Нерешенность германского вопроса была одной из самых ярких характеристик холодной войны. Не случайно ее окончание ассоциируется с падением Берлинской стены в ночь с 9 на 10 ноября 1989 г., событием, которое открыло путь к объединению Германии и окончательному урегулированию ситуации в центре Европы, где долгое время противостояли друг другу вооруженные силы двух блоков и биполярная конфронтация достигала своего максимума.
Если с завершающей фазой истории холодной войны и германского вопроса, очевидно, все ясно (в смысле временного и сущностного совпадения обоих феноменов), то далеко не так обстоит дело с фазами, которые этому предшествовали. Проблем очень много. Имела ли место синхронность возникновения послевоенного германского вопроса и ухудшения отношений Востока и Запада? Если нет, то что было первично и что вторично? Можно ли сказать, что налицо была каузальная зависимость между ними? Как она выглядела: следует ли считать германский вопрос одним из тех факторов, которые породили холодную войну и даже важнейшим, решающим среди всех прочих факторов, ее породивших? Или вернее будет сказать, что холодная война породила германский вопрос — в смысле длительного блокирования путей его решения? Можно ли было представить себе возможность решения германского вопроса в условиях продолжающейся холодной войны? Как соотносились между собой «пики» конфронтации на глобальном и регионально-германском уровнях?
В мировой историографии можно встретить самые разнообразные ответы на этот — далеко не полный — перечень вопросов. Есть концепция, говорящая о принципиальной нерешаемости, «безнадежности» германского вопроса в конкретных условиях послевоенного времени. В своем крайнем варианте она сводится к тому, что одного этого вопроса уже было достаточно для того, чтобы вызвать конфронтацию Востока и Запада — даже если бы не было никаких других осложняющих факторов в их взаимоотношениях1. Есть более оптимистическая концепция — в духе идеи о «неиспользованных возможностях». В рамках последней подчеркивается исходная общность союзников по антигитлеровской коалиции в подходе к определению будущего Германии, и эта общность рассматривается как «скрепа», препятствовавшая до определенного времени развалу их сотрудничества2. Авторы школы «неиспользованных возможностей» приходят порой к парадоксальным выводам о том, что наилучшие шансы на разрядку в Германии существовали как раз тогда, когда холодная война как глобальный феномен достигала своего максимума (например, в связи с так называемой «сталинской нотой» 1952 года)3. Впрочем, и в рамках более традиционного подхода о синхронности процессов и периодов общемировых и внутригерман-ских кризисов и разрядок весьма сильно представлена точка зрения о том, что немецкий фактор играл свою самостоятельную и даже инициирующую роль в процессах как обострения, так и смягчения международной напряженности.
Вероятно, самым правильным подходом к разрешению этих историографических контроверс будут не отвлеченные теоретические споры о неких «общих тенденциях эпохи», а конкретный анализ отдельных отрезков истории послевоенной германской проблемы, каждый из которых, очевидно, характеризовался своими специфическими чертами и закономерностями. Несовпадение этих черт и закономерностей в различные периоды и дает основание говорить о наличии «поворотных пунктов» в общей линии развития. Выделить и исследовать эти «стыки» исторических альтернатив на основе, прежде всего, фактов советского политического планирования и реагирования — это и есть задача, которую ставит перед собой автор данного раздела.
1
Первый поворотный пункт в развитии если не самой истории, то, во всяком случае, предыстории послевоенного германского вопроса, поскольку это касается его «советского измерения», приходится на 1943—1944 годы, когда этот вопрос стал первостепенным объектом процесса политического планирования, когда впервые был сформулирован набор альтернативных путей и методов его решения.
Здесь сразу же может возникнуть вопрос: не слишком ли запаздывающей является такая датировка? Известно, что еще в декабре 1941 года советское руководство в переговорах с польским премьером В. Сикорским и английским министром иностранных дел А. Иденом представило набор достаточно детальных предложений относительно послевоенного будущего Германии. Они включали в себя следующие пункты: компенсация убытков жертвам агрессии, полное разоружение, ликвидация аншлюсса и восстановление суверенитета Австрии, «разделение Германии на ряд самостоятельных государств», отделение от Германии территорий Восточной Пруссии и восточнее «линии реки Одер»4.
Анализируя эти пункты, следует, прежде всего, отметить их неравнозначность и разнонаправленность. Что касается репараций, демилитаризации и новых границ, то это были положения принципиальные и впоследствии ставшие интегральным элементом послевоенного устройства, а вот идея создания на германской территории «ряда самостоятельных государств» носила явно конъюнктурный, тактический характер: Сталин в данном случае просто решил «подыграть» британскому премьеру Черчиллю, для которого расчленение Германии представляло собой — по крайней мере в 1941 году — непременный императив будущего европейского порядка. Уже в феврале 1942 г. советский лидер публично подтвердил приверженность принципу единой Германии (известная формула: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, государство германское остается»). Конечно, можно аргументировать в том плане, что публичное высказывание Сталина было чистой пропагандой, а вот в доверительных разговорах с союзниками он выражал свои подлинные мысли. Однако эта аргументация небезупречна: во-первых, нельзя преувеличивать степень его доверия к западным партнерам и соответственно его откровенности в беседах с ними; во-вторых, даже если считать, что в декабре 1941 г. советское руководство всерьез было готово пойти навстречу Западу в вопросе о расчленении Германии, то уже в феврале 1943 г. английский посол в Москве А. Керр получил от Молотова и Сталина информацию прямо противоположного характера5.
На первый взгляд, имеются достаточно веские документальные свидетельства, позволяющие сделать вывод, что начиная с Тегеранской конференции официальная советская позиция по данному вопросу вновь склонилась к идее расчленения Германии. Однако и в данном случае речь, скорее всего, шла о тактическом маневре, рассчитанном на то, чтобы не отягощать союзнические отношения излишней полемикой по вопросу, который еще не приобрел жгучей актуальности. С позиций сегодняшнего дня вполне оправдана критическая оценка этой тактики: она явно подрывала доверие западных союзников к советским партнерам; можно также сказать, что советское руководство, видимо, переоценило степень влияния в западном истеблишменте тех сил, которые выступали за «жесткий мир» с Германией (как и «просоветскую» ориентацию этих сил6). Однако повторим вновь: это все были моменты, характеризующие тактику, но не стратегию советского планирования по Германии.
Что касается основной стратегической линии, то она воплотилась в деятельности советской делегации в Европейской консультативной комиссии (ЕКК; она базировалась в Лондоне; первое ее заседание состоялось 14 января 1944 г.) и того органа, который занимался выработкой директив для нее — Комиссии по вопросам перемирия, созданной решением Совнаркома от 4 сентября 1943 г. Разработки этой комиссии (ее возглавлял маршал К. В. Ворошилов; для краткости будем ее называть «Комиссией Ворошилова») в силу ряда причин получили меньшее освещение в историографии по сравнению с образованной тогда же «Комиссией Литвинова» (где наиболее активно разрабатывалась концепция «жесткого мира») и сформированной несколько позже «Комиссией Майского» (ее глава, в общем, следовал линии Литвинова). Между тем именно документы «Комиссии Ворошилова» воплотились в конкретные межсоюзнические договоренности, которые вначале были кодифицированы в ЕКК, а затем стали базой основополагающих документов антигитлеровской коалиции по германскому вопросу — Декларации о поражении Германии и Потсдамского соглашения. Поэтому имеет смысл подробнее остановиться на деятельности именно этого органа советского политического планирования.
Архиьные фонды «Комиссии Ворошилова» свидетельствуют о том, что она строила свою работу, исходя из двух принципиальных установок: сохранения единства германского государства (включая его центральный правительственный аппарат), а также продолжения (и даже укрепления) в послевоенный период сотрудничества государств антигитлеровской коалиции. Сохраняя, разумеется, известную подозрительность в отношении политики Запада, члены комиссии, включая и ее председателя, в то же время демонстрировали готовность кое в чем поступиться идеологическими догмами, которые постулировали неизбежность будущего конфликта Германии с «буржуазными государствами».
Показательный пример — обсуждение на заседании комиссии 15 июня 1944 г. частного, но весьма важного в контексте отношений с союзниками вопроса о судьбе иностранных инвестиций в Германии. Ворошилов довольно взвешенно подошел к нему, указав, что довоенные активы «возможно, будут возвращены или компенсированы их собственникам», а отчуждению подлежит лишь та часть балансовой стоимости того или иного предприятия, которая «явилась результатом расширения за время войны». Из числа претендентов на компенсацию должны были, по мнению Ворошилова, быть исключены те фирмы, которые во время войны поддерживали «разного рода секретные соглашения с германскими фирмами». Этой в принципе вполне здравой мысли сопутствовало важное замечание, что такого рода собственников «не будет поддерживать и их собственное правительство (например, фирма «Дюпон»)»7. Здесь очевиден отход от идеи, что любое западное правительство — это «орудие монополий», с которым невозможно найти общий язык — во всяком случае, там, где затронуты интересы собственности этих самых монополий. Не лишено иронии то обстоятельство, что американская политика в Германии не подтвердила оптимистического предположения Ворошилова об отношениях между правительством США и частным капиталом; возможно, последовавшее разочарование частично объясняет резкость последующей советской критики «американского империализма».
Оценивая разработки «Комиссии Ворошилова» в развитии, можно констатировать, что оно шло в общем и целом в направлении большего реализма, меньшей идеологизированности. Если, например, на заседании 6 мая, где обсуждался вопрос о директивах по контролю над германской промышленностью, Ворошилов категорически заявил, что «система этого контроля должна полностью исключать возможность каких-либо сделок между промышленниками Германии и промышленниками других стран» (это означало бы нечто нереальное и контрпродуктивное — автаркию большую, чем даже при Гитлере!), то окончательная формулировка соответствующей статьи, вышедшая из комиссии 30 ноября, как раз санкционировала возможность заключения «финансовых, коммерческих и иных сделок» между германским правительством, германскими физическими и юридическими лицами, с одной стороны, и их контрагентами в нейтральных странах — с другой, лишь предусматривая контроль над ними со стороны четырех оккупирующих держав8.
Следует сказать и о том, что принятая в «Комиссии Ворошилова» и вошедшая в документы ЕКК формула относительно роспуска германских монополистических объединений также отличалась гибкостью и сдержанностью: «Созданные за время существования фашизма промышленные объединения всякого рода (картели, тресты, синдикаты и т. п.) могут быть по требованию правительств СССР, Соединенного Королевства и США распущены или реорганизованы в порядке и в сроки, которые будут указаны»9.
Известно, что в Потсдамском соглашении речь шла уже однозначно о роспуске «монополистических объединений», причем всех без исключения, вне зависимости от времени их возникновения и характера их деятельности при фашизме. Внешне «усиливая» содержание документа, новая формулировка, по сути, действовала скорее в противоположном направлении: если вариант ЕКК позволял сравнительно легко определить круг тех, кого следовало наказать, то потсдамская формула чрезмерно расширяла его да еще была чревата развязыванием бесконечной дискуссии насчет определения понятия монополии (что и произошло на деле). До сих пор остается исторической загадкой, как из простой и понятной формулировки ЕКК получилась внешне сверхрадикальная, в действительности же малореалистичная формулировка Потсдама, ясно одно: во время войны это не планировалось, во всяком случае, с советской стороны.
Вообще, следует сказать, что в «Комиссии Ворошилова» придерживались крайне осторожного, если не сказать — консервативного подхода к вопросу о реорганизации внутренней жизни в Германии. Все ее члены единодушно согласились, что должны быть отменены все нацистские законы, и столь же единодушно было решено, что должно быть вновь введено — «по крайней мере временно» — законодательство Веймарской республики (хотя этому и предшествовала некоторая дискуссия насчет того, достаточно ли оно демократично)10. Отвергнуты были такие радикальные меры, как запрет всякой военной литературы в Германии или автоматический арест 600 тысяч функционеров НСДАП (за что выступали англичане и американцы); принята была более разумная процедура: союзники должны сообща составить списки подлежащих запрету милитаристских книг и подлежащих наказанию за конкретные преступления нацистов11.
