Развлечения
   Мы поймем смысл всех людских занятий, если вникнем в суть развлечений.

Б. Паскаль






   Отдохнув после трудового дня, Москва любит повеселиться, – делился наблюдениями в 1901 году А. А. Осипов, автор очерков о ночной жизни города. – Все эти деловые люди, купцы, мануфактуристы, банкиры и биржевики, у которых днем вы не увидите и тени улыбки на лице, с наступлением вечера становятся совершенно иными. Одевшись в летние костюмы, раскинувшись в своих колясках, несутся они коротать вечер…»

   Сто лет назад просмотр очередного телесериала еще не приковывал москвичей к диванам (в ту пору такую форму досуга не могли вообразить даже самые смелые писатели-фантасты), поэтому обыватели каждый вечер искали развлечений за пределами своих жилищ. Провести весело свободные часы считалось нормой жизни. Те, кому это не удавалось из-за необходимости трудиться ради дополнительного заработка – мелкие служащие, приват-доценты, учителя, – вызывали снисходительное сочувствие.

   Существовала и другая категория – люди, посвящавшие все свое время исключительно развлечениям. Богатые бездельники, окруженные прихлебателями и женщинами «полусвета» («демимоденками», как тогда говорили), представители художественной богемы составляли так называемую «веселящуюся Москву». Одни из них мелькали подобно метеорам: спустив за короткое время свои и чужие деньги, они либо садились на скамью подсудимых, либо кончали жизнь самоубийством. Другим удавалось прожить долгий век.

   Среди них были довольно разные люди: начиная от Н. П. Рябушинского («Николаши», как его звали в свете), растратившего свою долю огромного семейного состояния еще до Первой мировой войны, до некоего Ивана Ивановича Емельянова, который «подобно птицам небесным не сеял, не жал», но всю жизнь провел за столиками фешенебельных ресторанов и на трибуне ипподрома.

   Емельянов-отец владел текстильной фабрикой и на Парижской выставке за свою продукцию получил золотую медаль. Сын же прославился тем, что под прозвищем Ванька Белые Усы был известен «всей Москве» и мог организовать застолье на самый придирчивый вкус, а из купеческого «облома» за короткий срок сделать светского человека. О встрече с ним после революции возле закрытого ресторана «Яръ» поведал В. А. Гиляровский в рассказе «Фогобал».

   Ядро «веселящейся Москвы» составляла «золотая молодежь». В большом газетном обзоре «Москва в 1914 году» о ней говорилось следующее:

   «…Среди махровых цветов московской жизни не последнее место занимают родные братья фонвизинского Митрофанушки, современные недоросли. Но прежний тип недоросля из дворян подвергся уже коренному изменению.

   Во-первых, в наш демократический век недоросль стал всесословным, а во-вторых, он теперь горд и величает себя: – Я – представитель «золотой молодежи». Повинуясь веку, Митрофанушка XX века стал образованнее своего прототипа. Он уже не уповает только на извозчиков, а понимает кое-что и в географии. Особенно хорошо знает Европу. Недурно считает и имеет приличный почерк – настолько приличный, что экспертам в окружном суде приходится иногда немало стараться, чтобы установить подлог.

   «Как денди лондонский одет». Современный недоросль отличается, впрочем, от остальных молодых людей не костюмом. Особый отпечаток носят его лицо, прическа и манеры.

   Безбородое лицо с коротко подстриженными, по-американски, усами, прямой пробор и сзади подбритая шея, подозрительная яркость губ, слегка подведенные глаза, общая противная развязность и наглый взор.

   Чем и как живут эти шикарные люди?

   – Кто ты, прелестное дитя?

   Наша современность выработала ироническое правило вежливости:

   – Не спрашивай у женщины, сколько ей лет, и у молодого человека, чем он живет…

   Действительно, тот образ жизни, который ведет золотая молодежь, стоит очень и очень больших денег. В балете, на премьере, в дорогом ресторане, на вернисаже выставки, на бегах – везде и всюду в первых рядах, на видных местах можно увидеть целый выводок митрофанушек разных возрастов и положений.

   Они судят одинаково с неподражаемой грацией и легкостью о стальном носке Гельцер, о картине Коровина, о шансах Бревбоя и т. д.

   Один старый москвич, наслушавшийся показаний на Степановском процессе, говорил с ужасом о московских современных митрофанушках:

   – Боже! Ведь это же настоящие апаши…

   Откуда же черпают средства «милые» молодые люди?

