Тихонова Е. Ю. Восприятие и изучение наследства В. Г. Белинского в 1870-х гг.
Подход Пыпина к деятельности Белинского был обусловлен его позицией просветителя-позитивиста, опирающегося на идеи «Современника» 1850-1860-х гг. и ратующего за антифеодальные реформы. В Белинском ему были близки просветительско-реформаторские устремления, проповедь гуманистического воспитания личности и общества путем разъяснения общественного смысла произведений искусства. Пыпин не обходил те моменты в письмах Белинского, которые отнюдь не характеризовали его как уравновешенного прогрессиста и касались неразрешимых, болезненных сторон человеческого бытия, но и не акцентировал их, оставаясь к ним равнодушным. У него доминировал интерес к произведениям Белинского, в которых «идейная позиция отчетливо заявлена, где ее не нужно вычленять из сложных взаимосвязей художественных образов и эстетических ассоциаций...»2
Пыпин был убежден, что положение первооткрывателя обязывало его к строго фактическому изложению материала, из которого как бы сам собой вырисовывался облик его героя. Этот метод пришелся по душе друзьям критика. Так, Анненков хвалил Тургеневу «ловкий» подбор писем Белинского: «Повеяло ли и на Вас от статьи этим послушным и ярым гением, кротким и бурным в одно время, которого мы знали? Я благодарил Пыпина за произведенное им воскрешение мертвеца, который почти поцеловался со мной из его статьи»3.
Ряд ошибочных утверждений Пыпина (часто навеянных рассказами знакомых Белинского, для проверки которых он не имел данных) закрепился в историографии. Пыпин не выявил в творчестве критика 1830-х гг. «фихтеанского» периода, а также периода перехода от раннего фихтеанства к объективному идеализму; лето 1837 г. было отнесено им ко времени «примирения с действительностью» под гегелевским влиянием, хотя на самом деле Белинский познакомился с Гегелем лишь осенью 1937 г. В работе «Характеристика литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов. Исторические очерки» («Вестник Европы», 1872-1873 гг.) консерватизм «примирения» подавался Пыпиным как общее направление кружка Н. В. Станкевича, что осталось зафиксированным и при выходе ее отдельным изданием после смерти автора4. Эту мысль подсказал Пыпину Анненков, настаивавший, что в политических крайностях «примирения» был повинен Бакунин5. Высказывание Чернышевского (в «Очерках гоголевского периода русской литературы») о единстве примирительных настроений у друзей Станкевича также, по-видимому, исходило от Анненкова.
Однако, познакомившись с перепиской Белинского, Пыпин усомнился в правильности этого штампа, заметив, что Белинский шел в примирении с действительностью дальше Бакунина6. Это наблюдение влекло за собой вопрос о причинах расхождения Белинского с друзьями, на который не дает единого ответа и современная историография. С нашей точки зрения, фатализм Белинского, принимавшего действительность целиком во всей неприглядности (в то время как Станкевич и Бакунин примирялись с ней в ее «разумной» ипостаси), был необходимым шагом на пути осознания, что действительность лишена разумности, которой наделял ее Гегель. Заслугой Пыпина остается отмеченная разница во взглядах членов московского кружка на действительность, хотя и не раскрытая в философском плане и объясненная лишь стремлением Белинского идти в каждом своем мнении до логического конца.
Доброжелательно-заинтересованный читатель пыпинской биографии Белинского Анненков высоко оценил постулат автора о примирении с действительностью как положительном моменте в творческом развитии критика (в журналистике звучало мнение, что пребывание в тисках гегельянства было глубоким упадком эстетики Белинского7; на страницах же «Русского вестника» М. Н. Каткова встречается прямое глумление над «реакционностью» взглядов кумира российской интеллигенции8). Консерватизм Белинского, писал Анненков Пыпину, представляет «уже систему, из которой мог быть выход», в то время «как из порывов и стремлений», пусть даже либеральных, выхода не бывает9. Впоследствии Анненков развил это утверждение в мемуарах о Белинском. Историографическая живучесть заявления Пыпина о плодотворности призыва Белинского к познанию действительности в ее реальном воплощении была верно угадана Анненковым: на рубеже XIX-XX вв. она легла в основу статей о Белинском Г. В. Плеханова.
Уязвима трактовка Пыпиным эстетики Белинского: здесь автор довольствовался идеями своего двоюродного брата — Чернышевского, высказанными в «Эстетических отношениях искусства к действительности». Утверждение Пыпина о сближении литературы с социальными сюжетами в представлениях Белинского 1840-х гг. в целом верно, но его положение, что эстетические подходы Чернышевского и Добролюбова «совершенно однородны» с концепциями Белинского (как и адресованное Тургеневу замечание, что Белинский, проживи он дольше, не замешался бы в «малодушную вражду» к новым поколениям10), свидетельствовали более о преданности идеалам «Современника», чем о стремлении к глубокому анализу расхождений «либералов» с «радикалами», в том числе и в воззрениях на литературу. Природа искусства не слишком занимала Пыпина, склонного к фетишизации науки, писавшего, что «прямое изучение этнографическое, экономическое, юридическое открывает теперь гораздо больше в этой жизни, чем открывает современное художество»11.
Однако нежелание Пыпина вторгаться в сферы эстетического, метафизического, подсознательного, суховатая и несколько «плоскостная» исследовательская манера позволили ему строго объективно выстроить факты биографии Белинского, которую последующие авторы имели возможность углубить (а порой и исказить) своими комментариями и оценками.
* * *
П. В. Анненков - близкий друг Белинского последних лет жизни, хотя отношения их, ввиду позднего знакомства, носили скорее интеллектуальный, чем интимный характер. И все же не было, быть может, в то время у критика более восприимчивого, настроенного с ним на одну волну собеседника. Белинский, всегда тянувшийся к личностям «гармоническим», умевшим «смаковать» жизнь, находя в каждом ее явлении пищу для ума и сердца, обрел в Анненкове нравственный тип, составляющий контраст и дополнение его мятежно-трагической натуре. Чуткость и бережность, с которыми приглядывался и прислушивался к нему Анненков, были не только следствием симпатии, но и свойствами вдумчивого мемуариста.
Мемуары Анненкова тяготеют не к художественному повествованию, а к научному исследованию. По значению они стоят в одном ряду с «Былым и думами» Герцена, уступая в масштабности осмысления исторических событий, но не в глубине проникновения в побуждения изображаемых лиц. В отличие от Герцена Анненков, однако, выводил из-под наблюдения себя самого, оставаясь за кадром происходящего. Очерк «Замечательное десятилетие», в центре которого стоит Белинский («Вестник Европы», 1880 г., № 1-5), можно рассматривать и как источник, и как историографический факт.
Анненков, испытавший когда-то магию критических внушений Белинского, считал, что она была следствием «соавторства» критика с создателем разбираемого произведения. При этом Белинский совместно с читателем переживал любое общественное безобразие как явление антиэстетическое: поверка жизненных, в том числе социальных, обстоятельств производилась мерой их приближения или отдаления от прекрасного. Понимание единства эстетического и общественно-нравственного было, по мнению Анненкова, утрачено последующей критикой, отгораживавшей себя и свою публику от красоты, не усматривавшей в ней «агента, который успешнее всего приготовляет душу человека для принятия семян гражданских»12. Заслуживает внимания и наблюдение Анненкова, что требование от литературы социального содержания (с особой настойчивостью заявленное Белинским в конце 1840-х гг.) было не поворотом в личных его взглядах, а следствием поставленного в правительственных кругах вопроса крестьянского освобождения. Белинский призывал литературу выполнить свойственную ей в пору глобальных исторических перемен общественную миссию, прекрасно понимая, что подобный призыв нарушает автономность искусства, но считая это закономерным в моменты национальных кризисов: «Я знаю, что сижу в односторонности, но не хочу выходить из нее и жалею и болею о тех, кто не сидит в ней»13.
