Спустя несколько дней мы подошли к старинной усадьбе. В английском парке располагался великолепный особняк с высокими колоннами под зеленой крышей, подвергшийся значительным разрушениям. С вершины холма особняк смотрел черными глазницами выбитых окон на сгрудившиеся внизу крестьянские избы ближайшей деревеньки, расположенной поблизости на берегу реки.
Озираясь по сторонам, мы вошли в дом. Все, что можно было сломать, было сломано: мебель разрублена на части, картины проткнуты штыками, раскурочен инкрустированный паркет, изрешечены пулями стены и двери, висящие на петлях, на полу и стенах непристойные надписи.
По комнатам были раскиданы безделушки, придающие любому человеческому жилью особую индивидуальность. Повсюду валялась битая посуда. На полу груды книг, писем, бумаг, счетов, фотографий. Из любопытства я поднял письмо; оно начиналось с банального обращения: «Дорогая мама…» Висевшие в углу иконы явно использовались в качестве мишеней: на них были следы от пуль. В двух комнатах мы обнаружили пятна крови.
Но ни одной живой души, ни в доме, ни в саду. Одинокая, разрушенная усадьба, как дерево в поле, пораженное молнией. Мы решили провести здесь день. Место выглядело безопасным, все подходы к дому хорошо просматривались. Мы отвели лошадей на задний двор, где имелся довольно вместительный сарай, в котором мы нашли значительный запас сена. Некоторые из нас тут же легли спать. Кто-то бродил по комнатам, гадая, что же здесь произошло. Нашлись и такие, кто стал приводить себя в порядок: мыться, бриться, чистить одежду. Впервые за долгое время мы отдыхали в доме, а не в лесу или на берегу реки.
Я прошел через небольшую закрытую галерею в пристройку и оказался в просторной домашней часовне. Здесь было очень тихо. При моем появлении несколько голубей поднялись с подоконника и вылетели через разбитые окна. Византийская мозаика. Позолоченные врата перед деревянным резным алтарем Старинные керосиновые лампы. Иконы. Я огляделся. Слева от меня, в нише располагался фамильный склеп, куда вели десять ступеней. От часовни нишу отделяла изящная бронзовая перегородка. Сейчас куски этой перегородки валялись на разбитом мозаичном полу часовни. Я спустился в склеп, в котором стояли шесть гробов разных размеров. Крышки валялись рядом с изуродованными гробами, над которыми изрядно потрудились топоры.
Маленький детский гробик был пуст. В одном из гробов лежали останки человека в истлевшей парадной форме. На полу валялся череп с длинными черными волосами и высохшая рука, отрубленная топором, который валялся рядом. Вероятно, кто-то таким способом снимал с руки браслеты.
Через витражное стекло на крыше проникали солнечные лучи, разбрасывая яркие, словно бабочки, пятна по стенам и полу. В часовне, несмотря на открытые окна, пахло плесенью. Помню, я тогда подумал: «Ничто уже не может оскорбить их. Их больше нет, и они никогда не узнают о том, что здесь произошло».
Я вышел из часовни и во дворе встретил доктора Края, спускавшегося по черной лестнице. Он выглядел расстроенным.
– Слушай. Мне кажется, я что-то нашел, но не знаю, как поступить. Пойдем со мной.
Он провел меня комнатами и коридорами к винтовой деревянной лестнице. На лестнице были отчетливо видны чьи-то следы и капли крови.
– Что это? – спросил я.
– Сейчас увидишь, – буркнул доктор.
Мы поднялись по ступенькам и остановились перед приоткрытой дверью. Первым вошел доктор, я следом за ним. Мы очутились на чердаке. Повсюду лежал толстый слой пыли. В углу ворковали голуби. На чердаке было довольно тепло, но сумрачно: свет проникал через единственное маленькое окошко. Однако доктор, похоже, знал, куда идет. Он пробирался между предметами мебели, старинными сундуками и саквояжами, цветочными горшками и разными старыми вещами в дальний угол, где, оказывается, было еще одно окошко, которое я не заметил. В этом не было ничего странного, поскольку перед окном были сложены двери.
