Эпилог

Что сказать о тех годах, что были после? Что произошло с тех пор, как мы с Ридом перебрались с периферии революции в ее неистовый центр и оказались за красными знаменами, трепетавшими на холодном ветру, вместе с людьми, величественно маршировавшими не в ногу, с глазами в которых горела мечта об истинном интернационализме?

Не все годы были для меня такими же беспечными, как тогда, примерно через девять месяцев после того, как я потерял свою рукопись во Владивостоке и начал писать книгу заново в маленьком домике Джона Рида на поросших лесом холмах над рекой Гудзон. Это верно, что я страдал от острой боли – мучил ишиас, и Джон с профессиональными приемами время от времени поглаживал по изнемогавшей от боли спине и ноге. Надежды у нас были возвышенны, в воздухе носилась весна, и мой радикулит не имел значения.

Мы с ним много говорили о России, хотя Джон начал отклонять приглашения, чтобы проводить организационную революционную работу и писать. Когда я спорил с ним, что для меня важнее говорить, нежели писать, раньше, чем страна погрузится еще глубже в интервенцию, и пока есть еще шанс повлиять на правительство, он возражал. Нет, я должен больше писать, он не переубедит меня; слишком мало людей побывали там, я могу обратиться к большей аудитории в печатном виде, и это важнее, чем если я буду просто говорить, кроме того, Робинс теперь выступает против интервенции86.

Вот почему он заставил меня выехать из Кротона, чтобы посмотреть, что я сижу и пишу.

Каждый из нас в то время делал свой выбор. Мой состоял в том, чтобы способствовать пониманию США наших воюющих товарищей и дела социализма, для чего я пытался достучаться до тех, кто еще не был завоеван, главным образом – до людей среднего класса. Рид должен был организовать авангардное движение, чтобы устроить здесь революцию. Для нас обоих, увидевших революцию, все остальное имело второстепенное значение. Поскольку для нас обоих и для мира, если бы он только об этом знал, все должно измениться.

Каждый раз, когда я возвращался в Советскую Россию, меня поражали происходившие там перемены, и вместе с ними приходили головокружительные перевороты в политике. В первый раз я вернулся в 1922 году и оставался до декабря 1927-го. За эти годы я в основном побывал в деревнях, вместе с Люситой Сквайр, которая поехала в Россию в 1922 году, чтобы создать фильм о строительстве для квакеров. Мы познакомились и поженились. Вместе мы объездили множество деревень, часто наезжали в села по отдельности, а затем встречались, чтобы свести воедино наши открытия. Люсита училась на кинематографических курсах, на самом деле она была первой «пишущей девушкой» в Голливуде. Теперь, когда наши кофры иссякли, она бросилась в Лондон, чтобы писать сценарии, чтобы восполнить их.

Когда я приехал в 1922 году, голод начинал исчезать, однако в деревнях на Волге те, кто выжил, рассказывали леденящие душу истории. Их я передавал без изменений, и некоторые из них есть в моей книге «Русская земля. Нэп» (Новая экономическая политика, которая была введена в 1921 году); спекуляции, экспериментирование и новые предприятия были руководящей линией партии в те дни. На каждой деревенской улице можно было почерпнуть какую-нибудь историю, и я писал об этом в периодические издания, такие как «Хариерс Атлантик Мантли», «Йейль ревю» и «Азия» и печатающийся на мелованной бумаге ежемесячный журнал, помещавший большое количество иллюстраций.

Среди крестьян я чувствовал себя лучше, чем в городах. Я любил саму русскую землю, и это ощущение родства с крестьянами присутствовало у меня повсюду, где бы я ни был. Я удалялся от лесистой местности Карпово, что находится к северу от Архангельска, проехав шесть дней и ночей на лодке, как новичок, чтобы добраться до деревень на Черном море и Кахетии в Грузии. Но, отдавая должное уважение Луису Фишеру, который в своей автобиографии «Люди и политики» любезно ссылается на меня как человека, «который понимает, что было толстовского в душе русского крестьянина», должен заметить, что в моем выборе присутствовали практические соображения и логика. Меня меньше интересовали новости о политических событиях, источники которых находились в Москве или в Ленинграде, чем их воздействие на жизнь страны, а Россия в основном была крестьянской. Если великой задаче – добиться социализма, начатой Лениным, суждено продолжаться, революцию следовало бы перенести в деревню.