Вслед за В. Ф. Одоевским, отмечавшим уникальную философскую организацию Белинского14, Анненков писал о даре критика «проникать в сущность философских тезисов, даже по одному намеку на них, и потом открывать в них такие стороны, какие не приходили на ум и специалистам дела»15. Вероятно, это свойство проистекало из умения схватывать в любой философской системе то ядро, которое имеет реальное применение и соответственно может быть проверено жизненной практикой.
Определяя этику Белинского как миросозерцание, в центре которого стоит личность, Анненков уточнял, что последняя воспринималась в совокупности своих потребностей: это не этика отречения от счастья и искупления грехов страданием, но этика «полноты духовного и материального существования»16. Справедливо замечание о том, что Белинский (вслед за Гегелем) разделял этические постулаты на «моральные» (он понимал их как исторически изменчивые правила общежития) и «нравственные» (для Белинского это ценностный общечеловеческий опыт). Анненков не договорил, однако, что Белинский следовал за Гегелем лишь в терминологии: если Гегель раскрывал «моратьное» как произвольные и капризные человеческие запросы, идущие вразрез с «нравственным» — объективным ходом истории, то Белинский «нравственное» также связывал с «человеческим» - с расцветом личности и ее социальным благополучием.
Рассуждая о роли славянофилов в общественной мысли, автор «Замечательного десятилетия» словно бы случайно «обмолвился» определением славянофильства как теории русского социализма17. Однако развития оно не получило: в целом он воспринимал славянофилов приверженцами русских традиций, и потому острый интерес Белинского к «национальному» (в последние годы жизни) считал предпосылкой компромисса со славянофильским учением. Этот спорный взгляд Анненков старался внушить всем консультирующимся с ним по вопросам биографии Белинского, в частности, Пыпину. Но некоторые наблюдения о понимании Белинским народности представляют большой интерес: так, Анненков подчеркивал, что «народное», осуществлявшееся в отрыве от цивилизаторских устремлений, казалось Белинскому социально опасным, - ныне можно отметить предугадывание критиком позднейших националистических идеологий. По утверждению Анненкова, Белинский выдвигал идею будущего объединения европейцев в социальную общность с единым «разумным» законодательством.
«Белинсковеды» должны быть благодарны Анненкову за сохранение высказываний критика, которых нет в других источниках. В частности, лишь его мемуары упоминают о спорах Белинского с друзьями-западниками о народе18, когда он выступил против превращения сочувствия низам в их возвеличивание, ведущее к провозглашению особой народной «правды», противопоставленной гуманистическим идеалам.
Еще одной стороной позднего миросозерцания Белинского, о которой мы знаем лишь в передаче Анненкова, были раздумья о роли эгоизма в жизни человечества19. В противовес «мистическим» учениям Белинский объявлял человеческую природу эгоистичной и надежды на ее исправление просветительскими или религиозными проповедями - утопическими. Прогресс зависит от осознания личностью неразрывности частных и общественных интересов, уяснения, что ее спасение возможно лишь вместе со спасением ее группы, класса, нации и, наконец, всего людского рода, т.е. зарождения солидарности -социально облагороженного эгоизма. Теория «разумного эгоизма» Чернышевского, оказавшая огромное влияние на демократическую мысль, вероятно, оформилась под воздействием этих суждений Белинского, переданных ему Анненковым еще в 1850-х гг.
В заключение остановимся на вызывавших порой недоверие историков высказываниях Анненкова о том, что покойный его друг не был «любителем страшных социальных переворотов», казалось бы, противоречащих некоторым местам в переписке критика. Отметим, что Анненков принадлежал к числу исключительно ответственных мемуаристов: каждое из приведенных им сведений не может быть отброшено как выдумка или небрежность автора, но, в случае несовпадения с другими источниками, требует объяснения. Отнюдь не революционер по натуре, умеренный либерал по убеждениям Анненков не стал бы «подравнивать» Белинского под собственные мерки. Сделанные ему когда-то Белинским признания о страхе перед выплеском народной стихии, в котором тонут нравственные основания социального протеста, несомненно, имели место, и впоследствии Анненков острее прочувствовал их, будучи очевидцем и летописцем революции 1848 г. в Париже, которую он пережил как национальное бедствие французов20. Это позволило ему понять, что похвалы насилию, встречаемые в эпистолярных произведениях Белинского, были в сущности лишь способом облегчения страданий при виде несправедливости, которым он «мстил подчас за грубое прикосновение к какому либо гуманному чувству своему)21.
Не стремясь разделить страстности исканий Белинского, Анненков тонко ощущал каждый их нюанс. Спокойный тон, предельная точность, ненавязчивость характеристик при их проницательности, стремление к идеологической нейтральности сделали мемуары Анненкова ценным звеном в передаче информации о Белинском деятелям следующих поколений и оригинальным по трактовке ряда проблем исследованием.
* * *
И. А. Гончаров писал свои «Заметки о личности Белинского» (1873 г., опубликованы в 1881 г.) в ответ на просьбу Пыпина. Внимание Гончарова к Белинскому было обусловлено и тем, что критическую гениальность он считал явлением более редким, чем гениальность поэта и прозаика, - мнение, подтверждаемое историей литературы. Отношение к Белинскому, полагал Гончаров, было и будет полярным: не знавший середины в собственных чувствах, он вызывал либо любовь, либо ненависть, - эта «закономерность» в восприятии его окружающими распространилась впоследствии на историков.
Правда, она не подтвердилась на примере Гончарова, оценивавшего Белинского «панегиристически»22 при том, что критик не испытывал к нему в свое время большого расположения, хотя много сделал для поднятия на должную высоту литературной его репутации. Казалось бы, «крайности» Белинского могли претить консервативной натуре писателя. Однако Гончаров считал «революционность» Белинского сродни благородному вызову Чацкого всеобщей нравственной спячке, а не плебейскому разрушительному бунтарству Марка Волохова.
Заслуживает поддержки опровержение мемуаристом мнения (навеянного отчасти самим Белинским, легко признававшимся в невежестве по тем или иным вопросам) о недостаточности образования критика. Говорить о поверхностности его знаний можно было, лишь взяв за точку отсчета интеллектуальный багаж Герцена; но много ли было в России и в Европе мыслителей, способных сравняться с последним по широте охвата естественной и социальной истории? Белинский был профессионалом в области русского языка и литературы, находясь в курсе современных достижений других наук и вполне оправдывая изречение Ж. Санд: «Невозможно все знать, нужно довольствоваться пониманием»23.
Прежде воспоминаний о критике Гончаровым было написано знаменитое эссе «Мильон терзаний» (1871 г.), в котором он пошел по пути, предложенному Белинским в статье о Гамлете,- восприятия анализируемого персонажа через реальное лицо. Образ Чацкого сливался в его глазах с фигурой Белинского: Чацкий-Белинский с энтузиазмом и кажущейся непрактичностью вступает в бой с уродством общества. Идеалы Чацкого, в которых окружающие видят бред безумца, предстают впоследствии реальными завоеваниями. Для Гончарова (в отличие от Белинского, давшего в 1840 г. уничижительную оценку герою «Горя от ума» как «крикуну, фразеру, идеальному шуту»24). Чацкий несравненно выше умных скептиков - Онегина и Печорина - «он искренний и горячий деятель, а те паразиты...»25. Исторически Гончаров был, безусловно, ближе к истине, чем Белинский в 1840 г. (в дальнейшем он изменил свое отношение к Чацкому), но простое сопоставление их мнений недостаточно. Аналогия, проведенная Гончаровым между Чацким и Белинским, позволяет уяснить, что Белинский выносил свой приговор Чацкому с большой долей самоосуждения, нападая на собственную «идеальность» — профанацию высоких стремлений неспособностью внести их в общественный быт. В отличие от Гончарова, Белинский не знал, что Чацкие - нс неумехи, а победители, которым, по насмешке судьбы, не дано вкусить плодов своих побед, - «они сеют только, а пожинают другие...»26
* * *
Историк, юрист, общественный деятель К. Д. Кавелин в воспоминаниях о Белинском 1874 г. (также возникших по инициативе Пыпина) писал о решающем воздействии критика на свое нравственное развитие: «Я его боготворил, благоговел перед ним»27. Сходство же их исторических концепций было результатом взаимовлияний: идеи статьи «Взгляд на юридический быт древней России» апробировались Кавелиным в лекциях 1840-х гт. в Московском университете и могли быть знакомы Белинскому еще до выхода ее в «Современнике» в 1847 г., стимулировав разработку тех же проблем в его поздних работах.