На полу, прислонившись к стене, лежала женщина лет тридцати в накинутом на плечи английском пальто. Под пальто был черный шелковый пеньюар, сквозь который просвечивало кремовое нижнее белье. Женщина лежала неподвижно, широко открыв глаза, и дышала широко открытым ртом, как выброшенная на берег рыба. Слева от нее лежали два ребенка, примерно двух и шести лет. Маленький спал, а может, был мертв, а старшая девочка еле слышно скулила. Я вопросительно посмотрел на доктора.
Он осторожно поднял пальто и пеньюар и оголил живот, черно-синий, с рваной раной. Бедра женщины были залиты кровью.
– Посмотри, – сказал доктор, указывая на ее левое плечо. Над верхней грудью виднелись три пулевых отверстия.
Я опустился на колени и спросил, что случилось. Она не могла говорить и только косила глазами влево, где лежали ее дети. Я промучился пару минут, пытаясь добиться от нее ответа, но все было тщетно.
– Сделайте что-нибудь, доктор, – взмолился я.
– Сейчас сделаю, – коротко ответил Край.
Он отвернулся и вынул шприц для подкожных впрыскиваний, а я посмотрел на детей.
Они находились в полуобморочном состоянии, но, насколько я мог судить, не были ранены. Женщина не отрывала от меня бессмысленных, как у рыбы глаз, глядя без всякого выражения. Тупой взгляд. Наконец доктор склонился над женщиной и ввел иглу.
– Пошли отсюда, – сказал он, беря на руки маленького мальчика.
– А что будем делать с ней? – спросил я, поднимая девочку.
– С ней все будет в порядке. Я дал ей лошадиную дозу.
– Чего?
– Стрихнина. Видишь, она уже умерла. Пошли.
Я спускался с девочкой на руках, пытаясь не наступать в кровь. Теперь мы знали, что эта кровь оставлена женщиной. Мы принесли детей в дом, и уланы окружили их заботой. Они помыли детей в теплой воде, завернули в одеяла, накормили горячим супом, напоили чаем и уложили спать. Пока дети спали, уланы ходили на цыпочках и разговаривали шепотом. Доктор сидел рядом с детьми, пока не стемнело.
Неожиданно, без всякой на то причины, доктор спросил меня:
– Слушай, толстяк, помнишь ту ночь, когда мы узнали об отречении императора, и эту чертову лекцию, которую прочел нам Бас?
Я кивнул.
– Разве это не было замечательно?
Я уставился на него в немом изумлении: доктор был роялистом и белым до мозга костей.
– О чем вы говорите, док?
Он медленно перевел взгляд с пылающего лица мальчика, стонущего во сне, на меня. У доктора были небольшие, широко расставленные, зеленовато-серые пронзительные глаза. Он так сильно сжал губы, словно боялся произнести слово. Наконец Край наклонился вперед и прошипел:
– Я сказал, разве не замечательно то, о чем рассказывал нам в ту ночь Бас? Счастье для ста шестидесяти миллионов обездоленных людей. Рай для честных рабочих. Свобода совести. Обеспеченная старость. Достойная плата за тяжелый труд. Труд. Равенство. Свобода. Я тебя спрашиваю, разве не красиво он говорил?
Я смотрел на доктора, не зная, что ответить. Внезапно он встал и схватил меня за грудки. У него побелели губы. В глазах горела ненависть.
– Это было красиво, – прошипел Край, – красиво. Объясняю тебе, кровавый воин, рассуждающий червяк, это было красиво…
Я резко прервал его:
– Прекратите, док. Вы просто больны.
– Подожди. – Он с силой встряхнул меня. – Я требую от тебя ответа. – Лицо доктора исказила болезненная гримаса. – Да, красиво. – Он сделал паузу и продолжил, цедя каждое слово: – Но какой ценой? Я спрашиваю тебя, какой ценой? Ценой страдания этого ребенка, который, проснувшись, позовет маму и не услышит ответа?
Он уже не мог говорить, а только жевал губами. Потом вытер рукой лицо, повернулся и вышел из дома в темноту под мелко моросящий дождь.
Один из уланов смог уберечь детей во время скитаний и отдал их в приют для сирот в Варшаве под именами Станислава и Ванды Довбор, в память о нашем полковнике, последнем потомке польского рода Довбор.
<< Назад Вперёд>>