Некоторые корреспонденты, в частности Уолтер Дюранти из «Нью-Йорк тайме», были преисполнены энтузиазма по поводу нэпа до такой степени, что полностью не понимали его. Они были не одиноки: некоторые большевики питали фантазии о бесконечном богатстве и изобилии. Бухарин говорил крестьянам: «Обогащайтесь», и те, кто могли сделать это, так и делали. И далеко не один революционер старой закалки, видя социалистическое государство прибежищем махинаций на рынке и частной инициативы, покончил с собой, лишь бы не приобщиться к нэпу.

Для меня не составляло труда разобраться во всех этих первых переменах. Ленин прибег к военному коммунизму только как к насущной необходимости, а когда это больше не было нужно, он отставил его. С ним навсегда ушли и трудовые батальоны, о которых Джон Рид интервьюировал Троцкого (незаконченный отрывок обнаружился после смерти Рида). Представление о том, что все, что выше минимальной выработки в шахтах или на заводах, можно получить силой, не состоялось, дало осечку. Теперь нэп использовали для того, чтобы попытаться доставить хлеб в города. Ленин сказал, что опасность того, что капитализм возьмет верх, не менее серьезна, чем опасность того, что революция отторгнет от себя крестьянина-середняка. Поэтому эти уступки несоциальным, антиобщественным, примитивным собственническим инстинктам были временной мерой, ибо без продуктов питания фабрики могли лишь ползти.

Нэп был правильной политикой, до нынешнего времени. Я хотел увидеть, как, в частности, бедный крестьянин существует при ней. Я вычислил, что крестьяне-середняки выживут, они и на самом деле становились более зажиточными, особенно когда ограничения, запрещавшие продажу или аренду земли, были смягчены, и бедные сдавали свою землю в аренду, чтобы хоть немного поправить свое положение. Даже с распоряжением, отрицавшим права крестьян на наемный труд, было покончено. Как и при реформе Столыпина, богатые становились богаче, а бедные рожали детей.

Посреди всего этого чересчур буйного энтузиазма вокруг нэпа Ленин иронически сказал, когда вернулся к работе в 1922 году: «…если мы будем достаточно много работать, мы сможем получить социализм вместо нэпа». Деревня наполнялась маленькими капиталистами. Оппозиция роптала. После 1924 года давление стало нарастать с тем, чтобы покончить с ограничениями, защищавшими бедных крестьян, что было такой важной частью первого закона революции в 1917 году. Предвоенный уровень промышленного производства был достигнут в 1925 году. Несмотря на все приманки «свободного рынка», при нэпе рост производительности труда в сельском хозяйстве опасно отставал от такового на фабриках и заводах.

Проблемы были огромными, и повсеместно проходили яростные дебаты, с криком и раздражением. Все понимали, что нужно найти лучшие способы ведения сельского хозяйства. Все понимали, что единственно правильный экономический метод – это классическая формула Маркса для больших коллективных хозяйств. Но как его добиться? Троцкий потребовал принять более жесткие меры к кулакам. Никто точно не мог определить, кто кулак, а кто – нет, но все согласились, что это – негативное явление. Ленин еще в 1919 году указал, что некоторые меры, направленные против кулаков, падут тяжким бременем на крестьян-середняков. Теперь нэп превращал некоторых средних производителей в нечто, близкое к кулакам.

Несмотря на то что Троцкий был изгнан, оппозиция, как правая, так и левая, все еще подавала голос до того времени, как я в декабре 1927 года уехал из Советской России. Некоторые хотели сделать упор на тяжелую промышленность, некоторые – на потребительские товары. И у всех была мысль того или иного рода насчет крестьян. Когда урожай был хорошим, почти таким же, как небывалый сбор 1926 года, а в элеваторах все равно находилось катастрофически малое количество зерна, оппозиция принялась раздражать Сталина, обвиняя его в том, что он нянчится с кулаками.

