит к Христу основание царской власти. Этой мысли здесь нет, и потому говорить о византийском понимании царской власти нет оснований.Колико ты похвален имаши бытии, не токмо исповедав, яко Сын Божий есть Христос, но и веру уставль по всей земли сей, и церкви Христовы поставль, и служителя Его введ, подобниче великого Коньстянтина, равноумне, равнохристолюбче, равночьстителю служителем его. Он с святыми отци Никейского собора закон человеком полагааше, ты же с новыими отци нашими епископы снимался часто с многим смерением съвещаваашеся, како в человецех сих новопознавших закон уставити; он в елинех и римлянех царство Богу покори, ты же, о блаженниче, подобно, уже бо и в онех и в нас Христос царем зовется»[232].
Можно, однако, в приведенных словах указать другие мысли. Иларион похваляет Владимира за то, что он не ограничился одним личным исповеданием Христа, но еще и веру уставил, и церкви Христовы поставил, и служителя Христова ввел. Владимир понял введение христианства как свое государственное дело, и это ему ставится в заслугу.
Иного отношения к этому и нельзя было ожидать от духовного автора. Но, может быть, здесь проглядывает полусознанная и другая мысль, более общего, принципиального характера. Если достойно похвалы, что Владимир взял на себя распространение веры и ввел церковные учреждения, то значит, на обязанности князя лежат не только светские дела, но и духовные. Раньше Иларион указывал, что Владимир, «единодержец быв земли своей, покорив под ся округныа страны, овы миром, а непокоривыя мечем», землю свою «пас правдою, мужеством и смыслом»[234]. Короче говоря, он выполнял все задачи, лежащие на светской власти. Но на нем в равной мере лежала забота о религиозных нуждах своего народа, удовлетворение которых он не мог и не должен был предоставить одному только частному почину. Можно было бы думать, что забота князя в этом отношении должна была ограничиться только введением христианства, а когда оно было введено, он должен был совершенно устранить себя от дел веры и церкви и передать их духовным властям. Но нет; Иларион рисует иной образ князя. Он указывает две черты из деятельности св. Владимира. Христианский князь стремится в новообращенном народе «уставить» христианский закон и, во-вторых, в этом важном деле он «со многим смирением» совещался с епископами. Возможно, что в уставлении закона следует видеть намек на церковный устав, тем более, что несколько ниже автор хвалит Ярослава, «не рушаща твой (т. е. Владимира) устав, но утвержающа»[235]; но возможно, что это выражение имеет и более широкий смысл утверждения в народе Христовой веры. Во всяком случае, важно, что Владимир не стал дожидаться, когда закон будет уставлен помимо него, а взял почин в этом деле на себя. Но он действовал не единолично, а совещался с епископами, просил их указаний. В этом отношении он и следует примеру Константина Великого, который «с святыми отци Никейского собора закон человеком полагааше». Следовательно, если Владимир воплотил в себе идеал князя, то этот идеал состоит в умелом, тактичном совмещении двух начал: деятельная забота о вере и в то же время почтительное отношение к указаниям со стороны духовной власти. Князю принадлежит право заботиться о делах церкви, и он от своего права не отказывается, но сознавая ограниченность своих сил в этом отношении, он добровольно подчиняется тем, кто стоит во главе церкви.
Если будет признано, что текст «Слова» дает основание так формулировать взгляды Илариона, то в лице его мы должны видеть родоначальника того течения русской политической мысли, которое стремится расширить пределы царской власти, предоставив ей близкое участие в церковных делах и не отрицая в то же время этого права у власти духовной. Течение это принадлежит к числу довольно значительных как по количеству писателей, так и по разработанности своей, и потому будет полезно теперь же, при самом его зарождении, обратить внимание на причины, его вызвавшие. Что «Слово о законе и благодати» со всеми вложенными в него идеями могло оказать свое влияние на последующую литературу, это вне сомнения. В настоящее время известно свыше тридцати списков «Слова», причем значительно более половины их приходится на XV и XVI вв., т. е. на период наибольшего расцвета нашей политической литературы[236]. Следы влияния его найдены не только в русской письменности, но и в югославянской[237]. Возможно, что влияние это коснулось и политических идей. Но под какими влияниями сложились политические идеи самого Илариона? Как видно из текста, некоторый материал ему дала византийская история. Пример Константина Великого, покровителя христианства, принимавшего близкое участие в церковных делах, мог возбудить в нем общую мысль, что деятельная забота о церкви составляет прямую обязанность государя. Но литературное влияние сыграло здесь едва ли большую роль. Взгляды, которые чувствуются в «Похвале князю Владимиру», продиктованы были самой жизнью и историческими обстоятельствами. Уже было замечено, что от духовного оратора никак нельзя было бы ожидать упреков князю за покровительство церкви. Иларион видел, что христианская вера распространилась в русской земле исключительно благодаря деятельности князя. Он построил храмы, он же положил начало и церковной иерархии. Труды его не пропали даром: русская церковь при его сыне находилась в прекрасном состоянии и могла даже помышлять о некоторой независимости от церкви греческой; быть может, в пору составления «Слова» автор его уже намечался как кандидат на митрополию. Иларион мог с полным основанием обращаться к Владимиру с предложением посмотреть на плоды своих трудов: «Виждь церкви цветущи, виждь христианство растущее, виждь град иконами святых освещаем блистающеся и тимиамом объухаем, и хвалами и божественными пении святыими оглашаем»[238]. Отсюда мысль естественно могла прийти к оправданию тех действий князя, которые создали это блестящее положение. Фактическое вмешательство в церковные дела превратилось в право на это вмешательство. Что же касается почитания духовного чина и следования его указаниям, то эта мысль настолько лестна и выгодна для лица, принадлежащего к этому чину, что отыскивать какие-нибудь особые причины ее возникновения, тем более, видеть источники ее непременно в Византии нет никакой надобности.
Совершенно другой материал дают для истории политических учений писания современника митр. Илариона – Иакова Черноризца. Сведения наши о нем остаются до сих пор очень скудными; они ограничиваются только летописным известием, что преп. Феодосий Печерский, почувствовав в 1074 г. приближение смерти, нарек Иакова своим преемником на игуменстве[239]. О литературной его деятельности впервые определенно заговорил М. Погодин. Он доказывал принадлежность ему нескольких сочинений и в их числе послания князю Изяславу Ярославичу[240]. Мнение его можно считать упрочившимся в науке только относительно некоторых из этих сочинений[241]; что же касается послания, то как об авторе его, так и о том, к кому оно обращено, в литературе есть разногласие. Для истории же политических учений именно оно представляет некоторый интерес, и потому оказывается нужным на этом разногласии несколько остановиться. Арх. Филарет и преосв. Макарий, напечатавший послание во 2-м томе своей «Истории русской церкви», вполне примыкают к мнению Погодина[242]; но Е. Голубинский и Н. Никольский находят, что нет никаких оснований утверждать, что послание принадлежит именно Иакову Черноризцу, и ничем не доказано, что оно написано в. к. Изяславу[243]. Однако, со своей стороны, они не выставили никакого предположения, кого следовало бы считать автором послания, и кому оно было адресовано. Между тем во всех известных списках послания говорится, что оно написано «от многогрешного чернеца Иакова», а Голубинский даже признает, что послание по языку очень древнее[244]; поэтому, если отрицать авторство Иакова Черноризца, нужно отыскать в ту же приблизительно эпоху какого-нибудь другого чернеца Иакова, которому можно было бы приписать это послание. Но второго чернеца Иакова, о литературной деятельности которого можно было бы говорить хотя с некоторым основанием, мы не знаем. Следовательно, остается, несмотря на высказанные сомнения, автором послания считать не кого другого, как именно Иакова Черноризца. В большинстве списков послание обращено «к Божию слузе к великому князю Димитрию»[245], а известно, что Изяслав Ярославич носил христианское имя Димитрия; отсюда – мнение Погодина, Филарета и Макария. Что можно возразить против этого? Голубинский говорит: «Чтобы послание писано было к князю, признаков этого в нем нет, и скорее есть основание думать противное»[246]. Но почему таким признаком он не считает приведенные слова, и какое есть основание для противного мнения, он не объясняет. В содержании послания нет ровно ничего такого, чего нельзя было бы поместить в послании к князю; наоборот, как увидим, в нем есть одно место, которое лучше всего объясняется, если предположить, что оно обращено к князю. А если принять в расчет, что Иаков был духовный отец Изяслава[247], то станет вполне понятно, почему он именно к нему обратился с посланием такого содержания.