   Бега, скачки, клубы и женщины служат главнейшим источником их дохода. Каждый недоросль прекрасно осведомлен о закулисной жизни конюшен и свой человек среди наездников и жокеев… «Верная лошадка» дает довольно приличный доход, а вечером «денди» отважно понтирует в каком-нибудь захудалом клубе. Ночь – в загородном кабаке или в шантане, где Митрофанушка свой человек.

   – Лови минуты наслаждения…

   А если завтра «верная лошадка» провалит или «обожаемая» откроет свой кошелек другому, случится ли еще какое-нибудь горе в том же роде, то можно подмахнуть чужую фамилию под «по сему моему повинен и заплатит»…

   И Митрофанушка пользуется жизнью вовсю, пока не прозвучит в Митрофаньевском зале бесстрастный вопрос председателя:

   – Подсудимый, признаете ли вы себя виновным в том, что…»

   В силу стремлений «золотой молодежи» любыми путями подняться над «серостью обыденного бытия», ее представителей можно было встретить в самых необычных местах. Одно время «молодых людей с бритыми затылками» по утрам можно было увидеть на бойнях – среди них модным считалось пить свежую кровь.

   Нравы, царившие среди «веселящейся Москвы», описала в мемуарах «Флирт с жизнью» Н. Я. Серпинская. Примером типичного поведения «прожигателей жизни» могут служить чудачества «бывшего нижегородского богача» Федьки Ненюкова:

   «Федька – плюгавенький блондин в пенсне, не идущем к типу савраса[125], разыгрываемого им. Когда-то давно, до революции 1905 года, «занимался революцией», сидел в тюрьме, считал себя чуть ли не социал-демократом. В это время его мать, с которой он ссорился, не получая от нее ни копейки, умерла без завещания. Свалившийся на Федьку миллион сбил с него всякую «революционность». Быстро освободился он из тюрьмы, преподнеся в презент сотенные бриллианты содержанке градоначальника – цыганской певице Зориной и совершенно преобразился. Завел цилиндр, наемного лихача, штат прихлебателей, меблированную квартиру в Москве на Страстном бульваре, превратившуюся в настоящий «штаб золотой молодежи». […]



   Стены шикарных кабаков запечатлели незаписанные легенды их десятилетней кутильной эпопеи.

   В трескучий январский мороз в три часа ночи Федька среди цыганского хора умолял на коленях о любви непреклонную певицу Настьку: «Ну, на все готов, ну – жизнь отдам!» – «Ах, Феденька, вот что: хочу я спеть „под душистою веткой сирени“, а сирени-то и нет – одни пальмы. Пусть бы сирень зацвела – я бы полюбила тебя!» – «Сирень – это самые пустяки – через час зацветет!» Он послал на квартиру к Ноеву – владельцу лучшего цветочного магазина на Петровке – автомобиль с двумя яровскими лакеями, снабженными Федькиной визитной карточкой и набитыми бумажниками. Они, ворвавшись почти насильно в дом Ноева, разбудили хозяина, получили ключи от магазина и, выбрав две кадки цветущей белой сирени, благополучно доставили ее, закутанную в войлок и рогожи. В четыре часа утра Настька, благосклонно улыбаясь лежащему у ее ног Ненюкову, пела под гитару со всем хором «Под душистою веткой сирени…».

   Так же они, только самолично выбирая, как-то ночью покупали полную обстановку в мебельном магазине Балакирева для меблировки квартиры какого-то нового Федькина «увлечения». Все были так пьяны, что, когда проснулись днем на вновь купленных дубовых кроватях, никак не могли понять, каким образом мебель очутилась в квартире»[126].

   Главенствующее положение среди «мест отдохновения» в Москве занимал театр. «Сядьте в московский трамвай – вагон наполнен театральными разговорами, – писал в 1914 году журналист Н. Н. Вильде. – Мы заполнены театром всех видов и направлений. Panem et circenses![127] Только мы жаждем не дарового хлеба и зрелищ, как римская толпа, а оплачиваем их дорогой ценой».

   В дореволюционные годы в Москве действовали два «Императорских» театра (то есть финансируемых из казны и управляемых чиновниками): Большой и Малый, а также несколько частных. Они начинали работу в конце августа, а завершали в апреле. В течение первой, четвертой и седьмой недель Великого поста театры представлений не давали, так как закон запрещал русским труппам показывать спектакли в это время. Разрешались к публичному исполнению духовные песнопения и драма религиозного содержания «Царь Иудейский», автором которой был великий князь Константин Константинович.

   Вместо русских актеров на сцены выходили иностранные гастролеры, поэтому выражение «постная итальянская опера» следует понимать в прямом смысле: выступление итальянских артистов во время поста.

