Глава VIII. Около Мраморного моря

Чорлу, 5 марта



В среду, 1 марта, я приехал в Чорлу и на здешней железнодорожной станции нечаянно повстречал нашего начальника дивизии, отправляющегося в Сан-Стефано. Прежде всего он обрадовал меня известием, что посадка гвардии на пароходы уже должно быть началась и к 25-му числу марта будет окончена; за гвардией будем садиться мы, гренадеры, поэтому начальник дивизии просил меня составить расписание говения так, чтобы к 25-му числу марта успели отговеть все части дивизии с артиллерией, а также и все посторонние части, хотя и не принадлежащие к нашей дивизии, но расположенные здесь, в Чорлу, как-то: артиллерийский парк, казачьи команды, интендантское, почтовое, телеграфное, казначейское, контрольное и прочие ведомства. С этим радостным известием я приехал в Чорлу и немедленно повидался с прочими священниками нашей дивизии; мы скоро сообразили весь предстоящий нам труд, составили расписание; в тот же день предъявили его военному начальству, а на другой день стали приводить в исполнение. Труд этот нелегок. В Чорлу сосредоточено в настоящее время около 15 тыс. человек; ввиду такой массы говельщиков мы распределили время так, чтобы каждый день исповедывать никак не менее 400 человек или по 100 человек на каждого священника, а если позволят обстоятельства и наши силы, то и более. Для отдыха себе мы оставили только послеобеденное время в каждый воскресный день и утро каждого понедельника; остальное же время распределено так: очередной или недельный священник обязан явиться в церковь в семь часов утра и начинать богослужение, а прочие в это время посещают свои полковые околотки, напутствуют больных, отпевают умерших, которых обязательно провожают до кладбища при грустных звуках горнистского рожка; затем поспешают все в церковь на помощь очередному для причащения говеющих, что почти всегда продолжается до полудня; потом расходимся по квартирам на обед, а в два часа пополудни снова собираемся в церковь исповедывать. Положим на исповедь каждого человека не менее трек минут, значит, на исповедь ста человек требуется пять часов, повторяю, труд не легкий... Подкрепи нас, Господи!

Чорлу — небольшой турецкий городок, лежащий в двенадцати верстах от берегов Мраморного моря и в двух верстах от линии железной дороги между Адрианополем и Константинополем. Город стоит на возвышенном и со всех сторон открытом месте; но, как все почти турецкие города, он расположен очень тесно; дома и надворные строения чрезвычайно в нем скучены; многочисленные переулки и закоулки до того тесны и узки, что даже на единственной главной улице не во всяком месте можно разминуться двум встретившимся экипажам, а в переулках об этом и думать нельзя, теснота поэтому страшная. Зданий, особенно в европейском вкусе, ни единого; есть православный греческий монастырь и небольшая кладбищенская церковь; есть армяно-католические костел и две турецкие мечети — но ни одно из этих зданий не отличается ни величиною своих размеров, ни архитектурными достоинствами, мечети турецкие даже очень скромны, тесны, и минареты их едва-едва возвышаются над крышами некоторых обывательских домов. Несмотря на близость железной дороги, в Чорлу не было никакой промышленности и торговли, и только с приходом русских войск сюда нахлынули разные спекулянты, маркитанты, по преимуществу конечно жидки, и открыли временную, но самую кипучую, лихорадочную торговлю, особенно съестными и питейными припасами. Местные жители, греки и армяне тоже скоро смекнули в чем дело и понастроили в нижних этажах своих домов множество мизерных лавочек с разным продажным хламом. Цены на все ужасные, и русское золото льется рекой...

В этом-то бедном, тесном и грязном турецком городишке сосредоточена теперь вся наша дивизия в полном своем составе.

Приступая к совершению богослужения прежде всего необходимо было войти в соглашение с местным греческим духовенством насчет церкви. Кладбищенская церковь или, вернее, часовня по осмотру нашему оказалась слишком тесною, так что в ней не могли помещаться одновременно даже 400 человек, поэтому нужно было ходатайствовать о дозволении нам служить в соборной монастырской церкви. С этою целью я отправился к греческому протосинкелу — настоятелю монастыря, который живет не в монастыре, а на частной квартире в самом городе. Протосинкел — человек еще молодой, очень красивый, статный, осанистый — настоящий кровный фанариот... Принял он меня чрезвычайно любезно, предупредительно; усадил на широкий турецкий диван, угощал всевозможными сластями: шербетом, халвой, рахат-лукумом и проч. Объяснялись мы чрез переводчика-болгарина, который со мною говорил по-русски, а с протосинкелом по-турецки. Безо всяких возражений нам уступлена была на весь пост соборная монастырская церковь и притом в полное наше распоряжение. Среди разговора о церкви отец протосинкел достал из посудного шкафа небольшую шкатулочку и показал мне хранившееся в ней небольшого формата греческое Евангелие в отличном бархатном переплете с золотом; потом достал из той же шкатулки несколько золотых крестиков, заявляя при этом, что в каждом из них находится по несколько частиц св. мощей. Не умея скрыть своего удивления, что такая святыня хранится в одном шкафу с домашнею посудой, я с благоговейным чувством и крестным знамением приложился к нескольким крестикам; в это же самое время я не мог не заметить лукавой, саркастической улыбки, мелькнувшей на лице отца протосинкела; эта улыбка сразу охладила мое религиозное движение и напомнила мне, что я в данную минуту имею дело с настоящим, кровным греком-фанариотом... Действительно, после немногих и недолгих объяснений, хитроумный протосинкел предложил мне купить у него несколько крестиков с мощами, уверяя предупредительно, что в России я могу сбыть их по дорогой цене; когда же я отклонил это предложение до другого воемени, он поспешно достал из той же шкатулки несколько мелких камешков, величиною в горошину, завернутых в разноцветные бумажки, и объяснил мне, что эти камешки от гроба Господня, что он их получил в дар от самого патриарха Иерусалимского и что также в знак своего великого уважение ко мне и ко братству во Христе он готов уступить их мне за самое ничтожное вознаграждение. Это торгашество якобы священными предметами возмутило меня до глубины души. Не успев в своих коммерческих расчетах, протосинкел начал торговаться со мною насчет продажи церковных свеч во время говения наших солдат в их церкви. Я согласился предоставить эту продажу в пользу их церкви, но с тем, чтобы церковь со своей стороны бесплатно доставляла нам все необходимое для богослужения, как-то: освещение, ладан, вино и просфоры. Заключив такое условие, я распрощался с отцом протосинкелом. Но не успел я возвратиться в свою квартиру, как любезный фанариот-торгаш, с ловкостью истинно восточного человека, сейчас же отплатил мне визит в сопровождении того же переводчика. Здесь, между прочим, он повел речь о великом благочестии русских людей, об их щедрой благотворительности, которою только живет и поддерживается их бедствующая греческая церковь. По его словам, все греки убеждены, что Россия обладает несметными богатствами, что золото лежит в ней целыми горами; но что их теперь злополучная, а некогда славная эллинская церковь имеет у себя единственное духовное сокровище — останки христианской святыни; что каждый греческий город, каждый их убогий храм еще со времени первых веков христианства сохраняли и сохраняют в себе доселе многочисленные останки мощей святых мучеников, что в этом одном заключается все их сокровище. Я предчувствовал уже к чему подлаживается мой красноречивый собеседник и не ошибся: в заключение своей длинной речи он просил меня постараться распространить между нашими русскими офицерами и солдатами сведения, что у него продаются по дешевым ценам разные останки церковной святыни и что желающие приобрести от него что-нибудь могут обращаться за этим непосредственно в его квартиру. Я отвечал уклончиво, но зато весьма любезно проводил своего гостя до самых ворот.