Большинство исследователей, занимавшихся этим памятником, характеризуют его как сочинение нравственного содержания, в котором автор предостерегает от пьянства, блуда, учит терпению, любви к ближним и т. д.[248] Такая характеристика правильно подмечает общий дух, общее направление послания; но вполне охватывает она только первую (большую по своему размеру) его часть. Во второй же части послания есть место, к которому эта характеристика не подойдет – оно имеет совершенно другое содержание. В списке, по которому послание было напечатано преосв. Макарием, место это несколько испорчено, а в сборнике XVI в. Имп. Публ. Библ. № 1294 (Погод.) оно читается так:
Уже при первом чтении этих строк должно быть ясно каждому, что это не общее рассуждение на тему о необходимости воздержания, что составляет предмет первой части послания. Здесь речь о другом. Иаков говорит здесь о справедливости и милосердии, о необходимости соблюдать установленные правила закона и о том, как строгое исполнение закона может быть соединено с заповедью любви. Приведенные им примеры лучше всего объясняют его мысль. Израильский вождь Иеффай дал обет: если Бог дарует ему победу над аммонитянами, принести в жертву Ему то, что выйдет к Иеффаю навстречу при возвращении с войны. Победа была одержана, а когда Иеффай приближался к дому, первой, кто вышел к нему на встречу, была его любимая дочь. Иеффай стал было колебаться в исполнении обета, движимый чувством любви, но дочь сама поддержала его, и обет был исполнен (Судей, гл. и). Таким образом, заповедь любви к ближнему отступила перед строгим исполнением установленного Иеффаем правила. Убогая вдова положила в сокровищницу две лепты, что составляло все ее пропитание (Мрк. XI, 41–44). Автор послания не уверен, что оба его примера вполне однородны («не веде, равно ли будет»). Они, и действительно, не совсем похожи один на другой, но идея их одна и та же. Евангельская вдова, как и Иеффай, принесла Богу то, что у нее было самого дорогого; и она сочла нужным принести в жертву естественное чувство привязанности ради соблюдения того, что она считала священным для себя правилом. Итак, по взгляду автора, соблюдение установленного правила или, иначе говоря, справедливость стоит выше чувства любви и не должна перед ней отступать. Тем более, конечно, не должна она отступать перед соображениями и силами, не имеющими нравственного характера. Эту мысль и старается внушить Иаков в. к. Изяславу: «Правила своего не остави противу силы»[250], —говорит он. Иначе: в исполнении закона не отступай ни перед какими препятствиями, идея закона должна быть для тебя священна, и ты должен быть строгим исполнителем его. Но здесь возникает сомнение: может ли человек взять на свою ответственность все последствия такого строгого, неумолимого исполнения буквы им самим изданного закона – исполнения, не допускающего никакого снисхождения к слабостям ближнего, никакого милосердия? Иаков, не колеблясь, отвечает утвердительно. Если бы Богу это было не угодно, Он не допустил бы такого «самовластья»; но Он дал человеку это самовластье как Свой «нераскаянен дар», и уже не вмешивается в действия человека, но предоставляет ему пользоваться данной ему свободой по своему усмотрению. Бог, говорит Иаков, терпит и еретиков, и идолопоклонников; Он тем более отнесется терпеливо к проявлениям свободы, если она поставила себя в рамки закона. «И будеши часто обращаяся, еже не оугодно Богу» – значит, по всей вероятности, если ты не будешь крепко держаться правил закона, то ты неизбежно будешь проявлять колебания в своей деятельности, в совершенно одинаковых обстоятельствах будешь поступать различно, следовательно, будешь показывать чистый произвол, а это Богу не угодно. Чтобы стать выше закона и взять на себя в том или другом случае отступление от него, нужно знать с достоверностью, что будет последствием каждого нашего поступка. А мы, говорит Иаков, не знаем даже того, что произойдет сегодня. Остается поэтому не отступать от своего правила и потом ждать последнего суда Божия.… Сего деля Павел велит присно въоруженым быти. Милостивии бо помиловани будут, милость на суде лишше при всем хвалима и смерти избавляет. Сеяй щадя, щадя и пожнет, рече Павел: и все вашею любовию да бывает. И се ти буди оуказ: Еффаа князя единородная дщи и оубогие вдовы две медницы; не веде, равно ли будет, кому то принесени быша. Правила своего не остави противу силы. Се же бы добро в тайне. Девица бо хранима любима есть внешними; аще ли исходит, не всем оугодна есть, от онех судима. Буди, аки пчела, извъну нося цветы, а внутрь соты делая, да не дым в солнца место приимеши; и не рцы, что зло творя; еще бы се не оугодно Богу, не попустил бы. Самовластье дал есть человеку нераскаянен дар Его. Но терпит и идолом служащим и отметающимся Его, и еретиком, и дияволу, или готово имеа ицеление покаяние. И будеши часто обращался, еже не оугодно Богу. А без вести оутрений день, а глаголю и днешний, и несмы тому властели; и никто же весть о себе в тайных Божиих судех, да вси трепещем о своих деяниих. Позорище бо есмы аггелом и человеком. И аггели знаменают на всяк день, кто что предложит. И ты вник в сердце си, и пройди мыслию всю тварь, и рассмотри торг человека житиа како ся расходит по писаному, все стеня немощнее. И зри Господа с небес оуже на суд грядуща человечьским тайнам и въздати всем по делом»[249].
Но какое отношение ко всему этому имеет милосердие? Иаков с него начинает свое рассуждение. Он приводит заповедь блаженства, говорящую о милостивых, приводит и текст из 2 Кор. гл. д, 6, где ап. Павел советует не скупиться на дела любви (сеяй щадя, щадя и пожнет), чтобы получить полную награду. И вслед за этим идет его мысль о строгом исполнении правил. По всей видимости, это нужно понимать так: должно строго держаться установленного закона, но само содержание закона должно быть продиктовано милосердием, чувством любви и снисходительности. Ведь и Иеффай, поступок которого должен служить примером для Изяслава, составил свое правило, желая победы израильскому народу, т. е. из любви к нему, а затем принес свою дочь в жертву потому, что любил Бога и свой народ больше, чем дочь. Иаков обобщает это и требует, чтобы всякое проявление милости было поставлено в рамки закона; иначе под видом милости будет господствовать своеволие.