Грядущие перемены носились в воздухе. И все же в то время, когда я уезжал, атмосфера была довольно мягкой. Снисходительность любопытным образом смешалась с суровостью, но все же была заметна. Личная свобода подразумевала освобождение от гонений за отличное от большинства мнение, даже после того, как решение было принято. Однако Ленин отмечал, что нетерпимость у ремесленников (даже если работа была лично противна им) начинала пропадать. А что до того, кому должен быть отдан приоритет, то все еще были слышны разные голоса. Сталин еще не консолидировал свою власть.

В следующий раз я вернулся в Советскую Россию в 1930 году. Партия, со Сталиным, подавляющим все попытки к умеренности, приняла драматическое решение в декабре 1929 года провести широкомасштабную коллективизацию сельского хозяйства. На партийном съезде за два года до этого Сталин прогнал оппозицию. И теперь принимал решения самостоятельно на массивной и безжалостной основе, которые тем более буксовали, учитывая то, что первые тракторы стали изготавливаться на Сталинградском тракторном заводе лишь в 1930 году. (На протяжении двадцатых годов тракторы импортировались из Соединенных Штатов.)

Концепция эффективного, широкомасштабного коллективного хозяйства выдвигалась еще со времен Маркса, но после смерти Маркса Энгельс дал указания насчет того, как привлекать мелких крестьян: «…не… насильственными мерами, но примером и предлагая социальную помощь на эти цели». И Ленин в марте 1919 года составил резолюцию, которую обсудила партия, насчет того, что, побуждая среднее крестьянство вступать в коммуны, представители Советской власти «не должны позволять даже малейшего принуждения»; те, кто будет делать это, даже косвенно, «должны быть отстранены от работы в деревне».

Я написал в книге «Советы» о коллективизации и описал новые пути, способы, которыми кулаки вместе с реакционными священниками распространяли слухи и страхи о коллективных хозяйствах. В Толвине, как было сказано, председатель колхоза был убит крестом, упавшим с неба. Женщины оказывали яростное сопротивление, они маршировали перед местными Советами и распевали: «Руки прочь, подотрите нос, вы не заставите нас вступить в ваш проклятый колхоз!» Приведу цитату, как кулаки платили за все это:

«Главные обидчики и губители были выданы их же соседями. Новые списки были составлены бедными и средними крестьянами. Тысячи кулаков были сопровождены на станции под стражей ОГПУ и были сосланы в трудовые лагеря на севере и на новые поселения в отдаленные степи и в тундру. Это, в свою очередь, привело к бунту тех, у кого оставались топоры и ножи, а также обрезы. В потасовках гибли коммунистические чиновники – их подстерегали в засадах, забивали до смерти, разрывали на куски. И по всей земле «кричал красный петух…». Две непримиримые казацкие станицы на Кубани были сосланы в Сибирь. В некоторых случаях обычные крестьяне за борьбу против колхозов были названы соседями кулаками и разделили участь последних. Во многих районах оппозиция приняла форму пассивного сопротивления. Поля стояли незасеянные, урожай не собирали или оставляли гнить на земле, либо его сжирали мыши или суслики. По следам того, что было противоречиво названо «острой продуктовой нехваткой», потянулся голод 1932 года. Многие люди погибли от голода и болезней».

И все же, когда я в 1931 году сопровождал трех американских сенаторов по холмистым долинам Владимира, контраст между жалкими узкими полосками и крошечными участками индивидуальных крестьянских хозяйств и невспаханными землями колхозов и, более того, зрелище согбенных пополам женщин, жавших рожь серпами, в то время как в колхозе косилка срезала ее широкими полосами, не оставлял сомнений относительно того, какой способ хозяйствования победит. И тогда я написал: «Победа для коллективных хозяйств, согласно последним анализам, определяется не благодаря тому факту, что за ними стоят силы принуждения и государственная пропаганда, какой бы грозной сама по себе она ни была. А потому, что на их стороне машины, силы науки и техники».

Я так и не примирился с использованием силы для совершения этой революции в сельском хозяйстве. В одобренной Сталиным (а может, написанной им) «Истории Коммунистической партии Советского Союза» (1939 год) говорится об уничтожении кулаков как класса: «Отличительная черта этой революции состоит в том, что она совершается сверху, по инициативе государства». Разумеется, было приписано, что миллионы людей желали «сбросить бремя кулачества» и оказывали поддержку снизу.