При всем желании трудно найти в разработках «Комиссии Ворошилова» что-либо напоминающее программу подготовки коммунистического захвата власти во всей Германии или же раздробления Германии на ряд мелких государств. Порой выдвигается тезис о том, что комиссия планировала некий промежуточный вариант между «завоеванием Германии в целом» и ее расчленением, а именно вариант ее разделения на две части — восточную и западную, с проведением границы между ними по линии соприкосновения войск СССР, с одной стороны, и западных держав — с другой12. Именно такой вариант и стал реальностью в послевоенной Германии, и для тех, кто исходит из презумпции высокой эффективности советской плановой системы, вывод о том, что так именно произошло, потому что так именно планировалось, может показаться убедительным. Однако доказательная база этой версии весьма слаба. Она базируется на двух фактах: в свой первый период деятельности «Комиссия Ворошилова» уделяла главное внимание вопросу о демаркационной линии между советской и западными зонами оккупации (1), а при распределении полномочий между общесоюзническими и зональными структурами преимущество давалось последним (2). Факты верны, но достаточны ли они для доказательства советского намерения «отделить», «изолировать» свою зону, которое-де проявилось уже на стадии планирования военного времени? Думается, нет. Попробуем аргументировать этот вывод.
Разнообразные варианты поправок к британскому проекту зонального разграничения в Германии преследовали скорее всего престижные цели — достижения равенства, паритета (вовсе не преимущества) — по отношению к западным союзникам. Если те претендовали на размещение своих гарнизонов в центре советской зоны — в Берлине, то выдвинутые в ответ идеи совместной с союзниками оккупации Гамбурга и Шлезвиг-Гольштейна или раздела Берлина на два равных по территории сектора в принципе не были лишены логики. Кстати сказать, все эти поправки были в конечном счете сняты, и британский проект был принят практически без изменений.
Что касается желания советской стороны ограничить компетенцию планировавшегося четырехстороннего механизма, то, конечно, это было связано в том числе и с опасениями насчет того, что советские представители будут там в меньшинстве. Это можно считать следствием идеологической подозрительности. Но было ли совсем уж необоснованным то соображение, что ранее никогда не опробованный на практике наднациональный орган может и не справиться со сложными задачами периода непосредственно после капитуляции и что лучше на первое время поручить их военным властям каждой из зон? Заметим: внутри «Комиссии Ворошилова» точка зрения о передаче политического контроля в Германии общесоюзническому механизму с оставлением у зональных властей только функций поддержания безопасности находила своих сторонников. За нее высказался адмирал И. С. Исаков, через некоторое время его поддержал и заместитель председателя маршал Б. М. Шапошников. Председатель комиссии предложил компромисс, согласно которому функции Контрольного совета, первоначально довольно узкие, со временем все больше расширялись бы. Это предложение и было принято13.
Если судить по предложенной в документе комиссии от 22 сентября 1944 г. схеме штатного расписания советских оккупационных органов, то задача взаимодействия с союзниками получала явный приоритет: для аппарата главнокомандующего советской зоны предусматривалось 125 должностей, а для делегирования в общесоюзные органы — 165. Столь малый штат аппарата зональной администрации, кстати сказать, никак не свидетельствовал о намерении чрезмерно опекать немцев, а тем более их «советизировать»14.
На чем же основываются утверждения о наличии такого рода планов, будто бы имевших хождение в СССР в период войны? Если отвлечься от бездоказательных «откровений» типа тех, что представлены, например, в мемуарах Хрущева, то речь идет, во-первых, о проектах, связанных с группой пленных немецких генералов во главе с В. фон Зейдлицем в рамках Национального комитета свободной Германии (НКСГ) и Союза немецких офицеров (СНО), а во-вторых, о деятельности немецких эмигрантов-коммунистов в рамках Коминтерна, а затем Отдела международной информации ЦК ВКП(б) и того же НКСГ. Что касается Зейдлица, то он действительно выступал за создание на территории СССР немецкого правительства на основе активистов НКСГ (себя он видел в качестве его главы), которое могло бы затем распространить свое влияние на всю Германию. Возможно, эти идеи находили известный отклик в аппарате советской госбезопасности, в частности со стороны лично Берии, однако эта позиция не разделялась Политуправлением РККА и самое главное — Сталиным, который в разговоре с английским послом квалифицировал политические планы НКСГ как несерьезные15. То же можно сказать о планах немецких коммунистов-изгнанников. Некоторые из них действительно мыслили в духе фразы «После Гитлера придем мы», однако это было весьма далеко от реальности. Подобные планы никогда не представлялись советскому руководству; косвенным образом (например, передачей руководству КПГ донесений советской разведки о крайней слабости коммунистического подполья в Германии — даже в сравнении с социал-демократическим, тоже не особенно активным16) оно предупреждало «друзей» от шапкозакидательских иллюзий.
Резюмируя, можно сказать: советское планирование по германскому вопросу в период войны, если говорить о его магистральном направлении, было нацелено на продолжение межсоюзнического сотрудничества в деле ликвидации фашистского режима и восстановления демократического строя единой Германии; оккупация и разделение на зоны не были рассчитаны на длительное время и на интенсивное вмешательство с целью «экспорта революции».
2
Год победы — 1945-й — принес фундаментальный поворот в концептуальном подходе в германском вопросе, хотя в конкретной политике он пришелся на более поздний срок. В чем состоял этот поворот и в чем его причины? Коротко говоря, акцент в планировании переносился с союзнического сотрудничества в построении единой демократической Германии на форсирование таких специфических форм антифашистских преобразований в собственной зоне, которые не могли найти понимания и поддержки со стороны большинства немецкого населения и со стороны западных союзников, что несло с собой тенденцию прогрессирующего расхождения путей развития на востоке и на западе страны.
Можно назвать, по крайней мере, четыре фактора, определивших специфику «поворота 1945 года».
1. Капитуляция Германии произошла при обстоятельствах, не соответствовавших тем, которые ожидались и исходя из которых велось союзническое планирование. Тщательно разработанные документы ЕКК фактически оказались невостребованными, и подписание акта об окончании войны в Европе привело к ситуации правового вакуума, когда каждый зональный главнокомандующий (а точнее — каждое соответствующее правительство стран-победительниц) получало полную свободу рук.
2. Отсутствие центрального германского правительства (или хотя бы административного аппарата) еще более акцентировало этот вакуум, усугубило его негативные последствия. Вместо имевшегося в виду планировщиками властного треугольника (зональный главнокомандующий, межсоюзнический механизм, немецкое представительство) возник диполь, который не мог не действовать в направлении поляризации Восток—Запад17.
3. Внутриполитическая ситуация в Польше и Чехословакии вынуждала советскую сторону соглашаться с крайне суровыми мерами властей этих стран в отношении проживавшего там немецкого населения, а также с гораздо более радикальным (не в пользу немцев) решением о новой германо-польской границе. Если еще в начале 1944 г. советское правительство не связывало себе руки относительно границы по Одеру — Западная Нейсе, а в качестве, по крайней мере, запасного варианта советское планирование предусматривало для СССР роль своеобразного арбитра в территориальном урегулировании между Польшей и Германией, то уже через год «прополь-ская» позиция стала очевидной. Это, в свою очередь, ослабило возможности для советской стороны находить поддержку в умеренно консервативных кругах немецкого общества, обусловило одностороннюю ориентацию на германских коммунистов, а тем самым на ущемление демократических норм в оккупационной политике и на прогрессирующее расхождение с западными державами.
4. Начало атомного века коренным образом подорвало те предпосылки и основы, на которых базировалось советское планирование в отношении послевоенного мира, в том числе и по германскому вопросу. Если ранее территории стран — европейских соседей СССР рассматривались как «буферная зона», причем Германия — как часть «нейтрального пояса», который, как предполагалось, должен был пройти с севера на юг Европы и исключить прямое противостояние с Западом, то отныне речь шла о том, чтобы превратить эти территории в плацдарм советского военного развертывания. Угроза американского атомного удара с военных баз по периметру границ СССР могла быть нейтрализована массированным присутствием советских войск в максимальной близости к жизненно важным центрам Западной Европы. Кроме того, недра ряда стран Центральной и Юго-Восточной Европы были богаты урановыми рудами. Это относилось к Болгарии, Румынии, Чехословакии, но прежде всего — к советской оккупационной зоне. Обеспечение поставок этого стратегического сырья, которые, по крайней мере в первые послевоенные годы, не могли быть компенсированы внутренним производством в СССР, было императивом с точки зрения обеспечения его безопасности, а это, в свою очередь, диктовало необходимость более жесткого контроля над политикой этих стран (и советской зоны в Германии), чем это имелось в виду ранее. Можно сказать, что германский вопрос в послевоенный период стал компонентом более широкого вопроса гонки ядерных вооружений, или, как это выразил в своих мемуарах известный советский дипломат В. М. Фалин, «расщепленный атом расколол Германию»18.
Точный момент начала поворота в советской политике по германскому вопросу определить достаточно трудно. Скорее всего, речь идет о конце мая — начале июня 1945 г. Именно в рамках этого сравнительно небольшого отрезка времени можно зафиксировать ряд симптомов пересмотра старых установок в сторону большей конф-ронтационности и большего радикализма. Характерные изменения отразились в процессе выработки документов, которые конституировали советскую военную администрацию в Германии (СВАГ): в окончательном их варианте по сравнению с более ранними проектами значительно ослаблены моменты, говорившие о четырехстороннем сотрудничестве и немецком участии в управлении, зато в иерархии СВАГ резко повышался статус представителя НКВД в ущерб статусу и компетенции политсоветника19. Активные действия военных США в плане попыток проникновения в советскую зону с чисто разведывательными целями, разумеется, лишь способствовали росту недоверия и подозрительности с советской стороны, что в свою очередь стимулировало тенденцию к проведению радикальных мер в собственной зоне без оглядки на реакцию Запада.
Новые документы, в частности, о переговорах делегации немецких коммунистов со Сталиным 4 июня 1945 г., засвидетельствовали ту же тенденцию. Во-первых, высший советский руководитель лично распорядился форсировать земельную реформу в советской зоне. Первоначально ее планировали не ранее чем на 1946 год, что в принципе открывало возможность осуществить ее по всей Германии путем соответствующей договоренности с союзниками и к тому же избежать всяких перегибов. Сталин же «рекомендовал» начать, по сути, немедленную подготовку к ней и завершить ее уже в 1945 г., что практически исключало четырехсторонний подход и подразумевало значительную степень административного давления. Во-вторых, Сталин наложил вето на идею главы немецкой делегации В. Ульбрихта о возможности и желательности скорейшего объединения социал-демократов и коммунистов. По мысли Сталина, последние должны вначале укрепить свою собственную организацию. Компартия отныне рассматривалась как главная опора советской политики в Германии20.
В свете этих сталинских «указаний» следует, очевидно, несколько скорректировать сложившуюся оценку приказа № 2 СВАГ от 10 июня 1945 г., которым разрешалась деятельность антифашистских партий в советской зоне. Этот документ традиционно толковался как свидетельство демократизма советской политики, доверия к демократическим потенциям немцев. Этому имиджу соответствовал и учредительный манифест воссозданной КПГ — никакой «советской системы» для Германии, всего лишь завершение буржуазно-демократических преобразований. На самом деле мотивы и расчеты были иного свойства: предполагалось, что Ульбрихт и его присные, воспользовавшись тем, что они заранее знали о предстоящем допуске партий и что оккупационная власть обеспечивала им максимальные возможности для пропаганды, сумеют быстро добиться большинства над социал-демократами, продиктовать им свои условия объединения, а затем тем же путем обеспечить послушность «буржуазных» партий — Христианско-демократического союза (ХДС) и Либерально-демократической (ЛДПГ). В конечном счете именно так все и произошло, однако на пути к этому результату далеко не все шло по разработанному сценарию, имелись определенные заминки и зигзаги, которые потенциально могли стать и поворотными пунктами в развитии как советской политики в Германии, так и всего германского вопроса.
