Глава 5

Все это время мне отчаянно хотелось попасть на фронт в воюющие части, чтобы увидеть, как ведут себя в бою батареи, персонал которых мы обучали.

Однако парад имел большой успех, и, когда атаман Богаевский пригласил меня после этого на чай, даже дю Чайла подошел с ухмылкой, с лукавым выражением лица.

– Мой командир, – прошептал он, – сегодня ваш триумф, постановка была великолепна.

Я с удовольствием удалился от него и отправился к своим друзьям Абрамовым, Рештовским и Смагиным, которые взяли меня с собой в госпиталь, где руководителем была дочь атамана, графиня Келлер. Граф Келлер погиб под Киевом в результате террористического акта.

Я пообедал с докторами, выпил чаю – по русской моде в стаканах из огромного самовара – с пациентами, которым смог раздать тысячу сигарет. Среди них были генерал, полковник, который пел казацкие баллады под гитару, рядовой солдат всего лишь четырнадцати лет, но уже трижды раненный, и два калмыка – солдаты, которые практически выглядели китайцами. Офицеры и солдаты находились в одной и той же комнате, всего их было 42 человека, а всем распоряжались лишь две девушки да несколько пленных большевиков.

Для нас спели и сыграли два выздоравливающих офицера, а раненые устроили концерт, в который входил народный танец, исполненный калмыцким вестовым. Дочь атамана разумно вела госпитальное хозяйство, и ее пациенты были преданы ей и помогавшим ей двум сестрам. Им, однако, отчаянно не хватало лекарств и бинтов, и этот факт только заставлял меня все сильнее рваться на фронт.

На обратном пути я хранил молчание, и, когда Алекс стал меня обо всем расспрашивать, Муся мягко его поругала.

– Ему всегда больно видеть, как отчаянно мы нуждаемся в помощи, – произнесла она.

Она какое-то время поговорила об условиях в госпиталях на Востоке во время Русско-японской войны, и я понял, что, какую бы помощь ни оказывать, все равно русское отсутствие порядка никогда не позволит максимально ее использовать. Даже в ту войну они не были готовы и потерпели поражение из-за того же отсутствия руководства и из-за коррупции, которая разрушала все, что они сейчас предпринимали. Эгоистичность и безразличие офицеров, которые вошли в поговорку и всегда являлись частью старой имперской системы, никогда не обеспечивали даже лучшим из них непоколебимую верность их солдат, многие из которых стали бы отличными солдатами, если б имели хороших офицеров.

Эти солдаты были терпеливыми, добродушными и трудолюбивыми, но их совершенно презирали офицеры и отвратительно с ними обращались. Надо было приложить очень много усилий, чтобы привести их в уныние, но офицеры обескураживали своих солдат, и те постоянно дезертировали поодиночке, по двое и группами; а иногда даже, когда в атаку гнали штабные офицеры на взбудораженных лошадях, солдаты просто поднимались всей толпой, убивали своих офицеров и переходили на сторону врага.

Командование на всех уровнях было действительно жутким, и при плохих примерах, подаваемых своими офицерами, солдаты не имели смелости воевать с соотечественниками. Тех, кто не дезертировал, часто отправляли из окопов домой после причинения ранений самим себе. Если солдата ловили после дезертирства, его обычно расстреливали, и я слышал даже о практике награждения за арест дезертира, живого или мертвого. Это лишь поощряло убийство, потому что по темным закоулкам убивали подряд тех, кто был одет в потрепанный мундир, и тащили к властям за наградой. Все, что делалось в отношении дезертиров, побуждало их исчезать в еще больших количествах ради собственной безопасности.

Что касается командиров, их решения всегда были неверными. С самого начала государственные деятели – как русские, так и союзные – делали ложные предположения. Если бы союзники были искренни в отношении своего антикоммунизма и послали бы достаточное количество войск на раннем этапе, они могли бы войти в Москву, потому что в то время красные были так же деморализованы, как и белые, и с помощью нескольких испытанных в боях полков можно было пронзить оборону, как ножом – масло. Но государственные деятели пытались сохранить присутствие нейтралитета по отношению к остальному миру, и все делалось наполовину или не делалось вообще.

Вдобавок к этому колоссальные финансовые проблемы белых властей никогда не уменьшались, так что напечатанные бумажные деньги хотя и приятно выглядели, да и ободряюще похрустывали, девальвировались так стремительно, что ходила поговорка, что Деникину не хватает сил, чтобы крутить ручку печатного станка с достаточной скоростью. Наконец, его командиры редко проявляли большое воображение. Ни один генерал не желал, чтобы им руководил кто-то другой, а так как у всех них было слишком много власти, единства командования никогда не существовало. Они могли бы держаться годами, если бы отступили в укрепленные районы или координировали свои усилия, но они всегда были заражены амбициями либо леностью, которые убеждали их делать слишком много или недостаточно или оставаться абсолютно безразличными.

Мы все знали, что помещения в поездах, которые должны быть отведены раненым, иногда были заняты женщинами, не имевшими на это права, жившими в сравнительной роскоши под чьей-то генеральской протекцией, а в это время раненые солдаты тащились пешком. Целые поезда были заняты влиятельными офицерами, которым полагалось быть рядом со своими солдатами, а в это время больным и раненым офицерам в госпиталях отказывали в месте, а иногда и вообще бросали на растерзание наступающим красным. Один французский генерал назвал эти поезда «борделями на колесах».

Я хорошо знал обо всей этой коррупции и лености и о том, как возникали шутки.