Согласно Кавелину, отношения на Руси строились на господстве кровного, родового начала (в отличие от преобладания индивидуального элемента на Западе), и лишь с петровскими преобразованиями родовой быт стал отступать перед государственными и личностными проявлениями. Новая история представляет этап гуманизации общественной жизни: если европейцы ведут борьбу с «угловато развившимися историческими определениями человека» (злоупотреблением личного права), то россиянам предстоит преодолеть «отсутствие в гражданском быту всякой мысли о человеке»28 (задача, не потерявшая актуальности до настоящего времени).
Белинский, представляя феодальную Русь как «народ-семейство», одобрил статью своего бывшего ученика (в 1830-х гг. он готовил юношу-Кавелина к поступлению в университет), озарившую, по его мнению, русскую историю философским пониманием29. Через много лет, в 1884 г. Кавелин повторит, что в событиях нашей истории вплоть до Петра не замечается следов индивидуальной воли: «...можно подумать, будто сами элементы, сочетаясь между собою, без посредства лиц... как природа, выводят один за другими различные фазы исторического движения»30. Взгляд Кавелина соотносим с утверждением Белинского о том, что русская историческая жизнь до Петра из-за неразвитости личности не могла быть отражена драматургически («Борис Годунов» Пушкина по сути эпопея в форме драмы)31. Белинский и Кавелин связывали неудавшуюся попытку становления личности, выродившуюся в нравственный произвол, с Иваном IV, а реализовавшуюся личность видели в Петре32 (при развитии сверху вниз первыми индивидуальностями в России становились монархи). Подчеркнем, что оба автора не ставили знака равенства между личностью, исторически осуществившейся, и идеальной. Положим, поступки Петра, намеренно старавшегося не соответствовать величавому образу самодержца, бросить вызов российскому благочестию, шокируют современников и потомков грубостью и жестокостью, но поведение его как раз и являлось восстанием личности, не знающей еще истинных нравственных ориентиров, против удушения традицией.
Освобождение личности для Белинского и Кавелина было связано с укреплением государства, которое одно может дать человеку максимум прав, дозволяемых «условиями общественной безопасности и спокойствия»33. Этот взгляд в духе гегелевской концепции34 не совсем привычен для сегодняшнего дня, - мы ныне видим в неизбежно порождаемом государством бюрократизме врага индивидуальности. Но, изучая мировоззрение Белинского и Кавелина, надо помнить, что анархистский разгул, равно как и власть патриархального обычая представлялись им наибольшим злом, противопоставить которому можно было лишь государственное упорядочение жизни.
Кавелин положительно оценивал борьбу Ивана Грозного с боярством, но не считал ее доведенной до конца. Осуждая насилия самодержцев-реформаторов, он призывал учитывать, что употребляемые средства навязала им «сама старая Русь»35. Мысль, что, потерпев неудачу в уничтожении родовой системы Грозный кроваво отомстил не понявшим его соотечественникам, сходится с высказываниями Белинского. Последний сочувствовал войне Ивана IV с «аристократией», но бытующая аналогия его взглядов со сталинским подходом к репрессиям неверна: именно в деспотизме царя, порожденном невежеством и рабской психологией его окружения, Белинский видел причину краха его политики, - он «сделался не преобразователем России, а грозною карою восточной формы ее государственного быта»36.
В 1870-х гг. Кавелин выступил с опровержением мнения Пыпина, что критика «Современника» 1850-х - начала 1860-х гг. - прямая наследница «критики гоголевского периода русской литературы». Соглашаясь, что в мировоззрении Белинского 1840-х гг. отчетливо проступали общественные интересы, Кавелин подчеркивал, что Белинский исходил при этом из нравственных критериев, тогда как позднейшая публицистика отрицала существующий порядок ради будущих «стеснительных» социальных форм37. Кавелин был прав, упрекая левую литературу в сужении миросозерцания Белинского, но сферу этого сужения определял неточно: «радикалов» можно было «поймать» на отступлении от диалектики, на пренебрежении красотой, но не на потере нравственного стержня взглядов Белинского.
Отмечая некоторое охлаждение «позднего» Белинского к эстетическим проблемам, Кавелин справедливо оговаривал, что оно было в духе 1840-х гг. - времени ожидания реформ. Сторонники «чистого» искусства проиграли, увлекшись конструированием «вечного» художественного идеала, забывая о его исторической изменчивости. В собственных эстетических работах Кавелин исходил из идей «Писем об эстетическом воспитании человека» Шиллера, ставя больший акцент на воспитательной, а не познавательной (как то делал Белинский) функции искусства, хотя его утверждение, что оно воздействует не сентенциями, а развитием «психических привычек людей в сторону добра и правды»38, лежит и в русле подходов Белинского. Самому Кавелину критическая чуткость порой изменяла, о чем свидетельствует замечание, что, подпав под пресс общественного мнения, Белинский раздул «огромный успех Лермонтова и Некрасова - гораздо больше, чем их действительные поэтические достоинства»39. Еще в 1840-х гг. Кавелину, по его признанию, «доставалось» от Белинского за славянофильские наклонности40. И впоследствии он искал «третий путь» — в соединении славянофильских и западнических тенденций, стремясь отгородиться при этом от идей народничества. В народничестве Кавелин симпатизировал вере в русскую самобытность (идущей, как он считал, от славянофилов) и интересу к передовой западной мысли; минусы этой идеологии он усматривал в идеализации крестьянства и в непонимании негодности многих западных установлений для России. Интерес к общине сближал Кавелина со славянофилами и народниками: если в 1847 г. он, не без влияния Белинского, утверждал в полемике с Ю. Ф. Самариным, что община исчезнет с развитием цивилизации, то впоследствии, отрицая общину как административную единицу, признавал ее как основную форму крестьянского земельного владения (наряду с существованием частной земельной собственности)41.
Хотя Кавелин высказывал надежду, что русским предстоит сказать свое слово в мировой истории, идея божественного избранничества русских была ему чужда. Ее опровержение содержалось в опубликованном им в 1880 г. письме Ф. М. Достоевскому. Славянофильская мысль о непогрешимости народного сознания не вызывала одобрения Кавелина. «Не могу я признать хранителем христианской правды простой народ... потому что, как только человеку из простого народа удается выцарапаться из нужды и нажить деньгу, он тотчас же обращается в кулака...» — писал он Достоевскому, повторяя слова, обращенные в конце 1860-х гг. Тургеневым к Герцену и выражающие тот же скепсис в отношении коллективистского духа крестьянина. В определении пороков русского «менталитета» Кавелин во многом сходился с Белинским: отсутствие чувства законности безучастность к общественным начинаниям, желание, чтобы прогресс вершился сам собою. К указанному перечню Кавелин добавлял наблюдение о недостаточной преемственности поколений, о склонности предаваться несбыточным социальным фантазиям42.