Поначалу, правда, реальная история восточной зоны обнаружила даже меньший элемент демократизма, чем это, видимо, мыслилось поначалу. Думается, руководящие советские инстанции были несколько введены в заблуждение докладами о неожиданной чрезвычайной «послушности» немецкого населения в первые месяцы оккупации. Если уж немцы не протестуют против таких радикальных мер местных «активистов», как вывешивание красных флагов и самоназначение «комиссаров», то уж тем более они примут режим, ориентированный на СССР, но сохраняющий все атрибуты нормального «буржуазного» общества — партийный плюрализм, выборы по партийным спискам, наконец, свобода рынка и частного предпринимательства, — эта логика, видимо, сыграла свою роль в переориентации советской политики по Германии на рубеже мая—июня 1945 г. Однако эта логика оказалась далеко не безупречной.
Первой неожиданностью был опережающий рост влияния СДПГ в ущерб КПГ. Заявив о своей «восточной ориентации», поддержав земельную реформу и взяв в вопросе о социальных преобразованиях линию гораздо более радикальную, чем КПГ, руководство этой партии вместе с тем заняло весьма критическую позицию в отношении новых восточных границ и необходимости возмещения немцами ущерба, причиненного гитлеровской агрессией ее жертвам. Это находило отклик среди немцев, тем более что коммунисты все более приобретали репутацию простых адвокатов и проводников советской политики. В этих условиях с осени 1945 г. советское руководство все более стало склоняться к мысли форсировать объединение социал-демократов и коммунистов, не дожидаясь того, пока последние «укрепятся». Результатом стало создание СЕПГ (апрель 1946 г.) при усилении конфронтации с большинством социал-демократов (особенно если учитывать СДПГ в западных зонах) и ухудшении отношений с западными союзниками (которые поддерживали «своих» социал-демократов и не признали СЕПГ).
Еще одной неожиданностью стало фактическое поражение СЕПГ на выборах в советской зоне осенью 1946 г. Собственно, в «глубинке», где контроль оккупационных властей был покрепче и отсутствовала конкуренция социал-демократов, результаты голосований, с точки зрения советских властей, были не столь уж плохи, однако в Берлине, где еще действовало четырехстороннее управление и имелись относительно равные условия для разных партий, подавляющее большинство высказалось против кандидатов, предпочитаемых СВАГ. Победу одержали социал-демократы — главные тогда противники немецких коммунистов и советских оккупационных властей.
Наконец, обнаружились проблемы и в сфере экономики, которая до поры до времени обнаруживала относительное благополучие и преимущество над западными зонами, где первоначально господствовал дух «плана Моргентау». Выяснилось, что относительно либеральная модель хозяйствования (кстати, даже более либеральная, чем в западных зонах), при всех ее плюсах, связана с немалыми издержками: товары, официально предназначенные в счет репараций, оказывались на «черном рынке», коррупция захватила не только немецкие органы управления, но и структуры СВАГ — вплоть до самых верхов.
Кумулятивный эффект всех этих феноменов выразился в демонтаже даже внешних проявлений плюрализма как в политике, так и в экономике (впрочем, подчеркнем вновь, в экономике речь шла и о плюрализме не только в тенденции, но и по существу). Развернулась кампания разоблачения «социал-демократизма» и «шумахеров-ских агентов», а затем и «западных агентов» вообще. В экономике был взят курс на вытеснение частного капитала «народными предприятиями», а против мафиозного сращивания коррумпированных деятелей СЕПГ и чиновников СВАГ был найден простой способ: запрещение контактов между немцами и советскими людьми, фактическая сегрегация последних21.
Повторим, однако, вновь — это развитие не представляло собой прямой линии, на его пути встречались ситуации своеобразных исторических развилок. Первая развилка пришлась на период кампании за создание СЕПГ. Советское руководство поначалу явно не было столь уж уверено в целесообразности движения в этом вопросе напролом. Так, согласно записи Ульбрихта от 22 декабря 1945 года, его в СВАГ предупредили: с объединением не торопиться, «через четыре месяца — слишком рано»; через месяц, в записи Пика от 23 января, появляется тезис «ускорить», с конкретным указанием на месяц май, и наконец, 6 февраля на личной аудиенции у Сталина речь идет уже об определении более близкой даты — 21—22 апреля22. Характерно, что во всех этих случаях выбор решения пояснялся ссылкой на возможную реакцию или, напротив, акции союзников.
Если в применении к ситуации зимы—весны 1946-го советский ответ принял в конечном счете форму «острие на острие», то после осенних выборов 1946 г., судя по всему, серьезно рассматривался вопрос об отступлении. Американский историк Дж. Бейкер сравнил имевшие тогда место неофициальные контакты между главой СВАТ В. Д. Соколовским и военным губернатором американской зоны Л. Клеем с небезызвестным эпизодом «лесных прогулок» руководителей делегаций СССР и США Ю. А. Квицинского и П. Нитце на женевских переговорах по евроракетам в 1983 г., которые почти привели к достижению компромисса23. Хранящийся в российском архиве таинственный документ — добытый агентурным путем текст подготовленного политсоветником США в Германии Р. Мэрфи интервью журналу «Ньюсуик» — четко определяет контуры компромисса осени 1946 г.: СССР принимает политические условия Запада по объединению Германии, а Запад принимает позицию СССР по репарационному вопросу24. О том, что советская сторона готова была удовлетворить, по крайней мере, некоторые требования Запада по демократизации восточной зоны, свидетельствует тот факт, что на новой встрече Сталина с лидерами СЕПГ 30 января 1947 г. он вместе с Молотовым предложил своим собеседникам обдумать вопрос о разрешении СДПГ возобновить свою деятельность на Востоке; фактически это грозило распадом СЕПГ, на что потрясенные гости не преминули указать; ответом была рекомендация... вести получше контрпропаганду25.
Верно: все эти компромиссные заготовки остались невостребованными, — так же как и впоследствии результаты «лесных прогулок» Квицинского—Нитце. Клей внезапно выдвинул новые максималистские требования, которые никак не могли быть приняты Соколовским, «интервью» Мэрфи так и не появилось в печати, соответственно, и лидеров СЕПГ уже больше не пугали перспективой появления нежелательного соперника. Как бы то ни было, приведенные факты побуждают несколько ревизовать принятые у нас трактовки, которые связывают решающие вехи раскола Германии с более ранними событиями — приостановкой репарационных поставок Клеем в мае 1946 г., объявлением о создании Бизоний (июль того же года) или речью госсекретаря США Дж. Бирн-са в Штутгарте (сентябрь). Последнюю не кто иной, как председатель СЕПГ В. Пик поставил в один ряд с заявлениями советского министра иностранных дел Молотова как свидетельство того, что опасность войны уменьшилась, а не увеличилась26. И в среде советских дипломатов штутгартская речь Бирнса не получила однозначно негативной оценки. Посол СССР в США Н. В. Новиков, высказав по ее поводу ряд критических замечаний, завершил свой анализ неожиданным выводом о наличии перспектив достижения взаимопонимания с США27. Как оказалось, это была чрезмерно оптимистическая оценка.
Очередными разочарованиями для советских лидеров были события, связанные с ходом Московской сессии Совета министров иностранных дел в марте—апреле 1947 г., и с провозглашением «плана Маршалла» в июне—июле. В аспекте германских дел и позиции западных делегаций на Московской сессии СМИД, и «план Маршалла» означали, прежде всего, полное прекращение взимания репараций, на что СССР не мог тогда пойти ни при каких обстоятельствах: это означало бы, помимо прочего, отказ от эксплуатации урановых месторождений в Восточной Германии, имевшей огромную важность для развития советского атомного проекта.
В промежутке, однако, произошел еще один эпизод из серии «неиспользованных возможностей». Речь идет об идее общегерманского совещания министров-президентов всех германских земель, выдвинутой в начале мая 1947 г. баварским премьером Г. Эхардом. Как раз в тот день, когда Маршалл выступил со своей речью о экономическом восстановлении Европы — 5 июня 1947 года, — в Мюнхене разыгрался последний акт этой истории: прибывшие туда представители Восточной Германии выяснили, что они не смогут высказаться по политическим вопросам, и приняли решение покинуть конференцию еще до ее начала. Этому предшествовали весьма драматические события в руководящей верхушке СЕПГ и в ее отношениях с советскими «друзьями». Дело в том, что первоначальная позиция руководства СЕПГ во главе с В. Ульбрихтом, а также и СВАТ (ее представлял С. И. Тюльпанов, начальник главного ее органа, ведавшего политическими делами в советской зоне — Управления информации) заключалась в том, что представители восточных земель вообще не должны ехать в Мюнхен. Противоположное решение было принято в результате резких столкновений взглядов на заседаниях правления СЕПГ и уступок со стороны Ульбрихта и Тюльпанова сторонникам межнемецкого диалога. В результате оказалось так, что именно примирительная линия последних оказалась скомпрометированной. Подорванными оказались и позиции тех сил в СВАТ, которые выступили против жесткого противостояния с Западом (мы не знаем, кто представлял эти силы, но они, очевидно, были, ибо иначе трудно себе представить смелость выступлений оппонентов Ульбрихта). Более того, конфликт в руководстве СЕПГ в справке, которую Тюльпанов оперативно послал в ЦК ВКП(б) на имя М. С. Суслова, был изображен как заговор бывших социал-демократов против истинных коммунистов, а заодно было высказано сомнение и в лояльности коммунистов Западной Германии (они выступали за максимальные уступки западным министрам-президентам). Вывод был однозначен: следует избегать всяких совместных с западниками форумов, поскольку уже подготовка к ним чревата расколом в партии и создает почву для интриг «оппортунистов». Как знать, не повлияла ли эта справка-донос на решение Сталина прервать участие в дискуссии по «плану Маршалла» и запретить таковое восточноевропейским странам? В таком случае связь между развитием германского вопроса и холодной войны предстанет особенно отчетливо.
Рубеж 1947—1948 годов стал новым поворотным пунктом в развитии германских дел. Ранее дивергентное развитие на Востоке и Западе Германии, сопровождаясь, разумеется, соответствующими пропагандистскими (и контрпропагандистскими) нападками с обеих сторон, не выливалось еще в прямую конфронтацию. Даже акт закрытия границы между советской и западными зонами (30 июня 1946 г.) прошел по взаимному согласию, без каких-либо взаимных обвинений или полемики — на основании единогласного решения Контрольного совета, отразив тот факт, что обе стороны в принципе были готовы на «цивилизованный развод». Почему развитие германских дел приняло такой взрывоопасный характер, что это вылилось в ситуацию почти на фани третьей мировой войны? Достаточно вспомнить, что во время Берлинского кризиса (июнь 1948 — май 1949 гг.) обсуждались варианты возможного вторжения американской танковой колонны на территорию советской зоны, что американские стратегические бомбардировщики демонстративно были тогда перебазированы на авиабазы в Великобритании — поближе к советским границам, что в воздушном пространстве над Германией гибли советские, британские и американские пилоты.