– Как, по твоему мнению, подруга генерала Асникова будет выглядеть в этом платье, присланном для медсестер Красного Креста? – услышал я, например, а мы все знали, что она, как и многие другие, медсестрой не была вообще и только пользовалась этой одеждой, чтобы оставаться с генералом в его штабе. Тем не менее я придерживался той линии поведения, что хуже всего критиковать людей, которым пришлось пережить столько бед, и мне удавалось не замечать некоторых наихудших излишеств. Фактически я просто не хотел их видеть. Я уже сильно привязался к донским казакам и предпочитал ничего плохого не замечать. А так как многие британские офицеры, делавшие эти замечания, были весьма на короткой ноге с виски, я понимал, что у нас нет права проявлять сарказм по отношению к тем, кто перенес страданий больше, чем мы могли себе представить.

Мои письма домой, возможно, надоедали до слез всем, кто их читал. Наверно, там думали, что я утратил все свое чувство меры, но меня глубоко задевали страдания русских, и я постоянно писал матери, обращаясь с просьбами помочь устроиться беженцам либо попытаться уговорить британских политиков делать больше для России.

И все же с ужасом я осознавал, что мало делаю для этой помощи, и постоянно требовал разрешения отправиться на фронт. Наибольшее, что я сделал, – это инспекция оснащенных британскими орудиями британских батарей Донской партизанской дивизии Семилятова, но даже это не имело большого успеха. Мне полагалось отправиться на специальном поезде, но благодаря одному из триумфов дю Чайла в области дезорганизации я очутился в кишащем клопами вагоне третьего класса в воинском эшелоне. Даже официальные обеды, которые мне пришлось посещать, не всегда обходились без накладок. На одном из них какой-то русский офицер, которого я был вынужден взять с собой в качестве переводчика вместо Кемпбелла, счел необходимым трижды упасть в обморок, причем не от водки, как можно было бы ожидать, а, предположительно, от жары в сочетании с некоторыми эмоциями, возбуждаемыми осознанием важности происходящего. И не было ни одной души вокруг, кто бы мог говорить по-английски. Да, был еще один человек, который говорил по-французски так же, как и я сам.

Я был в подавленном состоянии и крайне огорчен качествами некоторых офицеров, бывших под моим командованием, знал о некотором недовольстве мной, потому что им больше нравился прежний беззаботный стиль работы. Я даже начал чувствовать, что миссии все более надоедает мой энтузиазм, и когда я, наконец, получил приглашение от атамана отправиться с ним на фронт, пришел в восторг при мысли об отъезде. Однако, обратившись в штаб со своей просьбой, я получил отказ, но в конце концов Кейс уступил и выдвинул такое предложение.

– Я тебя сам возьму с собой, – сказал он, и, не испросив разрешения, мы поехали в штаб 3-го Донского корпуса в Луганске.

Лишь только мы отъехали, Кейс был срочно отозван назад панической депешей об интриге в Ростове, которая началась сразу после его отъезда и с которой справиться мог только он, так что на обратном пути он остановился в Новочеркасске и попросил Сидорина, который сам был должен поехать в войска на фронте, взять меня с собой.

Мне сказали, чтобы я был готов к немедленному отъезду поездом главнокомандующего вместе с Катбертом Харгривсом, моим старым довоенным другом, и переводчиком.

Ангус Кемпбелл чувствовал себя неважно, а Лака не было на месте, поэтому стали спешно разыскивать Лихтембергского. Соборные колокола звонили, и я только успел подумать, что жаль, что нет времени позвать его, как тут появился сам Лихтембергский и сообщил, что Сидорин попросил его ехать со мной. Я не особенно жаждал брать Лихтембергского, поскольку он был закадычным другом Сидорина, но, похоже, у меня выбора не было, и я бросился укладывать чемодан.

– В штабе миссии не будут сожалеть о моем отъезде, – заявил я Харгривсу, когда мы садились в ожидавшую нас машину. – Там меня не очень любят, а так как по возвращении меня уволят, надо по возможности насладиться.

Мы с грохотом пронеслись по улицам к вокзалу, где нас встретил полковник Агаев, адъютант Сидорина, и меня провели в купе на спецпоезде, состоявшем из вагон-салона с кухней и открытой платформы в хвосте поезда, а также из четырех или пяти пассажирских вагонов, а еще был прицеплен один спальный вагон. Также были платформы для автомобиля Сидорина и другого транспорта и места для лошадей и русских конюхов и вестовых.

Поезд отошел ночью, и на следующее утро мы уже проезжали железнодорожный узел Лихая и быстро неслись по голой степи на восток к месту, где мы были должны, преодолев это пространство, прибыть в штаб 1-го Донского корпуса, в то время удерживавшего фронт справа от линии соприкосновения с врангелевской Кавказской армией, которая воевала на Волжском фронте. С нами на поезде были две автомашины, а также лошади для каждого из нас и казачьего эскорта. Замечу, что все казаки были выше 180 сантиметров ростом и возвышались на жилистых лошадках.

На станцию Суровикино мы приехали вечером. Как только остановились за городом в ожидании, когда освободится путь, босоногие девчонки, собиравшие подсолнечник, прекратили работу и стали наблюдать за нами, а возле вагона появились торговцы огромными зелеными арбузами, в чьей вкусной розовой плоти чересчур часто таились бактерии холеры. На мелких участках почвы вокруг деревенских фруктовых садов трудились бородатые казаки, но обжигающий ветер иссушал землю. Трава была сморщенная, желтого цвета, а на дороге вдоль железнодорожного пути были огромные трещины поперек высохшей колеи, которые тянулись вдаль, в холмистую степь, в которой не было ничего, кроме рыжевато-коричневой травы да березовых рощ и ольхи.