На другой день мы отправились в монастырь, чтобы принять в свое заведование соборную монастырскую церковь. Монастырь оказался действительно тесным и убогим: вся окружность его никак не более обыкновенной ограды, какая бывает около наших русских приходских церквей; к южной стене каменной ограды пристроены три-четыре келии, и на западной стороне той же ограды небольшой отдельный дом тоже с двумя-тремя убогими келиями — вот и весь Чорлуский греческий монастырь. По средине ограды стоит соборная монастырская церковь — продолговатый, каменный дом без купола и колокольни; только крест водруженный над алтарем показывает, что это не простой обывательский дом, а храм Божий. По словам греков, Турецкое правительство только после Адрианопольского мира, в 1829, стало дозволять грекам и болгарам, проживающим в турецких городах, строить церкви с куполами и колокольнями; все же церкви, построенные прежде, до этого мира, имеют форму обыкновенных домов, нисколько и ничем не возвышаясь над прочими обывательскими домами, что по этой, собственно, причине греки и болгары, для увеличения внутренней высоты своих храмов, по необходимости углубляли их аршина на два, на три в землю. Такие более или менее старинные церкви мы видели в Плевне, Ловче, Казанлыке и фо другим городам. Соборная церковь Чорлуского монастыря внутри довольно обширна и благообразна: иконостас большой, высокий, в несколько ярусов, с позолоченною когда-то резьбой; иконопись в нем ничем не отличается от той, которая и у нас в России именуется греческою; алтарь обширный, но почти темный; св. престол каменный, как почти везде у болгар и греков: укрепляют в землю каменный круглый столб или тумбу, кладут сверху продолговато-широкую каменную плиту, и престол готов.

Везде, по всем городам, лежавшим на нашем маршевом пути, в Плевне, Ловче, Габрове, Казанлыке, Эски-Загре, Хаскиое и здесь, в пустынном Чорлу, везде нас поражала необычайная неряшливость, которую допускает во св. алтаре болгарское и греческое духовенство: кучи всяческого мусора сваливаются под престол, тут и половые щетки, и тряпки, пустые бутылки, разбитые лампадки, бумажки с поминальными записями и всякий другой хлам. На горнем месте то же самое. На престол священники кладут свои ризы, когда разоблачаются после богослужения; прислужники кладут и снимают с него не только богослужебные книги: служебники, канонники или поминальные записочки, облачение, но даже и св. Крест и Евангелие; подобрав на полу какую-нибудь бумажку, мочалку и т.п., церковный прислужник преспокойно подходит к престолу, подымает одежду и бросает туда этот сор. Все это застали мы и в Чорлуском греческом монастыре. В каменной стене алтаря устроены здесь направо и налево от престола две глубокие ниши, из которых одна служит вместо жертвенника и на ней совершается проскомидия, а другая, направо, освящена как престол и изображает собою как бы придельный алтарь, только без царских дверей,— здесь совершаются ранние обедни. За главным престолом стоит большой деревянный крест с резным изображением страждущего Христа-Спасителя, по сторонам это две запрестольные иконы: Скорбящей Божией Матери и Св. Апостола Иоанна Богослова.

Приняв в свое распоряжение греческую церковь, мы повели в ней свои порядки: прежде всего очистили алтарь от мусора и пыли, которая, накопившись годами, лежала на всем очень толстыми слоями; при этом объяснили грекам чрез переводчика, что у нас алтарь и, в особенности, св. престол почитаются величайшею святыней, что прикасаться ко престолу, кроме священника и диакона, никому не дозволяется, что класть на него книги, записочки, облачение — строжайше воспрещено. Очистив алтарь и св. престол, мы немедленно приступили к богослужению; но на первых же порах наши условия, заключенные с протосинкелом, оказались несостоятельными. Греки начали доставлять нам для богослужения такие материалы, которых мы употреблять не могли. Так, например: церковные свечи у них приготовляются не из чистого пчелиного воска, а из растительного, с примесью еще овечьего сала; такую свечу достаточно подержать в руках минуту, две, и она начинает мякнуть, расплываться, оставляя на руке ощущение и запах сала. Для совершения божественной литургии греки употребляют не пять, а одну большую просфору с пятью на ней печатями; просфора эта приготовляется не из крупитчатой, а из простой пшеничной муки с прибавлением к ней или ячменной, или кукурузной: от этого греческие просфоры выходят темные, черные и притом очень низенькие, что-то вроде двух лепешек, положенных одна на другую. Употреблять такие свечи и такие просфоры мы не могли и потому порешили все это выписывать из Константинополя, а если будет возможно, то из Одессы.

Когда мы служили первую преждеосвященную литургию, протосинкел и с ним несколько иеромонахов присутствовали в церкви и с видимым любопытством присматривались к нашим порядкам и обрядам. Стройное пение наших дивизионных певчих видимо произвело на них сильное впечатление, особенно: «Да исправится молитва моя». Во время исполнения греки с большим одушевлением говорили что-то между собою... Сегодня и мы ходили к ним в кладбищенскую церковь и, со своей стороны, присматривались к их обрядности. То же, да не то... Когда-то поражало нас пренеприятное пение болгарских священников, слышанное нами в Ловче, Габрове, Эски-Загре, но пение греческих монахов в Чорлу положительно невыносимо. Это какой-то колоссальный диссонанс, мучительно терзающий уши и невольно возбуждающий нервное раздражение. Сколько бы ни было на клиросе певцов-греков, все они ухитряются петь непременно врознь по нашей пословице «кто в лес, кто по дрова» и даже как будто соперничают в этом друг пред другом, стараясь перекричать, заглушить всех и вытянуть свою собственную, какую-то невозможную нотку. Пение возбуждает у греков какой-то азарт, энтузиазм, каждый певец приходит в экстаз и дерет, не слушая других, не помня себя...

