Глава IX. Пасха в Чорлу

Чорлу, 18 апреля



Христос воскресе!

Какой это всеобще радостный и какой он для нас теперь невыразимо грустный привет! Рука не подымается описывать подробно, как мы готовились, как мы встречали и проводили заветный день Св. Пасхи.

В Великий Четверток, после литургии, я отправился к отцу протосинкелу, чтоб условиться с ним на счет богослужения страстей Господних и следующих затем великих дней. Протосинкел принял меня опять весьма любезно и изъявил свое желание участвовать вместе с нами в богослужении. В назначенное время (7 ч. вечера) все мы собрались в церковь, пришел отец протосинкел и с ним еще четыре иеромонаха. Порешили служить так: первое евангелие буду читать я по-славянски, а потом отец протосинкел повторит то же евангелие по-гречески; затем следующие евангелие будут читать прочие священники по порядку: второе евангелие прочтет наш священник, третье — их, и т.д. Евангелие будут читать по греческому обычаю: в царских вратах, обратясь лицом к народу, антифоны будут петь, по прочтении евангелие нашим священником, их певцы по-гречески. Началось богослужение. В церковь собралось множество народа, так что, несмотря на обширность соборного храма, в нем было очень тесно. Впереди стали по обычаю высшие представители нашего воинства: генералы, полковники, множество офицеров, за ними густая масса наших солдат. Но, к удивлению нашему, из местных жителей-греков к такому торжественному богослужению явилось не более десяти-пятнадцати стариков; зато на хорах, которые тянутся почти до самого алтаря, за густыми решетками блистали многочисленные огоньки. Это собрались местные женщины-гречанки, для которых собственно и устроены эти хоры, так как по восточным обычаям женщины не пользуются правом входить и становиться в самом храме в сообществе или соседстве мужчин. Когда наши певчие пропели один раз «Егда славнии ученицы», протосинкел предложил мне чрез переводчика, чтоб и в продолжение всего богослужения пели одни только наши певчие, но я на это не согласился, передав отцу протосинкелу, что такое продолжительное пение будет для одних наших певчих слишком обременительно и что для присутствующих во храме греков наше пение не понятно, а потому они могут быть этим недовольны. Он согласился. Стали продолжать: я прочел первое евангелие... Замолкли грустно-торжественные звуки нашего хора: «Слава долготерпению Твоему, Господи!». Протосинкел сделал после этого весьма продолжительную паузу, видимо для того, чтобы несколько парализовать впечатление, производимое прекрасными, мелодическими звуками нашего пения; потом, обратившись к предстоящим, он затянул громким, резким, гнусливым голосом: «Σοφία, συγγνώμη, να ακούσουμε το Ιερό Ευαγγέλιο. Ειρήνη σε όλους...» («Премудрость, прости, услышим святое евангелие. Мир всем...»). Запели их певцы... Кто не слыхал греческого пения, трудно рассказать, разъяснить, что это за пение. Приблизительное понятие об этом пении может себе составить разве тот, кто имел возможность побывать в моленных наших раскольников и послушать их гнусливого завывания. Но раскольники пред греками-певцами просто артисты. Для многих из наших, русских, в первый раз услыхавших в Чорлуской церкви настоящее греческое пение, и еще после пения нашего превосходного хора, контраст между этими двумя образцами церковных напевов был поистине неожиданный и поразительный — выходило что-то несовместное, диаметрально противоположное, друг друга исключающее... Недаром, значит, отец протосинкел предлагал, чтобы пели одни наши певчие... Но еще поразительнее обозначился контраст пения русского и греческого, когда начали петь антифоны... Что тут выделывали греки! Чтобы поддержать своих певцов-клирошан и все сослужившие нам священники-греки подтягивали из алтаря, но подтягивали во всю грудь, во весь голос, нисколько не прислушиваясь, так что на клиросе поют одно, а в алтаре — другое, и при этом каждый из поющих видимо старается перекричать и заглушить всех остальных. Во время чтения греческим священником пятого евангелия протосинкел обошел вокруг престола и остановился у большого запрестольного креста с резным изображением распятого Спасителя, к нему подошли еще два сослужащие иеромонаха, и когда читавший евангелие протяжно выговорил последние слова: «И сему задеша понести крест Его»,— иеромонахи подняли большой и очень тяжелый запрестольный крест и положили его на плечо протосинкела, затем взяли в руки кадильницы, зажженные свечи и с пением «Αγιος Ο Θεος» («Святый Боже») тихо двинулись из алтаря северными дверями, вышли во храм и остановились на самой средине его. Мы и все русские, присутствовавшие при этом, с напряженным любопытством смотрели на этот не существующий у нас церковный обряд. На средине храма нарочно для этого обряда сделано в полу глубокое отверстие, как бы выкопанная ямка, как раз по размеру нижнего конца запрестольного креста, в это отверстие протосинкел, при помощи иеромонахов, поставил крест, тотчас ему и всем сослужащим подали большие гвозди и молотки, нагнувшись к самому подножию креста они стали укреплять его, вбивая гвозди... Раздался по церкви стук молотков, около Креста Господня поднялась работа пригвождения, точь-в-точь как на Голгофе... Впечатление этого обряда поражающее! И мысль и чувство невольно переносятся к нагорным предместьям Иерусалима, между которыми возвышается действительная Голгофа; как будто видишь своими глазами Божественного Крестоносца, изнемогшего под бременем своей крестной ноши, и Симона Киринея, ему же задеша понести крест Его; как будто слышишь убийственный стук молотка, прибивающего ко Кресту Божественные длани и стопы нашего Искупителя. В то время как протосинкел со крестом на плече показывается из северных алтарных дверей, на клиросе начинают медленно петь известную стихиру: «Днесь Владыка твари и Господь славы на кресте пригвождается», а когда крест установлен и прибит уже на средине храма, певцы и все участвующие в совершении обряда поют: «Искупил ны eси от клятвы законные честною Твоею кровью, на кресте пригвоздився, копием прободая...» — после чего все священнослужащие, сделав честному Кресту земное поклонение, тихо удаляются в алтарь чрез царские двери. Но этим еще не совсем окончился трогательный обряд, называемый у греков обрядом несения и пригвождения креста Господня. Во время чтения девятого евангелия, начинающегося словами: «Стояху при кресте Иисусове мати Его и сестра матере Его», на сррдину храма выносятся из алтаря две запрестольные иконы: Матери Божией и Св. апостола Иоанна Богослова, и становятся на особо устроенных для этого аналоях по обеим сторонам водруженного там креста. В это время пред Распятием и этими иконами поставляются три огромные подсвечника, и ктитор церкви с помощью служителей ставит на них огромное количество свеч, заранее уже купленных усердствующими и порученных ему для поставления. Как только завидели наши солдаты эти подсвечники и свечи, сейчас же начали ставить и свои, так что освещение храма сделалось действительно блистающим, и нам передавали потом некоторые из наших офицеров, что из глубины храма, от западных дверей, вид Креста Господня, высоко подымающегося над головами всех предстоящих и так ярко освещенного, истинно поразителен!