Критика Кавелиным социалистической теории соответствовала сомнениям в ней Белинского (в конце его жизни). Опасения Кавелина, что, лишившись собственности, люди в своей массе потеряют стимул к труду, впадут «в умственную и нравственную апатию»43, как бы продолжали рассуждения Белинского об эгоистичности человеческой природы, стремлении большинства смертных подняться по социальной лестнице. Предполагая, что из всех диктатур социалистическая может оказаться страшнейшей, что революция, обессиливая организм общества, вызывает затем движение вспять, Кавелин отвергал всякое насилие, включая и правительственные ужесточения. Заслуживает внимания его замечание о недостижимости «полной» справедливости и свободы, обещаемых революцией, поскольку их наращивание всегда идет микроскопическими шагами.
Политические концепции Кавелина не рассматривались в историографии в связи с представлениями Белинского о желаемом устройстве российского государства, хотя аналогии прослеживаются здесь достаточно четко.
Кавелин (подобно Белинскому) выступал за отмену сословных привилегий, считая, что дворянство должно сохраниться лишь как класс земельных собственников и в этой роли послужить народу, искупив крепостническое прошлое: создать производительные хозяйства, наладить местное управление и сеть земских учреждений.
На основе аграрных преобразований в стране должно быть создано общество гражданского равенства. Гарантирование физической и имущественной неприкосновенности путем соответствующего законодательства, создание просветительных учреждений для народа, введение самоуправления крестьянских общин, наконец, созыв совещательного земского собора, в котором дворянство сыграет роль как поставщик образованных деятелей ввиду неграмотности населения, - программа, обеспечивающая, по мнению Кавелина, права личности и общественную гармонию. Свобода частной жизни провозглашалась центральным звеном в политическом освобождении, более важным, чем участие в управлении государством44. Тезис «о совместимости законного порядка и свободы личности с абсолютизмом» опирался на постулат о ведущей роли правительства в жизни России45. Его поборником являлся и Белинский: мысль, что власть в России идет впереди народа, высказывалась им и в конце 1830-х, и в конце 1840-х гг. В письме Гоголю 1847 г. Белинский выдвигал программу реформ, направленную на обеспечение частного существования: уничтожение крепостного права, отмена телесных наказаний, укрепление законности. Конечно, приоритет «частной» политики над «общественной» высказывался не одним Белинским (вспомним, письмо А. С. Пушкина жене от 3 июня 1835 г.: «...без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности... невозможно»46); но предположение, что концепция Кавелина оформилась не без воздействия известных ему еще с 1840-х гг. мнений Белинского, допустимо.
Идеальной формой российского государства Кавелин считал «самодержавную республику»47, т.е. абсолютную монархию, играющую роль арбитра между классами. Отрицая конституционное правление в России, он приводил доводы, отчасти повторяющие соображения Белинского (в письме Д. П. Иванову 1837 г.)48, о том, что «вино» политики в России рискует превратиться в «опиум», т.к. народ понимает свободу как «волю», а волю как «озорничество»49. К тому же Кавелин стремился к установлению некоего статичного политического положения, без борьбы, смут, волнений. Западная демократия представлялась ему беспокойно-вульгарной: он не сознавал, что стабильность политической жизни поддерживается ее постоянным движением.
Главное же соображение Кавелина в защиту самодержавия заключалось в том, что конституция, при отрыве крестьянства от политической деятельности, даст власть дворянству и послужит его корыстным интересам: «конституция - это плен царя и разорение народа в пользу ничтожнейшего и притом развратнейшего меньшинства». Здесь вновь нельзя не вспомнить надежд Белинского, что неограниченность власти и привычка россиян к повиновению облегчат царю проведение антифеодальных реформ.
Активную роль в них Белинский отводил умственной элите, включавшей в себя представителей всех слоев общества. Взгляд Кавелина на интеллигенцию сбивчив: порой он отождествлял ее с дворянскими идеологами и клеймил как «опричнину» в русской земле50; в споре с Достоевским, напротив, обвинял славянофилов в умысле посеять рознь между народом и образованной частью нации.
Таким образом, можно констатировать, что предложения Кавелина были близки мыслям Белинского о будущем страны после отмены крепостного права. Однако, считая особенностью российского развития сохранение самодержавия на долгий срок (при согласии правительства взять курс реформ), Белинский высшую форму государства видел в парламентской республике. Монархизм оставался для него безнравственностью как утверждение изначального неравенства людей. Для Кавелина же самодержавие из исторически обусловленной реалии превращалось с течением времени в общественный идеал. Правда, в литературе не сложилось единого мнения о том, как далеко зашел он на этом пути: одни полагают, что «Кавелин, как теоретик, прекрасно понимал преимущества политической свободы и конституционных порядков для развития общества и личности»51; другие настаивают, что к концу 1870-х гг. он стал принципиальным противником конституции52. Все же в статье 1880 г. «Разговор с социалистом-революционером» Кавелин заявлял, что парламентское правление -несчастье европейских стран, где аристократия и буржуазия под прикрытием конституции грабят трудящихся. Это и порождает проповедь насильственного свержения парламентаризма у людей, подобных К. Марксу, на которую, в сущности, нечего возразить. Но коммунистические идеи минуют Россию, если ей удастся сохранить опеку царя над народом. По мере того, как из средства переходного периода, обусловленного отсутствием у граждан общественных навыков, самодержавие становилось для Кавелина нормой политической жизни, его представления отдалялись от западничества Белинского и сближались со славянофильской теорией нации-семейства, отечески управляемой царем.
В творческом наследии Кавелина большое место занимают поиски нравственных ценностей, что продолжало линию Белинского. В стремлении обособить нравственное от «истинного» Кавелин словно бы отталкивался от малоизвестной тогда статьи Белинского 1836 г. «Опыт системы нравственной философии. Соч. А. Дроздова», пропагандирующей идеи Фихте. Белинский писал, что индикатором добра служит совесть, реагирующая на соответствие нашего поступка с внутренним убеждением, а через него с общественной нравственной нормой: к примеру, дикарь, убивающий престарелых родителей, не мучается моральными угрызениями, поскольку считает этот акт благотворным53. Категория этического рассматривалась Белинским как имеющая собственную форму проявления: нравственность деяния определяется субъективным чувством, а не тождеством с «объективно» разумным.
В письме Достоевскому Кавелин по сути повторял эти положения, подчеркивая, что, следуя совести, человек остается нравственным, независимо от правильности своих убеждений с точки зрения абсолютной истины54.. Защита автономности этического в данном контексте была направлена против славянофильства, которое объявляло нравственной лишь православную традицию, а все иные идеологии выводило за границы «добра». Кавелин же настаивал на том, что «объективная» правота тех или иных истин проверяется историей и всегда оказывается относительной в общем процессе исторического познания, нравственное же связано с неподкупностью внутреннего чувства в труде обретения истины.
Диалектический подход к автономии нравственного - сильная сторона этики Кавелина, чего нельзя сказать об отрицании им связи этического с реалиями исторического момента. Кавелин пытался дать определение нравственного вне всяких социально-философских категорий, выявить годные для всех времен и народов способы самосовершенствования, провозгласив это новым словом русской этики55. На деле новое слово свелось к старым как мир постулатам (мало отличавшимся от велений религиозного аскетизма) о необходимости любви к ближнему, независимо от индивидуальных его качеств, о пользе умеренности, воздержания, терпения и смирения. Надежды Кавелина на исправление таким способом человеческой природы звучали в 1880-х гг. явным анахронизмом в сравнении с этикой Белинского 1840-х гг., утверждавшей, что общественное благо не должно основываться на отказе индивида от любви к собственному «я», что общество прогрессирует, лишь обращая себе на пользу естественный эгоизм личности.