Устроив порядок богослужения, я отправился в околоток нашего Сибирского полка и нашел в нем печальную картину. Чорлу, повторяю, небольшой городок; в нем не более 3—4 тыс. жителей; дома построены очень тесно и как бы прижавшись один к другому; дворов при домах или вовсе нет или есть, но самые тесные и притом крытые, темные; улицы тесные, узкие, грязные. И вот в этом-то городке и при таком его устройстве скучено теперь более 15 тыс. народа: теснота поэтому страшная, грязь невылазная и воздух убийственный. Солдаты помещаются на чердаках, в подвалах, в хлевах, во всякой прикрытой конуре; одежда обносилась, обувь истрепалась, белье — дыра на дыре. Продолжительная стоянка под Плевной на Балканах, при самой убийственной обстановке, затем труднейший поход в самую весеннюю распутицу, чрезмерное напряжение сил истощили бедных солдат так, что теперь узнать их нельзя: это одни тени тех славных гренадер, которые брали Плевну и пленили армию Османа. Все эти тягостные условия, неизбежные в военное время, разрушительно отозвались на солдатском здоровье: больных очень много, поместить их удобно негде, положить не на чем, отправить некуда и прикрыть, и лечить нечем; а погода, как на зло, отвратительная: несколько дней подряд обложной дождь с холодным ветром. К довершению бедствия и врачей нет. Один бедный Снисаревский напрягает все свои усилия, работает за троих, а что тут поделаешь? Младшие врачи — Ковалевский лежит в тифе в Адрианополе, Тихонравов здесь и тоже в тифе... Положение больных в Чорлу я нашел гораздо хуже, нежели раненых в Казанлыке: там хотя с нашим прибытием и с помощью неоцененного Красного Креста положение несчастных страдальцев день ото дня улучшалось; здесь и этого нет. Подвижной лазарет наш в каком-то городке Люле-Бургасе застрял неподвижно, благодаря своим линейкам и артелкам; в какой-то деревушке Кариштиране разрушены мосты и плотины на двухверстном болотном пространстве, перебраться через которое нет никакой возможности нашим лазаретным повозкам; другую неделю стоит там наш лазарет и Бог весть когда в состоянии будет двинуться с места, Красного Креста здесь нет; турецких складов тоже; о подвозе и думать нечего; эвакуация больных пока невозможна, госпитали в Адрианополе битком набиты. И вот, при всех этих условиях, больные с каждым днем умножаются, накопляются, нужды их растут и увеличиваются, а что можно тут сделать, чем пособить? Ужасно все это, убийственно больно все это видеть и не иметь ни малейшей возможности облегчить, улучшить такое безотрадное положение. Встречался я и со старшими врачами других полков, везде одно и то же! Болеют люди по преимуществу лихорадками, ревматизмом, дизентерией, попадаются уже экземпляры военного тифа... Судя по тягостному положению, в каком находятся полки нашей дивизии, нужно предполагать, что тиф разовьется здесь до страшных размеров: врачи в этом уверены. Остается единая отраднейшая надежда, что мы успеем выбраться отсюда до нашествия этого страшного врага. Между различными видами болезней есть экземпляры редких недугов, например, тоска по родине, очень тяжелая болезнь, родная сестра меланхолии или ипохондрии; затем — вшивая болезнь, отвратительное и вместе ужасно мучительное страдание... да всего и не перечесть... Мне особенно досадно и жаль того, что у меня в лазаретном нашем обозе остались некоторые вещи Красного Креста: около ста перемен белья, десятка три фуфаек и штук двадцать байковых одеял; хотя это капля в море, а все пригодилось бы здесь как нельзя более. Хлопочу, чтобы послали в Люле-Бургас вьючных лошадей, и привезли оттуда эти вещи.

Почти не лучше солдат помещаются и офицеры наши — живут по три, по четыре человека в одной комнате вместе со своими денщиками и багажом. На днях я заходил к М—ву и П—ву: хатка на курьих ножках, оконце как в тюремных казематах, мебели никакой, и сидят, и лежат прямо на рогожах, разостланных на земляном полу. Я временно проживаю у добрейшего П. Н. Сорокина и со дня на день поджидаю своего лазарета. Предполагаю, осмотревшись, съездить в Сан-Стефано: там есть склад Красного Креста, и хотя там же по окрестностям сосредоточена вся наша гвардия и, стало быть, нужды так же огромные, но все же, может быть, по старой памяти уделят и мне что-нибудь. Там проживает Н. А. Бубнов, и это дает мне надежду на успех. В десятый, в сотый раз приходится повторять: «Что за великое и святое учреждение, этот благодетельный Красный Крест». Где его нет с нами, там и бедствие. Если состоится моя поездка в Сан-Стефано, непременно напишу оттуда, а теперь пока прощай!

Чорлу, 8 марта



Неописанная радость!.. В приказе по гвардейскому корпусу от 3 марта объявлено расписание и все нужные распоряжения насчет посадки войск на пароходы — это факт непреложный! Первый эшелон садится 14-го числа, и к 1 апреля вся гвардия уже будет отправлена, за гвардией гренадеры... Значит, к великому дню Пасхи мы можем вернуться домой. Наконец — конец нашим странствованиям, нашим мучениям! Просто голова идет кругом от этой радостнейшей радости!.. А тут еще на днях возвратился из Брест-Литовска К. О. Макаревич и привез для всего полка годовые вещи, полное обмундирование. Все это как нельзя более кстати: теперь наши гренадеры имеют возможность явиться в Россию настоящими франтами, а не теми оборвышами, какими они ходят здесь. Доставка нового обмундирования всего более благодетельна для полковых околотков: больные имеют возможность переменить свое ужасное белье, а за выдачею новых шинелей в роты, старые, изорванные и прожженные пойдут на подстилку, а более годные — на прикрытие больных. Эта мера делается необходимою ввиду того, что погода стоит ужасная, отвратительная: другую неделю хлещет почти без перерывов то мелкий, то крупный дождь с пронзительным, холодным ветром, который, например, вчера, превратился в настоящую зимнюю бурю со снежною метелью,— вот вам и юг, и Мраморное море... Полковые околотки помещаются в полуразрушенных турецких домах без окон, без печей, и ветер ходит в них, как на улице; несчастные больные коченеют от холода, не имея чем укрыться... Удивляюсь истинно христианской заботливости наших полковых врачей об участи несчастных страдальцев больных: буквально, они работают от зари до зари и чем только могут стараются облегчить их ужасное положение. Особенно замечательны в этом отношении наш А. Д. Снисаревский и Суворовского полка Арцишевский — положительно ни днем, ни ночью они не имеют покоя. Подкрепи их, Господи! Смотря на таких тружеников, и самому становится как будто легче, и тянешь свою лямку с менее чувствительною натугой... Случается, сойдемся мы с ними за вечерним чайком, и пойдут у нас жалобы: врачи жалуются на боль в пояснице, так как им целый день приходится наклоняться к больным, лежащим прямо на полу, мы жалуемся на боль в ногах, так как при богослужениях и исповеди приходится почти целый день стоять; ты знаешь, что я никогда не мог и не могу исповедывать сидя — это претит моей совести; так же стоя исповедуют и другие наши священники, кроме отца Евстафия, который по болезни не может долго стоять. Случается, что за общим разговором и посмеемся, развеселимся. Один расскажет что-нибудь из своей поденной практики, другой прибавит свое, и пойдет у нас беседа самая оживленная, веселая; на первом плане, конечно, наше скорое возвращение на родину: чуть затронули это общее больное место — и пошли фантазии, чисто юношеские мечтания, предположения; самые солидные люди превращаются в детей, и невольно припоминается старинный афоризм, что радость и старика делает юношей... В большинстве же случаев разговоры наши идут в минорном тоне: общее наше положение чересчур незавидно, плохо приходится не только больным, но и здоровым; особенно допекает всех невообразимая теснота и отвратительная погода: носа нельзя показать на улицу, и сидят все по своим конурам в грязи, в убийственно-спертом и смрадном воздухе. Можно бы, и должно, не медля вывести людей на бивуак, это было бы всего лучше, но, увы, палаток нет... Наши старые палатки погнили, порвались, пошли солдатам на портянки, на штаны... Но святая надежда, как ты утешительна, как ты можешь ободрять человека и среди самого горького положения! Мы скоро домой — в Россию... При одной этой мысли чего только не в состоянии перенести каждый из нас? Даже самая болезненность в полках, по замечанию врачей, остановилась, даже стала уменьшаться, как только у всех воскресла надежда на скорое возвращение домой... Прощай, до радостного свидания!