Это были отголоски постоянного ленинского призыва к «инициативе снизу», который звучал в гораздо более мрачные дни 1918 года. Принуждение не оправдало себя в трудовых лагерях. Это была другая грубая ошибка, порожденная нуждами момента. Сам Ленин часто следовал прагматическим курсом, он совершал множество компромиссов, но всегда называл их компромиссами и настаивал на том, что относительно них не должно быть иллюзий. Он предостерегал партийных организаторов в период нэпа, чтобы они не были самодовольными и помнили, что «среди людей мы как капля в океане и что мы способны руководить, только когда мы правильно выражаем то, что осознают люди».

Итак, мне было не привыкать к быстрой смене политики в СССР. Когда же я вернулся в июле 1937-го, предполагая остаться на год или более, я напомнил себе об этом. История – не как шведский стол, который позволяет человеку выбирать и брать те блюда, которые ему приятны. Было бы слишком ожидать, что все будет хорошо и прекрасно. Между тем я остался лишь до середины марта. В России наступило совсем другое время. Всегда до этого я видел разумные мотивы и обоснования, лежащие за развитием, даже если я сожалел о методах, как в 1930-1931 годах. Теперь я почувствовал себя сбитым с толку.

В книге «Советы», опубликованной в том же году, я написал, довольно непринужденно, о том, что я сейчас чувствовал: «Как республика, революция неблагодарна. Она пожирает собственных детей. Ей приходится это делать». Это высказывание сейчас поразило меня, как нечто иное, чем просто афоризм. Я написал, что групповщина, «которая в глазах партии является одним из семи смертных грехов, слитых воедино», привела к падению «Троцкого и его левой оппозиции с их требованиями большей «демократии», более суровых мер против кулаков и настаивании на «мировой революции». И я вставил несколько строк из протоколов двух судов над Зиновьевым, Каменевым и другими (всего шестнадцать человек), которые в 1936 году были приговорены к расстрелу после того, как «признались, что они «планировали и руководили убийством Кирова, равно как и убийствами других советских лидеров». Я вкратце упомянул о суде в 1937 году над Радеком, Пятаковым и Сокольниковым (и над тринадцатью другими), которые признались в терроризме и саботаже и в участии в заговоре Троцкого захватить власть в государстве вместе с фашистскими агентами.

Между тем чистки продолжались, и я больше не мог закрывать на это глаза. Прежде я писал об этом на расстоянии. Обвиняли и судили не только руководителей. Целых два месяца после моего приезда я мотался по провинциям. И даже в деревнях я почти постоянно видел упоминания в прессе о судах над местными обвиняемыми.

В Москве я видел великолепное празднование на Красной площади двенадцатой годовщины революции. Это было в воскресенье, 7 ноября. Впрочем, слишком скоро блеск демонстрации и трехдневные праздники закончились, и вновь я читал репортажи о дальнейших судах.

Разумеется, наверху продолжалась борьба за власть, но все обстояло намного сложнее, чем просто это. На кону стояли великие вопросы, от которых могло зависеть, выживет ли социалистическое государство. Как в дни Бреста, были те, кто чувствовал, что если социализм выживет, то это будет важнее, чем сам процесс выживания. Всегда раньше, когда менялся ветер и корабль тонул, он постепенно возвращался к социалистическому курсу. Человек сейчас стоял у штурвала, и он собирался вести корабль прямо и как можно быстрее. Он ввел в действие коллективное сельское хозяйство; теперь он мог двигаться вперед так же безжалостно и неумолимо, чтобы ускорить развитие промышленности.

В последнем многозначительном письме Ленина «Последняя воля и завещание», адресованном Центральному комитету, которое он дал Крупской в декабре 1922 года и попросил, чтобы оно было вскрыто только после его смерти, он предупреждал о слабости Троцкого, слишком активного в отношении администрирования. И писал о Сталине, который, как генеральный секретарь партии, «сосредоточил в своих руках огромную власть, и я не уверен, что он всегда знает, как использовать эту власть достаточно осторожно». И потом, после того как Крупская имела неприятный опыт общения со Сталиным, Ленин добавил приписку 4 января 1923 года: «Сталин слишком груб, и его вина… становится непереносимой в штабе генерального секретаря. Поэтому я предлагаю товарищам найти способ сместить Сталина с этого поста и назначить сюда другого человека… более терпимого, более лояльного, более вежливого и более внимательного к товарищам, не такого капризного и так далее. Это обстоятельство может показаться незначительным, пустяком, но я думаю с точки зрения отношений между Сталиным и Троцким… что это не пустяк, так как может обрести решающее значение» .