По окончании богослужения страстей Господних мы обратились к протосинкелу с вопросом: как и в какое именно время завтра, т. е. в Великий Пяток, будем совершать вынос плащаницы? На это он ответил нам довольно сухо и нелюбезно, что завтра мы можем совершать это богослужение здесь, в соборе, когда нам угодно, а они будут служить у себя, в кладбищенской церкви, и тоже когда им угодно. Что же касается до субботней утрени, предупредительно прибавил он, то мы можем отслужить оную с вечера здесь, в соборе, а они будут служить ее утром, в 4 ч. пополуночи. С тем мы и разошлись. Видимо грекй остались недовольны нашим совместным богослужением, а протосинкел просто был сердит и поглядывал как-то свирепо. Вечерня Великого Пятка с выносом плащаницы назначена была, по соглашению с высшим военным начальством, в два часа пополудни; к этому времени мы все собрались в церковь и совершили богослужение соборне. Греков не было никого, кроме тех немногих стариков, которые присутствовали и вчера на богослужении страстей Господних. Стали расходиться — и только что наши солдаты приложились к плащанице и последний из них вышел из церкви, как начался снова благовест. Это нас удивило, мы приостановились. Не прошло и десяти минут, как в церковь спешно вошел протосинкел и с ним все иеромонахи, а вслед за ними со всех сторон, со всех улиц устремились в церковь женщины-гречанки со своими детьми, преимущественно девочками. Женщины были разряжены в самые праздничные костюмы, и каждая несла в руках букет живых цветов, а девочки сверх того имели еще венки на головах. Все это нас заинтересовало, и мы, увлекаясь понятным любопытством, остались в церкви, желая посмотреть, что будет. Прежде всего мы предположили то, что греки изменили свое намерение и решились служить не в кладбищенской церкви, действительно тесной, а здесь, в соборе, но предположение наше не оправдалось: богослужение никакого не было, и священники даже не заглянули в алтарь, а остановились почти у самых входных дверей, далеко за плащаницей. Отец протосинкел, не замечая нашего присутствия в церкви и любопытствующего наблюдения за ним, уселся на приготовленном для него месте у столика, на котором поставлен был письменный прибор и лежала довольно большая кучка каких-то бумажек. Прочие иеромонахи тоже разместились в разных частях церкви и также у столиков, заранее приготовленных ктитором, а один уселся даже на паперти при входе в церковь. Только что они разместились, сейчас же их окружили женщины более или менее густыми толпами. Женщины подходили к плащанице, крестились, клали на нее свои букеты и, не прикладываясь, отходили к столикам; дети — девочки — клали на плащаницу свои венки, так что чрез несколько минут на плащанице образовалась целая гора живых цветов. Служитель церковный снимал их в корзину и разносил по церкви, украшая ими различные иконы; то же делали и старики-греки, присутствовавшие при выносе плащаницы. Ничего не понимая, что пред нами происходит, мы послали за переводчиком, который, явясь чрез несколько минут, растолковал нам все... Оказалось, что у греков есть церковно-народный обычай поминовения усопших во время утрени Великой Субботы, для чего все присутствующие на этой утрени, в особенности женщины, вместе со священнослужащими, взяв плащаницу, отправляются с нею на городское кладбище и там совершают самое поминовение, причем, пояснил нам переводчик, сжигают там Иуду... «Какого Иуду?» — невольно в один голос спросили мы. «Предателя Господня»,— совершенно серьезно отвечал переводчик. Это последнее сообщение заинтересовало нас чрезвычайно, и мы сговорились непременно собраться в церковь к четырем часам пополуночи, чтобы посмотреть, как греки будут сожигать Иуду-предателя.