После ряда толчков мы вновь двинулись в путь, и поезд в конце концов подъехал к станции между жуткими зданиями и бессистемно разбросанными домами бедной части городского населения. И тут же он попал в осаду людей, рвавшихся почистить вам обувь, перенести багаж или продать что-нибудь из еды. Один-два солдата спрыгнули на платформу, чтобы поразмять ноги, но Сидорин был намерен отъехать, как только будут готовы автомобили, и мы уселись в машины, а прислугу и большую часть багажа поместили в два грузовика. Однако я настоял на том, чтобы мою жестяную ванну, в которую я положил свои туалетные принадлежности, накрыли брезентом, и это оказалось мудрым решением, потому что в течение всей поездки грузовики редко были ближе к нам, чем в трех днях пути, и на обратном пути мой чемодан исчез на целых три недели. В «паккарде» поехали генералы Сидорин и Алферов, полковник Агаев и я, а в «фиате» – генерал Семилятов, капитан Дудаков, Лэмкирк и Харгривс.

Вечер был изумительным, когда мы углубились в степь. Слева от нас садилось солнце, и поднимался густой туман, отчего трава поблескивала от влаги. Мы не пользовались никакими картами, и шофер, похоже, вел машину наобум по ухабистой колее под пустынным небом. Часто не было дороги вообще, и колеса машины будоражили аромат дикого чабреца, так что он окутывал нас, подымаясь вверх. Скорый обмен мнениями и ожесточенная жестикуляция от машины к машине убедили меня, что никто не знает дороги, и мы совершили несколько неудачных крюков, пытаясь отыскать ее. Однажды даже, казалось совсем заблудившись, мы попытались поговорить с отдельными дикими калмыцкими пастухами, но они убежали от нас, опасаясь, что мы – большевистские броневики или – что также неприятно – агенты-вербовщики белых.

«Фиат» и грузовик остались далеко позади. Огни загорались и гасли, и короткая летняя ночь подходила к концу. Наконец на вершине одной из возвышенностей мы увидели слепящий свет двух фар машины, посланной нам навстречу из штаба 1-го корпуса из Усть-Медведицкой, а когда мы последовали за ней на вершину холма, справа и слева, насколько мог видеть глаз, я различил реку Дон, вьющуюся до самого горизонта через широкую волнистую степь.

В два раза шире Темзы у Лондона, река лежала, сверкая в первых лучах яркого летнего рассвета. Сразу же под нами располагалась станица Усть-Медведицкая, самое сердце донского казачества – «станица станиц» с большими церквями, чьи купола маячили высоко над крепкими деревянными, с плоскими крышами, одноэтажными домами, из которых она в основном и состояла. Пока мы обменивались приветствиями со штабным офицером, солнце само появилось в том самом месте, где река сходится с горизонтом, и длинные малиновые всплески осветили серебро воды и набросили розовый оттенок на просторный пустынный ландшафт. Мне показалось, что это красивейшее место, которое я видел в своей жизни, и даже Индия никогда не производила на меня такого впечатления.

Вместе с этим впечатлением возникло ощущение, что здесь как раз имеется обстановка для приключения, куда более значительного, чем то, что было в переполненной солдатами окопной войне на Западном фронте, куда более волнующего, чем охота на дичь на равнинах Индии или в горах Кашмира. Тут я был один посреди этих загадочных степей, связанных со всеми типами русских людей, – это не сверхцивилизованный продукт, встречавшийся в больших столицах Европы и на Ривьере перед войной, а настоящие честные перед богом русские, реагирующие на воздействие природы на их жизнь так, что при этом в высшей степени ясно и отчетливо обнажаются их народные качества. Здесь мне повстречались все слои общества: генералы и младшие офицеры, попы и простые казаки, придворные дамы умершего царя и заурядные деревенские девушки, ухаживающие за ранеными в госпиталях; пленные большевики, большевистские дезертиры; монархисты, побывавшие в плену у большевиков и бежавшие оттуда; родственники жертв большевистской резни и люди, готовые в любую минуту опять резать и присоединиться к большевикам, если при этом их перспективы улучшатся. Все они прошли через условия и явления, которые мне представлялись ужасающими даже после Франции, и в некоторой степени все были немного деморализованы. Но все они жаждали некоей свободы, которой в России лишь немногие личности имели шанс насладиться; и я, молодой, неопытный офицер, был чуть ли не один среди них и благодаря униформе, которую носил, имел право на их уважение, как представитель моей страны.


Мы не стали дожидаться приезда остальных машин и поехали вниз в городок. Вдалеке были видны фары «фиата», но на грузовики мы не надеялись. По приезде на место нашего размещения я получил симпатичную комнату в доме средних размеров, где был и неплохой сад. Вся мебель была из дерева, грубо обточена и выкрашена в яркие синие, красные и зеленые тона, и в углах, на стенах и над большой пузатой печью стояли и висели неизбежные иконы, бывшие неотъемлемой частью русских домов. Я надеялся было прилечь и поспать, как появился посланец от Агаева.

– Господина офицера, – сообщил он, – просят приготовиться к ужину!

А времени было примерно 4 часа утра.