После смерти Ленина Крупская была обойдена «триумвиратом» – Сталиным, Каменевым и Зиновьевым, которые помешали претворить желание Ленина и не позволили прочитать его письмо на следующем партийном съезде. Письмо было опубликовано в Советском Союзе в 1961 году, примерно через восемь лет после смерти Сталина; Макс Истман обнародовал факты из письма здесь в 1926 году.

На поверхности вся Москва, как обычно, занималась своим делом. На улицах ничто не намекало на людскую тревогу: не было ни собирающихся толп, ни необычного движения. Разумеется, правительство было на вершине власти. Следовало ожидать, что существовал огромный страх перед фашистской Германией и неизбежностью войны. Были ли все заговоры и антизаговоры, которые вменяли в вину заключенным в тюрьмы и казненным людям, настоящими, существовала ли реальная опасность, что советское правительство может быть сброшено?

Конечно, с экономической точки зрения все выглядело прекрасно. Успехи пятилетнего плана широко описаны. Со всех сторон только и слышались признания триумфов Сталина на этот счет.

Я решил посмотреть на старого Рейнштейна. Я мог говорить откровенно только с ним, и, конечно, он мог довериться своему старому протеже 1917 года.

– Как насчет всех этих признаний? – спросил я.

– А почему они не должны признаваться, если они виновны? – ответил он.

Однако признавались не все. Старый М.П. Томский, который возглавлял профсоюз Центрального комитета с октября 1917 года до 1929-го, был обвинен как член «Троцкистско-зиновьевского центра» в 1936 году и совершил самоубийство, чтобы его не арестовали и не предали бы позору. Однако Рейнштейн был истинным верующим.

К кому еще я мог пойти? Я все еще хотел раскопать, что двигало тогда государством. Я не собирался бросаться в трясину и приписывать все непостижимой системе, вроде кафковской, которая стояла над рациональными рассуждениями. Она была слишком противоречивой, когда кто-то один знал, что успех центрального планирования достигается превосходством социалистической экономики над капиталистической, и это само по себе впечатляло, особенно на фоне годов депрессии. Но я не хотел пожимать плечами и говорить: «Что ж, власть портит». Ленин не был испорченным.

Мы с Люситой довольно хорошо знали комиссара иностранных дел Максима Литвинова и его жену. Правда, Литвинов находился в Женеве, и лишь на несколько дней в ноябре он вырвался в Москву и оттуда направлен возглавить конференцию в Брюсселе. Александра Коллонтай находилась в Швеции в качестве посла. Чичерин умер, равно как и сестры Ленина.

Лучше было бы встретиться с кем-либо из верховной власти, Андреем Ждановым или Авелем С. Енукидзе. В конце концов я встретился с Авелем. Добродушный, высокий большевик, светловолосый грузин, Енукидзе был комиссаром тяжелой промышленности и секретарем ВЦИК (Центральный исполнительный комитет). Было приятно увидеться с ним снова, но опять у меня возникло неловкое ощущение, что передо мною человек, который не в состоянии ухватить все, что происходит вокруг. Разумеется, у меня не было представления, и я очень сомневаюсь, что оно было у него, о том, что он будет схвачен и казнен. Позже также был ликвидирован и Жданов.

Прежде чем уехать из Москвы, я провел день в бегах по художественной галерее, пытаясь разобраться в своих ощущениях. Я провел целый день один, невидяще глядя на толпу людей. Я чувствовал, что мне придется принять собственное отношение к революции, и я обнаружил, что постоянно думаю о Ленине, о Риде, о тех давно прошедших днях уверенности и парящей надежды.

Если бы я принял то предложение Ленина изучать в классе марксизм, был бы я лучше подготовлен к пониманию причин огромной власти тайной полиции и применения официального насилия против коммунистов в социалистическом государстве, не говоря уже о мировой власти? Было ли объяснение у Маркса? Или это было искажение и насилие над тем, чему УЧИЛИ Маркс и Ленин? Мысль об изучении марксизма в классе напомнила о чувствительности Ленина и о рассуждениях других. Как он волновался, чтобы я не чувствовал, что на меня давят! Ни тогда, ни в любое другое время с тех пор на русской земле ни один большевик никогда не спрашивал меня, был ли я членом партии. Они доверяли мне.