Отчасти такое кризисное развитие германского вопроса можно интерпретировать как частный случай общего обострения международной обстановки после объявления «плана Маршалла» и жесткой советской реакции на него. Чем, однако, определялась особая острота событий в Германии? В конце концов, Запад довольно спокойно принял отказ от участия в «плане Маршалла» таких стран, как Чехословакия или Финляндия, а Советский Союз ограничился чисто вербальными протестами против «маршаллизации» стран Западной Европы (даже еще более мягкой была его реакция на «доктрину Трумэна» и явное военное вмешательство Запада в фажданскую войну в Греции). Конечно, в условиях Германии обеспечить неприкосновенность советской сферы контроля было несравненно труднее, чем, например, в Чехословакии или Польше (межзональная фаница, хотя и была закрыта, но далеко не герметично; в Берлине вообще оставалась свобода передвижения между секторами). К тому же на 1948 г. пришелся перелом в экономическом «соревновании» между двумя частями Германии: если ранее Восток опережал Запад, то отныне он все больше стал отставать. Все это стимулировало максимально жесткие акции по «отгораживанию» режима СЕПГ от Западной Германии. И все же эти факторы не полностью объясняют взрывной характер эскалации напряженности в Германии в 1948— 1949 годах.
Не очень проясняют дело и ставшие известными в последнее время высказывания Сталина. В них совершенно не ощущается обеспокоенности сепаратной валютной реформой в западных зонах и ее влиянием на экономику восточной зоны, хотя именно так аргументировалось установление «блокады» Западного Берлина в пропаганде и историофафии СССР и ГДР. Если ориентироваться на то, что Сталин говорил лидерам СЕПГ во время очередной встречи с ними 26 марта 1948 г., то можно прийти к выводу, что он поддерживал установку последних на то, чтобы «выгнать» западных союзников из Западного Берлина (именно это утверждали «ортодоксальные» историки Запада). Если же анализировать его (и Молотова) беседы с послами западных держав уже после начала кризиса, то можно усмотреть иное намерение: заставить союзников отказаться от планов создания западногерманского государства, подтолкнуть их к столу переговоров (эта точки зрения представлена в монографии автора этих строк, и ее разделяет исследователь, первым в России получивший доступ к материалам «кухни» принятия политических решений советским руководством во время берлинского кризиса28). Ни одно из этих толкований не дает, однако, ответа на естественный вопрос о том, чем руководствовался Сталин, продолжая «блокаду», когда уже обозначился успех «воздушного моста» между западными зонами и западными секторами Берлина, когда исчезли всякие перспективы как на уход союзников оттуда, так и на смягчение западной позиции по германскому вопросу в целом, когда каждый день в этой ситуации приносил новые пропагандистские выгоды Западу и проигрыши Востоку — в том числе и экономические из-за западной «контрблокады» в виде разного рода торговых эмбарго и бойкотов. Очевидно, сохранение напряженности в центре Европы имело с точки зрения советского руководства некую самоценность, если только не сводить дело просто к упрямству и иррациональности позднего сталинизма. Думается, что у Сталина мог быть в данном случае и некий рациональный расчет, связанный с соображениями глобального силового противоборства.
Вернемся к фактору американской атомной уфозы и ее влияния на советское стратегическое мышление. В первые послевоенные годы эта уфоза и советские контрмеры носили в значительной мере виртуальный характер. Фактически развитие потенциала атомных бомб и средств их доставки шло в США довольно медленно; реальная мощь «авиационного меча» сильно отставала от амбициозных планов уничтожающего первого удара по СССР. Соответственно практически заморожено было и строительство советской ударной контрсилы, нацеленной на Западную Европу. Продолжалась (вплоть до 1948 г.) демобилизация Советской Армии, сокращалась и численность советской военной группировки в Восточной Германии29, а на ее территории производились массированные демонтажи железнодорожных коммуникаций — нечто немыслимое с точки зрения наступательной стратегии. Именно в этой обстановке и могли появляться проекты и планы, направленные на снижение уровня конфликта, те «развилки», которые открывали возможность неконфронтационной альтернативы.
К 1948 г. ситуация изменилась. Стал скачкообразно увеличиваться атомный арсенал США, соответственно начался рост армии и обычных вооружений в СССР. Для советского руководства делом первостепенной важности стал вопрос о выяснении намерений противника. Последует ли нападение на СССР в ближайшее время или нет. На этот вопрос не могла дать ответа самая лучшая разведка, как показал опыт 1941 г. Оставалось произвести «разведку боем». Таковой и стала блокада Берлина. Если США и их союзники непосредственно готовятся к «большой войне», так скорее всего рассуждал Сталин, то они не станут цепляться за гарнизоны в Западном Берлине, не станут бросать всю свою авиацию и всех опытных пилотов на политическую, а не военную акцию «воздушного моста». Именно эта логика объясняет, почему с советской стороны не предпринимали никаких мер против фактической контрабанды продуктов из Восточного Берлина в Западный (никакой «воздушный мост» не справился бы со снабжением населения западных секторов, если бы этот канал был перекрыт, что технически было вполне возможно), почему не предпринималось мер по созданию помех в воздушном пространстве, где летали англо-американские пилоты, почему параллельно с ростом числа полетов все спокойнее становился тон советской пропаганды. Функционирование «воздушного моста» было залогом того, что войны в ближайшее время не будет, что выигрывается время для создания советского атомного потенциала. Когда выяснилось, что дальнейшего отвлечения военной авиации Запада на «прорыв блокады» ожидать уже не приходится, ее и решили прекратить. Воздействие на немцев и на создавшийся у них имидж советской политики было, конечно, катастрофическим, но как метод политической разведки идея себя в какой-то мере оправдала.
На наш взгляд, примерно такой же характер — своеобразного «теста» намерений стратегического противника — имела и начавшаяся в июне 1950 г. война в Корее. Действовала та же логика: пока и поскольку США цепляются за не имеющий никакого стратегического значения клочок земли в Азии, это означает, что они мыслят не о глобальной войне, а о политических выигрышах в условиях сохранения мира между сверхдержавами. Опять-таки с точки зрения советского руководства это было меньшее зло. К числу таких меньших зол было явно отнесено и перевооружение Западной Германии. В этом плане, сталинское согласие с планом Ким Ир Сена осуществить военное вторжение на юг Корейского полуострова было отнюдь не ошибкой, а просчитанным (хотя и циничным, конечно) политическим маневром.
Мотив борьбы против «угрозы возрождения германского милитаризма» носил для советской политики скорее ритуально-пропагандистский, нежели оперативный характер. Знакомство с материалами, отложившимися в архиве МИДа под рубрикой «Ремилитаризация Западной Германии», дает основание оценить их, как, по сути, простые отписки. Самый первый информационный материал о ФРГ от 23 января 1950 г., подготовленный аппаратом сменившей СВАГ Советской контрольной комиссии в Германии (СККГ), начинается декларативной формулой о «дальнейшей колонизации и ремилитаризации Западной Германии», причем если о зависимости политики ФРГ от западных властей действительно приводятся какие-то факты (хотя, конечно, они не оправдывают тезиса о «колонизации», да еще о ее «усилении»), то, что касается «ремилитаризации», присутствует лишь ссылка на выступление в бундестаге главы фракции КПГ М. Реймана, который «заклеймил (канцлера) Аденауэра как поджигателя новой войны»30. Интересно, что в следующем аналогичном материале СККГ (от 25 февраля того же года) о «ремилитаризации» уже вообще не упоминается31.
Судя по справке начальника 3-го Европейского отдела МИДа (далее — 3 ЕО; он занимался Германией) М. Г. Грибанова от 25 января 1950 г., задание по обнаружению в ФРГ признаков «военных приготовлений» еще ранее получили органы военной разведки, однако мнение руководителя 3 ЕО о соответствующем документе, подписанном генералом армии М. В. Захаровым, оказалось весьма скептическим: «цифровые данные, приводимые в справке, настолько противоречивы, что ими невозможно пользоваться». Впрочем, и собственные материалы 3 ЕО были не лучше: «справка-тезисы» от 31 марта 1950 г., подготовленная сотрудником отдела О. В. Селяниновым (по-видимому, первая из такого рода документов), говорит, например, о развертывании в Баварии производства реактивных истребителей и даже о подготовке в ФРГ к бактериологической войне (!), однако в первом случае ссылка на источник вообще отсутствует («по некоторым неуточненным данным»), а во втором, оказывается, речь идет о заметке в газете голландских коммунистов. Дабы произвести должное впечатление, автор приводит колоссальные цифры численности «полицейских и полувоенных» формирований в одной только Бизоний (т. е. без французской зоны): 733 тысячи, из них 561 тысяча — только в зоне США. Эти цифры переправлены задним числом на другие — соответственно 426 500 и 249 043 с ремаркой на полях: «исправлено по сообщению ведомства информации ГДР от 30. IV. 1950. («Правда». 3. V. 1950)». Хороша «информация», выверяемая по «Правде»!32
В справке от 29 июля того же года, составленной сотрудником дипломатической миссии СССР в ГДР (она действовала независимо от СККГ) А. И. Мартыновым, приводятся уже другие цифры: численность полицейских сил в ФРГ — 130 тыс. человек, «на службе у оккупационных властей» — 471 тыс. человек, из них 322 973 мужского пола и 148 523 женского. Формулировка «полувоенные формирования» по отношению к этому контингенту, очевидно (треть — женщины!), представлявшему собой обслуживающий персонал, была благоразумно опущена. Упоминалось также о 60 тыс. немцев, служащих во Французском легионе (из них 30 тысяч — в Индокитае) и «неопределенном количестве» — в Арабском легионе короля Иордании Абдаллы. Трудно понять, какое отношение эти категории имели к перевооружению ФРГ33.
Наконец, в обзоре того же А. И. Мартынова от 28 августа говорится, что «в полиции, военных и полувоенных формированиях в Западной Германии насчитывается примерно 190 тысяч человек, из них — 170 тысяч немцев»34.
Если брать динамику оценок буквально, то можно, пожалуй, сделать вывод скорее о разоружении, чем перевооружении в Западной Германии!
Впрочем, те, для кого предназначались эти справки, — высшее советское руководство — вполне отдавало себе отчет в их «липовом» характере. Да и вообще, там, где речь шла не о пропаганде, а о дискуссиях в узком кругу, никакого ажиотажа вокруг проблемы «возрождения германского милитаризма» не наблюдалось, во всяком случае, с советской стороны. На Пражском совещании восьми министров иностранных дел (20—21 ноября 1950 г.) глава советской делегации В. М. Молотов (он уже не был министром, но статус члена Политбюро, курирующего МИД, очевидно, считался никак не меньшим) начал с того, что поинтересовался, не устарели ли цифры о «военных формированиях» в ФРГ, которые относились к маю 1950 г. и, как мы видели, были канонизированы «Правдой». Министр иностранных дел ГДР Г. Дертингер ответил, что новых данных нет. Молотов отозвался одним словом «Хорошо» (что можно интерпретировать, как «не все ли равно?»). Дальнейшие его высказывания звучали прямо-таки сенсационно.
Польскому министру иностранных дел 3. Модзелевскому показалась слишком слабой формулировка обсуждавшегося проекта Декларации совещания, гласившая, что к воссозданию немецкой армии привлекаются «гитлеровские генералы». Он предложил добавить: «и военные преступники». Дертингер, со своей стороны, предложил добавить к трем поименно упомянутым в проекте «гитлеровским генералам» еще и фамилию фон Шверина, приведя, вообще говоря, сильный аргумент: названные в проекте Ф. Гальдер, Г. Гудериан и X. Мантейфель — отставники, они не исполняют каких-либо официальных функций в госаппарате ФРГ, а фон Шверин назначен военным советником канцлера К. Аденауэра. Как же отреагировал на эти дополнения к проекту Молотов? Вот соответствующий отрывок из стенограммы заседания:
«...Надо ли нам усиливать характеристику вообще гитлеровских генералов? Как бы не получилось так, что всех их мы относим к одному рангу военных преступников. Между тем, нам не нужно делать таких шагов, когда мы всех генералов в одну шеренгу выстраиваем. Поэтому, пожалуй, следовало бы воздержаться от того, чтобы добавлять слова «и военные преступники». Что касается графа Шверина, я недостаточно помню, какую роль он играл во время гитлеровского периода.