Еда состояла из икры, водки – естественно! – и стерляди, бескостной рыбы, характерной для Дона. Угощение завершала куча земляники в сливках. Наша хозяйка приветствовала нас в типичной русской манере, хотя сама только что оправилась от тифа, и волосы ее все еще были короткими, как у мальчишки. На ней было простое платье казачки-селянки, и она ежедневно работала медсестрой в местном госпитале для больных тифом. Очевидно, она заметила, что я здорово устал, а поэтому поделилась своим наблюдением с Сидориным, который, похоже, приготовился надолго засесть за стол. В конце концов она подошла ко мне и сказала, использовав для этого все свои знания английского языка:

– Английский офицер устал?

Она сделала мне знак идти следом за ней в мою комнату, положила руки себе под щеку, как ребенок, укладывающийся спать, и произнесла:

– Спи, спи.

И я уснул!

Меня не разбудило и прибытие Харгривса с грузовиком, и только примерно в 9 часов утра вместе с солнечными лучами, вливавшимися в комнату сквозь окна, я услышал медный нестройный перезвон колоколов церкви над полусонной деревней. Все было окутано зноем и тишиной, а также шарканьем подошв, поднимающих пыль. Когда я выбрался из постели, ко мне подошел русский офицер и предупредил меня о том, чтоб через полчаса я был готов к параду. Ко времени, когда мы оделись, солнце палило вовсю, и я очень обрадовался индийскому пробковому шлему, который я захватил с собой. Отвечавший за нашу группу Агаев повел нас в город вслед за Сидориным и другими генералами.

В отсутствие генерала Мамонтова, находившегося на фронте, штаб 1-го Донского корпуса представлял генерал Алексеев, его начальник штаба. Нас также сопровождали атаман Усть-Медведицкой и два члена Донского круга от этого района – оба до мозга костей казаки. Они оба играли ведущую роль в антибольшевистском восстании, в результате которого район был очищен от красных, и мало-помалу я разузнал, как это происходило, от них и их товарищей.

В первые месяцы оккупации района режим большевистских комиссаров с его жестокостью и беспределом и непрерывные конфискации у крестьян зерна, скота и лошадей довели казаков чуть ли не до отчаяния. Скоро они раскаялись в том, что бездумно поддались большевистской пропаганде, прекратив свою борьбу за свободу, но небольшие мятежи и акты неповиновения были немедленно подавлены с исключительной жестокостью. Повсеместно применялись пытки. Мужчины и женщины подвергались так называемому «снятию перчаток и чулок» – их руки погружали в кипящую воду, и кожа слезала полностью – или их обжигали каленым металлом, избивали или хлестали по лицу казачьей нагайкой. Убийство было заурядным делом.

Тем не менее казачий дух пробуждался, и после нескольких месяцев тайной подготовки в нескольких станицах одновременно вспыхнуло восстание. Усть-Медведицкая находилась в центре этого очага, и здесь, как и во многих окрестных станицах, перебили комиссаров, а многие большевистские солдаты примкнули к мятежникам, которые в итоге собрали армию из 3000 человек с двумя или тремя пулеметами.

Ими командовал бывший унтер-офицер императорской армии по имени Отланов – прекрасный воин и организатор, и они не только отразили все атаки большевиков, но и выбили их из непрерывно расширявшегося района на верхнем Дону. Из каждой освобождаемой станицы прибывало все больше и больше казаков, чтобы пополнить ряды отлановских войск, а в середине июня 1-й Донской корпус Мамонтова прорвал кольцо большевистских войск, разъединявших восставших с основной Донской армией, и соединился с повстанцами. Это совпало с переправой 2-м и 3-м Донскими корпусами реки Донец у Каменской и Луганска, и когда мы прибыли в Усть-Медведицкую, фронт все еще продвигался вперед примерно в 60 милях к северу от нас.

Эти войска состояли из прекрасных, похожих на солдат людей, одетых в серо-зеленые рубашки, синие или зеленые брюки с широкими красными лампасами, и с типичным казачьим чубом, свисающим из-под фуражки, которую все казаки носили щегольски, набекрень. Молодые казаки очень гордились своими чубами, и если вдруг в конце дня казачок вынимал расческу и принимался расчесывать свой чуб, это всегда значило, что у него свидание со станичной девушкой.

Нашей первой обязанностью тем утром был осмотр двух сотен этих бойцов, которым были выданы британские мундиры хаки. Казаки в них выглядели очень неплохо, но предпочитали носить казачьи фуражки, чтобы сохранить свою индивидуальность. Сидорин обратился к ним с речью, а потом попросил меня сказать несколько слов, что мне удалось сделать с помощью Лэмкирка. Очень плохо, что тот был единственным имевшимся в наличии переводчиком, и все, что он делал, выполнялось с угрюмым и недовольным видом, и хотя я изо всех сил старался не замечать его враждебности и обращался к нему за помощью только в крайних случаях, он взял себе за правило создавать максимальные проблемы в течение всей поездки.

После осмотра мы посетили благодарственное богослужение в церкви за освобождение города от большевиков. Нас благословил священник, и была произнесена молитва в честь союзников в целом и за нас в частности. Войдя в церковь, мы прошли мимо святого места, где находилась одна из многих икон, предположительно имевших чудодейственную силу, но перед этим все оружие было снято, и у входа скопилась груда сабель, револьверов и кинжалов. Как обычно, церковное песнопение было изумительным и велось без какого-либо оркестрового сопровождения. Казаки исключительно музыкальны, и, хотя, как и во всей русской музыке, минорный ключ, похоже, преобладает в их песнях, у солдат были великолепные голоса, и они неутомимо распевали на марше.