Чорлу, 19 марта



Все наши мечты и восторг рассыпались как прах, разлетелись как дым!. Посадка войск приостановлена, возвращение в Россию откладывается на неопределенный срок... Коварный Альбион грозит нам войной, Турция разрывает только что подписанный ею мирный договор, Австрия приступает к мобилизации, и даже румыны, недовольные Сан-Стефанским миром, готовы из союзников сделаться нашими врагами — таковы известия, полученные нами из главной квартиры. Откуда, как, за что, про что стряслась над нами эта беда,— никто ничего не знает, никто не может объяснить путем... Эти безотрадные вести возбудили здесь страшное озлобление: Англия, да есть ли теперь на человеческом языке более противное, более ненавистное для нас слово? Что Турция? Турция — ничтожество, которое мы раздавили, но с Англией, с этими просвещенными мореплавателями мы помериться готовы... Возбуждение в нашей армии страшное, настроение в высшей степени воинственное — и не дай Бог, если откроется новая война,— она будет ужасная, беспощадная! Впрочем, формального разрыва еще ни с кем нет — ведутся будто бы дипломатические переговоры, о чем, для чего, Бог ведает... По Черному морю беспрепятственно везут нам из Одессы всякую всячину; из Константинополя ежедневно получаем мы превосходный белый хлеб; офицеры наши невозбранно путешествуют в турецкую столицу и проживают там по несколько дней... Может быть, и ничего не будет, а, между тем, передряга страшная, потрясения душевные чрезвычайны, а пуще всего эта убийственно-томительная неизвестность...

На прошлой неделе прибыл, наконец, наш подвижной неподвига-лазарет, немедленно разбил свои шатры, занял еще два пустые дома и начал работу. Удивительно, право, мой дорогой сожитель — настоящий маг, где ни появится, сейчас же всех подымет на ноги, всех расшевелит, взбудоражит: уже и в Красный Крест отправлен офицер за получением вещей, и за палатками, доставленными из Одессы, послали, и дома для лазарета отыскались, и отправка больных в Адрианополь началась, словом, закипела везде неустанная работа, лишь только явился налицо наш неутомимый, неугомонный работник; его энергия, его убедительные доводы и неуступные настояния расшевелят хоть кого... Впрочем, и дремать-то теперь не приходится ввиду угрожающего нам нашествия не англичан, а более страшного врага — тифа...

Предсказание наших врачей, к несчастию, начинают сбываться: тиф с каждым днем все развивается, усиливается, были уже и смертные случаи... Работы, собственно, нам, священникам, прибавилось порядочно. Наше церковное дело идет своим заведенным порядком; уже отговели все полки дивизии, остается только артиллерия и разные посторонние команды. Правду сказать, устали мы порядочно; но все бы это ничего, если бы не эта несносная неизвестность. Когда мы отсюда вырвемся и что еще с нами будет, один Бог весть... Грустно!.. Прощай.

Р. S. На днях несколько наших офицеров возвратились из Константинополя, куда отправлялись они не по делам службы, а так, ради развлечений, чтобы душу отвести, горе размыкать и лишние деньги спустить... Рассказы их о турецкой столице весьма неудовлетворительны: видели они выезд султана на богомолье в мечеть, что совершается им в каждую пятницу, видели пляску дервишей. Все это можно прочесть в любом описании Константинополя. Знаменитую Софию Цареградскую они видели только снаружи, а войти в нее теперь нельзя, потому что она битком набита несчастными турецкими беженцами, собравшимися сюда изо всех мест Болгарии, когда наступали наши победоносные войска. Таким образом, путешественники наши отправлялись в Константинополь с большими надеждами, с размашистыми предположениями, а вернулись обескураженными и недовольными.

Чорлу, 26 марта



Вот и Благовещение прошло, и отговели уже все, а посадки все нет как нет! Положение наше самое мучительное: ни война, ни мир, а что-то невообразимо бестолковое. Между тем, исконный спутник военного времени — тиф, начинает притеснять нас слишком чувствительно: заболел уже и наш неусыпный труженик А. Д. Снисаревский — у него тиф очень тяжелой формы, вот не дай-то Бог... страшно и вспоминать о семье, о детях! Заболел старший врач Малороссийского полка Косинский, старший врач Астраханского полка Троеров. Заболевание врачей есть прямое и неизбежное последствие их ежедневной работы. Мы, священники, по прямой своей обязанности являемся в лазарет или околотки временно, всего на полчаса, на час, а врачи работают там ежедневно, с утра до вечера. Естественно, что такая неустанная, несколько месяцев подряд продолжающаяся работа постепенно, шаг за шагом, день за день подтачивает, ослабляет и изнуряет их физические силы, а постоянная борьба с тяжелыми обстоятельствами надрывает их и морально; прямым последствием такого положения является у них большая восприимчивость заражения, еще более это отражается на наших фельдшерах и санитарах: они ходят как тени, валятся как мухи; в подвижном лазарете, на 100 человек посторонних больных 48 человек своей болящей прислуги. Замечательно, что с развитием тифа все прочие формы болезней как будто стушевались, видоизменились и сделались вернейшею прелюдией к господствующей эпидемии; у лихорадочных непременно сыпной или пятнистый тиф, у страдавших катаром желудка — брюшной, у ревматиков при тифе еще гангренозное поражение оконечностей, особенно ножных. Последняя форма самая опасная: кожа на ступнях делается совершенно черною и до того сухою, что кости болтаются в ней как в мешочке. Единственное спасение — ампутация стопы или Пироговская операция. Как Господь спасает нас, священников, от смертоносного заражения — истинное чудо! Не потому ли, что врачей и санитаров все еще как-нибудь заменить можно, из запаса пополнить, а священников и заменить положительно некем...

Вчера, на Благовещение, мы служили соборне, и в первый раз возложили на себя Высочайше пожалованные нам за Плевну ордена... Не могу не поделиться с тобою теми впечатлениями и чувствами, какие пробудились в моей душе при виде почтенного ордена, украсившего мою грудь. Мне живо и чрезвычайно отчетливо припомнилось все то, за что именно я удостоен такой высокой награды: кровавое поле Плевны, обезображенные трупы убитых, раздирающие душу стоны раненых, их мольбы, их слезы, их невыразимые страдания, все это так живо представилось моему наболевшему сердцу, моему взбудораженному воображению, что я на несколько мгновений как будто забылся, как будто снова пережил, перечувствовал все прошлое, моментально побывал душою и в Трестенике, в Нетрополе и на Копаной Могиле... Под живым впечатлением этих воспоминаний, этих душевных видений из моего «подвигнувшегося» сердца вылилась в конце обедни такая горячая, задушевная речь, которая глубоко растрогала многих присутствовавших... Как бы продолжая созерцать духовными очами кровавую массу убитых и раненых, я обратился к живым предстоящим воинам с пророческими словами: «Благовестите день от дне спасение Бога нашего»,— и убеждал их никогда не забывать того, что если в день Плевненской битвы, среди урагана смертоносных вражеских пуль, Господь сохранил нашу жизнь, Господь исхитил нас из рук повсюду летавшей смерти, то это единственно для того, чтобы мы во все продолжение нашей жизни, на всяком месте и на всякий час благовременно и безвременно благовестили повсюду и день от дне спасение Бога нашего! Теперь, в обыкновенном душевном настроении я не могу воспроизвести и тени того, что вырвалось из сердца в минуты душевного порыва. Такие речи невозможно припомнить в их оригинальном виде, их можно слышать, но повторить никогда; никакая стенография в мире не может передать самого процесса вдохновенной речи, ее неотразимого впечатления и действия на нашу душу... Ты скажешь, что это самохвальство с моей стороны; нет, мой друг, пред тобой мне нет никакой нужды выставляться на показ, но с кем же мне и поделиться лучшими минутами жизни, как не с тобой, мой единый, добрый друг?