Дертингер. Был участником заговора 20 июля, был генералом бронетанковых войск.
Молотов. Кажется, он не из самых крайних гитлеровцев.
Паукер (министр иностранных дел Румынии. — А. Ф.). Не является секретом, что Шверин имеет официальный пост — военного советника Аденауэра.
Молотов. Я хотел бы отметить, что в проекте Заявления нет ни слова критического, ругательного в отношении «правительства Аденауэра». Мы считаем, что наш документ должен быть направлен против трех оккупационных держав — США, Англии и Франции, поскольку они являются командующими в Западной Германии. У нас весь документ направлен на критику трех оккупирующих держав — США, Великобритании и Франции. «Правительство Аденауэра» мы нигде не затрагиваем непосредственно. Больше того, в наших конкретных выводах, пункт четвертый, мы как бы приглашаем это правительство участвовать в учреждении Общегерманского Учредительного Совета...»35.
Так Аденауэр оказался реабилитированным от клейма «поджигателя новой войны», а заодно и «гитлеровские генералы» как таковые (Молотов даже не добавил «бывшие»!). Разумеется, в открытой пропаганде говорилось совсем иное, однако данный пример показателен: он предупреждает против смешения внешней формы и внутреннего содержания в советских оценках немецких реалий. В этой связи не вполне обоснованной представляется точка зрения о наличии «реального (а не только как инструмента пропаганды) страха в менталитете советского руководства и советском общественном сознании относительно возможности возобновления германской агрессии»36. Во-первых, можно спорить о том, насколько «советское общественное сознание» было продуктом исторической памяти и насколько — официальной пропаганды, но, во всяком случае, этот феномен никак нельзя объединять с «менталитетом советского руководства». Во-вторых, что касается последнего, то если оно и видело угрозу себе, то в глобальном масштабе — скорее от США, а в европейском — скорее от процесса европейской экономической интеграции, чем от планов военного участия ФРГ в западных военных планах — будь то в европейском, либо в натовском вариантах.
Другое дело, что в пропаганде СССР и его союзников между процессами и планами экономической и военной интеграции ставился знак равенства. В этой связи особенно муссировался «милитаристский» характер «плана Шумана», превращающий Западную Германию в «военно-промышленный арсенал Североатлантического союза». Но опять-таки речь шла о пропаганде. На одном из документов против этого пропагандистского тезиса стоит трезвая ремарка (либо Молотова, которому адресовался документ, либо Вышинского, в фонде которого он отложился, либо кого-то из его заместителей): «не доказано»37.
Кстати сказать, есть определенные основания считать, что советское руководство хорошо осознавало, что планы военно-политической интеграции — это верный путь к задержке органического европейского строительства и что оно фактически подталкивало западноевропейцев на этот порочный путь. Не будем здесь повторять аргументации о стимулировании Сталиным милитаристского психоза на Западе как методе внесения дезорганизации в ряды противника: автор подробно изложил ее в своих статьях, посвященных «сталинской ноте» по германскому вопросу от 10 марта 1952 г. Заметим лишь, что и послесталинское руководство действовало зачастую именно в духе этих установок.
Вернемся к вопросу о поворотных пунктах в германском вопросе. Можно ли говорить о таковых в обстановке разгара холодной войны, когда противостояние военных блоков достигло максимальной остроты — в общем и целом, по инициативе США, но не без содействия советской стороны. Да, можно. В центре этого «поворота» — как раз упомянутая «сталинская нота», а начало его следует датировать с момента, когда началась разработка ее концепции — с рубежа 1950—1951 годов.
4
Поворот этот был связан с изменениями в отношениях между советским руководством и немецкими «друзьями». Ранее речь шла о приказах и опеке, с одной стороны, ожидании таковых и их исполнении — с другой. Само по себе создание ГДР мало что изменило в этой ситуации по существу. Некоторые ранее неизвестные нюансы процедуры передачи полномочий от СВАГ правительству нового государства подтверждают этот тезис. На первом заседании Народной палаты ГДР 7 октября 1949 г. присутствовали представители Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии и даже Норвегии, однако, как отмечалось в донесении по ВЧ руководителей СВАГ В. И. Чуйкова и В. С. Семенова, «официальных представителей с нашей стороны мы не посылали». В том же донесении сообщалось о намерении руководства СВАГ появиться на совместном заседании Народной палаты и Палаты земель 11 октября и выступить там с заявлением. Однако, видимо, из Москвы поступила иная директива: делегация Народной палаты должна была днем ранее — 10 октября — явиться на прием к Чуйкову, где и было зачитано заявление о передаче функций управления властям ГДР38. Эта процедура, по существу, совпала с той, которую применили верховные комиссары западных держав по отношению к канцлеру Аденауэру. В обоих случаях явно проявилось намерение оккупационных властей подчеркнуть факт сохранения своих прерогатив.
Архивные фонды 3 ЕО, относящиеся к первым месяцам существования ГДР, буквально напичканы самой негативной информацией о ситуацией в новом государстве. Тревогу вызывают не только факты недовольства населения ухудшением материального положения, но и «прегрешения» руководителей: начальник Главного управления строительных материалов при правительстве ГДР ван Рикке-лен «напился на приеме», «учинил скандал» и, кроме того, «связан с подозрительными женщинами из Западного Берлина» (здесь претензии этического характера плавно перерастают в политическое обвинение), министр внутренних дел земли Саксония-Анхальт Зи-верт — благодушен, не проявляет бдительности, в земле Саксония руководитель МВД Хоффман — хорош, но зато плох сам премьер-министр Зайдевиц, который проявил-де «странную» незаинтересованность в разоблачении «западных шпионов», министр почт ГДР Бурмайстер — вообще сравнил парад на Красной площади в Москве с экзерсисами из времен прусской монархии и утверждал, что в СССР профсоюзы лишены всякого влияния, и т. д. и т. п.39
На первый взгляд здесь нет ничего особенно нового в сравнении, например, с упоминавшейся выше справкой Тюльпанова 1947 г. в связи с Мюнхенской конференцией (там тоже полно обвинений и нападок, в том числе и личных). Однако разница есть: Тюльпанов подчеркивал контраст между «оппортунизмом» одних (хотя бы и большинства в центральном правлении СЕПГ) и твердокаменной лояльностью других (прежде всего, Ульбрихта). В 1949—1950 гг. под подозрение попала вообще вся верхушка СЕПГ и ГДР. По-видимому, таково было влияние советско-югославского конфликта, разразившегося в 1948 году и как раз к моменту создания ГДР достигшего апогея. Призрак «титоизма» довлел над советским руководством, и его представители в «братских странах» усиленно разыскивали симптомы опасной ереси.
Можно задать вопрос — какая тут связь с холодной войной? Если рассматривать этот феномен только как форму конфликта Восток — Запад, то, прямо скажем, такую связь установить нелегко. Однако, по нашему мнению, холодная война была еще и своеобразной формой регулирования отношений внутри обоих лагерей — между государствами-гегемонами («сверхдержавами»), с одной стороны, и их партнерами-клиентами — с другой. В этом смысле нагнетание напряженности, создание и форсирование «образа врага» было всего лишь методом наведения дисциплины в каждом из сложившихся блоков, холодная война направлялась не «вовне», а «вовнутрь».
Однако тот же пример с титоистской «ересью» показал ограниченность и даже контрпродуктивность этого метода: югославские лидеры были самыми рьяными проповедниками конфронтации с «империализмом» (достаточно вспомнить их поведение на учредительной конференции Коминформа!), но они же первыми и вышли из этой конфронтации — как и из позиции зависимости от «старшего брата». Это был жесткий урок для советского руководства, и оно, разумеется, не склонно было забывать его, особенно в применении к куда более стратегически важным (в сравнении с Балканами) германским делам. Первый вывод — крайне подозрительное отношение к лицам, выражающим крайне радикальные «антизападные» взгляды, и к самим таким взглядам. Этим можно объяснить и реакцию Молотова на «поправки» к проекту декларации пражского совещания, о чем шла речь выше, и последующую судьбу тех, кто эти поправки вносил: и Мод-зелевский, и Паукер, и Дертингер вскоре стали жертвой «чисток». Второй вывод — о необходимости дополнить метод нагнетания страха перед западной агрессией и западной «подрывной деятельностью» более тонкими методами. К ним принадлежал шантаж младших партнеров перспективой договоренности с гегемоном из противоположного лагеря за спиной и за счет интересов потенциального «ослушника». Как раз германская политическая сцена представляла оптимальные возможности для подобного рода игры обеих сверхдержав, направленной на удержание в узде своих сателлитов.
Для СССР по отношению к ГДР это был, пожалуй, если не единственный, то, во всяком случае, главный метод действий, поскольку до экономической взаимозависимости было еще далеко, а практика массированных репрессий против правящей элиты — по образцу Чехословакии или Польши — не могла быть применена в условиях границы, практически открытой для побегов чрезмерно напуганных функционеров. В то же время, слабая (даже в сравнении с «народными демократиями») политическая легитимация режима СЕПГ и наличие другого германского государства-конкурента, имевшего более солидную легитимацию и провозгласившего своей целью «воссоединение», т. е. ликвидацию ГДР, делало такой шантаж особенно эффективным: коль скоро руководство СЕПГ/ГДР ощущало над собой дамоклов меч в виде договоренности между СССР и Западом по германскому вопросу, оно оставалось полностью под контролем.
Более того — даже отдаленная перспектива создания мощного единого германского государства на условиях, выработка которых была бы монополизирована великими державами, не могла не пугать и руководителей государств — восточных соседей Германии. Усиленная ориентация на СССР оказывалась естественным выбором. Отрицательная же реакция Запада на советские дипломатические маневры лишь усилила бы возможности для пропаганды о его агрессивности и опять-таки могла быть использована для оправдания жестких мобилизационных мер в странах народной демократии. Так что контроль Москвы усиливался бы над лидерами не только ГДР, но и всего восточного блока.
Именно такие мотивы, очевидно, и определили генезис и развитие советских инициатив по германскому вопросу начиная с середины 1951 года (усиленное выдвижение идеи общегерманских выборов), нашедших свою кульминацию в известной «сталинской ноте» от 10 марта 1952 г.
Вряд ли имеет смысл повторять аргументацию о мотивах, которыми, по мнению данного автора, руководствовались лидеры СССР при посылке этой ноты и которые были весьма далеки от официально декларированных в ней. Остановимся вкратце на критических замечаниях, которые вызвала эта точка зрения со стороны признанных авторитетов в среде историографов советской политики в германском вопросе. Наиболее четко сформулировал их немецкий историк Г. Веттиг, надо сказать, весьма оперативно откликающийся на все новое в исторической науке.
Соглашаясь с тем, что советская инициатива 1952 г. была нацелена на использование «межимпериалистических противоречий» и доводя этот тезис до крайности — советского намерения «захватить ФРГ» (чему нет ни малейших доказательств), Г. Веттиг категорически отвергает идею о том, что советское руководство замышляло ее и как средство усиления внутриблокового контроля. Он пишет, в частности, прямо полемизируя с автором этих строк:
«В отличие от начальной фазы холодной войны, в 1952 году Кремлю уже не приходилось опасаться каких-либо сепаратных акций со стороны государств-сателлитов; с другой стороны, из-за военной интеграции Федеративной Республики соотношение сил Востока и Запада существенно изменилось не в пользу СССР. Уже на рубеже 1950—1951 годов советское руководство по всем признакам было в состоянии серьезной озабоченности относительно предстоящей агрессивной войны со стороны Запада. Вооружение ГДР, начатое и форсированное по примеру соответствующих мероприятий в СССР и других восточных государствах, было явно мотивировано страхами, которые появились в результате действий НАТО, действий, не в последнюю очередь направленных на создание западногерманских воинских формирований»40.