На выходе из церкви какая-то исключительно красивая девушка-казачка преподнесла мне букет цветов, и еще больше цветов бросали в нас, пока мы выходили на дорогу. К этому времени, не позавтракав, я ощущал крайний голод, но нас ожидали новые церемонии, и нас отвезли в здание местной управы, на ступеньках которой сфотографировали с группой атаманов всех мелких деревень этого района.

Затем последовала церемония встречи гостей с хлебом и солью, и надо было вытерпеть приветственную речь казачьей гражданской администрации. Мне преподнесли буханку хлеба с солью как символ того, что меня приняли как почетного гостя. Лэмкирк смотрел на нее такими же голодными глазами, что и я.

– Я бы дорого отдал за то, чтоб откусить от нее прямо здесь, – сказал я.

Потом опять речи и представления друг другу, и мы наконец набросились на богатейший обед в местной управе, в заключение которого меня вновь заставили произнести речь о британской конституции. Вторая половина дня была посвящена посещению госпиталей.

В них было полно больных, главным образом тифом, они лежали на соломе в голых палатах, все тело покрывала темная красновато-коричневая сыпь, всегда сопутствующая этому заболеванию. Многие из них были в коме или в бреду, но не было кроватей и даже матрасов, и поэтому и больные, и раненые лежали рядом, бок о бок. Палаты были забиты сверх меры, а атмосфера стояла удушающая, и тучи огромных мух постоянно усаживались на глаза и носы людей, которые задыхались в предсмертной агонии или стонали от боли в плоти и кости, размозженной снарядными осколками или пулями. Никто из них не умывался со времени поступления сюда, и, все еще в заразной одежде, они лежали, покрытые пылью и потом. Для оперирования не было никаких обезболивающих средств, только для самых суровых ампутаций, а имевшиеся инструменты были тупыми, грязными и непригодными к использованию, поэтому свирепствовала гангрена. Бинтов и корпии просто не существовало, и их заменяли пучки соломы, куски хлопчатобумажных лохмотьев и полоски, оторванные от старых скатертей или платьев.

В одной из палат мертвый лежал вместе с живыми (еще, возможно, незамеченный), и совершенно недостаточный персонал докторов и молодых студентов-медиков устало пытался справиться с ситуацией, хотя, не имея необходимого для работы, они мало что могли сделать. В каждом госпитале имелась старшая сестра, которая с небольшой группой девушек-казачек, казалось, постоянно переходила из палаты в палату, стараясь подбодрить немногих из уже отчаявшихся жить людей. Все они были в деревянных сандалиях на босу ногу, потому что у них не было обуви и чулок по той простой причине, что не могли их купить. Прически были очень короткими, как у мальчишек, и много времени у них уходило на то, чтобы разносить воду больным, поить их и отгонять мух маленькими ветками, срезанными с кустов в саду.

Куда бы мы ни шли, нас представляли как «английских офицеров, приехавших к нам на помощь», и все глаза были с любопытством устремлены на нас, а вопросы задавались такие, как «закончилась ли война на Западе?», «находится ли царь в Америке?», «когда британские войска прибудут, чтобы воевать с большевиками?», «а британские солдаты такие же большие, как и русские?»

Перед тем как нам покинуть здание госпиталя, небольшая группа устало выглядевших медсестер, старшая сестра и главный врач скромно спросили, не могли б они поговорить с английскими офицерами, и с помощью нескольких простых предложений отвели свою душу в разговоре со мной.

– Вы видели наш госпиталь? – спросил главный доктор. – Он не такой, как у вас в Лондоне. Но что мы можем поделать? У нас нет бинтов, нет корпии и нет лекарств. Есть лишь несколько кроватей, и даже простыни с них были разорваны на бинты. На прошлой неделе от тифа умерли два наших доктора и, – он показал на похожего на привидение подростка восемнадцати лет с глазами похожими на горящие угольки, – эта маленькая сестра только на днях выздоровела. – Он покачал головой. – Недавно к нам принесли казака, у которого нога была разрезана сверху донизу, наподобие лампасов, которые он носил на своих штанах. Он умер от гангрены. – Он развел руками в мольбе. – Но вот вы здесь, вы же нам поможете? Вы не пришлете нам хоть немного материала, чтобы можно было работать? Ведь Англия так богата, она наверняка могла бы прислать нам, по крайней мере, бинты?

В следующем месяце я много раз бывал в госпиталях и всегда оказывался свидетелем горестных сцен такого рода. Но это мое первое впечатление от того, до чего могут довести эти Гражданская война и классовая ненависть, разжигаемые полупреступным, полуграмотным, своекорыстным классом политических агитаторов, навсегда отпечаталось в моей памяти.

«Чем же я помогал?» – с горечью думал я. В основном посещая банкеты, приметные лишь оргиями еды и речей, получением цветов и тостами за чье-то здоровье! Не очень-то похвальный послужной список, решил я, уехав оттуда, и слившиеся воедино стыд и гнев сдавили мне горло.

Покинув госпиталь, я сумел немного отдохнуть: несмотря на то что побывали на еще одном ужине с танцами, в тот вечер мы улеглись спать довольно рано. На следующее утро мы были заняты участием в богослужении в память погибших, проходившем на холме, господствовавшем над городом.

– В начале Гражданской войны, – рассказывали мне, – до того, как большевики начали вербовать в свои ряды новобранцев, Красная армия в большой своей части состояла из беглых заключенных, отъявленного сброда и всяких подонков из старой армии. Они грабили и резали население, добивали раненых и насиловали женщин. Эта поминальная служба – в память жертв этих побоищ.