Нужно признаться, что смысл приведенного места из послания Черноризца Иакова далеко не ясен. Предложенное толкование может быть выставлено только как наиболее близкое к тексту и достаточно удовлетворительно объясняющее соотношение его частей. Некоторые известные нам факты из деятельности Изяслава могут, однако, служить косвенным подтверждением его правильности. В кратких списках «Русской Правды» читаем: «Правда оуставлена Роуськой земли, егда ся съвокоупил Изяслав, Всеволод, Святослав, Коснячко, Перенег, Микыфор кыянин, чюдин Микула» (Ак. сп. ст. 18). В пространных списках читаем: «По Ярославе же паки совкупившеся сынове его Изяслав, Святослав, Всеволод и мужи их Коснячько, Перенег, Никифор и отложиша оубиение за голову, но кунами ся выкупати, а ино все, якоже Ярослав судил, такоже и сынове его оуставиша» (Тр. ст. з)[251]. Было два съезда сыновей Ярослава, на которых они занимались законодательной деятельностью. На первом они занимались общим пересмотром «Правды» Ярослава; главное постановление второго съезда – отмена кровавой мести за убийство. Оба съезда падают на промежуток времени между 1054 г. (год смерти Ярослава) и 1073 г. (изгнание Изяслава братьями из Киева). Сергеевич предполагает, что первый съезд произошел в первой половине этого срока[252]; второй съезд проще всего отнести к 1072 г., когда братья сошлись на перенесении мощей св. Бориса и Глеба (Лавр. 1072 г.): пережитые при этом событии чувства легко могли толкнуть братьев на путь смягчения действовавшего уголовного законодательства. Едва ли можно сомневаться, что на обоих съездах первый голос и почин принадлежали Изяславу, как старшему из братьев, и как занимавшему в то время киевский стол. Не будет большой смелостью предположить, что мысль о пересмотре Ярославовых законов и затем об отмене кровавой мести исходила именно от Изяслава. Все, что мы знаем о личности этого князя, говорит в пользу такого предположения. Летописец сообщает, что он был «незлобив нравом, кривого ненавиде, любя правду» (Лавр. 1078 г.). Эти нравственные качества заставили его заботиться об упрочении и усовершенствовании действующих законов в духе гуманности и милосердия.
Если принять это предположение и допустить, что послание Иакова написано после второго съезда, то рассуждения его получат в наших глазах особую окраску[253]. Иаков говорит с Изяславом о законе и милосердии, хорошо зная, что эти темы близки его сердцу. Он не обличает князя в неправосудии и в недостатке любви к людям, как и все послание не имеет обличительного характера; он хочет укрепить в нем те настроения, которые в нем и без того господствовали. Быть может, цель автора предостеречь Изяслава от возможных увлечений излишней снисходительностью в ущерб строгой законности управления. А тогда наставления Иакова приобретают политическое значение. Его идея – необходимость строгой законности в управлении. Князь не должен «оставлять своего правила», не должен допускать произвол в своей деятельности. Вся государственная жизнь должна быть построена на твердых основаниях закона, и князь должен быть его стражем и первым исполнителем. Богу не угодно, если князь не ставит никаких определенных рамок своей деятельности и постоянно «обращается» от одного увлечения к другому, от одной руководящей идеи к другой. Такой образ деятельности граничил бы с произволом, а на него князь не имеет права. С этой своей мыслью Иаков связывает и идею загробной ответственности князя наравне с другими людьми.
Откуда взял Иаков свою мысль о законе и милосердии в приложении ее к князю? В литературе высказано было, что послание к Изяславу – произведение несамостоятельное, был указан и предполагаемый источник его – Пандекты Антиоха, памятник XI века[254]. Действительно, насколько можно судить по напечатанным отрывкам из Пандект, они оказали значительное влияние на послание Иакова. В послании встречаются отдельные слова, целые выражения и даже фразы, по-видимому, заимствованные из Пандект[255]. Но это только в той части послания, где речь идет о необходимости воздержания, об опасности общения с женщинами и т. п. Возможно, что эта тема прямо навеяна Пандектами. Во второй же части послания, где помещено приведенное рассуждение, влияние Пандект проследить невозможно. Да и вряд ли нужно отыскивать какой-нибудь особый источник, под влиянием которого это рассуждение могло сложиться. Тему его составляет вековечный вопрос о справедливости и милосердии – вопрос, который встает перед всяким, кто вдумывается в нравственное учение христианства и старается уяснить себе его смысл. Что Черноризец Иаков был человек вдумчивый, в этом не может быть никакого сомнения: за то говорит вся его литературная деятельность и особенная близость его к преп. Феодосию. Нет ничего удивительного, что он сам вполне самостоятельно дошел до этого вопроса, и можно допустить, что его рассуждение о справедливости и милосердии – произведение оригинальное. Законодательная деятельность Изяслава дала автору только повод обратиться к нему с этим рассуждением; возникло же оно из интереса к вопросу в его отвлеченной постановке.
Самым замечательным литературным памятником XII в. является, бесспорно, наша начальная летопись Повесть временных лет. В исторической науке с этим памятником связывается очень много спорных вопросов. Была ли Повесть написана в 1116 г., или к этому времени относится только ее список; был ли игумен Сильвестр, который говорит о себе, что он «написах книгы си Летописець», автором Повести, или он – только переписчик, а автором следует считать кого-нибудь другого, например Нестора; есть ли это древнейший летописный свод, какой только существовал, или это лишь редакция (быть может, одна из редакций) не дошедшего до нас более древнего свода – все это вопросы, ответ на которые далеко не установился[256]. В последнее время очень много для разработки этих вопросов сделал А. Шахматов. Основываясь на целом ряде мест в Повести временных лет, которые, по его мнению, прерывают рассказ, он предложил все такие места считать позднейшими вставками, а Повесть – особой редакцией более древних сводов; игумен Сильвестр, по его мнению, автор этой редакции[257]. Исходя из этого, Шахматов строит гипотезу, согласно которой Повести предшествовал Начальный свод, составленный в Киевопечерском монастыре около 1095 г., которому, в свою очередь, предшествовал Первый Киевопечерский свод, составленный в 1073 г.; в основание этого последнего был положен Древнейший Киевский свод 1039 г[258]. Главнейшим результатом исследований А. Шахматова является восстановленный им путем анализа Повести временных лет текст свода 1039 г.[259] Этот результат имеет большое значение, когда речь идет о летописи как литературном памятнике. Если его принять, если согласиться вполне с автором исследования и считать доказанным не только, что существовал свод 1039 г., но и то, что перед нами его настоящий (восстановленный теперь) текст, – то не будет решительно никаких оснований миновать этот текст и заниматься изучением одной только Повести. Историку первых веков нашей государственности нужно будет тогда опираться на изображение интересующих его событий в Древнейшем своде (и в следовавших за ним), а не в Повести временных лет; а для истории литературы (значит, и для истории политической литературы) значение будет иметь опять-таки не Повесть как произведение компилятивного характера, а Древнейший свод как произведение оригинальное. Однако осторожнее будет не увлекаться добытыми результатами. Пока – это только гипотеза, хотя и блестящая. И выводы, сделанные А. Шахматовым, и его отправные точки не представляются бесспорными. Автор сам заявляет, что предстоит еще решение общего вопроса: правильно ли им поставлена задача, и каковы должны быть приемы исследования[260]. Вот почему следует согласиться с мнением тех, которые считают, что изучение древней летописи должно и теперь, как прежде, исходить не из недошедших до нас сводов, а единственно из Повести временных лет, так как это все-таки древнейший литературный памятник летописного характера.
Изучение Повести как памятника литературного началось уже давно, и в настоящее время можно считать вполне установленным то положение, что летописец не только отмечал события, которых был свидетелем, или о которых дошла до него весть, но и высказывал свое мнение о них, развивал по поводу их свои взгляды. Словом, не подлежит спору, что у автора Повести было свое мировоззрение. Немало сделано уже и для выяснения этого мировоззрения, преимущественно в трудах Соловьева, М. Сухомлинова, Н. Аристова и В. Иконникова[261]. К сожалению, однако, большинство исследователей останавливалось до сих пор почти исключительно на религиозно-нравственных элементах мировоззрения летописца и только мимоходом касалось элементов политических или даже совсем их обходило. Соловьев, например, для характеристики политических взглядов летописца привел только то, что он резко осуждает княжеские усобицы и в спорах между князьями стоит за старших против младших[262]. Позднейшие исследователи прибавили к этим чертам политического мировоззрения еще следующие идеи: 1) соблюдение князьями чужого предела и 2) поставление Богом неправедных князей за грехи земли[263]. Между тем у начального летописца было довольно цельное учение о княжеской власти, которое и по сю пору остается неизученным[264]. Не касаясь других черт этого учения, рассмотрим, какие входят в него идеи, относящиеся к учению о пределах княжеской власти.