Еще недавно подобные высказывания были бы подверстаны в рубрику «признаний буржуазных историков»: единство восточного блока — реальный факт, его меры в военной области — ответ на действия Запада. Ныне, думается, не стоит удовлетворяться таким поворотом к традиционным максимам нашего прежнего концептуального багажа. Проблема состоит в том, что немецкий историк никак не аргументирует свою точку зрения, а там, где аргументирует, делает это, мягко говоря, не очень удачно. К примеру, «гармоничность» отношений между СССР и ГДР он пытается доказать ссылкой на запись беседы министра иностранных дел СССР Вышинского с главой миссии ГДР в Москве Р. Аппельтом 28 сентября 1951 г., из которой якобы следует, что советская сторона удовлетворила просьбу правительства ГДР передать в его ведение вопросы выдачи загранпаспортов, а также въездных и выездных виз (их курировали советские органы)41. На деле имело место иное: Вышинский уклонился от ответа на запрос Аппельта, а в справке 3 ЕО, приложенной к записи беседы, говорится, что «инстанция» не считает своевременным пересматривать имевшийся порядок, который существенно ограничивал суверенитет ГДР; вопрос об изменении этого порядка дважды рассматривался на заседаниях ЦК ВКП(б) 26 ноября и 7 декабря 1951 г., и принятое в конце концов решение предоставляло ГДР право выдавать визы только гражданам тех стран, где имелись ее дипмиссии — за исключением СССР; для советских граждан и граждан стран, с которыми ГДР не имела дипломатических отношений (а таковых было подавляющее большинство), оставался прежний порядок, который был изменен лишь в 1954 г.42
Не более аргументирован и тезис о советских «страхах» по поводу перевооружения ФРГ. Если даже считать, что таковой имелся, тенденция шла в направлении его уменьшения, а не увеличения. «На рубеже 1950—1951 годов» советских аналитиков теоретически мог бы обеспокоить «план Плевена», из которого вышла идея Европейского оборонительного сообщества (ЕОС) — наднациональной структуры, в которой предусматривалось и участие западногерманских кон-тингентов. Однако в справке от 10 марта 1951 г. ему дается оценка, очень далекая от алармистской: «Практическое осуществление плана Плевена с его громоздкой организацией и структурой представляется мало реальной»43. В другой справке — от 16 марта 1951 г. — заместитель начальника 3 ЕО С. М. Кудрявцев вполне определенно констатировал: «В настоящее время американцы в вопросах ремилитаризации Западной Германии действуют более осторожно»44. Где же здесь ощущение «угрозы»?
Верно: как раз в это время начинается усиленная пропаганда против ремилитаризации ФРГ, появляется масса справок, записок и т. д., но все это относилось к сфере пропагандистского обеспечения того, что вылилось в ноту 10 марта 1952 г., но вовсе не было фактором, ее обусловившим. Расчет был холодный и не столь уж нереалистичный. Он кое в чем оправдался: руководство ГДР/СЕПГ было надежно «приручено», блоковая дисциплина стала непререкаемым законом; в Западной Европе естественный ход интеграции был нарушен, экономическая ее составляющая оказалась принесенной в жертву военно-политической, разумеется, с нулевыми результатами для обеих (ЕОС был провален французским парламентом в 1954 г.; начало 1950-х годов оказалось потерянным временем для европейского строительства, которое началось, по существу, лишь с 1957 г. после подписания Римских договоров о создании ЕЭС); наконец, отказ Запада от рассмотрения советской инициативы принес сталинской дипломатии определенный пропагандистский выигрыш как более активной стороне в попытках решения германского вопроса*, это не было алиби в строгом смысле слова, но, во всяком случае, давало некоторые зацепки для апологетики сталинизма45.
Но это все только одна сторона медали. Более долговременные последствия оказались менее благоприятными с точки зрения Сталина и его последователей: европейцы сумели «развести» военную и экономическую интеграцию (первая пошла по каналам НАТО, вторая — через ЕЭС — Европейское сообщество — Европейский союз) и обеспечить динамичное развитие обеих составляющих (по марксистской формуле: сперва экономический базис, затем — политическая надстройка); что же касается стран восточного блока, то курс на сверхмилитаризацию быстро привел их к серьезнейшему системному кризису, который сильнее всего проявился как раз в ГДР (движение 17 июня 1953 г.).
Критическое отношение к сталинским инициативам по германскому вопросу в этот самый острый период холодной войны, естественно, не означает какой-либо переоценки в позитивную сторону тогдашней западной дипломатии. Отказавшись от переговорного процесса (который мог бы лишь разоблачить блеф Сталина), они фактически подыграли ему, так же как нынешние протагонисты расширения НАТО на Восток подыгрывают самым ретроградным политическим силам в современной России.
И еще одно: даже будучи блефом, гамбит с мартовской нотой 1952 г. с сравнении с тем, что ему предшествовало (и что за ним последовало при Хрущеве, о чем позже) имел и определенные достоинства. Германский вопрос признавался открытым (1), признавалась ответственность великих держав за поиски его решения (2), наконец, выражалась готовность вести переговоры по всем его аспектам (3). Только по первому вопросу советская позиция во времена Сталина оставалась неизменной, по второму и третьему имели место зигзаги; после провала Парижской сессии СМИД (май-июнь 1949 г.) все больше подчеркивалась мысль, что германский вопрос — это дело, прежде всего, самих немцев, и возобновление четырехстороннего диалога относилось на будущее. Нота 1952 г. вносила здесь необходимые коррективы. Независимо от мотивов тогдашнего советского руководства, эти новации объективно открывали, по крайней мере, потенциальные возможности прорыва в германском вопросе.
Эти потенции могли проявиться после смерти Сталина, когда первостепенным мотивом нового руководства СССР стало достижение быстрых и зримых успехов на международной арене, необходимое ему для приобретения авторитета и укрепления собственных властных позиций. Неустойчивая ситуация в советском руководстве сыграла свою роль в том, что на протяжении 1953 г. имели место даже два поворота в советской политике по германскому вопросу: первый — к попытке его разблокирования путем выдвижения оригинальной конструкции общегерманского правительства при сохранении обоих существовавших тогда в Германии государств и определенной либерализации режима в ГДР, второй — после имевших там место взрывных событий 17 июня и ареста Берии 26 июня, к концепции «двух Германий», даже более четко выраженной, чем в период позднего сталинизма46.
Имеет смысл несколько уточнить тезис о «втором повороте» 1953 г. Он не был столь уж крутым и однозначным. В дело вступили реалии ядерного века с характерным для него феноменом «взаимного гарантированного уничтожения» (ВГУ). Одной из характеристик этой новой системы международных отношений явилось осознание обеими сверхдержавами определенной общности их интересов, факта их принадлежности к эксклюзивному «ядерному клубу», что диктовало новые правила поведения. Абсолютность «образа врага», характерная для периода до «ядерного пата» (иное название для ВГУ), стала уступать место его релятивизации, признанию приоритетности сохранения жизни на земле над вопросом о победе или поражении в конфликте социальных систем. В мировой историографии сложилось мнение, что провозвестником этого нового мышления в советском руководстве был первый послесталинский премьер Г. М. Маленков. В качестве доказательства приводится фрагмент из его речи 12 марта 1954 года, где говорилось, что современная термоядерная война может означать конец современной цивилизации. Однако за десять дней до этого на Пленуме ЦК КПСС тогдашний министр иностранных дел СССР В. М. Молотов доложил уже о практических шагах, предпринятых им и его американским коллегой — госсекретарем Дж. Ф. Даллесом, — исходя из этой новой реальности. Конкретно речь шла о советско-американской догово-ренности, достигнутой в ходе частных бесед во время Берлинского совещания министров иностранных дел четырех держав в январе — феврале 1954 г., начать в Вашингтоне секретные двусторонние переговоры по «атомной проблеме». Даллес, по словам Молотова, выразил мнение, что к этим переговорам «на более поздней стадии» могли бы примкнуть представители Англии, Франции, Канады и Бельгии (две последние страны были тогда главными поставщиками урановой руды), на что с советской стороны последовало предложение привлечь в таком случае представителей КНР и Чехословакии; вопрос был «отложен» как не актуальный, ибо Даллес еще ранее заявил, что «период двусторонних переговоров (СССР — США. — А. Ф.) должен быть настолько длительным, насколько это возможно». Молотова, судя по всему, это вполне устроило47.
На германском направлении никакого прогресса на Берлинской конференции достигнуто не было (хотя в ее повестке дня главным был именно германский вопрос). Однако, учитывая ту роль, которую ядерный фактор играл в его генезисе (вспомним формулу Фалина о расщепленном атоме, расколовшем Германию), приведенный обмен мнениями между Молотовым и Даллесом мог иметь далеко идущие последствия и для немцев.
На той же Берлинской конференции было нарушено еще одно табу советской дипломатии — тотальное неприятие НАТО и американского военного присутствия в Европе. До сих пор в литературе упоминалось лишь советское согласие на участие США в общеевропейской системе безопасности на правах «наблюдателя» — в том же статусе, который предусматривался для КНР. В общем, достаточно справедливо эта позиция советской делегации на Берлинской конференции расценивалась как не свидетельствовавшая о ее реальной заинтересованности в компромиссе. Архивный первоисточник — советские записи дискуссии на закрытых заседаниях конференции — свидетельствует о другом: Молотов выразил готовность исключить из представленного им проекта договора о европейской безопасности пункт об особом статусе США и даже не исключил участия в нем Канады (не скрыв, впрочем, некоторого удивления, что эта страна хочет участвовать в Европейском договоре о взаимопомощи в случае агрессии, отказываясь участвовать в соответствующем межамериканском пакте). Что касается НАТО, то он в принципе не исключил возможности его параллельного существования наряду с предлагавшейся им системой европейской безопасности. Несовместимость он усматривал лишь между этой системой и проектом ЕОС (тогда еще не провалившимся, а, наоборот, усиленно проталкиваемом):
«Североатлантический блок и Европейское оборонительное сообщество — это не одно и то же. Североатлантический блок уже существует, а Европейское оборонительное сообщество пока еще на бумаге. Это первое отличие одного от другого. Имеется и еще одна разница между ними. Североатлантический блок создан без восстановления германского милитаризма (подчеркнуто мною. — А. Ф.), а европейское оборонительное сообщество создается для возрождения германского милитаризма. Это тоже существенная разница.
Вывод простой: что касается отношения к Североатлантическому блоку, то у нас имеются существенные разногласия. Если будет образовано Европейское оборонительное сообщество, наши разногласия будут возведены в квадрат»48.
Весь этот пассаж и особенно выделенные слова были без преувеличения радикальным разрывом с прежней антинатовской риторикой. Судя по английским документам, относящимся к Берлинской конференции (автор имел возможность ознакомиться с ними во время командировки в Великобританию летом 2000 г.), западные делегации ожидали как раз, что советская сторона основной удар сосредоточит именно на НАТО49, и гибкий подход Молотова застал их врасплох. Английский министр иностранных дел Идеи, судя по его заметкам о заседании 18 февраля, даже считал целесообразным кое в чем пойти навстречу позиции СССР, однако это не встретило поддержки со стороны Даллеса и французского министра иностранных дел Ж. Бидо50. Последний вообще взял на себя роль главного оппонента Молотова, потребовав от него, в частности, прямо и во всеуслышание дезавуировать прежние официальные заявления Советского правительства о НАТО. Требование было, конечно, весьма недипломатичным и не могло быть принято советской стороной без «потери лица». Весьма вероятно, Бидо был обижен фактом исключения Франции из двусторонних советско-американских переговоров по атомным делам (намек на этот мотив можно уловить в записи последнего заседания конференции).