В назначенное время, около семи часов вечера, мы снова пришли в церковь для совершения субботней утрени и, к удивлению нашему, застали еще всех, и протосинкела, и его помощников, на прежних местах у столиков. Работа у них шла безостановочно. Так как в Чорлу нет приходской церкви и приходского священника, то все требоисправления для прихожан отправляют монахи; а приход большой, и прихожан очень много не только в городе, но и вблизь лежащих деревнях и чифтликах. Все эти прихожане, в лице своих женщин, по заведенному исстари обычаю непременно должны являться в церковь в Великую Пятницу для поминовения своих усопших родителей и братий. Таким образом, в этот день сходится и побывает в церкви более двух тысяч женщин, и все они непременно заносят своих усопших на особые записочки и за это платят монахам установленное вознаграждение. В прежние годы, по словам переводчика, стечение женщин в этот день бывало несравненно многочисленнее, и записывание усопших продолжалось целый день с раннего утра и до поздней ночи; теперь же война уменьшила количество прихожан, многие деревни и чифтлики совсем разорены, жители разбежались, и самый город много пострадал от военных действий, о чем свидетельствуют еще свежие развалины, особенно в турецкой части города.

Когда мы совершали богослужение субботней утрени и торжественно обносили плащаницу вокруг церкви, был тихий, теплый, прекрасный вечер; но когда мы поднялись в 4 ч. утра, на дворе уже моросил дождь, который, впрочем, все-таки не остановил нас; в страшной темноте, под дождем мы отправились в церковь — но каково же было наше огорчение и досада, когда мы никоим образом ни с какого боку не могли попасть в монастырскую ограду; все входы, все калитки были наглухо заперты, и на наше стучанье мы не добились ни гласа, ни послушания. Кругом царила мертвая тишина, и только дождь хлестал нас в наказание за наше праздное любопытство. Так мы и вернулись домой ни с чем, не умея объяснить себе, отчего у греков нет богослужения и зачем они отложили свой обычай сожигать Иуду?