Автор начальной летописи, описывая различные события и участие, какое принимали в них князья, рисует нам два образа князей: праведный князь и неправедный. Существенной чертой праведного князя является, как и следовало ожидать, его любовь к правде. При этом летописец под правдой разумеет не отвлеченное нечто, а заботу о правосудии и управлении: «Аще бо кая земля управится пред Богом, поставляет ей цесаря или князя праведна, любяща суд и правду, и властеля устраяет, и судью правящего суд» (Лавр., 1015 г.). Об Изяславе Ярославиче, к которому летопись относится с большой симпатией, говорится, что он «кривого ненавиде, любя правду» (Лавр., 1078 г.). Если праведный князь дается той земле, которая «управилась» пред Богом, то, наоборот, неправедный, беззаконный князь есть наказание Божие за грехи народа. Его Бог наводит на землю, когда люди «зли и лукави бывают». Неправедного князя летописец изображает гораздо более подробно. «Лютее бо граду тому, в немь же князь ун, любяй вино питии с гусльми и с младыми советники» (Лавр., 1015). Молодость, неопытность князя, бесспорно, может много вреда принести граду, и потому вполне понятно, что летописец не только высказывает свою мысль, но и подкрепляет ее словами из прор. Исаии: «Отъиметь Господь от Иерусалима… смерена старца, разумна, послушлива; поставлю уношю князя им». Но все-таки это случайное свойство, не возлагающее на князя никакой нравственной ответственности. Больше значения имеют два других признака неправедного князя: склонность к удовольствиям и приближение к себе молодых советников. Летописец вообще охотно говорит на ту тему, что у князя должны быть советники, и что он должен следовать их советам. Но в то же время у него постоянно проглядывает мысль, что не всякого совета надо слушаться, потому что и советники бывают разные. Дурные или неудачные поступки князей он склонен объяснять именно влиянием злых советников. Так, летопись говорит о Ярополке, что он хотел идти на Всеволода, «послушав злых советник» (Лавр., 1085 г.); когда половцы угрожали войной Святополку Изяславичу, советники его разделились на две партии: «несмыслении» предлагали немедленно выступить в поход, «смыслении» же советовали обратиться за помощью к брату Святополка – Владимиру (Лавр., 1093 г.); Святополк и Владимир звали Олега Святославича для заключения договора пред епископами, но тот не пожелал пойти, «послушав злых советник» (Лавр., 1096 г.). Злых советов летописец часто ожидает от юных советников, и потому далеко не случайная черта в изображении неправедного князя его склонность окружать себя «младыми советники». Под 1093 г. читаем такую характеристику Всеволода Ярославича. Когда он пришел в старость, то «нача любити смысл уных, свет (т. е. съвет) творя с ними; си же начаша заводити и, негодовати дружины своея первые и людем не доходити княже правды, начаша ти унии грабити, людий продавати, сему не ведушу в болезнех своих» (Лавр.). Психология, на почве которой стоит летописец, вполне понятна. Старый, слабый князь уступает влиянию молодых энергичных людей, умеющих захватить власть, а те пользуются своим положением в собственных интересах. В результате страдает народ, которому новые советники закрывают дорогу к княжеской правде.
В характеристике этой следует видеть первый опыт учения о тиране, которое в последующей русской политической литературе довольно усердно разрабатывалось. Несмотря на отрывочность, какую имеет здесь это учение, в нем можно уже отметить некоторые элементы: 1) тираном может оказаться князь, лично добродетельный и не извлекающий для себя никакой выгоды из угнетения народа; 2) перемена в правлении происходит оттого, что влияние на дела захватывает партия советчиков, до тех пор не бывшая у власти («нача любити смысл уных»); 3) попав в руки новых советчиков, князь пренебрегает старыми слугами и поступает вопреки их советам («негодовати дружины своея первые»); 4) захватив власть, любимцы князя грабят народ («начата ти унии грабити, людий продавати») и, вообще, обогащаются на его свет; 5) они же захватывают и главный источник правосудия, и народу негде найти на них управы («людем не доходити княже правды»). Все эти черты, которые составляют картину тиранического управления, мы встречаем вместе или отдельно и в позднейшей политической литературе вплоть до XVII в. Как ни представляется это учение простым, даже до известной степени наивным, все же ему нельзя отказать в некоторой оригинальности, особенно, если припомнить, что история политических учений на западе Европы знает такие теории, которые рисуют образ тирана совершенно другими чертами. Достаточно вспомнить Макиавелли, для которого тиран есть человек, не останавливающийся ни перед какими преступлениями и принимающий в них непосредственное участие. Летописец смотрит на неправедного князя иначе: вся вина его только в том, что он выбрал себе дурных советников и слишком им доверился; но участия в тех действиях, от которых страдает народ, он не принимает.
Какого происхождения этот взгляд? Некоторой литературной окраски в нем нельзя отрицать. Текст из прор. Исаии, который приводит летописец, мог дать ему известные штрихи. Но надо признать, что в основе своей взгляд летописца имеет жизненное происхождение. На это указывает уже то, что он приурочивает изложение своего взгляда к описанию княжения определенного князя, которого, весьма возможно, еще помнили в то время, когда составлялась Повесть временных лет. Очевидно, автор дает ему такую характеристику, которая не идет вразрез со взглядом, какой установился на этого князя в обществе.
С учением о неправедном князе, естественно, связывается вопрос об ответственности князя и о пределах повиновения ему. Точка зрения летописца вытекает уже из предыдущего. Если неправедный князь получает власть от Бога в такой же мере, как и праведный, то в отношении к нему невозможно никакое правомерное сопротивление; ему народ должен повиноваться так же, как праведному князю. Тем менее народ может судить его или брать на себя его наказание. Неправедные князья, как и праведные, несут ответственность только перед Богом; Он потребует у них ответа «за погубленыа душа хрестьянскы» (Лавр., 1078 г.). Где ожидает неправедного князя наказание от Бога – в этой жизни или в той, на этот счет взгляд летописца не установился. Святополк Окаянный был наказан уже после смерти, и это должно послужить примером для других князей, «да аще сии еще сице створят, се слышавшее, туже казнь приимут, но и больши сее, понеже ведая се створят» (Лавр., 1019 г.); а, кровь, пролитую Олегом и Борисом, «взищет Бог от руку его» (Лавр., 1078 г.). Таким образом, как главный вывод из взглядов летописи на неправедного князя является то, что в этом вопросе она стоит исключительно на нравственной точке зрения. Исходя из веры в Промысл Божий, она видит в тиране действие Божией воли, и потому самое большое, на что решается летописец, это порицание его, но ответственность его и повиновение ему остаются те же, что и для праведного князя.
Другую черту для характеристики княжеской власти находим в сочинениях митр. Никифора (1121 г.). Из них обращают на себя внимание два послания к Владимиру Мономаху: одно по случаю наступления поста, а другое – против латинян[265]. Известны еще два его послания, очень сходные, против латинян – к волынскому князю Ярославу Святополковичу и к муромскому князю Ярославу Святославичу[266].