Современные исследователи отмечают в мировоззрении Кавелина смесь либеральных и консервативных тенденций. Либерализм Кавелина родственен стремлениям Белинского по реалистичности, вызванной пониманием особенности русского развития «сверху вниз», по опоре на государственность, по правовой прокладке социальных построений. Но реформаторство Белинского более демократично. Его сдержанность проистекала из умения верно просчитать темпы исторического движения, хотя внутренние склонности влекли Белинского к новациям. Умеренность Кавелина не столь исторически вынуждена, более органична его натуре. В политической теории, в этике его диалог с бывшим соратником по западническому кружку порой превращался в отстаивание русской традиции перед последовательным антитрадиционализмом Белинского.
* * *
Наследники «радикальной» критики 1850-1860-х гг. все реже обращались к Белинскому. Если для Чернышевского, Добролюбова и Писарева произведения его представляли живой интерес, и сами их возражения ему были подобны полемике со здравствующим деятелем, то для левой публицистики 1870-х гг. он стал фигурой далекого прошлого. Н. В. Шелгунов, революционер и просветитель, которому идеи «Современника» оставались ближе народничества, усматривал значение Белинского в освобождении критической мысли «от туманных, мистических, расплывающихся влияний романтизма». При этом эстетические воззрения Белинского 1830-х гг. также причислялись Шелгуновым к пережиткам романтизма, и лишь «преследование социально-прогрессивных целей» в 1840-х гг. трактовалось как выход на сознательный путь56. Выступления Чернышевского, сбросившего «здание русской эстетики... с пьедестала», объявлялись стоящими «на целое столетие выше» взглядов Белинского57. Современные писатели всех направлений порицались Шелгуновым за узость общественных горизонтов (вообще взгляд критики 1860-1870-х гг., в особенности критики левого направления, на современную ей литературу был достаточно инквизиторским); возможно, что щедрость похвал Белинского, не боявшегося при жизни провозгласить поэта гением, взиравшего на художественные явления не со строгостью ментора, а с восторгом и благодарностью, казалась Шелгунову романтически преувеличенной.
В рецензии на сочинения Писарева (в то время не публиковалась) Шелгунов принял сторону последнего в споре с Белинским о Пушкине, заметив, что «Пушкин умер во мнении мыслящих людей» раньше, чем возвестил о том Писарев. Белинским же искусственно продлил его славу, «одухотворив в своих статьях» его бездумное творчество58. В более поздней работе «Попытки русского сознания» (1872 г.), повторяя обвинение Пушкина в легковесности, автор вместе с тем находил, что «неглубокий мир его души необыкновенно богат разнообразием», и брал поэта в союзники в борьбе реального созерцания с романтизмом. Охарактеризовав Пушкина как выразителя «проснувшегося русского чувства, реального, земного, ищущего счастья и любви, протестующего против сантиментализма, идеализма и мистицизма, полного гуманности и начинающего проникаться народностью», Шелгунов во многом повторил мысли Белинского о роли поэта в истории русской культуры.
В оценке Лермонтова Шелгунов оказался ближе к Белинскому, чем к Добролюбову: сочувственно отзываясь на «страдания от бездействия» поколения 1830-х гг., он нс счел уместным по отношению к ним насмешливый тон.
В традициях Белинского Гоголь рассматривался Шелгуновым не как сатирик, а в первую очередь как писатель, жалеющий «затупленного, забитого, загнанного» маленького человека, «даже тогда, когда он упал до последней степени безнравственности...». Однако народность гоголевских творений Шелгунов трактовал прямолинейно, в смысле показа низших слоев общества: Гоголь - народный поэт, поскольку «из великосветского салона ввел русского читателя в мужицкую избу России...»59. Предостережение Белинского против подмены народности (т.е. национального видения) простонародностью осталось незамеченным Шелгуновым.
Отворачиваясь от философско-эстетических обобщений Белинского, демократическая критика 1870-х гг. обедняла свой инструментарий. Высокомерное провозглашение интереса Белинского к художественности романтическим атавизмом обезоруживало радикальную мысль, чувствовавшую себя уверенно лишь в отрицании социального консерватизма, но уступавшую арену «либералам», как только речь заходила о многообразии человеческих потребностей.
Если Шелгунов и сотрудник журнала «Дело» С. С. Шашков, опубликовавший в нем в конце 1870-х гг. популярную работу о литературном движении первой половины XIX в. - «Эпоха Белинского», видели в последнем предшественника левой журналистики, то в лице А. М. Скабичевского - историка литературы, связанного в 1870-х гг. с некрасовскими «Отечественными записками», - демократическая мысль по сути отрекалась от Белинского, объявляя его творчество платформой либерализма. Высказанное когда-то Тургеневым в адрес Добролюбова замечание по поводу несвоевременности отрицания парламентаризма в самодержавной России60, очень болезненно встреченное радикальными публицистами, долго поминавшими писателю его «провинность», не было обойдено и Скабичевским. В пику Тургеневу, уверявшему, что Белинский не допустил бы такой бестактности, Скабичевский утверждал, что преклонение Белинского перед конституционным правлением, нс дающем народу социального благополучия, - прообраз «тех реакционных приемов», которыми «сверстники» Белинского боролись с молодой критикой «Современника».
Скабичевского можно в какой-то степени назвать основоположником вульгарно-классового подхода к изучению общественной мысли, проявившегося в «белинсковедении» позднейших эпох. Исходя из принципа, что человек идет туда, куда тянет его «масса условий жизни61, он отстаивал детерминированность миросозерцания внешними обстоятельствами62. Справедливо отметив, что ранние статьи Белинского несли в себе истоки многих идейных школ63, Скабичевский полагал, что выбор критиком своего пути диктовался неблаготворным влиянием друзей юности — аристократов, сторонников «самого узкого индивидуализма». Так, Станкевич проповедывал «беспристрастно-объективное отношение к действительности», агент «чистого» искусства Боткин — равнодушный к житейским волнениям эстетизм (автор перенес поздние воззрения Боткина на 1830-е гг.). Белинский, «раз севши за праздничный пир» с этими эпикурейцами, «втянулся в общее похмелье», пережив тяжелое и творчески бесплодное примирение с действительностью.
Отсутствие историзма в мнениях Скабичевского вызвало возражения Пыпина64 и Анненкова65; последний писал Пыпину, что в талантливой статье Скабичевского нет понимания значения метафизических бдений молодежи 1830-х гг.: спасаясь в «монастыре» философии, они «спасли мимоходом и общественную мысль, начинавшую загрубевать в петербургской литературе булгариных и сенковских, да и в других сферах»66.
В конце 1840-х гг. Белинский, по мнению Скабичевского, вновь попал в плен отвлеченных схем, теперь уже в виде славянофильства. Вывод о принятии критиком славянофильской концепции автор сделал на основании полемики его с В. Н. Майковым, объявившим в 1846 г. стремление к народности в литературе вредным предрассудком, который отводит наш взор от общечеловеческих ценностей.
«Космополитическая» теория Майкова не была новостью в русской критике. Сам Белинский в ряде высказываний начала 1840-х гг. отчасти давал толчок такому направлению, заявляя, что «особное получает свое достоинство исключительно от общего и что любить можно только идею». Однако в дальнейшем этот крен им преодолевается: «всемирно-историческая жизнь человечества» сравнивается с аккордом, складывающимся из разных национальных звуков. Каждая нация обладает трудно уловимым для понятийного выражения миросозерцанием (ныне мы называем его «менталитет», а Белинский определял как «умственную призму, с одним или несколькими первосущными цветами радуги», сквозь которую народ созерцает тайну бытия67). Национальные формы в искусстве всегда привлекали внимание Белинского, и потому отрицание Майковым народности произведений Кольцова вызвало у него резкие возражения. Мнение о победоносной борьбе общечеловеческого с народным справедливо показалось Белинскому проявлением чисто российской способности мыслить крайностями: оно вело к опасному выводу о взаимозаменяемости индивидуальности, как человеческой, так и национальной.