В Великую Субботу, после божественной литургии к нам подошел обер-контролер нашего гренадерского корпуса и сказал: «Отцы, сегодня ночью я был нечаянным свидетелем чего-то непонятного, необыкновенного, что вы должны мне объяснить. Слушайте: вчера после нашего вечернего богослужения я зашел в корпусный штаб и пробыл там за полночь; часу во втором иду домой мимо квартиры начальника дивизии (недалеко от монастыря) и вдруг слышу доносящиеся до меня звуки греческого церковного пения. Я остановился, прислушался. Вижу, из-за угла поперечной улицы выходит целая процессия с фонарями, крестами и с плащаницей. Толпа женщин сопровождает шествие греческого духовенства, тихо двигающегося по улице... Несмотря на мелкий дождик, я под влиянием любопытства двинулся вместе с толпой; прошли несколько улиц, вышли за город по направлению к кладбищу; священники, прекратив пение, начали что-то громко читать, но до меня доносились только какие-то имена: Теодору, Теофилу, Василеос, Евстяфиу... Так подошли мы к самому кладбищу; вдруг, на одном конце кладбища ярко запылал какой-то столп, мы двинулись к нему и остановились как раз пред этим пылающим столпом. Священники продолжали читать имена, а женщины, наклоняясь к земле, хватали горсти грязи и с каким-то ожесточением бросали по направлению к горевшему столпу... Я протиснулся поближе к священникам, всматриваюсь пристально в горящий столп и к удивлению моему замечаю, что горит какое-то человекоподобное чучело. Так мы простояли тут пока чучело не сгорело дотла; священники все читали; женщины все бросали грязью, в чем особенно усердно помогали им уличные мальчишки, которые при этом еще кричали что-то самым неистовым образом. Я ничего не понимал, что творилось пред моими глазами и, к крайней моей досаде, ни с кем не мог заговорить, расспросить, разузнать, что все это значило? Не знаете ли хоть вы, что это такое творилось у греков?». Мы рассказали ему то, что сами слышали вчера от переводчика; но какое значение, какой смысл придают греки этому странному обычаю и давно ли, и везде ли у них он совершается — мы ничего этого не знаем, и сам переводчик наш, слушавший вместе с нами весь рассказ контролера и лукаво при этом улыбавшийся, отказался дать нам какие-либо объяснения, извиняясь неведением. Одно только стало нам теперь понятным, что греки перехитрили нас: нам сказали, что утреню начнут в четыре часа, а сами начали ее в двенадцать и к трем часам все покончили в полной уверенности, что мы ничего не увидим, ничего не узнаем... Значит, им почему-то не хотелось, чтобы мы это видели.

В тот же день, после обеда мы отправились с моим почтенным сожителем на базар, чтобы купить чего-нибудь к празднику. Но, увы, в этом пустынном и грязном Чорлу положительно ничего нельзя достать — даже говядина была в это время отвратительная. О куличах, индейках, окороках и поросятах нечего было и думать. Купили мы вина, портеру, апельсинов, две черствые якобы французские булки, три копченые языка, масла, сыру и две банки какого-то варенья — вот и все...

Наступил пасхальный вечер — тот вечер, которого каждый русский человек, кто бы он ни был, а особенно семьянин, целый год ожидает с таким нетерпением... Пробило одиннадцать... С невыразимо-тоскливым, гнетущим чувством вышел я из своей квартиры... На улице — ни души, тишина невозмутимая, темнота непроглядная — даже жутко стало... Долго я брел до церкви и что передумал, перечувствовал на этом скорбном пути — лучше не спрашивайте...

Греки убрали церковь гирляндами из лавровых ветвей и осветили великолепно. Сослужил нам один отец протосинкел и читал евангелие на литургии по-арабски; я читал по-славянски, другой наш священник — по-русски, третий — по-болгарски, четвертый — по-гречески; пели одни наши певчие и греки не вмешивались, хотя мы и предлагали им показать еще раз их искусство...

Пока мы были в церкви, мы сознавали величайшее, всерадостнейшее торжество всего христианства — Пасху и духовно восторгались. Но когда пришли домой, никакими словами нельзя выразить, что мы тут почувствовали... Во дворе нашей квартиры я первого встретил повара — обнялись, похристосовались, потом — кучера нашего и с ним то же самое, потом денщиков — похристосовались; вхожу в нашу комнату — пустота и тишина невозмутимая. Не хотелось как-то верить, что кроме повара и денщиков никого больше не увидишь, ни с кем еще не похристосуешься... Проснулся я в десять часов, гляжу — мой измученный сожитель лежит на своей кровати в полном мундире и с орденом на шее. На средине комнаты накрыт стол, и на нем наши скромные покупки. Пришли наши певчие, пропели, поздравили, похристосовались; я пригласил их идти вместе со мною в лазарет. О, как же утешил меня Господь среди наших недугующих, страждущих и обремененных! Не умею описать той скорбной радости, тех слез умиления, с которыми повсюду встречали нас, когда мы входили в палатки и дома с громким пением: «Христос воскресе!». Никогда не забуду одного случая: входим мы в небольшую комнату, где лежали одни только наши многострадальные фельдшера — эти истинные, но не вполне признанные доселе ратоборцы-труженики минувшей войны — слева, у самой двери, на полу лежит фельдшер Ладанов в сильнейшем периоде возвратного тифа: у него постоянный бред, и мне врачи наши сообщили уже, что нет никакой надежды на его выздоровление. В ту минуту, когда мы переступили порог и громко запели: «Христос воскресе»,— Ладанов быстро поднялся на своем убогом ложе, устремив на нас широко раскрытые, докрасна распаленные глаза свои, прислушался, и, вдруг зарыдав, начал сколько было силы подпевать из наболевшей груди: «Христос воскресе!».