Уже самое обращение к князю с опровержением латинского учения знаменательно. Еще раньше писал и тоже к князю Изяславу Ярославичу против латинян преп. Феодосий Печерский[267]. Вероятно, серьезная опасность для православной церкви вызвала это послание «О вере крестьянской и латынской». Вернее всего, что оно явилось следствием сношений Изяслава с польским королем Болеславом, к которому он обращался за помощью, когда был изгнан из Киева в 1068 г.[268] В послании этом Феодосий перечисляет все отступления латинян и убеждает князя не иметь с ними общения: «ни свойся к ним, но бегай их», но в то же время наставляет князя помогать ближним, без различия веры: «Аще ли ти будет жидовин, или срацин, или болгарин, или еретик, или латинянин, или ото всех поганых, всякого помилуи и от беды избави». В заключение он убеждает помогать православным людям, когда иноверные будут пытаться «лестью отвести их от правые веры»[269]. Попытки эти, вероятно, повторялись и во время Владимира Мономаха, иначе трудно было бы объяснить происхождение посланий митр. Никифора[270]. Обращаясь с опровержением латинян к трем князьям сразу, он показывал этим, что не только считает этот вопрос важным в данное время, но еще и то, что князю принадлежит в этом деле видная роль, иначе говоря, что на князе лежит обязанность защиты православия. Однако мысль эта ни в одном из посланий против латинян прямо не высказана. Ее находим в послании митр. Никифора к Мономаху о посте. Здесь, на основе широкой философской теории, он развивает свое учение о княжеской власти. Следуя, очевидно, Платону[271], митр. Никифор говорит о трех частях или трех силах души: «словесное, и яростное, и желанное»[272]. Словесное есть высшая душевная сила, которой человек отличается от животных. Если человек «соблюдает» в себе словесное, то этим он приближается к Божьему разуму и научается познавать Бога, как познавали Его ветхозаветные патриархи. Если же он погубит эту силу, как поступили «Еллини не съхранше словесное», то он отдаляется от правильного богопознания и впадает в ложную религию. Вторая сила – яростное – может также получить доброе и злое употребление, смотря по тому, что ею руководит. Из нее может выйти и ревность к Богу и, с другой стороны, злоба и зависть. Моисей, в гневе разбивающий скрижали завета, и разбойники, занимающиеся грабежом и убийствами, одинаково действуют под влиянием этой силы. Наконец, третью силу – желанное – автор объясняет как стремление к Богу, доходящее до самозабвения, результатом чего является радостное настроение духа. Это учение о душе митр. Никифор прилагает к князю и притом в двух направлениях. Быть может, связывая свою мысль с идеей богоустановленности княжеской власти, которую он высказывает в том же послании[273], митр. Никифор уподобляет князя человеческой душе. Как душа, имея своим седалищем голову, руководит оттуда всеми движениями тела, так и князь, находясь во главе государства, действует по всей земле через посредство своих воевод и слуг, подобных по своему значению пяти внешним чувствам человека[274]. Из этого сравнения сам собой напрашивается вывод о пределах княжеской власти. Душа руководит всеми решительно действиями тела без исключения; поэтому, если князь в государстве – то же, что в теле душа, то ему, очевидно, должно принадлежать руководительство всеми сторонами государственной жизни, в том числе и религиозными делами. Такого вывода у митр. Никифора нет, но он высказывает ту же мысль иным способом. Князь должен сохранять в целости все свои душевные силы. В отношении словесной силы, говорит митр. Никифор, я нашел тебя не уклонившимся от правой веры. В отношении же к «яростному» он считает нужным дать князю наставление. Князь тогда только соблюдет ревность к Богу, говорит митрополит, обращаясь к Мономаху, «аще в стадо Христово не даси влъку внити, и аще в виноград, иже насади Бог, не даси насадити трьниа, но съхраниши преданна старое отец твоих»[275]. Этим, несомненно, вручается князю высшая власть над церковью. Назначение этой власти может быть определено, прежде всего, как забота о сохранении чистоты православной веры. Что забота в этом случае не сводится к одному только наблюдению и душевному попечению, но должна выражаться в актах власти, это не подлежит сомнению: князь должен не пускать волка в стадо Христово, должен препятствовать насаждению терния в винограднике. Но нельзя сказать, чтобы мысль была выражена со всей ясностью, какая была бы желательна. Неясным остается определение границ, в которых может проявляться власть князя над церковью: имеет ли он влияние на ход церковного управления и, в частности, принимает ли он участие в деятельности органов церковного управления и в избрании иерархов? Характер выражений, в которых высказана мысль, и сама краткость, с какой она высказана, не дают оснований к разрешению этого вопроса. В послании к Владимиру Мономаху о латинянах есть одно место, относящееся к этому вопросу, но и оно мало помогает. Там читаем: «Подобает бо князем, яко от Бога избранном и призваном правоверную веру его, Христова словеса разумети известо и основание, якоже есть святые церкве, на свет и наставление порученым им людем от Бога. Един бо Бог царствует небесными, вам же, с его помощию, царьствовати земными, долешним сим в роды и роды»[276]. Отсюда видно только то, что Христова вера составляет основание княжеской власти, необходимое, чтобы князь мог наставлять порученных ему от Бога людей, но, с другой стороны, только Бог царствует небесными, а князю дано царствовать земными. Что должно означать это сопоставление двух идей, и каково ближайшее значение второй из них, с определенностью сказать трудно. Вопрос о мере участия князя в делах церкви остается вопросом. А между тем история русской церкви говорит, что в эту пору уже складывалась такая практика, что князья оказывали большое влияние на поставление епископов, избирая кандидатов; князья же удаляли епископов до церковного суда над ними, а иногда и без этого суда. Исследователи расходятся в оценке этой практики: одни находят, что избрание князем кандидата на епископскую кафедру было согласно с древними обычаями церкви, и потому могло считаться законным, другие же считают это избрание несогласным с каноническими правилами[277]. Но в современной ей политической литературе эта практика не вызвала соответствующей идеи, если не считать некоторых намеков, довольно неопределенных и даже сомнительных, в литературе того времени, по-видимому, не встречается ни защиты этой практики, ни ее опровержения[278]. Потому ли это, что не было у нее противников и не представлялось надобности в защите, или почему-нибудь другому, сказать трудно. Во всяком случае, дело не шло дальше самых общих указаний на участие князя в делах церкви, и послание митр. Никифора в этом отношении не составляет исключения.
Заканчивает он свое послание наставлением князю заботиться о третьей силе души – желанном. Митрополит рекомендует князю не слишком доверяться своим приближенным, так как их односторонние указания, а иногда и клеветнические наветы могут быть причиной многих несправедливостей. «Устав есть церковный и правило, – говорит он, – в время се и к князем глаголати что полезное». Поэтому он советует князю вспомнить о всех изгнанных и осужденных им и простить им, чтобы самому получить прощение; советует чаще читать псалом 100: «Милость и суд буду петь». В этом наставлении митр. Никифора Владимиру Мономаху С. Соловьев видит важное указание на отношения власти духовной к светской; по его мнению, здесь проявился обычай печалования[279]. Это едва ли верно. Характерный признак печалования – ходатайство за определенных лиц, а здесь видим общий совет быть милостивым и осторожным в наказаниях. А затем, если и есть здесь некоторый намек на отношение духовной власти к светской, то очень незначительный. Митрополит считает своей обязанностью «к князем глаголати что полезное»; но нет мысли об обязанности князя подчиняться совету митрополита в делах государственных, потому что полезное может быть полезным со стороны чисто нравственной – для спасения души. Такой характер, по-видимому, и носит все это наставление.