   О репертуаре московских театров в 1901 году шутливо писал журнал «Искры»: «В Большом и Малом – археология, в Новом – ничего нового. У Станиславского с Немировичем – декаденщина; в Частной опере, сказывали, точно – поют. Интернациональный театр – один скрежет зубовный».

   Более конкретно о пьесах, пользовавшихся популярностью среди московской публики в 1910-е годы, поведал в мемуарах литератор и театральный деятель И. И. Шнейдер: «В театрах Сабурова давали фарсы с обязательным раздеванием и беготней в одном нижнем белье по сцене. Со сцены не сходили „Тетка Чарлея“ и „Хорошо сшитый фрак“. У Незлобина шла сексуальная пьеса Осипа Дымова „Ню“ и делали полные сборы „Псиша“ Юрия Беляева и „Орленок“ Ростана, где в роли герцога Рейхштадского выступал актер Лихачев, ставший фаворитом обывательской Москвы.

   – Куда? – кричал денди, встретив на Кузнецком приятеля.

   – «Мне двадцать лет, и ждет меня»… корова!.. – отвечал приятель, подражая Лихачеву, пародируя ростановскую реплику и спеша на свидание»[128].

   Конечно, не стоит забывать, что на этот период приходился расцвет Московского художественного театра, в Большом потрясали своим искусством Ф. И. Шаляпин, Л. В. Собинов, А. В. Нежданова и многие другие замечательные артисты. Однако мы позволим себе оставить в стороне разбор художественного содержания спектаклей того времени – на эту тему существуют специальные работы искусствоведов, – а сосредоточимся на рассмотрении роли театра в бытовой стороне жизни Москвы. Тем более что театральный сезон был одним из основных в жизненном цикле города.

   Первым открывал зрителям двери театр Ф. А. Корша. В 1901 году он начал сезон премьерой спектакля «Генеральша Матрена». Вот оставленное современником описание некоторых бытовых сцен, связанных с этим событием:

   «– Видишь вывеску, – говорит какой-то кругленький господин в енотовой шубе и в бобровой шапке, указывая приятелю на аншлаг.

   – Какую вывеску?

   – А вон у кассы-то… «Билеты все проданы» – обозначено тут. Хорошо торгует Федор Адамович, без убытка, можно сказать.

   – Да, торгует за первый сорт!

   – То-то и есть… Хорошо, что предварительно билеты взяли, а то и не попали бы сегодня. А все я… Я знаю, как тут торговля идет, ну и запасся. В среду еще взял, вот оно и весело… А каково вот этим, которые оглобли назад должны ворочать! Скучно, поди!.. Одевался человек, послеобеденный сон свой не вовремя прервал, чаю дома не пил, ехал, может, из Рогожской или с Разгуляя откуда-нибудь, и вдруг – такой афронт неприятный…

   Таких очень много. Иной разлетится к кассе и, увидав аншлаг, даже ахнет. Аншлаг, впрочем, его не останавливает, и он протискивается к кассе, где продают билеты на следующий день.

   – Никаких билетов нет сегодня?

   Утомленный кассир молча показывает на аншлаг.

   – Может, какой-нибудь есть, хоть один?..

   Кассир только плечами пожимает.

   – А вы поищите, милостивый государь!.. Может, какой и найдется. Бывает, что захворает человек, либо какая-нибудь домашняя история выйдет, ну и вернет билет…

   Кассир хранит гробовое молчание.

   – Так ничего нет?

   – Да ничего нет, ничего! – с тоскою восклицает кассир, которого терзают подобными вопросами с утра до позднего вечера».

   Аншлаг больно ударил и по любителям посещать спектакли на дармовщину. Упомянутый выше Ванька Белые Усы жаловался приятелям: «Намедни зашел к Коршу, так принужден был в проходе стоять, так как не только дарового места не было, а и за деньги не нашлось ни одного свободного… Я ведь в театры за вход никогда не плачу, у меня и антрепренеры приятели, и кассиры, и капельдинеры даже, и контрамарки не беру, а так вхожу и сажусь, где свободное место…»

   Москвичи, не имевшие столь обширных знакомств в театральном мире, поступали обычным порядком – покупали билеты. Чтобы попасть, например, на спектакль Большого театра, очередь в кассу традиционно приходилось занимать задолго до рассвета. Тем, кому не хотелось тратить время на многочасовое ожидание, всегда были готовы прийти на помощь «барышники» – спекулянты билетами.