Трудно сказать, пользовалась ли новая линия Молотова полной поддержкой «коллективного руководства» КПСС/СССР. Ее, весьма вероятно, разделял Маленков, но вот о позиции выдвигавшегося тогда на первый план Хрущева ничего определенного сказать нельзя. Во всяком случае, на том Пленуме ЦК, где Молотов выступил с докладом о Берлинском совещании и рассказал о своей договоренности с Даллесом, никакой дискуссии не последовало (кстати, о своей переоценке НАТО Молотов предпочел умолчать). Дело ограничилось краткой репликой Маленкова, предложившего одобрить деятельность советской делегации в Берлине. Разумеется, такое формальное одобрение не много значило.
Крах ЕОС (август 1954 г.) в принципе устранял значительную часть противоречий из отношений Восток — Запад и мог бы активизировать диалог по германскому вопросу. Прямое включение ФРГ в НАТО с определенными ограничениями на ее военный статус, предусматривавшееся Парижскими соглашениями, казалось бы, снимало главную советскую «головную боль» — перспективу создания сильного и неподконтрольного сверхдержавам интеграционного комплекса в Западной Европе. Однако ответ был явно конфронтационный: создание Организации Варшавского Договора (ОВД). Молотов был против того, чтобы его членом стала ГДР: это, по сути, «закрывало» германский вопрос. Однако Хрущев настоял на своем51. В советской политике по германскому вопросу назревал новый поворот.
Каковы были факторы, обусловившие этот поворот, приведший в конце концов ко второму Берлинскому кризису (1958—1963 гг.), построению Берлинской стены и окончательной компрометации «первого на территории Германии рабоче-крестьянского государства», как именовалась ГДР? Немалую роль сыграло сосредоточение всех функций по принятию политических решений в СССР в руках одного человека, не имевшего ни опыта, ни потенций, необходимых для успешной дипломатической деятельности, особенно в такой деликатной и сложной сфере, как германский вопрос. Уже в 1955 г., во время остановки в Берлине на пути с Женевской встречи (17— 23 июля), новый советский лидер обнародовал новую доктрину: германское единство — дело исключительно самих немцев, великие державы не имеют к этому никакого отношения; притом единство это не может быть достигнуто «механическим» путем, должны быть в любом случае сохранены «социальные завоевания трудящихся ГДР». Это было не просто возвращение к ситуации до начала кампании по поводу общегерманских выборов и мирного договора; тогда германский вопрос все-таки признавался открытым, отныне он «закрывался», снимался с повестки дня международной политики, место ему оставалось только в сфере внутригерманских контактов, позитивных результатов от которых было трудно ожидать. Советский Союз сам себя лишил, таким образом, мощного рычага влияния в Германии (как и во всей Европе), рычага, которым не без успеха оперировал Сталин.
Взамен был взят курс на «публичную дипломатию», которая сводилась, во-первых, к выдвижению малореальных, рассчитанных на пропагандистское воздействие схем и прожектов, во-вторых, к усилению разоблачительной риторики в отношении «империализма», и в-третьих, к попыткам внести раскол в стан «противника» заигрываниями то с оппозицией, то с правительственными кругами отдельных стран Запада. Нельзя сказать, чтобы эти методы были чем-то новым. По крайней мере, за исключением последнего, они широко применялись и на фазе позднего сталинизма. Достаточно вспомнить, например, кампанию вокруг лозунга заключения Пакта мира между великими державами; кстати, одна из первых директив послесталин-ского МИДа заключалась в том, чтобы прекратить ее.
Не лучше обстояло дело и с «разоблачениями». В последние годы Сталина они все больше принимали форму «огня по площадям»: в рубрике «поджигателей войны» фигурировали и Эйзенхауэр, и Черчилль, и Аденауэр, и де Голль — все без разбору политики, за исключением коммунистов (в среде которых тоже усиленно разыскивались — и находились — уклонисты, предатели и «агенты»). Хрущев взял на вооружение ту же методику, разве только помягче в отношении «друзей», да с колебаниями уровня ругани в отношении «врагов».
Эти колебания порой доходили до того, что «враги» вдруг переводились в категорию если не друзей, то, во всяком случае, желательных партнеров. Если говорить о Германии, то примерно с 1954 г.
был взят курс на «обхаживание» социал-демократов (при Сталине — враг № 1), спустя год от них уже отмахнулись, и ставка была сделана на Аденауэра, после его визита в СССР, когда выяснилось, что он вовсе не склонен ради «восточной политики» жертвовать лояльностью НАТО, он снова стал главным объектом критики, вновь в более благожелательном духе заговорили о социал-демократах и т. д. Разумеется, такой курс не мог принести дивидендов: советская политика стала все больше восприниматься в мире как непредсказуемая и нестабильная, а это еще больше подрывало к ней доверие. Порой негативные явления в тогдашней советской политике связываются с «догматизмом» Молотова, который до 1956 г. сохранял пост министра иностранных дел. Эта версия впервые прозвучала на июньском (1957 г.) Пленуме ЦК КПСС, где была осуществлена расправа с членами так называемой «антипартийной группы». По германскому вопросу претензии к отставному министру были сформулированы (в выступлении нового министра иностранных дел А. А. Громыко на вечернем заседании 25 июня) следующим образом:
«Вопрос нормализации отношений с Западной Германией. Мы получили громадный рычаг воздействия на внутреннюю обстановку в Западной Германии. Не будь этого, возможно, бундесвер был бы вооружен атомным оружием. Планы были сорваны в развертывании западногерманской армии в значительной степени потому, что дали богатую аргументацию социал-демократической оппозиции Западной Германии. Нормализация обстановки в отношениях с Западной Германией во многом способствовала этому.
Принято это было по настоянию, не только по предложению, а по настоянию товарища Хрущева, при возражении товарища Молотова».
Далее в стенограмме следует:
«Молотов. Я не возражал, а, наоборот, поддерживал.
Громыко. Когда, Вячеслав Михайлович?
Молотов. Об установлении отношений с Германией» (явная оговорка, нужно было сказать — «с Западной Германией», — осталась никем не замеченной. — А. Ф.)
Опальный министр пояснил, что он был за конфиденциальное обращение к правительству ФРГ, против той декларативной формы, в которой оно было послано Аденауэру. Громыко не согласился, что разногласия касались только этого пункта, заявив:
«Речь шла о том, чтобы сделать лучше прямое предложение о нормализации или тянуть прежнюю политику по разоружению. Не буду повторять, это сложная проблема. Но все главные решения принимались по рекомендации Первого секретаря ЦК»52.
Скажем прямо: Громыко не очень убедителен ни в критике своего предшественника, ни в апологии «достижений» хрущевской дипломатии. Само по себе предпочтение «тайной дипломатии» с догматизмом не имеет ничего общего (иначе догматиком можно назвать, например, и Киссинджера). Возможно, доверительный, менее сенсационный характер советской инициативы по установлению дипот-ношений с ФРГ (причем без разрыва контактов с оппозицией, что фактически случилось) дал бы больший эффект в плане воздействия на политику Запада. Нельзя при этом не заметить, что Громыко безмерно преувеличил масштабы реально достигнутого эффекта. Каким образом приглашение Аденауэру могло помочь оппозиции? Как обмен послами мог обогатить социал-демократов аргументацией против атомного вооружения? И на чем основано утверждение, будто этот акт предупредил или замедлил продвижение бундесвера к ядерной кнопке? Ноты протеста можно было направлять и в отсутствии дипотношений, а результат их был все равно нулевой. Кстати, если следовать стандартному тезису (разделявшемуся и автором этих строк) о том, что главным мотивом Хрущева при развязывании Берлинского кризиса начиная с октября 1958 г. была озабоченность атомным вооружением ФРГ, то это косвенно дезавуирует победные дифирамбы Громыко на Пленуме 1957 г.
До сих спор не прекращается спор о мотивах решения Хрущева пойти на серьезное обострение напряженности в Германии и во всем мире путем выдвижения действительно почти ультимативных требований о «превращении Западного Берлина в демилитаризованный вольный город» и «заключении мирного договора с обоими немецкими государствами». Менее всего вероятно предположение, что он всерьез рассчитывал на то, что советские успехи в ядерно-космической области заставят Запад уступить и принять условия «ультиматума». Успехи эти были значительны, но СССР все еще далеко отставал от США по числу ядерных средств и их носителей, особенно если считать стратегические силы. Более вероятен расчет «обменять» отказ СССР от максималистской программы, сформулированной в конце 1958 — начале 1959 г., на принятие Западом таких мер, как нераспространение ядерного оружия (1), признание де-факто (и в какой-то мере де-юре) суверенитета ГДР (2), твердое отмежевание от реваншистской программы восстановления довоенных германских границ (3). Эта триада, в общем, выражала государственные интересы Советского государства как такового и как лидера «социалистического содружества». Однако твердых доказательств такого расчета нет. Сдержанная, а то и просто негативная реакция советской стороны на западные зондажи насчет того, что он получит, если пойдет на уступки по элементам этой триады, скорее говорит о том, что у хрущевского руководства были какие-то еще, тщательно скрываемые цели и мотивы.
Источниковая база, которой располагает исследователь для ответа на вопрос об этих мотивах, все еще очень узка. По-разному можно истолковать и имеющиеся свидетельства, тем более что они весьма разноречивы. Если говорить о самом Хрущеве, то его мемуары и, к примеру, текст его речи на совещании лидеров стран содружества 4 августа 1961 г., накануне возведения Берлинской стены, сильно разнятся между собой. Во всяком случае, упомянутый текст (в принципе, более достоверно демонстрирующий «настоящего Хрущева», особенно это относится к неправленому варианту стенограммы), на наш взгляд, подводит к выводу, что определяющим императивом для советского руководства и при развязывании кризиса, и при доведении его до кульминации в виде закрытия границы в Берлине был тот, что должна быть обеспечена непререкаемая гегемония СССР/КПСС в отношении других стран «реального социализма». Борьба за утверждение этого императива приняла тем более ожесточенный и жесткий характер, что у советского руководства к тому времени появился сильный соперник в лице маоистского Китая. Отношения Восток—Запад отступали на задний план в сравнении с этим императивом53.
Таким образом, хрущевская политика в германском вопросе оказалась в той же системе координат, что и сталинская периода подготовки и реализации «нотного наступления» 1952 г. Разница заключалась в том, что тогда удалось добиться «послушания» партнеров-клиентов, правда, дорогой ценой, а в начале 1960-х эта задача оказалась невыполнимой, хотя цена попытки ее решения также оказалась непомерно высока. Дело в том, что единственным выходом для Хрущева из созданного им самим кризиса (он, кстати, косвенно признал это в самых первых фразах своей речи 4 августа) была полная герметизация ГДР (Берлинская стена), что явилось признанием неспособности представляемой им системы экономически соревноваться с капитализмом — ни в национальных, ни в интернациональных рамках. Более того, если говорить о влиянии стены на международную, в том числе на внутригерманскую ситуацию, то последствия тоже были почти катастрофическими. Правительство и оппозиция в ФРГ сплотились на платформе лояльности НАТО и противостояния «советской угрозе», получение Западной Германией доступа к ядерному потенциалу стало почти реальностью, наконец, на территорию ФРГ были доставлены и размещены американские стратегические ракеты, способные поражать цели на территории СССР (чему ранее «реваншист и милитарист» Аденауэр решительно противился). Пожалуй, единственным светлым пятном было то, что в ГДР не произошло народного взрыва, подобного 17 июня 1953 г., и даже наметилась определенная стабилизация. Однако в отдаленной перспективе такая стабилизация оказалась непрочной (что и показали события 1989—1990 гг.), а в краткосрочной — усилило самомнение лидеров ГДР/СЕПГ и сознание своей особой роли в содружестве. Они не стали соперниками советских лидеров в борьбе за гегемонию (в отличие от КНР возможности их были ограничены), однако если во времена Сталина ГДР была объектом манипуляций и даже шантажа со стороны «старшего брата», то отныне роли изменились: В. Ульбрихт, а затем Э. Хонеккер стали заниматься самым настоящим вымогательством по отношению к советскому союзнику — в сфере как экономики, так и политики. Только когда при Горбачеве советская политика избавилась от императива (или комплекса) «руководящей и направляющей силы» в отношении «братских стран», стала возможной и конструктивная политика в германском вопросе. Но было поздно. Впрочем, это уже другая тема.