Для характеристики отношений светской и духовной власти в эту эпоху (XII в.) историки ссылаются на грамоту константинопольского патриарха Луки Хризоверга к в. к. Андрею Боголюбскому (около 1162 г.). Хотя греческий подлинник грамоты нам не известен, и мы имеем только русский текст ее, но не может быть сомнения, что перед нами произведение не русское, а греческое, написанное, к тому же за пределами России, а потому ему не могло бы быть места в истории русской политической литературы. Русский текст грамоты дошел до нас в двух редакциях – краткой и пространной[280]; подлинной считается одна только краткая редакция, пространная же представляет подлинник с позднейшими дополнениями[281]. Поэтому, чтобы быть точным, следовало бы говорить только об идеях, заключающихся в этих дополнениях, как в произведении несомненно русском; затруднение было бы только в том, к какому времени отнести это произведение – ко времени ли составления Никоновской летописи, где приведена грамота в ее пространной редакции, или же к какому-нибудь более раннему моменту. Однако при ближайшем знакомстве с названными дополнениями оказывается, что по вопросу об отношении князя к епископской власти в них нет ничего нового по сравнению с краткой редакцией грамоты. Следовательно, не впадая в большую ошибку, можно предположить, что идеи краткой редакции (т. е., по общему мнению, подлинной грамоты патриарха) до известной степени отвечали взглядам тех кругов русского общества, из которых позднее вышли дополнения к ней. Конечно, это только предположение; ни в каком случае не следует забывать, что мы имеем дело все-таки с произведением греческой, а не русской мысли.
Поводом для грамоты послужило то, что ростовский епископ Нестор не разрешал поста в среду и пятницу для Господских праздников. За это и за какие-то другие вины Андрей Боголюбский изгнал его из епархии. Обиженный епископ искал суда у киевского митрополита; тот рассмотрел дело на соборе и оправдал его. Это, по-видимому, не помогло, и тогда епископ обратился к суду патриарха[282]. Грамота патриарха, которая разбирает дело, должна, очевидно, рассматривать отношения князя к епископу с точки зрения и в пределах возникшего вопроса, а не в общей форме. Между тем в литературе выражениям грамоты придается очень часто именно такое общее значение, отчего она получает совершенно чуждую ей политическую окраску[283]. Патриарх говорит, что он рассмотрел обвинения, возведенные Боголюбским на епископа, выслушал возражения, которые тот представил, и оправдал его. Поэтому патриарх надеется, что князь не захочет противиться его суду и примет епископа обратно. «Аще хощеши имети часть с Богом, – говорит он, – и благословления великиа соборные церкве… всяку убо юже имееши жалобу и да в души своей на боголюбивого епископа своего, сложи с сердца своего; с радостию же его приими, со всякою тихостию и любовию, якоже Божиею благодатию достойна суща епископом… А пастыря имея такого, то боле не проси иного, но имей его, яко святителя, и отца, и учителя, и пастыря». А если ты, заканчивает патриарх свою грамоту, «ни повинутися начнеши его поучением и наказанием, но и еще начнеши гонити сего Богом ти данного святителя и учителя, повинуяся инем чрез закон поучением, а ведомо ти буди, благословеный сыну, то аще всего мира исполниши церкви, и грады возградиши паче числа, гониши же епископа, главу церковную и людскую, то не церкви, то хлеви, ни единоя же ти будет мзды и спасениа»[284]. Мысль патриарха вполне ясна. Андрей Боголюбский отменил определение своего епископа о посте, патриарх же требует, чтобы он впредь повиновался его поучениям и наставлениям, касающимся религиозной жизни; князь прогнал епископа, – патриарх угрожает ему лишением спасения, если он опять будет его гнать. Изгнание епископа есть, конечно, высшая форма неповиновения ему, а повиноваться епископу в религиозных делах есть обязанность всякого верного сына церкви, следовательно и князя. Грамота только о таком повиновении и говорит. Ни о каком повиновении князя епископу в делах, касающихся государства, здесь нет и речи; нельзя поэтому говорить и об ограничении княжеской власти властью епископа. Если грамота выставляет епископа как главу церковную и людскую, то это выражение нужно понимать в связи со всем текстом: епископ есть глава церкви и людей, входящих в ее состав[285], поскольку дело касается именно церковной жизни. Было бы рискованно делать отсюда вывод о превосходстве епископской власти над княжеской.
Нельзя отрицать, что составленные в России позднее дополнения к грамоте пользуются выражениями и более общими, и более картинно изображающими высоту епископского сана, так что при желании тут можно найти стремление возвеличить епископа над князем. Но с другой стороны, в дополнениях еще сильнее, чем в самой грамоте, подчеркнуто, что спор идет о повиновении епископу только в делах религиозных; о чем в грамоте мы догадываемся из известных нам обстоятельств дела, то в дополнениях изложено со всеми подробностями. Поэтому, чтоб не выходить за пределы общего смысла дополнений, придется и эти выражения толковать до некоторой степени ограничительно. Оканчиваются дополнения следующими словами: «Иже чествуеши святителя, чествуеши Христа: образ бо Христов имать и на Христове седалищи седить; не обленися убо слушати и почитати таковых, да и в настоащих и в будущих благих насладишися и прославишися наипаче»[286]. Это общее выражение. А выше о повиновении епископу говорится так: «Покоряйся убо, возлюбленный о Господе духовный сыне, боголюбивому епископу твоему, яко аще прилунится Господьский праздник Рожества Христова и Богоявлениа в среду или в пяток, разрешает епископ мирских ясти мяса и вся, инокихже млеко, и масло кравие, и сыр, и яйца»; и далее подробно перечисляются особенности поста в праздники Рождества Богородицы, Сретения, Успения, Преображения, Воздвижения и т. д. Затем автор дополнений продолжает: «Аще праздники Господьскии в среду и в пяток, или коего нарочитого святого, и до самого пянтикостиа, вопрошай главу свою, еже есть епископа твоего, да аще что глаголет, сице твори, веруя, яко Господь Бог глаголет усты епископа твоего; аще ли не велит, постися тогда. Никто же бо от всех человек: ли святитель, ли презвитер, или мних, или аггел, ниже бо аггел с небеси имеет такову власть вязяти и решати, разве един боголюбивый епископ твой, его же положил Господь Бог главу всей земли твоей и тебе»[287]. Здесь совершенно определенно говорится о покорении епископу, когда он дает свои указания относительно поста: если он разрешит, можно не поститься, не разрешит – нельзя. В этом смысле его устами глаголет Господь, и на него нельзя жаловаться. В этих пределах и должен князь повиноваться епископу. Если же мы буквально и в общем смысле будем понимать слова, что он есть глава всей земле и князю, то нам надо будет буквально и в таком же общем смысле понимать и то, что епископ властью своей и саном выше ангелов. Очевидно, русские дополнения к грамоте, как и сама грамота, говорят о главенстве епископа только в делах, непосредственно относящихся к вере. А это такое положение, которое ни в малейшей степени не затрагивает княжеской власти.