В самой высокой точке на окраине города был воздвигнут большой греческий крест, и на холмик у его подножия было возложено несколько букетов полевых цветов. Отсюда мы отправились в расположенный по соседству внушительных размеров монастырь, в котором проживало около трехсот монахинь под началом матери настоятельницы, в свое время бывшей близкой подругой покойной царицы. Все они носили черные мантии и капюшоны, а в монастыре была приятного вида подземная часовня с синими стенами, где был проведен короткий благодарственный молебен. Тут же, как и во всех церквях, при входе вовнутрь нам пришлось снять оружие, которое носится на поясном ремне, и оставить его позади алтаря.

Большевики не обесчестили это место во время своей оккупации, и для нас был устроен великолепный обед в личных покоях матери настоятельницы, которая отлично говорила по-английски и по-французски. Мы встретили более пожилых работниц из ее персонала – тут были женщины семидесяти и более лет, проявившие к британским офицерам огромный интерес. Мне преподнесли буханку белого хлеба, испеченного монашками, и нас забросали цветами, пока мы проходили по неровным пыльным улицам и мощеным тротуарам этого маленького городка.

После значительной задержки на следующее утро мы уехали, но едва отъехали, как стали досаждать наши шины. О том, чтобы заменить их, не было и речи, потому что их не было во всей России, и повреждения пришлось ремонтировать на месте. Пекло невыносимо, и пока несчастные шоферы заменяли баллоны на одной машине, мы прикорнули под тентом в другой.

В это время года степь выглядела привлекательно, воздух был полон пения жаворонков, а степь была покрыта высокой травой и множеством полевых цветов минимум десяти видов, то тут, то там виднелись березовые рощицы и заросли ольхи. Эти волнистые прерии очень походили на равнину Солсбери – там также не было никаких дорог, сплошные делянки подсолнечника. В других местах виднелись огромные участки синего и розового цвета, и на протяжении целых миль наши ноздри были полны аромата, и при этом вокруг не видно ни души.

В Усть-Хоперск мы приехали около полудня, и после обычной церемонии приветствий и речей местный атаман устроил для нас обед. Мы услышали о новых большевистских зверствах, и я встретился с великолепным старым солдатом семидесяти двух лет, который служил в казачьей личной охране предыдущего царя, а сейчас явился ко мне в полной униформе с медалями. Несмотря на испещренное морщинами лицо и седые волосы, он держался прямо и в своей шинели с богато украшенным ремнем выглядел так, будто все еще был грозным воином.

После обеда мы двинулись на Еленскую, родную станицу Отланова – руководителя казаков-повстанцев, прибывшего для встречи Сидорина и отдания ему рапорта. Это был энергичный, военной выправки человек, производивший впечатление сильной личности, он показал мне их тайный арсенал, где повстанцы чинили трофейные винтовки, мастерили седла, упряжь и даже отливали пули в самодельных, грубых изложницах. Он дал мне седло и, похоже, очень хотел получить сувенир от британской армии, так что я отдал ему одну из моих артиллерийских эмблем. По краям толпы стояли крестьяне, наблюдая, как мы разговариваем, на сапогах все еще был навоз, а в руках они все еще держали вилы, – бородатые, неприятного вида люди в потрепанной одежде, лишь глаза их привлекали невинностью людей, не имевших представления о том, что происходит.

После ужина с местным атаманом ночь мы провели в Еленской.

– Немецкое слово «улан», или «кавалерист, вооруженный пикой», произошло от названия этой деревни, – гордо сказал он. – Мы дали много знаменитых казаков-воинов.

Следующим утром мы поехали в Вешенскую, более крупную станицу, где помимо всего прочего нам показали радиоприемник, захваченный у красных.

– Наши связисты наверняка знают эту штуку, – заявил Харгривс. – И она в чертовски приличном состоянии!

Госпитали здесь находились в жутком состоянии, и, когда мы ходили по ним в самое жаркое время после полудня, меня чуть не стошнило. Харгривс неизменно шел со мной через все тифозные палаты, и его примитивное знание русского языка было проверено в полной мере. Сам Сидорин тоже прошел через все палаты, но члены группы, в которых не было нужды, обычно ожидали нас снаружи, приложив к носам свои носовые платки.

Примерно в это время мне сделали прививку от тифа.

Ко мне несмело подошел какой-то русский врач.

– Вы не хотели бы привиться от тифа? – спросил он.

Меня это предложение озадачило, потому что я знал, что тут не было сыворотки, но он настаивал, что у него есть немного.

– Я сделал ее из крови человека, который только что умер, – произнес он.

Я пожал плечами.

– Очень хорошо, – отреагировал я. – Давайте.

И он сделал мне инъекцию, и, возможно, благодаря его сыворотке, когда я подцепил эту болезнь, я не умер.

Мы остались в Вешенской на ночь, и перед ужином у нас появился первый шанс искупаться в Дону. Река была немного грязноватой, но холодная вода быстро неслась мимо песчаных берегов. После дневного зноя это было очень приятное занятие, но никто из русских офицеров не сделал ни малейшей попытки обсушиться после выхода из воды, они просто надели свою одежду на все еще мокрые тела. Похоже, они меня считали немного сумасшедшим, потому что я воспользовался полотенцем.

На следующий день мы отправились в Мигулинскую, остановившись по пути в какой-то станице, где во время восстания женщины сами, охваченные жаждой мщения, вылавливали пытавшихся бежать комиссаров и убивали их своим сельским инвентарем и кухонными ножами.