Отметим, что Белинский не связывал национальность художественного творения лишь с его формой, а общечеловеческую идею — с содержанием (как это было в социалистическом реализме). Порой отступая от этого положения, он все же высказал мысль о национальности не только формы, но и идеи произведения искусства, основываясь на наблюдении, что «у самого ума есть своя индивидуальность» и «ум без плоти, без физиономии, ум, не действующий на кровь и не принимающий на себя ее действия, есть логическая мечта, мертвый абстракт». Что же касалось обвинений Белинского в славянофильстве, оно проистекало из неуясненности социальной роли последнего; сам Белинский ответил на него, что, признавая справедливость нападений славянофилов на ложные проявления российского европеизма, он остается все же «на своем месте», не примыкая ми к славянофилам, ни к «космополитам»68. Претензии Скабичевского к Белинскому за якобы недостаточное обоснование связи литературы с социальной жизнью были типичны для левой журналистики. Больший интерес представляла заявка на переосмысление подходов критика к сатире. Утверждая, что сила таланта - в полноте и объективности отображения реальности, Белинский во многом упускал из вида сам метод создания комического в искусстве, требующий гиперболизации тех или иных сторон явления, - отчасти по этой причине природа гоголевского творчества осталась им недопонятой, а такая повесть Гоголя, как «Нос», - явно недооцененной. Догадки Скабичевского о необходимости авторского вмешательства в воспроизведение реальности для создания комического эффекта и высказывания через него художественных идей (наиболее интересная сторона его эстетики) могли бы стать удачным дополнением литературной теории Белинского. Однако их разработка оказалась не под силу ни этому публицисту, ни радикальной эстетики в целом69.
* * *
Наиболее значительный представитель народнической идеологии Н. К. Михайловский, с уважением упоминая имя Белинского как зачинателя демократической мысли в России и неизменно защищая его от нападок консервативных и славянофильских публицистов, не числил его, однако, в ряду своих учителей. Лишь последующая историография обратила внимание на сходство философско-этических позиций мыслителей при разнородности трактовок более конкретных общественных вопросов.
В работе 1875 г. «Прудон и Белинский» Михайловский предвосхитил взгляд на Белинского историка литературы С. А. Венгерова, назвавшего критика «великим сердцем», но не реализовавшимся интеллектуальным деятелем. Для Михайловского Белинский - мученик «жажды правды», не имеющий, однако, интеллектуального ее «чутья»: «как только эстетическое явление осложнялось философскими и нравственно-политическими началами, так чутье правды более или менее изменяло ему», заставляя хвататься за миражи. Сравнивая в этом отношении Белинского с Прудоном, человеком морально «лукавым», но устойчивым в своих суждениях, автор отмечал как преимущества западного ума, стоящего на твердых, веками проверенных основаниях, перед мятущимся русским сознанием, так и закоснелость этого ума, зависимость его от расчетов и погребенность «под тяжестью предания»70.
Если в середине 1870-х гг. Михайловский был недоволен идейными ориентирами Белинского, то в лекции в Союзе писателей «Белинский-драматург», прочитанной более чем через 20 лет (1898 г.), он, напротив, обратил внимание на близкие ему основы мировоззрения критика: пафос борьбы «с рабством во имя достоинства человеческой личности» и нежелание быть слугой объективных сил - «истории, общества, человечества». Под углом протеста против рабства рассматривал Михайловский пьесы Белинского: в «Дмитрии Калинине» отрицается социальная несвобода; в «Пятидесятилетием дядюшке» — несвобода внутренняя, т.е. «подавление личности ее же собственными элементами»71.
Михайловский высоко ценил взгляды Белинского на искусство, т.к. в отличие от многих левых публицистов признавал значимость эстетического начала, отмежевываясь от «писаревщины». И все же эстетическое наследие Белинского не было им освоено. Справедливо отмечая, что «всякое художественное произведение есть не только изображение предмета, но и суждение о нем», Михайловский понимал это «суждение» лишь как идейный вывод художника из своей темы72. Отсюда требование сознательности творческих решений, в то время как Белинский считал творческий процесс во многом интуитивным, совершающимся по особым законам ассоциативных связей. Как и Белинский, Михайловский выделял в качестве главнейшей познавательную функцию искусства, но упускал из вида образную природу художественного познания, осуществляющегося в самом акте творчества при растворении идеи в форме творения.
От литературного произведения Михайловский требовал тенденции, тогда как Белинский - возможно более точного отображения жизни. В статье «О Шиллере и о многом другом» (1876 г.), сравнив творческий метод Шиллера с приемами Тургенева, Михайловский отдал предпочтение немецкому поэту, подчиняющему «красоту идеалу нравственно-политическому» и не допускающему двойственного толкования своих намерений; романы же Тургенева не наводят на четко формулированную мысль73. Наличие в истории литературы разных художественных направлений игнорируется Михайловским, как будто бы и не знакомым с разработкой этой проблемы Белинским, хотя в редкой своей статье тот не касался этапов развития мировой поэзии. Еще в 1835 г. в работе «О русской повести и повестях Гоголя» Белинский дал собственную концепцию соотношения «идеального» и «реального» типов творчества, назвав Шиллера представителем первого, т.е. художником, пересоздающим жизнь в соответствии с идеалом, тогда как «реальный» поэт рисует действительность «во всей наготе и сложности»74. Именно реальный способ воссоздания действительности трактовался Белинским как наиболее соответствующий уровню современного общественного сознания.
Таким образом, согласие Михайловского с эстетикой Белинского оказывалось внешним, что вновь говорило об обедненности демократической критики 1850-1870-х гг. в сравнении с критикой «гоголевского периода».
Близость мыслителей видна прежде всего в том, что центральным объектом истории провозглашается индивидуальность. Михайловский считал абстрактной всякую «общность», которая, в отличие от «мыслящей, чувствующей и желающей личности», «не живет и не умирает, не страдает и не наслаждается». Прогрессом он признавал то, что «увеличивает массу наслаждений этой личности и уменьшает массу ее страданий»75. Личность понималась отнюдь не в отвлеченном совершенстве: Михайловский присоединялся к концепции «разумного эгоизма», с одобрением отмечая в некрологе Шелгунову, что тот «стоял за эгоизм, как за единственный принцип, к которому в последнем счете сводятся все основания нравственности, под условием известной широты личных горизонтов способных обнять и чужие интересы, как свои собственные»76. Михайловский, по-видимому, не сознавал, что, разрабатывая субъективный метод в социологии и пытаясь преодолеть «непримиримый разрыв между фатальным действием естественных и общественных законов и субъективным началом общественной жизни»77, имел в Белинском прямого предшественника. Между тем, в своих критических статьях Белинский провозгласил принцип «гуманной субъективности» в искусстве78, т.е. право автора судить действительность: отмечая дар Пушкина отображать объективное течение жизни, он с сожалением писал о взгляде поэта на события «с каким-то самоотречением (resignatio), как бы признавая их роковую неизбежность и не нося в душе своей идеала лучшей действительности...»79 В переписке же принцип «автономности» личности по отношению к ходу истории переносится им в социально-нравственную плоскость. Уже во времена примирения с действительностью, когда Станкевич и Бакунин представляли себе союз Общего и индивидуальности как нечто гармонически-благостное, Белинский видел в Общем не мудрого вождя человечества, а тирана единичности. Сбросив путы примирения и поставив личность выше Мировой идеи, он провозгласил социально-значимым и морально законным бунт человека против судьбы: на том этапе развития человечества, когда индивид становится способным отделить себя от объективной реальности, субъективная его воля сама превращается в фактор истории.