   В начале XX столетия билетами за двойную цену торговали «красные шапки» – рассыльные, дежурившие возле театрального подъезда. Современник отмечал, что возле Художественного театра «барышников» не было, поскольку подпольная торговля билетами была сосредоточена в находившейся рядом овощной лавке. Со временем в Москве появились профессиональные «барышники», которых называли «якупчиками» и «жужжалками». В 1914 году газета «Голос Москвы» писала о них:

   «“Якупчики” – аристократия барышников. Они так называются по имени главного барышника.

   «Жужжалки» – парии. Это те несчастные, которые дрогнут на морозе день и ночь и с таинственным видом предлагают проходящим мимо театра:

   – Вам билетик на сегодня? Или на бенефис?

   Они же стоят в очереди у кассы. Если тот, которому предлагают, враг барышничества и вздумает позвать городового, чтобы отправить предлагавшего в участок, то из этого ровно ничего не выйдет: при обыске у «жужжалки» никаких билетов не найдут.

   Если же проходящий пожелает получить билет, то «жужжалка» ведет его в Охотный Ряд или куда-нибудь под ворота и просит ждать, а сам бежит в трактир «Лондон» и вызывает оттуда «якупчика», приводит его под ворота, где и происходит продажа билета.

   «Якупчик», наживший сумму на продаже билета, дает несколько копеек за комиссию «жужжалке», который только этими грошами и питается.

   «Барышников» в Москве более ста. Они почти все известны полиции, которая, впрочем, ограничивается только составлением протоколов, передающихся мировому судье Лубянского участка. Судья их штрафует крупно, но «барышникам» штрафы нипочем:

   – Недорого! – говорят и платят штрафы с огромных барышей.

   «Жужжалки» отсиживают, но они попадаются редко.

   Недавно судили одного из крупных «барышников» за оскорбление городового на посту. Мировой судья приговорил его к штрафу в 20 рублей. «Барышник» тут же вынул толстый бумажник и спросил судью:

   – Позволите уплатить сейчас?

   Но судья не принял штрафа, пока приговор не войдет в законную силу. А к этому времени «якупчик» наторгует сотни рублей и приготовит новый штраф.

   Так благоденствуют в Москве театральные «барышники»».

   Несколько раз власти пытались пресечь спекуляцию театральными билетами. В 1910 году с этой целью были привлечены агенты сыскной полиции. После трех месяцев наблюдений они выявили всех «барышников» (около 50 человек) и вскрыли их систему конспирации. Полученные сведения позволили полиции арестовать главаря спекулянтов – «клинско-го мещанина» Ш. У. Якубчика, носившего кличку Король и считавшего себя абсолютно неуязвимым. Во время обыска у него на квартире были обнаружены бумаги, из которых стало известно, что месячный доход главного «барышника» достигал порой свыше полутора тысяч рублей, а в год он «зарабатывал» 10–15 тысяч.

   На суде выяснилось, что некоторые соратники Якубчика «кормились» возле касс Большого театра не один десяток лет. Кто-то из них уже по два, по три раза представал перед мировым судьей, но отделывался штрафами от 15 до 45 рублей. «Жужжалкам», не имевшим средств для уплаты штрафов, приходилось отбывать арест. Посадку «в казенный дом» они оттягивали всеми правдами и неправдами до лета – до окончания театрального сезона.

   Несмотря на операцию, блестяще проведенную сыскной полицией, спекулянты продолжали свое малопочтенное, но доходное занятие. Об этом свидетельствует приказ градоначальника Адрианова, изданный в начале 1914 года. Чтобы не допускать барышничества, приставу 3-го участка Тверской части предписывалось «назначать на дежурство под колонны Большого театра ежедневно отличенных наибольшим доверием начальства городовых 1-го разряда».

   По старой московской традиции выход в театр, кроме желания насладиться зрелищем, был связан со стремлением «себя показать». Появление на людях позволяло дамам блеснуть новыми туалетами и драгоценностями, при этом любое отступление от общепринятых норм подвергалось осуждению. Городской хроникер как-то отметил забавный случай, произошедший в Большом театре: «декаденствующая дама» появилась на людях в платье с громадными вырезами спереди и сзади, напудренная «во вкусе маркиз Людовика XV», да еще в парике соломенно-желтого цвета. «За бедной дамой ходили буквально как за белым слоном, – сообщал репортер, – забегали вперед, заглядывали, фыркали чуть не в лицо…»

   Описание публики, столетие назад собравшейся на премьеру в Интернациональном театре, оставил нам фельетонист газеты «Русское слово»:

   «Налицо, конечно, „вся Москва“…

   Правильнее: сливки «всей Москвы», fine fleur[129] «всей Москвы»: лорд Косорылов с Маросейки, мистер Персиков, эсквайр, с Тверской-Ямской, лэди Белотелова с Таганки, баронет Попрыгунчиков-fils[130] с Воздвиженки… et cetera et cetera…[131]

   В бельэтаже – обычный «цветник»: дамские туалеты способны помрачить рассудок обыкновенного смертного, бриллианты, «доводящие ум до восторга», – ослепить своим блеском…

   В партере – «фрачная» молодежь, краса и гордость Белокаменной, в амфитеатре – пиджачная интеллигенция…

   И так из года в год – каждый сезон! […]

   В антракте – «causerie mondaine»[132].