Впрочем, полученные награды не на всех произвели такое впечатление, как на меня. Явились недоразумения, пререкания, зависть, укоризны и даже ропот; все это очень естественно, на всех не угодишь... Но, говоря по сущей справедливости, награды у нас назначаются не так, как бы следовало. Если и в мирное время нежелательна в этом отношении какая-либо несправедливость, то тем более на войне и еще после всем известного дела; тут несправедливость или ошибка режет глаза и может иметь весьма дурное нравственное влияние. Особенно бросается в глаза та аномалия, что некоторые чины хозяйственного управления получили награды выше и почетнее нежели их товарищи, бывшие в огне... Быть под пулями или в тылу на бивуаке — это разница огромная!... Правды нужно побольше, вот и все! Погода стоит превосходная, палатки уже получены, полки выводятся в лагерь. Может, Бог даст, и эпидемия уменьшится... Прощай!

Чорлу, 3 апреля



Вчера я вернулся из Сан-Стефано, побывав и в Константинополе. Просто ушам своим не веришь, когда говоришь или пишешь, что был в Константинополе. Вот уж где Господь судил нам побывать! Поездка моя сложилась так: среди нескончаемых наших разговоров о том, как бы нам вырваться отсюда и скорее попасть к Пасхе в Россию, мой дорогой сожитель высказал мысль, что это «попадение» в Россию всего возможнее именно для меня, стоит придумать какую-нибудь командировку в Одессу. Я ухватился за эту мысль, как слепой за палку, и начал изо всех сил хлопотать. Действительно, придумали командировку за покупкой разных церковных принадлежностей, необходимых для богослужения в Страстную и Пасхальную седьмицу; ближайшее наше начальство согласилось, и все нужные по сему делу представления были сделаны и отосланы в Сан-Стефано, в полевой штаб действующей армии. Но для того, чтобы моя командировка была уважена и разрешена наверно, мне посоветовали самому отправиться туда же. Вот я и поехал хлопотать о командировке... Дорога от Чорлу до Сан-Стефано скучная, пустынная и только за Чаталджей, где она спускается почти к самому берегу Мраморного моря, делается несколько интереснее. В Сан-Стефано мы приехали вечером, когда уже порядочно стемнело. От станции до города не более версты, и за неимением извозчиков мы отправились пешком; на этом небольшом пространстве по обеим сторонам отвратительного шоссе непрерывною линией тянутся балаганы и временно устроенные лавочки с разными съестными и питейными припасами. Все они ярко освещены и битком набиты гвардейскими солдатами; шум, гам, «ура» несутся со всех сторон. На темном горизонте довольно пасмурной ночи благодаря бесчисленным огонькам в лавчонках рисуются пред нашими глазами какие-то высокие силуэты — башни ли это, маяки, минареты или дома — разобрать трудно. По узкой и коротенькой улице мы вышли на обширную площадь и сразу невольно ахнули: большая, продолговатая площадь весьма ярко освещена и обставлена высокими каменными домами европейской архитектуры. Это был для нас совершенно неожиданный сюрприз. Начиная от Букурешта и до Сан-Стефано, на всем обширном пространстве, нами пройденном по турецким владениям, мы ничего подобного не видали, повсюду нас встречала одна грязная азиатчина, а тут вдруг нежданно мы очутились в Европе... Впрочем, эта миниатюрная Европа оказалась битком набитою так, что мы с большим трудом отыскали себе пристанище. Тут я получил пренеприятное известие, что утром, в этот самый день, великий князь главнокомандующий с начальником штаба и многими приближенными лицами отправились в Константинополь, а все отпуски и командировки разрешаются им непосредственно. На другой день я нечаянно встретил на улице нашего милого казанлыкского сотрудника Н. А. Бубнова и от него узнал, что великий князь возвратится в Сан-Стефано не ранее понедельника, т. е. 3-го числа апреля, а без него ничего нельзя устроить. Как же мне быть? Остается одно: ехать самому в Константинополь. Не долго думая, я решился на это, но, так как поезд отправляется туда после обеда, то все свободное время я порешил употребить на осмотр Сан-Стефано и его морской пристани. Добрейший Н. А. вызвался быть моим руководителем и прежде всего признал необходимым представить меня новому главноуправляющему делами Красного Креста, тайному советнику Панютину, заступившему место умершего здесь недавно князя Черкасского. Мы отправились и встретили прием самый простой, радушный и ласковый. По рекомендации Бубнова и по моему докладу о нуждах нашего подвижного лазарета и полковых околотков мне обещена посильная помощь разными необходимыми вещами. Тут же я узнал не без тайной радости, что при полевом штабе учреждена особая эвакуационная коммиссия и что отправка наших больных в Россию уже начата на пароходах Русского Общества Пароходства и Торговли. Из политических новостей я узнал только, что за Принцевыми Островами стоят грозные английские броненосцы, что ведутся с Англией дипломатические переговоры, предполагается какая-то конференция, а может быть, и Европейский конгресс по поводу нашего Сан-Стефанского мира, что если бы мы вовремя забрали Константинополь в свои руки — ничего бы этого не было и судьба «больного человека» разрешилась бы самым естественным путем. С глубокою скорбию выслушиваю эти прискорбные новости. Становилось очевидным, что коль скоро Константинополь не взят, значит мы ничего не сделали и все наши труды и победы пошли прахом. Среди разговоров и соображений мы незаметно подошли к пристани. Что тут творится? Настоящее Вавилонское столпотворение и смешение народов: русские, турки, болгары, греки, армяне, жиды и даже черные негры — работа кипит, как в муравейнике — выгружали два больших парохода, прибывшие из Одессы. Целые горы мешков с сухарями и крупою, тюков с казенными вещами солдатского обмундирования, целый гурт прекрасных черноморских наших волов и огромную отару степных овец. Все это необыкновенно как кстати явилось, так как у нас в последнее время говядина была очень плохая потому, что турецкий скот оказался к весне весьма исхудалым и тощим. С пристани мой добрый чичероне повел меня в дом, с балкона которого открывается великолепный вид на Мраморное море: пред нашими глазами виднелись вдали Принцевы Острова, подымающиеся с моря огромными тупыми конусами; налево едва заметно синели отдаленнейшие очертания Азиатских берегов, поближе весьма отчетливо выступала на первый план азиатская половина Стамбула, Скутари; направо тянулись на огромное пространство низменные, отлогие берега моря со многочисленными заливами и бухтами, во глубине которых чуть мреют Селеври, Эрекли и даже Родство. Весь видимый горизонт моря наполнен бесчисленным множеством туда и сюда плывущих пароходов, парусных кораблей и более мелких парусных же перевозочных суденышек, снующих около берегов. Общий вид на море великолепный: глаза разбегаются, не знаешь на чем остановиться.