Таким образом, осмысливая самостоятельность человеческого сознания, Белинский близко подошел к социологической теории Михайловского, который усматривал в истории два движущих начала: изменение объективных условий бытия и усиление способности личности судить о них сообразно СВОИМ потребностям, - «человек, будучи обязан признать всякое историческое явление законосообразным, имеет однако логическое и нравственное право бороться с ним, признавая его пагубным, вредным, безнравственным»80 «Правда-истина» -объективная необходимость явления - сталкивается с «правдой-справедливостью» - его человеческой оценкой. Невольно вспоминаешь тут эмоционально-заостренные формулировки Белинского: «...и палач ведь есть же, и существование его разумно и действительно, но он тем не менее гнусен и отвратителен»81. Михайловский исправил ошибку Белинского, который не мог выйти из круга телеологизма в рассмотрении природных явлении, считая, в духе науки своего времени, что развитие природы ведет к человеку как высшему на земле существу; Михайловский же утверждал, что движение природы не является целесообразным, а представляет собой лишь цепь причин и следствий, и «само слово “прогресс” имеет смысл только по отношению к человеку...»82. В отстаивании же автономности личности в социальной истории Белинский и Михайловский оказались единомышленниками.
Не так обстояло дело при определении ими более конкретных общественных приоритетов. Михайловский провозглашал «победу идеи народа над отвлеченными категориями цивилизации», предусматривая реформирование общества в интересах низших слоев, тогда как Белинский считал, что реформы должны быть благотворны для всех индивидов, составляющих нацию. Михайловский с насмешкой констатировал, что божеством людей 1840-х гг. «была, как растягивает тургеневский Потугин, ци-ви-ли-за-ция», и только пришедший им на смену разночинец понял, что воцарение ее принципов «подает народу камень вместо куска хлеба». Он оправдывал презрительное отношение радикальной критики 1850-1860-х гг. к «Кавуру и парламентаризму» (за него-то и упрекал Тургенев Добролюбова в воспоминаниях о Белинском), находя зло республиканского правления в том, что оно оплачивается страданиями большинства, тогда как «отдавая социальной реформе предпочтение перед политической, мы отказываемся только от усиления наших прав и развития нашей свободы как орудий гнета народа и дальнейшего греха»83.
Сравнивая эту точку зрения с позицией Белинского, уточним, что он говорил о неподготовленности народа к парламентской форме государства, но не считал, что политические гарантии (завоевания цивилизации) вредят народным массам. К тому же для Белинского парламентаризм являлся завоеванием культуры. Вообще же цивилизация (в широком смысле слова) представлялась ему одновременно и полезной человеку из низов, поскольку оживляла его быт, будила инициативу, и вредной, т.к. развращала его, запаздывая с эффективной заменой патриархальных рычагов сдерживания низких страстей рычагами цивилизаторскими. Но здесь, как отмечал Белинский, «чем ушибся, тем и лечись»: преодолевай пороки цивилизации, осваивая ее блага84.
Михайловский отводил ведущую социальную роль интеллигенции, но при условии ее отречения от соблазнов цивилизации. Для пореформенной эпохи характерны были, по его мнению, два типа интеллигента: «кающийся дворянин», совесть которого обременена сознанием вины перед крестьянином и желанием заплатить долг, и «разночинец», честь которого не допускает пользования подневольным трудом. Белинский не вписывался в эти разряды: настаивая на предоставлении каждому равной доли общественных благ, он не брал на себя личной ответственности за то, что появление цивилизации потребовало разделения общества на низы и верхи, «которым обеспеченное положение и присвоенные права давали возможность обратить свою деятельность на предметы умственные»85. От «разночинца» же, в понимании Михайловского, Белинского отделяло стремление втянуть «простого» человека в сферу культуры, созданной высшими сословиями, а не «опростить» интеллигенцию.
Михайловский, хотя и говорил, что защита интересов народа не обязывает разделять его предрассудков, нередко впадал в его идеализацию. В статье 1875 г. «Десница и шуйца Льва Толстого» он солидаризировался с мнением писателя о превосходстве цельной крестьянской натуры над искаженной дворянской личностью и, подобно Толстому, отрицал право «культурного» человека воспитывать народ86. Это диссонировало С просветительством Белинского, утверждавшего, что народной массе - «морю, величественному и в тишине и в буре, но никогда не зависящему от самого себя, никогда не управляющему само собою: ветер его повелитель...» - требуются образованные руководители87.
Превосходство народа над высшими сословиями доказывалось Михайловским с помощью теории типов и степеней развития: тип характеризуется интенсивным продвижением в одном направлении, «а односторонность и чувство меры - понятия враждебные»88 Степень развития отличается меньшей специализированностью, но зато правильным соотношением частей. Примером этих противоположностей являлись для Михайловского буржуазный Запад и общинная Россия, олицетворенные в высокоумном Фаусте, представляющем исторически обреченную цивилизацию, и в крестьянском мальчике Федьке. Дать мальчику Федьке Пушкина или Бетховена значит духовно ограбить его, ибо талант последних развился за счет его неполноценности, и сама высота их профессионализма — результат губительного разделения труда; народное же творчество, не стоящее на фундаменте эксплуатации, является плодом трудового кооперирования.
В представлении Белинского, народная поэзия с ее прелестью младенческой непосредственности была, однако, ниже авторской и по кругу идей и по совершенству формы. Появление художественной словесности - признак выхода нации «из естественной бессознательности семейного быта и патриархальных отношений». Почву для разнообразия отображаемых писателем страстей, «тонких до бесконечности оттенков чувств», многосложности личных и общественных отношений может приготовить только цивилизация89. В подтверждение Белинский приводил тот факт, что и «простые» люди предпочитают авторскую литературу (пусть и в бульварных ее вариантах): грамотные приказчик и горничная возьмут в руки роман, а не былину, - последняя привлечет образованную элиту, знатоков истории поэзии.
Таким образом, социальная сторона мировоззрения Михайловского вступала в противоречие с либерализмом Белинского, что и объясняло недоверие видного народника к «чутью правды» критика при несомненном одобрении его смелости в защите прав личности.
* * *
1870-е годы - время начала научного изучения творчества Белинского, написания мемуаров о нем, опубликования Пыпиным обширных выдержек из его переписки. Имя Белинского стало известно за пределами России: в 1880 г. Ги де Мопассан в статье «Изобретатель слова “нигилизм”», посвященной Тургеневу, давая краткий обзор русской литературы, писал, что Белинский «оказал решающее влияние на литературное движение России, и его авторитет был значительнее и выше, чем какого-либо другого критика, когда-либо и где-либо»90. Мыслители «старого» поколения, являвшиеся «учениками» Белинского, черпали в его наследии идеи общественных реформ и предложения о способах и темпах их проведения. Однако либерализм такого деятеля, как Кавелин, был несвободен от консервативных и славянофильских элементов, что отдаляло его от демократизма Белинского. Диалог с Белинским публицистов, следовавших традициям «Современника», ослаблялся в силу снижения масштаба их творческого поиска в сравнении с предшественниками. Из представителей народничества наибольший интерес к Белинскому проявил Михайловский: идея автономности личности в ходе истории, субъективный метод в социологии являлись прямым развитием аналогичных догадок Белинского. Однако возвышение народа как ведущей общественной и культурной силы над другими субъектами нации, приоритет социологии над политическими отправлениями не находят истоков в миросозерцании критика. Отметим, что эстетика Белинского, в период «хождения в народ», революционной агитации и начала политического терроризма, когда изыскания в области искусства отходили на задний план, не встретила талантливых последователей, равно как и ниспровергателей.