В Казанской мы переправились на северный берег Дона и, поскольку наше долгое путешествие перешло в следующую стадию, провели там два дня. Вечернее купание было превосходным, что позволило грузовикам догнать нас. У меня также впервые появилась возможность написать несколько писем, хотя когда и как они будут отправлены – совсем другой вопрос.

Мы уже преодолели сотню очень трудных миль вдоль южного берега Дона, а на следующее утро отправились далее на север, еще на 80 миль, которые собирались проехать за один день, чтобы оказаться в Урюпинске – штабе 2-го Донского корпуса. В маленькой деревне возле Солонки, где остановились на обед, мы наткнулись на останки французского легкого танка, захваченного большевиками после отхода французов из Одессы, а теперь брошенного. После обеда мы остановились, чтобы попить свежего и кислого молока, которым нас угостили казаки, у которых, похоже, всегда был запас холодного как лед молока в глубоких погребах.

К моему глубокому удивлению, мы приехали в Урюпинск вовремя, полуживые, и после того, как нас провели к нашим местам временного пребывания и накормили, как обычно, яйцами с черным хлебом и маслом, а также напоили несколькими литрами русского чая, мы рухнули на постели и быстро заснули, измотанные ездой в битком набитом транспорте по 80 милям пыльных степных дорог, притом без какой-либо защиты от полутропического солнца.

Мы с Харгривсом и Лэмкирком расположились на постой у одной русской вдовы с симпатичной дочерью девяти лет, причем обе говорили по-английски. Поскольку Сидорин планировал провести в Урюпинске два-три дня, нам на следующее утро позволили долго валяться в постели, и к осмотру мы приступили в полдень после обычной церковной службы. Мы пообедали в штабе корпуса, а по пути туда нам преподнесли цветы. Адъютант командира корпуса поинтересовался у меня, как мне понравились эти цветы.

Я беззаботно ответил, что, хотя цветы и симпатичны, подарившая их шестнадцатилетняя девушка была еще симпатичнее. И тут же, к моему огромному смущению, послали за девушкой и привели ее ко мне.

– Она будет вашей партнершей в танцах сегодня вечером в офицерском клубе, – сказали мне.

Как нам обещали, танцы устроили после ужина в офицерском клубе, и я сидел рядом со школьницей, которую повстречал утром. Она была дочерью профессора в Москве и знала большевиков лучше, чем мы, поскольку станица Урюпинская перешла в наши руки только на прошлой или позапрошлой неделе. Вопреки правилам, я предложил вторую часть эмблемы, которую я отдал Отланову, а так как вскоре после этого большевики опять захватили станицу, я часто задумывался о том, что могло случиться с ней, если б при ней обнаружили эту эмблему.

Обещанный визит на фронт должен был состояться на следующий день, и мы выехали поездом в Борисоглебск, что примерно в 20 милях на северо-запад, который два дня назад был захвачен Партизанской дивизией 2-го корпуса. Однако по приезде туда, к моему огромному разочарованию, мы просто осмотрели войска, стоявшие в резерве, и большую часть времени затратили на обычный обильный обед в штабе. Нам также сообщили, что необходимо вернуться к поезду к 7 часам вечера, поскольку большевистские силы ударили навстречу нашим наступающим войскам примерно в шести милях за городом.

К этому времени во мне накапливалось бешенство от всех этих инспекций, еды и питья, и я просто рвался увидеть хоть что-то действительно относящееся к военному делу. Но никак нельзя было нарушить инструкций Сидорина, а то бы меня самого бросили посреди степи без какого-либо транспорта.

Новость о наступлении большевиков пришла по телеграфу, но по какой-то причине Сидорин предпочел скрыть ее, и я узнал о ней только потому, что постоянно изводил Лэмкирка, требуя держать меня в курсе того, что происходит.

Войска, которые я видел в Борисоглебске, только вчера участвовали в бою и были очень плохо оснащены. Только 30 процентов были обуты в сапоги, и в части не было никаких пулеметов. Лица солдат под налетом несущейся по ветру пыли были бледными и изможденными, и сквозь обветшалые мундиры можно было разглядеть колени и локти. Гимнастерки выгорели и износились, а у многих вообще не было гимнастерок, и вместо них солдаты носили шерстяные фуфайки. Не было даже признаков какой-либо британской униформы или снаряжения, а на некоторых из солдат фактически были немецкие шлемы с шипами, оставшиеся от германской оккупационной армии.

От них исходила какая-то обреченность, когда они стояли под палящим солнцем, с винтовкой у ноги, со скатками через плечо. И тем не менее во время восстания они захватили Урюпинск, имея в своих рядах только 70 солдат, но убив при этом более сотни врагов. Когда вскоре после этого их вышибли из города, красные ответили зверским убийством около 200 школьников и школьниц.

Теперь они были, однако, измотаны, на лицах – апатия, и было видно, что в данный момент их не очень волнует, кто побеждает в войне, и я с горечью заметил, что для всех было бы лучше, если б часть мундиров хаки, которые носили части штаба корпуса, удобно устроившиеся в тылу, была отправлена на передовую.

С каждым днем во мне росло раздражение от того, во что превращалась эта поездка. Попытайся я выбраться туда, где происходит настоящее дело, я бы никак не избежал надсмотра со стороны Сидорина или его штаба, и мы вернулись в Урюпинск поздно ночью, а следующий день был, как обычно, потрачен впустую, хотя прибытие одного из грузовиков с моим давно потерянным чемоданом дало мне шанс постирать кое-какую одежду. Поздно вечером по телеграфу пришли сообщения о тяжелых боях.