В урочный час я отправился на станцию железной дороги и покатил в Константинополь. Люди, более меня опытные, отправляются туда с утренними поездами, чтобы к вечеру возвратиться, не проживаясь напрасно в Стамбуле, где страшная дороговизна на все поневоле укрощает самые широкие натуры. Более поэтические туристы предпочитают морскую прогулку на пароходах, которые постоянно ходят между Сан-Стефано и Константинополем; с вечерними же поездами по железной дороге едут только люди деловые, служилые и торговые. Спутниками мне попались два одесских еврея, которым я был очень рад, так как вся прочая публика состояла из греков, армян, французов и других разноязычных инородцев, не знающих ни единого слова по-русски. Переезд между Сан-Стефано и Стамбулом небольшой: всего верст 15—17, и на этом пространстве устроены три полустанка, так что собственно полем дорога тянется не более 8—10 верст, все же остальное пространство идет уже по городу. Не доезжая еще до первого полустанка, мы перелетели по мосту через маленькую речонку, составляющую демаркационную линию между нашими и турецкими войсками. На одной стороне моста стоит наш часовой, на другой — турецкий, пространство между ними пять-шесть сажен. К этой речонке и для стирки белья, и по воду ходят беспрестанно и наши, и турецкие солдаты, и тут между ними завязываются знакомства, разговоры, взаимные одолжения, куначества; объясняются громко, каждый на своем языке, и при помощи пантомим отлично понимают друг друга. Вообще, между нашими и турецкими солдатами теперь самые мирные и дружеские отношения... До самого начала предместий Константинополя окрестности дороги очень скучны, пустынны; на всем видимом пространстве ни единого жилья, ни единого кустика или деревца — только одни небольшие увалы и перекаты с глинистыми окраинами по сторонам; ничто не напоминает, не показывает вам того, что вы приближаетесь к столице, ко всемирно известной Византии, царице Востока!..

За первым полустанком начинаются городские предместья: деревянные дома сразу теснятся и лепятся один над другим и все чисто турецкого фасона. По самому берегу моря тянутся развалины огромной крепостной стены, которая когда-то служила обороною города со стороны моря. Развалины эти очень красивы: во многих местах они перевиты зеленым плюшем, поросли травой и даже какими-то кустарниками; то подымаются они на несколько сажен высоты с уцелевшими еще полуразрушенными башнями и зубцами, то падают до уровня материка. По крайней черте города тянутся еще более величественные развалины напольной стены, защищавшей великий город со стороны суши... Какие воспоминания! Здесь, на этой злополучной стене пал последний Палеолог, защищая в битве несчастный город. Здесь, чрез его геройский труп, надменно вступил в священный Царьград торжествующий победитель, и с того рокового дня вот уже более четырех веков как ислам владычествует над Босфором, и на месте святе царит мерзость запустения, и Крест Христианства поник и склонился к подножию Двурогой Луны... О, когда же Ты, Животворящий, снова заблистаешь здесь? Вот мы собрались сюда от Севера и моря, пред нами Стамбул и Босфор, еще б один шаг, и Св. София воскресла бы от своего векового, смертоносного усыпления... Но кто же мешает? Магомет? Дикая Азия? Нет, увы, христианская Англия! Свои интересы она ставит выше Креста Господня! Нестерпимо больно, невыразимо жаль! Другого такого случая для восстановления христианства на Востоке не скоро мы дождемся...

Отчасти я был благодарен моим спутникам-евреям; своею неугомонною болтовней они не давали мне задумываться и предаваться воспоминаниям. Как люди бывалые и все знающие, они на перерыв друг пред другом старались показать свои познания, хотя и оказались замечательными невеждами.

А все же я им очень благодарен: не будь их, я бы поставлен был в безвыходное положение, не владея ни одним из иностранных языков. Они взялись быть моими руководителями и обещались довести до такой гостиницы, где есть драгоман, знающий по-русски.Полустанок, у которого мы остановились, и следующий за ним другой построены на самом берегу моря у малых пристаней. Так как дорога идет по самым городским улицам, то на каждом полустанке в поезд садится множество народа, имеющего надобность за чем-нибудь побывать в центре города; таким образом, эта железная дорога заменяет собою железно-конную и перевозит с каждым поездом огромное количество всяческой публики. Вокзал в Константинополе тесный, грязный; для публики выстроен только длинный сарай с окнами, но безо всякой мебели; посредине его стоит длинный стол, на который пассажиры складывают свой ручной багаж. Из вокзала спутники мои повели меня к Босфору, как они выражались, наняли каик и повезли меня на другую сторону, в Перу. По-моему, это был вовсе не Босфор, а залив Золотого Рога, так потом и оказалось. Переезд не особенно широкий, как через Неву у Петербургской биржи. На небольшом пространстве снуют туда и сюда сотни яликов, каиков, довольно больших перевозочных для товаров лодок; тут же беспрестанно поворачиваются огромные речные пароходы, производя своими колесами большое волнение; наш каик нырял по волнам, как утка или альбатрос, ежеминутно подвергаясь, казалось мне, опасности столкнуться и пойти ко дну... Замечательна вода в Мраморном море: и здесь, и в Сан-Стефано я любовался ею; видел я воды Финского залива и Балтийского взморья у Кронштадта, купался в Черном Море, но такой воды, как в Мраморном, я и представить себе не мог: это чистейший изумруд самой светлой воды с каким-то чудным фиолето-розовым отливом; брызги от весел так и сыплют изумрудами... На другом берегу мнимого Босфора спутники повели меня к туннелю, по которому желающих перевозят в особых вагонах прямо в Перу, расположенную на очень высокой горе. По обычной своей скаредности евреи-спутники усадили меня в темный вагон III класса, и я беспрекословно им повиновался... В непроницаемой темноте, под землей мы ехали минуты три-четыре — ощущение, признаюсь, неприятное и жуткое... Наконец, мы в Пере... Эта прославленная Константинопольская улица во многом не похожа на настоящую европейскую улицу, слишком тесна и непряма; дома громадные и красивые, но их как-то не видно, они не выделяются, не бросаются в глаза — сплошная громадная масса тянется как узкая галерея. Спутники привели меня в гостиницу «Пешт», наняли мне номер за 8 франков, потребовали мне переводчика-драгомана и, любезно распростившись со мною, удалились. Номер, мною занятый, оказался великолепным: мебель, обои, зеркала, ковры, бронза — все роскошно, и еще балкон на улицу... До прихода драгомана я вынужден был объясниться, как мог, по-французски. Веселый кельнер, молодой французик, видя мое затруднение, сам подсказывал мне, и мы отлично поняли друг друга; я попросил себе стакан чаю, рюмку коньяку, порцию икры и масла, но масло я забыл, как по-французски, и только когда кельнер принес мне хлеб и нож, я отрезал кусок хлеба и стал ножом показывать, что я намазываю — француз рассмеялся и чрез минуту принес мне отличного миланского масла с нежным розовым отливом. Явился драгоман, и мои дела поправились...