1 См.: Ухмылова Т. Материалы о Белинском из архива А.Н. Пыпина //Литературное наследство. Т. 57. М., 1954.
2 Щербакова Г. И. Концепция личности и деятельности В.Г. Белинского в трудах А.Н. Пыпина. Томск, 1985. С. 8, 17.
3 П.В. Анненков о В.Г. Белинском: Письма к А.Н. Пыпину, 1874 г. / Публ. К.П. Богаевской // Литературное наследство. Т. 67. М., 1959. С. 554.
4 Пыпин А.Н. Характеристика литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов. СПб., 1906. С. 440.
5 Литературное наследство. Т. 67. С. 542.
6 См.: Пыпин А.Н. Белинский, его жизнь и переписка. СПб., 1908. С. 195-199. 7 гл
7 См.: Скабичевский А. Очерки умственного развития нашего общества // Отечественные записки. 1871. № 2. С. 356.
8 См.: А. По поводу одной литературной репутации // Русский вестник. 1874. №8.
9 Литературное наследство. Т. 67. С. 547.
10 Пыпин А.Н. Белинский, его жизнь и переписка. С. 597-598, 602.
11 Он же. Об упадке современной критики: Ответ на письмо г. Кавелина в «Неделе» // Вестник Европы. 1876. Ха 1. С. 428.
12 Анненков П.В. Литературные воспоминания. С. 335.
13 Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1956. Т. 12. С. 445.
14 См.: Русский архив. 1874. Кн. 1, вып. 2. С. 339-340.
15 Анненков П.В. Литературные воспоминания. С. 133.
16 Там же. С. 336.
17 Там же. С. 247.
18 См.: Там же. С. 268.
19 См.: Там же. С. 325-327.
20 См.: Твардовская В.А., Итенберг Б.С. К.Маркс и П.В. Анненков: два взгляда на цивилизацию // Отечественная история. 1997. № 6. С. 19.
21 Анненков П.В. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 331.
22 В.Г. Белинский в воспоминаниях современников. М., 1997. С. 541,579.
23 Там же. С. 550, 582.
24 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 3. М., 1953. С. 481.
25 Гончаров И. А. Очерки. Статьи. Письма. Воспоминания современников. М., 1986. С. 234.
26 Там же, С. 250.
27 В.Г. Белинский в воспоминаниях современников. С. 173.
28 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. М., 1989. С. 66.
29 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 4. М., 1954. С. 422- Т 10 М 1956. С. 194.
30 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 288-289.
31 См.: Тальников Д.Л. Концепция Кавелина и исторические взгляды Белинского // Вопросы истории. 1956. № 9. С. 136.
32 См.: Киреева Р.А. Государственная школа: историческая концепция К.Д. Кавелина и Б.Н. Чичерина. М., 2004. С. 147.
33 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 48,75.
34 См.: Арсланов Р.А. К.Д.Кавелин: человек и мыслитель. М., 2000. С. 116,130.
35 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 61.
36 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 7. М., 1955. С. 57.
37 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 294,300-303.
38 Там же. С. 405.
39 В.Г. Белинский в воспоминаниях современников. С. 177.
40 Там же. С. 173.
41 См.: Киреева Р.А. Государственная школа... С. 266*287.
42 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 314-315,474.
43 Там же. С. 130.
44 См.: Алафанов А.А., Секиринский С.С. Константин Дмитриевич Кавелин II Российские либералы. М., 2001. С. 77.
45 Арсланов Р.А. К.Д. Кавелин: человек и мыслитель. С. 194-195.
46 Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1949. С. 486-487.
47 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 436.
48 См.: Арсланов Р.А. К.Д. Кавелин: человек и мыслитель. С. 183, 271-272.
49 Белинский ВТ. Полн. собр. соч. Т. 11. М., 1956. С. 148, 150.
50 Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 438,439.
51 Арсланов Р.А. К.Д. Кавелин: человек и мыслитель. С. 355; см. также: Киреева Р.А. Государственная школа... С. 394,395.
52 См.: Китаев В.А. К.Д. Кавелин: между славянофильством и западничеством // В раздумьях о России (XIX век). М., 1996. С. 263.
53 См.: Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 2. М, 1953. С. 245-247.
54 См.: Кавелин К.Д. Наш умственный строй. С. 466-468.
55 Там же. С. 539.
56 Шеягунов И.В. Соч. Т. 1. СПб., б. г. С. 374-375,379.
57 Шелгунов Н.В., Шеягуноеа Л.П., Михайлов ММ. Воспоминания: В 2 т. Т. 1: Воспоминания Н.В. Шелгунова. М., 1967. С. 237-238.
58 Шелгунов Н.В. Литературная критика. Л., 1974. С. 284*285 39
59 Он же. Соч. Т. 1. С. 367, 370,372,373,377. ’
60 См.: В.Г. БелинскиЙ в воспоминаниях современников. С. 493
61 Скабичевский А. Очерки умственного развития нашего общества // Отечественные записки. 1871. № 2. С. 333-334; № 10. С. 223-227.
62 См: Смирнов В. Б. А.М. Скабичевский - литературный критик. Волгоград, 1999. С. 65.
63 См.: Скабичевский А. Жизнь и литературная деятельностьB. Г. Белинского // Белинский В.Г. Соч.: В 4 т. Т. 1. СПб., 1900. С. 9.
64 См.: Пыпин А.Н. Белинский, его жизнь и переписка. С. 96-99.
65 См.: Анненков П.В. Литературные воспоминания. С. 188.
66 Литературное наследство. Т. 67. С. 546, 547.
67 Белинский ВТ Полн. собр. соч. Т. 6. М., 1955. С. 314,634.
68 Там же. Т. 10. С. 17-18, 27-28.
69 См.: Коновалов В.Н. Народническая литературная критика. Казань, 1975. С. 90; Смирнов В.Б. А.М. Скабичевский - литературный критик. С. 47-48.
70 Михайловский Н.К. Полн. собр. соч. Т. 3. СПб., 1909. С. 669-671, 683-684.
71 Там же. Т. 8. СПб., 1914. С. 876-880.
72 Он же. Герои и толпа // Избранные труды по социолог :: в 2 т. Т. 1.СП6., 1998. С. 116.
73 Он же. Литературная критика и воспоминания. М, 1995. С. 125.
74 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 1. М., 1953. С. 262, 267.
75 Михайловский Н.К. Герои и толпа. С. 55-56.
76 Шелгунов Н.В., Шелгунова Л.П., Михайлов М.Л. Воспоминания. Т. 1. C. 387.
77 Козловский В.В. Социологическое наследие Николая Михайловского // Михайловский Н.К Избранные труды по социологии. Т. 1. с. XVII-XVIII
78 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 217.
79 Там же. Т. 7. С. 344.
80 Михайловский Н.К. Полн. собр. соч. Т. 5. СПб., 1908. С, 443.
81 Белинский В.Г. Полн. собр. Т. 11. С. 577.
82 Михайловский Н.К. Герои и толпа. Т. 1. С. 119.
83 Он же. Литературная критика и воспоминания. С. 80-82, 108, 112113, 188.
84 Белинский В.Г. Полн. собр. Т. 8. М., 1955. С. 156.
85 Там же. Т. 10. С. 365.
86 См.: Михайловский Н.К. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 532, 549.
87 Белинский В.Г. Полн. собр. Т. 10. С. 369.
88 Михайловский Н.К. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 531.
89 Белинский В.Г. Полн. собр. Т. 5. М-, 1954. С. 328.
90 Мопассан Г де. Полн. собр. соч.: в 12 т. Т. 11. М., 1958. С. 68.
<< Назад Вперёд>>