Ленин писал, в предисловии к «Десяти дням» Рида, что Рид понимал и объяснял диктатуру пролетариата. Примечательно, что мне казалось в 1937 году, когда я думал о тех днях двадцатилетней давности, что мы оба приняли революцию, не будучи начитанными марксистами.

Я ожидаю, что меня рассудит время. Почему после 1937– 1938 годов я никогда не писал критически о том, что происходило в Советском Союзе? На это есть две основные причины. В 1938 году иностранная политика, которую проводил Сталин, была принципиальной, и до тех пор я видел и понимал ее гораздо больше, чем политику Америки, Англии или Франции. Мы не смогли снять эмбарго на вооружение для Испании, а Россия предоставляла ей помощь. Испанская война и крах республиканского правительства, вызванный с помощью элитных войск Гитлера и Муссолини, фактически, спровоцировали Вторую мировую войну. В то же время Советский Союз помогал Китаю оружием и припасами для его борьбы с японской агрессией. Он поддержал Чехословакию, когда Франция не сдержала обещаний по своему пакту с чехами. И когда пришли дни советско-нацистского пакта, и я не мог добавлять истерии, которая захлестнула страну [Америку]. Мне оставалось лишь помнить значение слов «коммунист» и «фашист», а также слова «тоталитарист» , чтобы быть уверенным, что я прав. И когда СССР был атакован и я повсюду говорил о русской освободительной войне, эта война по важности заслонила для меня все остальное.

В 1959 году я вернулся в Москву с Люситой, в качестве гостей Союза писателей. Я провел несколько месяцев в Кремлевской больнице, под присмотром русских врачей, лечивших меня от лейкемии, и благодаря им сумел продлить себе жизнь еще, по крайней мере, на два года. Во время нашего пребывания мы обнаружили много людей, особенно среди военных, которые вернулись из Германии, когда Гитлер напал на Россию. Однако я не стал расспрашивать их о чистках или о том, кто был peaбилитирован. Ключевым словом был мир, и давайте забудем о тяжелых временах, которые принесла с собой война.

И наконец, если я остался верен революции и все еще надеялся па окончательный триумф социализма в мире, то это потому, что, как Ленин, я по-настоящему верю в то хорошее, что лежит в основе каждого человека. Не капитализм держит в своих руках ключи от будущего. И если социализм, созданный в короткий срок и существующий всего сорок лет, не является подлинным доказательством, то мы несем за это громадную ответственность. Самые талантливые молодые большевики завершили жизнь в безымянных могилах на многих фронтах во время интервенции, и, когда осталось всего несколько большевиков, с кем можно было осуществлять управленческую работу, Ленин сам заработался до смерти. А все происки нашей иностранной политики в течение этих лет продолжали нависать мрачной тенью и над Америкой, и над Россией.

Со времени Октябрьской революции мир стал другим. Несмотря на все ошибки и страх и всю жестокость, революция одним только своим существованием ускорила брожение среди азиатского народа и вдохновила Кубинскую революцию, а также пробудила колониальные народы Африки и Латинской Америки. Центр цивилизации XX века медленно смещался с Запада и будет по нарастающей продолжать смещаться.

Ни Джон Рид, ни я не увидели окончательного развития грандиозных целей революции, полного преобразования человека. Важно то, что эта цель, несовершенно достигнутая, осталась как прочное представление об окончании антигуманного отношения человека к человеку. Именно это и привлекало меня в социализме в первую очередь.

Филипс Прайс и я, обмениваясь книгами, любили надписывать их строчками из Луначарского:

Из слез и крови поколений
Человечество расцветет – мудрое и невинное.
А ты, моя планета, свободная от мерзостей, -
Зазеленеешь, как нефрит в лунных небесах.

Я уверен, что Прайс, как и я, не станет утверждать, что наша планета очистилась от мерзостей. Но цель видна, озаренная, светящаяся, несравненная в своем сверкающем лучами чуде.



<< Назад   Вперёд>>