1 Wagner R. The Decision to Divide Germany and the Origins of the Cold War // International Studies Quarterly. 1980. № 2. P. 155-162.
2 KleBmann Ch. Die doppelte Staatsgriindung. Deutsche Geschichte 1945—1955. Bonn, 1982. S. 34.
3 Steininger R. Die vertane Chance. Die Stalin-Note vom 10. Marz 1952 und die Wiedervereinigung. Berlin, 1985; Loth W. Stalins ungeliebtes Kind. Waram Moskau die DDR nicht wollte. Berlin, 1994.
4 Ржешевский О. А. Война и дипломатия. Документы, комментарии. 1941— 1942. М., 1997. С. 27.
5 Молотов заявил, что «отделение от Германии Австрии, Восточной Пруссии и других областей не означает уничтожения германского государства», а Сталин попросту отверг метод «ссылок на личные беседы, не приведшие к какому-либо соглашению, которые к тому же не были запротоколированы». Таким образом, все высказывания по поводу расчленения, сделанные советской стороной в декабре 1941, были дезавуированы. См.: Филитов А. М. Германский вопрос: от раскола к объединению. М., 1993. С. 30—31.
6 Отдельно стоит вопрос об ответственности за эти неверные оценки тех, кто был в первую очередь обязан давать объективную информацию, в частности о расстановке политических сил в США. Судя по опубликованным донесениям посла СССР в Вашингтоне А. А. Громыко, он придерживался упрощенной схемы: самый большой «друг» СССР — это министр финансов США Г. Моргентау, соответственно все, кто выступает против него, и в частности против его крайне жесткого и нереалистичного плана по Германии, —это антисоветчики и реакционеры. Правда, в архивах отложились и те донесения посла, в которых содержались критические оценки поведения Моргентау (например, в вопросе о передаче СССР матриц для печатания банкнот, которые предусматривались для обращения в послевоенной оккупированной Германии). Интересно, однако, что в сборник о советско-американских отношениях периода Великой Отечественной войны, издание которого А. А. Громыко курировал, будучи министром иностранных дел СССР, как раз эти более объективные донесения включены не были. Можно лишь гадать о причинах такого избирательного подхода.
7 Архив внешней политики Российской Федерации (АВП РФ), ф. 06, оп. 6, д. 150, п. 15, л. 145.
8 АВП РФ, ф. 06, оп. 6, д. 150, п. 15, л. 361.
9 АВП РФ, ф. 06, оп. 6, д. 150, п. 15, л. 417.
10 АВП РФ, ф. 06, оп. 6, д. 150, п. 15, л. 109.
11 АВП РФ, ф. 06, оп. 6, д. 150, п. 15, л. 84-88, 110-112.
12 Laufer J. Die UdSSR und die Zonenteilung Deutschlands (1943—1944). Zeitschrift flier Geschichtswissenschaft. 1995. H. 4.
13 АВП РФ, ф. 06, on. 6, д. 150, п. 15, л. 117-127.
14 СССР и германский вопрос. 1941—1949 гг. Т. 1. С. 539—544. К сожалению, в этом ценном сборнике материалы «Комиссии Ворошилова», первенствующую роль которой в процессе планирования по Германии составители сами признают, представлены слабее, чем материалы двух других комиссий — Литвинова и Майского.
15 СССР и германский вопрос. Т. 1. С. 664.
16 Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ), ф. 495, оп. 74, д. 157, л. 202.
17 Большой вопрос — имелась ли альтернатива такой ситуации. Есть основания предположить, что союзники (включая и СССР) не отметали с порога возможность использования для своей политики в Германии так называемого «правительства Деница». Только когда выяснилось, что оно не желает отмежевываться от фашистского наследия, было принято решение о его роспуске и аресте его членов. В то же время, вряд ли основательны претензии (обращенные, в частности, и к советской стороне) относительно того, что союзники в первые дни и месяцы оккупации не создали новое центральное германское правительство. См.: Филитов А. М. Германский вопрос... С. 38. В недавнем популярном очерке, принадлежащем перу М. С. Горбачева, выдвигается противоположная точка зрения, но она никак не аргументируется. См.: Горбачев М. С. Как это было. Объединение Германии. М., 1999. С. 20—21.
18 Фалин В. М. Без скидок на обстоятельства. Политические воспоминания. М., 1999. С. 141.
19 Филитов А. М. В Комиссиях Наркоминдела // Вторая мировая война. Актуальные проблемы / Отв. ред. О. А. Ржешевский. М., 1995. С. 66—69.
20 Kaiser M. Sowjetischer EinfluB auf die ostdeutsche Politik und Verwaltung 1945— 1970 // Amerikanisierung und Sowjetisierung in Deutschland 1945—1970 / Hrsg. von K. Jarausch, H. Siegrist. Frankfurt / M., 1997. S. 111—113. Немецкая исследовательница M. Кайзер приводит эти факты по тексту заметок о беседе, сделанных ее немецкими участниками. Советская запись беседы (если она имеется) исследователям пока не известна.
21 В западных зонах размах коррупции был не меньше, однако там было найдено противоядие в виде относительной свободы печати и уменьшении бюрократического вмешательства в экономику. Для тогдашнего СССР и соответственно советской зоны в Германии этот путь был, естественно, исключен.
22 Wilhelm Pieck. Aufzeichnungen zur Deutschlandpolitik 1945—1953 / Hrsg. von R. Badstubner, W. Loth. Berlin, 1994. S. 62, 63, 68-69.
23 Laufer J. Die sowjetische Reparationspolitik 1946 und das Problem der alliierten Kooperationsfahigkeit / Ost-West Beziehungen: Konfrontation und Detente 1945— 1989 / Hrsg. von G. Schmidt. Bd. 3. Bochum, 1995. S. 73.
24 РГАСПИ, ф. 17, oп. 128, д. 357, л. 15-19.
25 РГАСПИ, ф. 17, oп. 128, д. 1091, л. 51.
26 РГАСПИ, ф. 17, оп. 128, д. 139, л. 13.
27 СССР и германский вопрос. 1941-1949. Т. 2. М., 2000. С. 703.
28 Филитов А. М. Германский вопрос: от раскола к объединению. С. 106; Наринский М. М. Берлинский кризис 1948—1949 гг. // Новая и новейшая история. 1995. № 3. С. 16-29.
29 Западные историки приводят разные цифры этой численности: 1,5 млн в конце войны, 700 тыс. — в сентябре 1947 г., 500 тыс. — в феврале 1947 г., 350 тыс. — в июле 1947 г. (Н. Неймарк), 2 млн в 1945 г., 675 тыс. — в 1946 г., 300—400 тыс. (самая нижняя оценка — 332 тыс.) в 1947 г., 350 тыс. в августе 1948 г., 550 тыс. в 1954 г. (Я. Фойцик). См.: Naimark N. The Russians in Germany. A History of the Soviet Zone of Occupation, 1945—1949. Cambridge (Mass.), 1995. P. 17; Foitzik J. Sowjetische Militaradministration in Deutschland (SMAD): 1945— 1949. Struktur und Funktion. Berlin, 1999. S. 87. Последний автор считает, что американские разведчики, указывая эти цифры, сильно их занизили: мол, раз советское командование исходило из наличия в западных зонах полумиллионной воинской группировки, то и оно должно было иметь в своем распоряжении не меньше. Эта логика не вполне убеждает: обороняющийся нуждается в меньшем количестве войск, чем наступающий, и приведенное соотношение сил как раз подтверждает, что, по крайней мере, до начала 1950-х годов задачи, стоявшие перед советскими военными в Восточной Германии, были сугубо оборонительными. Более того, есть основания полагать, что американские оценки, безмерно завышавшие общую численность советских вооруженных сил, имели такой же характер и в отношении воинского контингента в Восточной Германии.
30 АВП РФ, ф. 087, оп. 37, п. 200, д. 12, л. 2, 9.
31 АВП РФ, ф. 087, оп. 37, п. 200, д. 12, л. 21-26.
32 АВП РФ, ф. 082, оп. 37, п. 207, д. 47, л. 5-26.
33 АВП РФ, ф. 082, оп. 37, п. 207, д. 47, л. 71-72.
34 АВП РФ, ф. 082, оп. 37, п. 207, д. 47, л. 96. На Берлинской конференции 1954 г. Молотов оперировал терминами «военизированные формирования полицейских частей в Западной Германии» и «воинские формирования при оккупационных войсках». Первых, по его данным, было 213 тыс., вторых —155 тыс. человек, всего — 368 тыс. (АВП РФ, ф. 444, оп. 1, п. 1, д. 5, л. 242).
35 АВП РФ, ф. 082, оп. 37, п. 211, д. 74; л. 18.
36 Егорова Н. И. НАТО и европейская безопасность: восприятие советского руководства // Сталин и холодная война / Отв. ред. А. О. Чубарьян. М., 1998. С. 302-303.
37 АВП РФ, ф. 07, оп. 24, п. 33, д. 388, л. 39.
38 АВП РФ, ф. 082, оп. 36, п. 183, д. 12, л. 2—3.
39 АВП РФ, ф. 082, оп. 36, п. 183, д. 12, л. 18; п. 200, д. 14, л. 53, 109-119.
40 Wettig G. Bereitschaft zu Einheit in Freiheit? Die sowjetische Deutschland-Politik 1945/ 1955. Munchen, 1999, S. 222.
41 См.: Wettig G. Op. cit. S. 182.
42 Политбюро ЦК РКП(б) — ВКП(б). Повестки дня заседаний 1919—1952. Каталог. Т. 3. М., 2001. С. 847, 852; АВП РФ, ф. 082, оп. 38, п. 221, д. 6, л. 75.
43 АВП РФ. ф. 082, оп. 38, п. 234, д. 77, л. 24
44 АВП РФ, ф. 082, оп. 38, п. 233, д. 74, л. 28.
45 Неожиданный рецидив такой апологетики проявился недавно в полуофициальном органе российского МИДа. См.: Терехов В. Полвека спустя // Международная жизнь. 1999. № 10.
46 Подробнее см.: Филитов А. М. СССР и ГДР: год' 1953-й // Вопросы истории. 2000. № 7. С. 123-135.
47 Российский государственный архив новейшей истории (РГАНИ), ф. 2, оп. 1, д. 77, л. 69-74.
48 АВП РФ, ф. 444, оп. 1, п. 1, д. 5, л. 243.
49 PRO, FO 371/ 109286/ С1071/ 463.
50 PRO, FO 371/ 109288/ С1071/556.
51 Хрущев Н. С. Время, люди, власть. Воспоминания: В 4 кн. Кн. 4. М., 1999. С. 479-480.
52 РГАНИ, ф. 2, оп. 1, д. 229, л. 82, 84.
53 Текст речи Н. С. Хрущева и комментарий немецкого историка Б. Бонве-ча и автора этих строк см.: Как принималось решение о возведении Берлинской стены // Новая и новейшая история. 1999. № 2. С. 53—75.
<< Назад Вперёд>>