Когда мне было 15 лет, я первый раз попала за границу вдвоем с моим отцом. Эта неделя была одной из счастливейших в моей жизни. Вот, как это произошло.
Той осенью я плохо себя чувствовала: вечные головокружения, изводящие и меня и близких, беспричинные слезы, бледность, быстрое утомление — всё это не в шутку встревожило моих родителей.
Вообще папá терпеть не мог нытья и никаких истерик не допускал, но тут он увидел, что дело серьезно и надо меня лечить.
И вот вечером — это было в октябре — зовут меня к себе мои родители и объявляют, что на следующий день я еду с папá в Берлин на целую неделю, что я теперь большая девочка и пора мне посмотреть и заграничные города. Легко себе представить и удивление мое и радость! До тех пор, кроме переездов в Ковну и поездок в Москву, единственным моим путешествием была поездка в Либаву, когда мне было лет семь. Папá туда ехал по делам Сельскохозяйственного общества и взял мамá и меня с собой. Из этой поездки я помню лишь, что мы с вокзала ехали в карете с зеркалами, вместо стекол, так что кучера не было видно. Я спросила, как этот экипаж движется без лошадей. После этого меня дразнили моей наивностью, не предвидя, что в близком будущем все мы будем кататься без лошадей на автомобилях. Путешествие наше в Берлин удалось на славу. С того момента, что мы сели с папá в коляску, чтобы ехать на станцию, и до момента возвращения — мне было весело и легко, как в сказке, и, конечно, лучшего способа развлечься и отдохнуть родители мои придумать не могли. Кажется, впрочем, что на эту мысль навел их Иван Иванович, всё лето безрезультатно боровшийся с моим недомоганием.
Только что мы переехали границу, и поезд, швыряя вагоны из стороны в сторону, с непривычной быстротой помчал нас по новым незнакомым местам, я почувствовала себя на другой планете.
Какая разница с тихо и плавно идущими широкими русскими вагонами. И какая разница между нашими деревнями и беленькими немецкими домиками; между нашими русскими раскинувшимися на необозримые пространства полями и аккуратненькими четырехугольниками полей немецких. Всё иначе, чем у нас, и всё интересно. А когда мы приехали в Берлин, то я в начале совсем растерялась после Колнобержской тиши в шуме и сутолоке Фридрихштрассе и, как маленькая, держалась за руку папá.
Каждый день приносил новые впечатления, и осмотр такого города, как Берлин, с таким культурным и умным руководителем, конечно, не мог не дать и очень любили его.
Папá водил меня в разные кварталы города и старался осветить мне жизнь чужого народа со всех сторон, знакомил с германским искусством и историей страны, водил и в большие рестораны и в типичные «бирхалле» (пивные). Сам живо всем интересуясь, он увлекал и меня, еще ничего не видавшую маленькую провинциалку.
Рассказывал папá и о своих путешествиях, которых много совершил в детстве, когда его мать подолгу живала в Швейцарии со своей дочерью, а мой отец с братьями жили с дедушкой в Вильне и Орле, где учились. На лето они ездили к бабушке и совершали по Швейцарии много экскурсий, причем непременно в третьем классе, «чтобы мальчики не баловались».
Во время одной из таких экскурсий мой отец спас жизнь одному молодому человеку, поскользнувшемуся в горах и повисшему над пропастью. Папá с опасностью для жизни, спас незнакомца и рассказ об этом приводил меня в восторг, заставляя мечтать о геройских подвигах, о спасении ближнего, о благодарных слезах спасенных…
Прошло после инцидента в Швейцарии много лет, и вот к моему отцу, уже председателю Совета Министров, является во время приема какая-то дама, оказавшаяся матерью спасенного юноши.
К изумлению моего отца, она вдруг говорит ему:
— И зачем вы, ваше высокопревосходительство, спасли тогда в Швейцарии моего сына? Если бы вы только знали, какой из него вышел негодяй. Зачем он только на свете живет и всех нас мучит!
Вот они, благодарные слезы спасенных!
Вернулась я в Колноберже успокоенной, окрепшей, богатой новыми впечатлениями и навсегда полюбившей Германию.