Из лазарета мы перешли в полковой околоток, размещенный в трех домах... Не спрашивайте, какая была обстановка в этом несчастном околотке,— и теперь даже страшно вспоминать и не дай Бог никому этого видеть... С невыразимо отрадными слезами радости и умиления встречали нас везде; многие из болящих, обращаясь ко мне с благодарными слезами на глазах, простодушно заявляли, что теперь и у них праздник, что я сделал им праздник... Заходили мы и к болящим врачам нашим, и к офицерам, везде радость неподдельная, сердечная — удовольствие высокое... Да, наша Пасха есть величайшее, ничем не заменимое утешение в скорби...

Греки праздновали Пасху по-своему. Пасхальная утреня и литургия не составляют у них самого, так сказать, центра празднества; к этим богослужениям ходят одни только женщины и то в самых обыкновенных, почти будничных костюмах. Все утро и день проходят обыкновенно, ни малейшего движения по улицам, и, если бы наше начальство не воспретило, греки наверно открыли бы свои лавочки. Но все это только до вечерни... Пасхальная вечерня составляет у них самую суть празднества и совершается особенно торжественно. Но тут опять непонятная для нас особенность народно-церковных обычаев: к этой вечерни являются исключительно одни мужчины в самых изысканных праздничных одеждах, и, кажется, это в целом году единственное богослужение, на которое обязаны являться мужчины-греки... Служил вечерню отец протосинкел со всеми пятью иеромонахами. Во время пения великого прокимна: «Кто Бог велий, яко Бог наш»,— на колокольне звонили в единственный колокол (пуда в два), а во время чтения Евангелия ударяли медленно, с большими паузами. Все торжество богослужения сосредоточивается на чтении Евангелия: протосинкел читал в царских дверях лицом к народу; второй священник — за амвоном, лицом к протосинкелу; третий — на средине храма, лицом на запад; четвертый — у западных дверей, лицом на восток; пятый — на паперти, на запад; шестой — на дворе, лицом на восток. Чтение Евангелия продолжалось более часа. Читали все на разных языках: на сирохалдейском, арабском, персидском, турецком, греческом и славянском. У греков есть особые книжки пасхальной вечерни, и цена этих книжек соответствует тому, на скольких языках помещено в них вечернее Евангелие. Переводчик говорил нам, что есть книжки с двадцатью разноязычными текстами. Слова всех текстов напечатаны греческими буквами, так что и незнающий языка может читать. Не знаем, как это выходит на других языках, но по-славянски вышло очень плохо и почти совершенно непонятно; звуки, например, ч, ш, щ, ы или вовсе не выговаривались, или произносились с каким-то гортанным придыханием...

После вечерни началось христосованье, а по выходе из церкви сейчас же стали составляться на улицах народные кружки и танцы. Принесли из домов гармоники, небольшие шарманки, торбаны и начали публично, или вернее, улично веселиться, но опять-таки одни мужчины. Такие кружки подгулявших греков можно было видеть на всех улицах в первые дни праздника и непременно пред вечером, после вечерни. К чести греков, должно сказать, что за эти дни мы не встретили между ними ни одного пьяного до положения риз. Веселье их очень скромно, сдержанно: ходят кружком, взявшись за руки, один играет на каком-нибудь инструменте, а все прочие, составляющие кружок, подплясывают в такт музыке с разными кривляньями и пантомимами, и в таком виде переходят из улицы в улицу. Звуки музыки вызывают любопытных, и у всех ворот и окон появляются зрители, преимущественно женщины; таким образом, публичное гулянье мужчин происходит, так сказать, под непосредственным контролем женских глаз и, может быть, по этому самому оно никогда не принимает каких-либо уродливо-безобразных форм, так как женщины и у греков, как и у болгар, пользуются огромным влиянием на мужчин и пользуются от них глубоким уважением. И нынешние греческие женщины, к чести их сказать, во многом напоминают древних спартанок: они строги, честны и очень требовательны.

Не так и тоже по-своему праздновал я, и веселились наши землячки. Русская широкая натура и народные нравы и вкусы и тут выразились весьма рельефно... Но осуждать их трудно и едва ли было бы справедливо: встречать и проводить великий день Пасхи на чужбине, не в своей семье и при тех исключительных условиях и обстоятельствах, в каких мы все находились, тоскливо и больно... Кто не испытал на себе этого тяжелого положения, тот и не может верно оценить всего, не может, поэтому и не должен поднимать камень и бросать им в своих ближних.

<< Назад   Вперёд>>