Подкрепившись, я просил моего нового путеводителя, так же одесского жидка, показать мне Перу, магазины и лучшие здания. Мы отправились. Наступил вечер, зажглось освещение. Магазины оказались действительно великолепными, так что наш Невский Проспект или Кузнецкий Мост далеко им уступают. В небольшом сквере я остановился отдохнуть, подышать свежим морским воздухом и полюбоваться прелестным видом на Босфор, Скутари и громаднейшую Константинопольскую торговую гавань. Я уселся между высокими кипарисами и предался созерцанию: внизу, у моих ног блистали тысячи огоньков в домах, лавках, в уличных фонарях, на мачтах пароходов и бесчисленных судов, стоявших в заливе Золотого Рога. Движение по заливу еще продолжалось; на носу каждого ялика зажглись фонари и при движении казались какими-то блуждающими огоньками. Городской шум мало-помалу начал стихать благодаря тому, что на Востоке ложатся спать очень рано, и только пронзительные свистки пароходов то там, то сям нарушали по временам окружавшую меня тишину своими то резкими, то глухими звуками... Я засмотрелся, замечтался, потонул в каких-то бессвязных воспоминаниях и дошел почти до галлюцинации: в моем возбужденном воображении поочередно и быстро мелькали, проносились и мгновенно исчезали, как метеорные искры,— и Палеолог, и развалины стены, и Александр Македонский, и жиды, то вдруг Нева, Петропавловский шпиц, Александровская колонна, Босфор, Сибирь, Варшава, Балканы, убитый Лихачев, Копаная Могила, минареты, кипарисы, огоньки, свистки — все спуталось, хаотически смешалось, как будто в каком-то зачарованном калейдоскопе... Мой драгоман, предполагая, что я заснул, тихо подошел ко мне и слегка прикоснулся к моему плечу — я это видел, но вздрогнул и как будто действительно очнулся от чудного сна... Мое неугомонное воображение, мое тоскующее сердце занесли меня Бог весть куда... Повторяю в сотый раз, чем грандиознее были виды, чем поразительнее картины, которые встречались нам на всем длинном путешествии нашем, тем грустнее, тем тяжелее становилось у меня на душе... Одиночество давило меня всегда и повсюду, где только чувствовалась потребность поделиться своими впечатлениями, мыслями, чувствами. Вот и здесь, при этой чудной, восхитительной картине блистающего огнями Босфора, помню живо, что последним явлением, последними образами мелькнувшими в моей больной, тоскующей душе были именно вы, мои дорогие, незабвенные друзья... Все вы моментально явились предо мною так живо, так ясно, как будто на яву, как будто с вами вместе я безмолвно любовался этим чудным вечером и где же? В Константинополе! На Босфоре!

На другой день нужно было приступать к делу, за которым приехал. Оказалось, что великий князь главнокомандующий находится не в самом Константинополе, а на яхте «Ливадия». Ехать туда самому было неудобно по некоторым причинам. Поэтому я решился написать письмо к добрейшему Д. А. С—ну и послал его с драгоманом; чрез час получаю ответ, что представление о моей командировке в полевом штабе еще не получено, что нужно справиться в Сан-Стефано, не там ли оно лежит? Что же мне делать? Медлить нельзя, и к обеду я уже был в Сан-Стефано, навел справки и в штабе, и на почте — нигде нет моего представления; послал сейчас же телеграмму в Чорлу, в корпусный наш штаб, откуда получил ответ, что представление послано такого-то числа за таким-то №...; опять кинулся в штаб и на почту, и опять нигде нет и не получено... Итак, Промыслу Божию не угодно, чтоб я каким-то придуманным, почти обманным образом возвратился в Россию; значит, пребывание мое здесь еще необходимо. Я решился прекратить все хлопоты и поспешить назад, к своему прямому делу. Так я и сделал, и теперь совершенно спокоен — творись, воля Божия! Узнав о моем возвращении, члены корпусного штаба объяснили мне, что конверт с представлением о моей командировке послан не с почтою, а с одним офицером 2-й гренадерской дивизии, который отправлялся из Чорлу в Сан-Стефано. Где теперь этот офицер, что с ним случилось, передал ли он порученный ему конверт в полевой штаб, или, по забывчивости, завез его с собою в Шаркиой или Демотику, где квартирует 2-я гренадерская дивизия,— ничего неизвестно.. Такова история моей командировки и причина моего путешествия в Сан-Стефано и Константинополь. Жалею об одном, что, засуетившись и увлекшись чересчур несбыточною командировкой, я не мог осмотреть Константинополя так, как бы следовало, посерьезнее; но Бог даст, если буду жив и здоров, постараюсь побывать в нем в другой раз, благо, что дорога теперь мне уже известна,— и тогда сообщу тебе надлежащее описание, а теперь пока — прощай.

Чорлу, 12 апреля



На прошлой (Вербной) неделе два раза подступал ко мне тиф, но благодаря Богу я отделался беспокойством. Подступы тифа начинаются прежде всего с ослабления физических и душевных сил: начинаешь чувствовать какую-то беспричинную тоску, недовольство, то состояние, которое очень верно изображается одним словом «не по себе»; руки и ноги не болят, а как будто помяты, несвободно и неловко двигаются, голова не болит еще, а какая-то тяжелая, как песком насыпана или свинцом налита, по спине периодически пробегают мурашки. Если в этом именно периоде заболевания не принять решительных мер, то дело плохо, тиф непременно разовьется. В первый раз, когда я почувствовал такое состояние, я немедленно принял следующие меры: прежде всего я ушел из города в лагерь. Погода была великолепная, теплая, сухая, в лагере я попросил разостлать ковер на самом припеке солнца, положить подушку, теплое одеяло, затем хватил натощак большую рюмку коньяку, улегся, накрылся одеялом с головой и заснул. Проспал я тут целых пять часов и когда проснулся, то на мне не было не единой сухой нитки — испарина страшная. Сейчас же послал в город за свежим бельем и всею верхнею одеждой; переменил все, переоделся, погулял, целый день ничего не ел, а к вечеру принял еще «oleum ricini»... На другое утро я поднялся бодрым и здоровым. Дня чрез два со мною повторилась та же история, и тут я сражался уже в течение двух суток; те же самые средства, а главное, чистый полевой воздух снова восстановили мои силы. Не так счастлив наш бедный Мрайский, у него настоящий тиф и температура уже 39,5°. Долго он боролся, перемогался, но враг осилил. Удивительно, что только у нас тут делается: один подымается, другой на его место ложится. Снисаревскому теперь лучше, он поправляется, а тот кто его лечил — Мрайский — уже в постели... Эпидемия, кажется, в полном разгаре... Работы достаточно, а мне выпало на долю работать за двоих — ив лазарете, и в своем Сибирском околотке; в первом в настоящее время 189 человек больных, а во втором 130 человек; утро целое исповедуешь, причащаешь, утешаешь как можешь и как умеешь, а вечером — на кладбище, хоронить... Сколько грустных могил оставим мы здесь... А сколько сирот, вдов, скорбящих родителей! А придешь в лазарет, в околоток — истинно сердце надрывается. Эти стоны безотрадные, эта удивительная, непостижимая для меня покорность судьбе, такая тихая, все выносящая, хоть бы ропот, озлобление, отчаяние — ничего подобного... Вот где истинная школа терпения, смирения, всецелой покорности Промыслу Божию! Не я их утешаю, назидаю, они меня безмолвно поучают... Тяжела эта горькая наука, но она памятна, потому что слишком очевидна и выразительна! «Батюшка, напишите мне»... Вот эти писания, эти предсмертные заветные письма терзают и мучат меня несказанно; как начнет он диктовать: «Жене моей Степанидушке на веки нерушимо,— пауза, слезы,— милому сыночку Васеньке,— опять пауза, опять слезы,— дражайшим родителям моим, батюшке NN, матушке NN»,— а у самого не сходит с глаз эта горючая, безнадежная, последняя земная слеза... Ну как тут писать? Не чернилами, а горькими слезами, измученным сердцем пишутся и диктуются эти предсмертные, последние заветы любящей души... На днях получены нами прискорбнейшие известие: погиб бедный Рибо, наш сотрудник после Плевны; скончался и наш дорогой И. М. Ковалевский в Адриано-польском госпитале! Беспощадный тиф никого не милует, не разбирает... Представь положение молоденькой М. Ковалевской и еще с грудным ребенком, когда она получит убийственную весть о смерти горячо любимого мужа! А я еще хотел уехать в командировку! Как же мне после этого не благоговеть пред неисповедимыми путями Промысла Божия, вся во благое для меня направляющего? Как не предавать себя безгранично, беззаветно Его премудрому руководительству? «Да будет воля Твоя»,— повторяю я из глубины души и бодро, небоязненно иду в лазарет, на кладбище, посреди самой сени смертной, глубоко верующий, что благодать Божия, в немощах врачующая и оскудевающую в нас силу восполняющая, помилует и спасет меня... Святейшая вера наша, как ты утешительна! Какая в тебе сила и какое ободрение!