На следующий год мы снова ездили туда, но на этот раз лишь до Кенигсберга и втроем: папá, мамá и я. Из этой поездки мне запомнилась почему-то прогулка около моря в Кранце. Папá и мамá тихо ходили по пляжу, разговаривая и любуясь закатом; я собирала камешки, и то и дело подымала голову и останавливалась, подавленная величием моря, его, полным своей особой жизни- спокойствием и нежными перламутровыми тонами воды и неба. Кажется, я тогда впервые поняла, что такое природа, и что она дает человеку.
В этом году я получила ко дню своего рождения подарок от папá, который мне доставил исключительное удовольствие. Как на зло в этот день в шесть часов утра, папá должен был ехать в Ковну. Совсем рано я слышу тихие шаги и сквозь сон вижу наклонившуюся надо мной фигуру папá, который меня крестит, целует и ставит что-то на ночной столик. Вставая утром, я вижу, что это маленький бюст Пушкина, а под ним бумажка, где рукой папá написано: «Доставляй нам и впредь столько радостей, как за истекшие шестнадцать лет».
Этой же зимой я заболела перемежающейся лихорадкой, в такой тяжелой форме, что пролежала четыре месяца. Я как раз кончала курс гимназии, и эта столь неожиданная в ковенском климате болезнь приводила меня в отчаяние. Но пришлось покориться и чуть ли не со слезами дать мамá унести все учебники, которыми я себя обложила в постели.
В это время я особенно поняла и оценила всю силу любви моего отца ко мне. Он с первого же дня уступил мне свою кровать, чтобы я могла спать рядом с мамá, а сам до конца моей болезни проспал рядом со спальной в шкапной, на маленькой железной кровати, слишком короткой для его громадного роста. Он переносил меня на руках в другую комнату, когда спальня проветривалась. А ведь его правая рука была больная!
Утром и днем ко мне то и дело наведывалась мамá, а вечер был временем папá. Днем он лишь урывками заходил ко мне между занятиями, а вечером, после обеда, всегда уделял мне часок.
В начале, во время приступов лихорадки, я, конечно, ничего не понимала, но потом, когда я, сильно ослабевшая, часами лежала без движения, — какой радостью наполнялось сердце, когда издали слышались шаги папá. Вот он сейчас войдет, поцелует, заботливо спросит, как и что я ела, есть ли у меня еще запас икры, которой меня велел кормить доктор, и, если всё хорошо, весело скажет:
— Давай кисленькую и сразимся в дамки. «Кисленькими» были мои монпансье, которыми, как и икрой, не забывала меня снабжать мамá, принося мне, кроме того, почти с каждой прогулки подарки. Я угощала папá, и начиналась партия в шашки, которую я почти всегда проигрывала.
А иногда мы просто разговаривали: часто говорили про прочитанное или папá, всегда охотно, отвечал на все вопросы, рождавшиеся в моем шестнадцатилетнем мозгу, или сам рассказывал мне что-нибудь.
И теперь, через тридцать с лишком лет, когда я вспоминаю эти вечера, становится тепло и светло на душе, укрепляется вера в людей, в смысл жизни, в призвание человека жить для блага ближнего.
С наступлением весны стали возвращаться ко мне силы и, наконец, наступил день, когда я смогла дойти до столовой и когда папá за обедом сказал:
— Сегодня, первый раз после четырех месяцев, с нами обедает наша старшая дочь.
Скоро после моего первого выхода начались сборы в Бад-Эльстер, куда меня послал доктор. Решили ехать всей семьей, с двумя гувернантками и горничными, и в мае двинулись в путь.
Это путешествие положило грань между нашей счастливой, уютной жизнью в Ковне, когда мой отец, не будучи еще завален работой, уделял нам достаточно времени, чтобы иметь возможность входить во все наши интересы и жить нашей жизнью.
После Эльстера начался новый период, в который, будучи губернатором, папá настолько ушел в свою службу, с такой кипучей энергией погрузился в свои новые обязанности, что семье он мог уделять очень мало Бремени и то старался провести это время с мамá, так что мои младшие сестры не знают, что такое прогулки с папá разговоры и чтение с ним.
<< Назад Вперёд>>