Литература XIII века не особенно богата политическими идеями; в частности, по вопросу о пределах княжеской власти в ней можно найти немного. Но нельзя сказать, чтобы литература этого века не имела уже никакого значения. Интерес в ней представляет самый выбор тем, который отличается большим постоянством. Целый ряд литературных памятников занимается обличением неправосудия, чинимого властями при попустительстве князей, а отчасти и самими князьями, и этим путем пытается установить положительный идеал, которому должен отвечать князь в своей государственной деятельности. При этом идеал определяется, чаще всего, как нравственная правда. Такое тяготение к определенной теме не нашло себе еще объяснения в истории литературы. Надо думать, что явление это объясняется целым рядом причин как бытового характера, так и чисто литературного. Среди последних можно предположительно указать на получение митр. Кириллом II во второй половине XIII в. из Болгарии славянской кормчей с толкованиями[288]. Можно различным образом оценивать значение этого факта, можно различно толковать слова самого Кирилла на соборе 1274 г. О том, что церковные правила «помрачени беахоу преже сего облаком моудрости елиньского языка, ныне же облисташа и благодатью Божиею ясно сияют»[289]; но вряд ли можно сомневаться в том, что славянская кормчая возбудила или, по крайней мере, возобновила в русском обществе интерес к вопросам церковного права, а через то и к вопросам права вообще. Митр. Кирилл своим примером и, может быть, даже особым распоряжением привлек многих к списыванию славянской кормчей, и она с этого именно времени получает у нас большое распространение[290]. А это должно было отразиться на выборе точек зрения при оценке текущих явлений государственной жизни. Что предположение это не вовсе безосновательно, косвенно доказывается тем, что большинство литературных памятников, которые разрабатывают указанную тему, встречаются чаще всего или в кормчих русской редакции, или в особом сборнике, известном под именем «Мерило праведное» и по характеру своего содержания составляющем как бы подражание кормчей[291].
Первый писатель, на которого следует указать, это только что упомянутый митрополит Кирилл II (1242–1281)[292]. Все, что нам известно о нем, говорит за то, что это был выдающийся для своего времени государственный и церковный деятель. Это был ревностный пастырь, много потрудившийся для устроения церковно-религиозной жизни русского общества, тем более для него близкой, что он сам был русский. Хотя он был избран на кафедру кн. Даниилом Романовичем Галицким и сам был родом из Галиции, но он охотно и подолгу живал на северо-востоке Руси, во Владимире; там он, между прочим, созвал в 1374 г. и собор, занимавшийся исправлением церковных непорядков и оставивший нам свои постановления, которые некоторые сравнивают по их значению со Стоглавом[293]. Если нельзя утверждать, что Кирилл прямо перенес свою кафедру во Владимир[294], то во всяком случае у него заметно некоторое тяготение к этому городу и к его князьям, а, следовательно, и до некоторой степени дальновидное отношение к современным ему явлениям государственной жизни[295]. О литературной деятельности Кирилла II трудно высказать столь же определенное суждение. Арх. Филарет приписывает ему до десяти произведений[296], но в какой мере они ему действительно принадлежат, об этом существует большое разногласие. Причина этого разногласия в том, что именем Кирилла древние русские книжники очень часто пользовались как псевдонимом, а, кроме того, и в том, что помимо Кирилла II есть еще несколько одноименных ему писателей, которым с тем же основанием можно приписать некоторые из этих произведений; таковы Кирилл 1 (1333–1333) и, современник нашего писателя, Кирилл, еп. Ростовский[297]. Поэтому приходится ограничиваться только теми памятниками, которые могут быть приписаны ему с наибольшей вероятностью.
В 1270 г. произошли между Новгородом и тверским князем Ярославом Ярославичем раздоры, грозившие дойти до кровопролития. Кирилл обратился к новгородцам с грамотой, в которой увещал их помириться с князем, и грамота его имела успех. В ней он излагает известное новозаветное учение о покорении властям. «Господа Бога бойтеся, и князя чтите, и брани всуе не творите, и крови не проливаите, а всякой вине и всякому греху покаяние и прощение есть»[298]. С таким поучением обращается митрополит к Новгороду, где, как известно, князь пользовался гораздо меньшим, чем в остальных городах, влиянием; это может свидетельствовать о силе монархического принципа у автора. Но состав грамоты и соотношение содержащихся в ней мыслей как будто позволяют заключить, что Кирилл возводит этот принцип на известную высоту только по отношению к населению (в данном случае к новгородскому); в отношении же к духовной власти заметно стремление поставить князя в подчиненное положение. Грамота начинается указанием на высоту святительского сана. «Господь Бог в Себе место даде власть апостолом своим вязати и решати, и по них наследником их; и се мы апостольстии наследници, и образ Христов имуще и власть Его дръжаще, и се аз началный есмь пастырь всеа Руси учю и наказаю вас о Господи». И вслед за этим идут приведенные уже слова о покорении князю. Впечатление получается вполне определенное. Митрополит есть наместник Божий, самим Христом избранный и держащий Его власть, а власть князя основывается только на том, что митрополит учит покоряться ему. Власть светская поставлена здесь как бы ниже власти духовной. Если признать, что мысль эта здесь действительно выражена, то подтверждение этому можно видеть во второй половине грамоты, где митрополит принимает на себя поручительство за князя. «А князь велики Ярослав Ярославич в чем неправ пред вами, в том во всем кается и прощается, и вперед к тому таков быти не хощет; а яз вам поручяюся по нем, и вы бы его приняли с честию достойной». Поручительство митрополита ставит князя, без сомнения, в зависимое положение от митрополита, ибо ему он обязан признанием его власти со стороны населения. Но может быть, что такое впечатление грамота производит только на нас, когда мы рассматриваем ее как политический трактат вне связи с обстоятельствами и характерами действующих лиц (которые нам мало известны), а автор вовсе не имел в виду проводить в ней такую тенденцию, и те, для кого она предназначалась, никакой тенденции в ней не замечали. Вполне возможно допустить, что в понимании современников проглядывающие в грамоте отношения между митрополитом и князем оставались исключительно в области религиозно-нравственных отношений и не переносились на отношения государственные. Чтобы такой перенос мог произойти, нужны были благоприятные обстоятельства, а о существовании таких обстоятельств мы ничего достоверно не знаем.
Другая мысль выражена в сочинении митр. Кирилла, известном под именем «Слово ко всему миру»[299]. Здесь впервые встречается указанная выше и характерная для XIII в. тема о правде. В своем «Слове» митрополит обращается и ко всей своей пастве в целом, и к отдельным группам общества и в очень решительных выражениях увещает всех отстать от вкоренившихся непорядков. В конце есть наставление князьям. «Тако глаголет Господь: пребудете в страсе божии и в суде правеем и в братолюбии, нищих не обидите и родителя своя чтяще и ближники своя правду любящи. И вы, цари и князи и суди, имейте Господа ради заповед сию малую, да будет вы радость, якоже не бывала никогдаже»[300]. Как существенная обязанность князей выставляется праведный суд и затем уважение к людям, любящим правду. Все это пока очень кратко и отрывочно.