В Лазареву субботу, пред вечером я провожал на кладбище четыре гроба и застал там отца Евстафия, который пришел туда тоже с двумя гробами из своего околотка. Не успел я кончить литию, как сзади послышались знакомые звуки горнисткого рожка, смотрим: отец Феодот провожает еще два гроба... Это повторяется почти ежедневно, только в разное время, а тут нечаянно сошлись все...

Сегодня погода стоит великолепная, но вчера и третьего дня здесь бушевала холодная, ветряная буря с проливным дождем. Целую ночь наша квартира ходуном ходила, и мы ежеминутно ожидали в ней какого-нибудь разрушения. А что было в лазарете, в лагерях, на море? Вчерашняя бурная ночь причинила величайшие бедствие в лагерях и гибельно отозвалась на здоровье солдат: так как соломы купить здесь нельзя ни за какие деньги, а рогожки неприступно дороги, то солдаты по необходимости не имеют никакой подстилки и спят в палатках прямо на земле; лагерь устроен на скате горы, по косогору, и во время проливного дождя вся масса воды с вершины устремилась вниз, прямо на палатки, и ручьями понеслась под ними; самые палатки промокли и сделались как решето, спастись некуда, непроглядная тьма ночная, проливной дождь, бурный холодный ветер, шумно бегущие потоки, невозможность зажечь огонь и развести костры — все это вместе составило страшное бедствие... Солдаты всю ночь не спали, всю ночь дрожали от холода и мокроты, последствия на другой же день выразились очень осязательно: количество больных утроилось... Вот вам и юг, и Мраморное море... Местные жители, греки и армяне, сваливают всю беду на нас, русских, утверждая, что у них никогда будто бы не бывало такой холодной и непостоянной весны и что мы, русские, принесли с собою такую суровую погоду. То же самое твердили нам и болгары под Плевной, когда наступили в декабре довольно сильные морозы, каких, по словам братушек, и старики их не запомнят. Насколько тут правды, не знаю, но факт налицо...

За неделю до этой бури погода стояла превосходная, теплая и ясная, так что некоторые из наших офицеров щеголяли уже в кителях. С наступлением теплых дней и лагерная жизнь оживилась было совсем: пошли ученья утром и вечером по-ротно, по-батальонно, а нередко и церемониальные марши целыми полками, с музыкой. Начальники всеми силами стараются поддержать бодрость духа в нижних чинах: по вечерам вызывают песенников, устраивают пляски, разводят костры, прыганье через них, разные игры, гимнастические кувырканья,, назначают от себя разные призы, словом, всячески стараются развлекать солдат, не дают им задумываться, сосредоточиваться на настоящем их положении; нарочно распускают слухи, что отправка в Россию начнется вскоре после Пасхи, что гвардия уже будто бы садиться на пароходы. Эти слухи как будто даже подтверждаются и становятся для всех более вероятными, так как на днях из наших полков отправлена в Сан-Стефано первая партия слабосильных для доставления их в Одессу, вместе с тем, приказано подготовлять к тому же и больных, которые окажутся способными перенести эвакуацию. Но о настоящем нашем возвращении в Россию пока не имеется никаких определенных сведений; толкуют все о какой-то конференции, которая будто бы должна собраться или уже собралась, по словам одних, в Вене, по словам других, в Берлине или Париже. Между тем, к нам почти ежедневно подвозят продовольственные запасы в огромных размерах и значит, на очень продолжительное время... Сухарей навалили и здесь, в Чорлу, целые горы; но пусть бы эти запасы доставлялись по морю на пароходах, это бы еще ничего, а то постоянно прибывают наши несчастные вольнонаемные транспорты из-за Балкан. Можно представить, какое добро они доставляют. Сухари, мука и крупа, все это зеленое, желто-серое. К навороченным здесь, около одной мечети, складам наших запасов подойти близко нельзя, так разит от них удушливым запахом гнили. Наши командиры подняли ожесточенную войну с интендантами и решительно отказываются принимать такой провиант, а мой дорогой сожитель поднял настоящий гвалт и разослал повсюду такие внушительные заявления и представления, что дело поневоле пошло на усмотрение высшего начальства.

Бедные погонцы-хохлы, какою-то злою судьбой занесенные на берега Мраморного моря, начинают увеличивать собою и без того солидное число жертв, уносимых эпидемией. Этих несчастных погонцев я видел еще в Сан-Стефано, когда туда ездил; они толпами осаждали полевой штаб, принося ему слезные жалобы на то, что их не рассчитывают. Часто я разговаривал с этими земляками и слышал от них положительно «неслыханные» рассказы о том, что выделывали с ними начальники транспортов и агенты подводного товарищества. Замечательно, что, как везде и всегда, наши малороссы выдерживают свой коренной характер: несмотря на ужасное положение, в котором они находятся, несмотря на лишения и притеснения всякого рода, которым они подвергались, они рассказывают об этом с примесью своего удивительного, неподражаемого юмора.

Приближаются великие дни «Страстей Господних», а за ними и всерадостнейшая Пасха. Как-то мы встретим ее здесь — страшно и подумать об этом... Прощайте.

<< Назад   Вперёд>>