– Красные выбиты из Балашова, – сказали нам. – Это важный железнодорожный узел в пятидесяти милях к северо-востоку. К казакам присоединился большой отряд зеленых.

– Зеленых?

Мой информант пожал плечами:

– Это бандиты. Солдаты недовольные большевиками. Они дезертировали два месяца назад. И с тех пор бродят по лесам в районе Тамбова, ожидая нашего прихода. Они очень демократичны и отказываются вообще признавать офицеров, но к тому же ярые антибольшевики и полезный боевой материал.

Сидорин решил ехать к Балашову, чтобы встретиться с зелеными на следующий день, так что мы снова уложили вещи и под охраной бронепоезда прибыли туда примерно в 4 часа пополудни. Это была северная точка, которую достигли белые армии на Дону и на Волге, и с взятием Балашова весь район донского казачества и добрая часть Тамбовского района были очищены от красных.

На станции нас встретил конвой донских казаков 2-го корпуса, в основном в хаки, и подразделение зеленых под командой человека по фамилии Воронович, построившееся рядом с казаками. На зеленых практически не было формы вообще, они носили преимущественно крестьянскую одежду с клетчатыми шерстяными кепками или потертыми бараньими папахами, на которых был нашит крест из зеленой ткани. У них был простой зеленый флаг, и они выглядели крепкой и мощной группой солдат. После отъезда со станции на платформе был устроен короткий смотр, и перед зелеными с горячей речью выступил Сидорин, раздавший им для поднятия духа, для воодушевления на новые усилия ради нашего дела добрую толику наград. Однако их лояльность оказалась кратковременной. Они предпочли свою собственную компанию и скоро вернулись либо к большевикам, либо в леса, где могли попрятаться и безнаказанно грабить крестьян.

Махно, организовавший первую из этих бандитских шаек, отбывал тюремное заключение в Сибири, когда началась революция, но по своем возвращении приступил к организации своих бандитских групп, которые творили все мыслимые ужасы в Южной России. Он поднял личный черный флаг и воевал против всех, сея ужас в сердцах крестьян. Он уничтожал города, университеты, музеи и художественные галереи. Зеленые, будь то под командой Махно или нет, вряд ли способны подчиниться воинской дисциплине, и, похоже, никого не удивило, что они покинули коалицию антикоммунистов.

Среди всего прочего, что они оставили после себя в Балашове, был большой склад боеприпасов, прежде принадлежавший красным. В нем я обнаружил в большом количестве британские боеприпасы и военное снаряжение, возможно захваченное на Северном фронте либо бывшее частью материалов, поставленных нами русским в 1916 и 1917 гг.

Поблизости я также заметил 3-ю батарею гаубиц калибра 4,5, которая была укомплектована и обучена в Ростове и стала первой вооруженной британскими гаубицами батареей, появившейся на Донском фронте. Вероятно, она была наиболее успешной, а детонаторы мгновенного действия оказались открытием для офицеров, которые просили в будущем не присылать ничего другого. Наша упряжь доставляла им, однако, немало проблем, и у лошадей было очень много нарывов на спине и ссадин на загривках. Обильные поставки боеприпасов вызывали у них огромную радость, и русские утверждали, что теперь понимают все, что надо знать об этом оборудовании и снаряжении. К сожалению, они ежедневно теряли от тифа четыре-пять человек.

Мы поужинали в доме у одного дантиста. В отличие от некоторых виденных нами прежде домов этот не имел никаких признаков повреждений или следов оккупации.

– Я – еврей, – объяснил стоматолог. – Поэтому большевики меня не трогали.

Я очень устал и собирался заснуть, но тут заметил страшную суматоху, спешку снаружи, и едва успел раздеться в своей комнате, как в дверях появился Агаев вместе с переводчиком.

– Мы уезжаем, – заявил он.

– Прямо сейчас?

– Да. Генеральский поезд отходит через два часа. Под городом большевики пошли в контратаку. Мы ожидаем, что они в любой момент ворвутся в город.

Он отвернулся, когда я нагнулся за вещами и стал сбрасывать их в кучу. И действительно, два дня спустя большевики отвоевали город, но до этого казаки сумели вывезти значительное количество боеприпасов со склада и много сахара и белой муки.

Поспешный отход, когда все швыряли свои сумки, мешки в поезд в дикой давке, стал для меня еще одним ударом, потому что я надеялся на следующий день отправиться на передовую. Я, однако, понимал к этому времени, что, пока я буду таскаться за Сидориным, я, скорее всего, никогда не сделаю никому ничего полезного, да и не смогу провести какое-то серьезное исследование на передовой. Все, что я сейчас хотел, – это вернуться в штаб миссии и отправить новые письма домой с просьбой оказать помощь госпиталям.

По возвращении в Урюпинск Сидорина ожидали тревожные вести из штаба армии в Новочеркасске, и он безо всякой задержки сел на один из старых безоружных двухместных аэропланов типа «вуазэн» с толкающим винтом, которые имелись во 2-м корпусе. Пока древний аэроплан вальсировал под ветром и гудел в небе, мы пробирались домой на машине и грузовике, стремясь доехать до Миллерова на ветке Лихая – Воронеж как раз вовремя, чтобы встретить там поезд Сидорина, который проделал весь путь от Суровикиной, чтобы встретить нас. С ним пришла весть, что багажный грузовик со всем нашим снаряжением окончательно сломался в 60 милях отсюда в степи, так что неохотно признавая мой неуловимый вещевой мешок утраченным навсегда, мы той же ночью устремились на юг в Новочеркасск.



<< Назад   Вперёд>>