Подробнее та же мысль развита в другом памятнике, приписываемом некоторыми Кириллу, «Слове о судиях и властелех»[301]. Исследователи указывают в содержании этого произведения только одну мысль – ответственность князей перед Богом[302]; в действительности содержание его гораздо обширнее. Оно развивает мысль о том, что есть два вида князей: князь праведный и князь неправедный. Различие между ними в том, что один подчиняется закону правды и потому отвечает той цели, для которой он поставлен, а другой не подчиняется и оказывается врагом своему народу. Мысль эта проводится на основе учения о богоустановленности княжеской власти. «Святый великый Константин рече власть держащим: послушайте и вноушите вси судящии земли, яко от Бога дасться власть вам и сила Вышнего. Давый бо вам власть истяжеть скоро ваша дела и помыслы испытаеть, яко служители есте царства и не судисте в правду, ни сохранисте закона и в повелении Божии не пребысте. Страшно и скоро приидет на вы испытание, яко сердце немилостиво творите людем Божиим, ихже ради Христос кровь свою пролиа»[303]. Уже в этих первых строках «Слова» выражается мысль, что князья получают власть от Бога, и что она дается им не для собственного их блага, а для выполнения какой-то лежащей на них задачи; князья же не выполняют этой задачи, и потому их ожидает суд Божий. В дальнейшем идея богоизбранности выражена еще сильнее: «Вас Бог в себе место избрал на земли и на свой престол вознес посади, милость и живот положи у тебе». К князьям, которые остаются верны своему высокому назначению, автор применяет слова св. Писания: «бози есте и сынове Вышнего». Но, прибавляет он, «блюдетежеся, да не будете чада гневу; бози бывшее, да не изъмрете, яко человеци, и во пса место во ад сведении будете, ид еже есть место диаволу и аггелом его, а не вам». Истинный князь – тот, который для своего народа олицетворяет правду («князи мира сего правда») и, как пастух, бережет его от волков, т. е. от всех тех, кто хочет поживиться за счет народного блага. «Поставил есть вас пастухы и стражы людем своим, да соблюдете стадо его от волк невредимо и от татий некрадено. Вы же в пастух место волци бысте и стадо Христово погубисте… Сие же вам глаголю, цари и князи, не от себе, но от Бога приим разум, да не будете волкы в пастух место стаду Христову, дръжаще у себе служащих вам злых и немилостивых властелей и служащих им». И далее автор подробно описывает, в чем заключаются злоупотребления тиунов, и как относится князь к этим злоупотреблениям. Неправедный князь, или князь-волк, не тем только характеризуется, что сам нарушает правду, но еще и тем, что позволяет нарушать правду своим властелям и тиунам; как Пилат, он умывает руки, но, как и тот, он не получит оправдания. Не находя правды у властелей, подданные обращаются к князю, как к своему прибежищу; а князь-волк, по картинному выражению «Слова», заимствованному из Апостола, «держит истину в неправде», и народ не находит правосудия. Таким образом, различие между князем праведным и неправедным состоит в том, что второй нарушает правду сам и предоставляет нарушать ее и своим слугам. Отсюда как положительный вывод получается, что князь в своей деятельности не безусловно свободен, а ограничен обязательным для него нравственным законом правды.
«Слово о судиях и властелех» не вполне оригинальное произведение. Уже было отмечено Калачовым влияние на него предисловия к земледельческим законам императора Юстиниана, где выражена общая мысль о недопустимости мздоимства и неправосудия[304]. Можно указать еще ряд памятников, приблизительно современных рассмотренному «Слову» и связанных с ним общностью содержания. Среди них обращает на себя особое внимание «Слово Сирахово па немилостивые цари». Вот его начало:
«Слышите цари и князи и неправеднии судии, разумейте и внушите держащей власть величающеся о народех людии. Яко от Бога дана держава вам бысть, яко слуги Божия есте, то почто не храпите закона, ни по совету Вышнего ходите; каколи не судите по праву, но злата деля погубляете истину. Всяк бо правдивый и царь, и князь аггельский и священнический чин имать. А насилуя неправедно слугу себе сатане сотворяет»[305].
Основная мысль здесь та же: ограниченность княжеской власти законом. Как и в «Слове о судиях», нет основания думать, что под именем закона здесь разумеется исключительно закон Божий; буквальный смысл приведенного текста, в котором хранение закона стоит рядом с хождением по совету Вышнего, позволяет скорее думать, что речь идет о законе права. То же самое можно сказать и относительно «Слова о судиях», где встречаем такое же противоположение: «не судисте в правду, ни сохранисте закона, и в повелении Божии не пребысте». Сходство в основной мысли и целый ряд одинаковых выражений и оборотов заставляют думать, что в «Слове Сирахове» мы имеем один из источников, давших материал для «Слова о судиях». Конечно, возможно утверждать, что оба памятника представляют явления параллельные, сложившиеся под одинаковым влиянием[306]. Но в пользу первого предположения говорит и то, что «Слово Сирахово» гораздо короче по объему; в нем, в сущности, только одна мысль без всякого развития.
В «Наказании», приписываемом Симеону, еп. Тверскому (1289), встречаем ту же идею связанности княжеской власти законом и правдой. Тема этого произведения[307] несколько иная: ответственность князя за действия тиунов, но на основе этой темы проводится и та мысль. Князь будет в раю только тогда, когда он «богобоин», правду любит и избирает тиунов праведных, все творящих по закону Божию. Если этого нет, князь будет осужден Богом[308].
Наконец, из памятников XIII века следует упомянуть еще о двух произведениях: «Послание владимирского епископа к сыну св. Александра Невского» и «Слово св. Отец, како крестьяном жити». Оба они, по своим политическим идеям, стоят вне общего направления века и отчасти напоминают идеи прошлого времени, отчасти предсказывают отдаленное будущее. В «Послании к сыну Александра Невского»[309] говорится о ненарушимости церковного суда, причем и церковные люди, и церковная подсудность определяются значительно уже, чем в уставах XI–XII вв. В заключение автор говорит: «То все суды церковные, даны законом Божиим и прежними цари и великими нашими князи: князю и боляром и судьям в те суды не лзе въступатися, не прощено им от закона Божия». По существу это такое же ограничение княжеской власти нормами высшего порядка, какое уже раньше было отмечено в церковных уставах. Это, следовательно, не новость, а повторение, которое показывает, что старая идея продолжает жить. Есть, впрочем, и некоторое отличие от церковных уставов. Там главное внимание было обращено на нормы, обязательные для князя и ограничивающие его власть, а здесь автор указывает круг дел, не подлежащих власти князя, и мало останавливается на том, из каких норм это ограничение вытекает. «Слово, како крестьяном жити» известно в нескольких редакциях, имеющих между собой иногда очень мало общего[310]. В одной из них есть следующее место: «Аще ли нецыи деют злая и духовного не слушают учения, и не каются, тации подимут по делом законьное мучение. И велим градским властелем не щадити таковы, зло творящих пред Богом, но… градским казнити законом, а не щадити злых, да ся накажут и останут деяти злая. Властели бо от Бога устроени человек ради нетворящих закона Божия». Перечисляя преступления, за которые должна следовать градская казнь, автор упоминает и чисто религиозные, например, говорит о хульниках, ротниках, чародеях. Таким образом, мы имеем здесь не ограничение судебной власти князя, а обратное явление – расширение пределов светской власти в область собственно религиозную, как она понималась в то время. В отличие от подобного же расширения, которое мы видели в «Слове» митр. Илариона и в посланиях митр. Никифора, здесь оно заключается не в общем покровительстве церкви, и не в охране правоверия от посягательств на него извне, а в проявлениях карательной власти над членами самой церкви. Впоследствии, к концу XV в., эта мысль получила особенное развитие. Каковы ее ближайшие источники в «Слове, како крестьяном жити» сказать трудно, так как происхождение этого произведения, вообще, не исследовано[311]. Можно только в виде предположения допустить, что здесь эта мысль развилась сама собой из общей идеи об охране правоверия и из потребности представителей церкви в покровительстве со стороны более сильной власти.
Все сказанное о политических идеях в древнейший период позволяет сделать следующие общие выводы:
1) От возникновения политических идей в России до конца XIII в. не было выставлено ни одной идеи, которая заключала бы в себе признание полной неограниченности княжеской власти. Напротив, была высказана мысль об ограниченной власти, причем ограничительным началом явился закон в его различном понимании.
2) Замечается стремление расширить пределы княжеской власти, не замыкая ее в сферу собственно государственных дел, но давая ей участие и в делах церкви. С другой стороны, есть идея и противоположная: церковные уставы отнимают у князя право суда по целому ряду преступлений. Любопытно, что идея ограничительного характера высказана князем, а за участие князя в делах церкви высказываются представители духовного чина. Исторически это легко объяснить: церковь нуждалась в покровительстве государства, а князья выражали свое благочестивое настроение.
3) Некоторые политические темы имели, по-видимому, не одно только жизненное происхождение, а обсуждались еще и из интереса к вопросу в его отвлеченной постановке (Иаков чернор.).
4) Многие жизненные вопросы не нашли себе отражения в политических идеях; так, в политической литературе совсем не обсуждается отношение князя к вечу.
<< Назад Вперёд>>