   – Знаете ли, эти нюансы… неуловимые нюансы, – тянет баронет Попрыгунчиков-fils, соблазнительно изгибая торс перед миссис Персиковой, – чисто парижская манера оттенять эти неуловимые нюансы… Когда я был в Париже… Chez nous a Paris… так вот, в «Moulin rouge»…

   – О! Это несомненно! Манера играть – это… это… – говорит миссис Персикова и думает: «А все же до итальянца тебе далеко – не тот коленкор, как ни изгибайся»».

   Стоить упомянуть, что столетие назад как буфеты, так и гардеробные театров находились в аренде у частных лиц. Сдать на хранение верхнюю одежду стоило 20 копеек. Буфеты также отличались высокими ценами.

   В своих мемуарах Н. А. Варенцов упоминал о знакомом купце-миллионере, который предпочитал в театр приносить яблоки с собой, а не платить за них втридорога.

   Феерическим зрелищем был разъезд зрителей после окончания спектакля. Чтобы хоть как-то упорядочить мешанину из экипажей и автомобилей возле выхода из театра, каждый раз назначали специальный наряд полиции во главе с офицером. Здесь же дежурили специальные посыльные, которые за небольшое вознаграждение разыскивали нужный экипаж и передавали кучеру приказ хозяев «подавать» к подъезду.

   Блюстителям порядка, дежурившим возле Большого и Малого театров, заодно было приказано следить за тем, чтобы возле подъездов находились торговцы афишами, имевшие фуражки и бляхи с надписью: «афишер типографии Императорских московских театров». «Зазывал» в другие театры полагалось «привлекать к законной ответственности».

   Забота о привлечении зрителей, особенно в частных театрах, существовавших как коммерческие предприятия, заставляла антрепренеров как можно чаще обновлять репертуар. Так, в театре Корша премьеры происходили каждую неделю. Если пьеса пользовалась успехом у зрителей, ее оставляли в репертуаре, если проваливалась, быстро заменяли новой. Театральные спектакли, поставленные на поток, сто лет назад породили явление, отмеченное Н. Вильде:

   «Безголосых и безъязычных с аттестациями актеров развилось невероятное количество на этой расширившейся „театральной площади“; драматурги и композиторы почти совершено разучились трогать сердце, они стали заботиться только о возбуждении любопытства, часто самого грубого, вроде того большого дивана в пьесе Арцыбашева, который служит таким притяжением публики, и таких разговоров в этой же пьесе, которые было бы стыдно произносить актрисам былых времен и которые, кажется, уже не стесняют современных. Слово „страсть“, которое от начала театра играло такую же роль в трагедиях, драмах, заменилось словом „похоть“, и слова „я вас люблю“ заменились словами „я вас хочу“. В туалетах стал преобладать газ, прикрывающий дам, как будто еще не вышедших из ванной комнаты.

   Очень выросло искусство организации театральных успехов. Поначалу еще бывали ошибки. В одном оперном театре стали вызывать драматических актеров, а в драматическом – примадонну и тенора. Но это еще были только дебюты клакеров. Теперь все благоустроилось в этой области. Сцена стала заполняться цветами. Причем корзины цветов подносятся на глазах публики даже актрисам, лепечущим «папу-маму»».

   Уж если даже посредственности обретали своих поклонников, то что говорить об истинных талантах. Например, Шаляпина и Собинова осаждали целые группы экзальтированных поклонниц. Их споры о достоинствах кумиров нередко заканчивались, на потеху публике, настоящими потасовками. Литературовед К. Г. Локс вспоминал, как ему пришлось какое-то время пожить в семействе ярых «собинисток»:

   «Вся столовая была заставлена, увешана портретами, открытками, изображениями, фотографиями великого тенора. На одной, стоявшей особо на жирандоли, виднелся автограф. Возле этой фотографии всегда стоял букет цветов. Началось несказанное существование. Я знал о Собинове все, чего он даже сам не знал о себе. Мне было известно, когда он принимает слабительное и каким шарфом закутывает горло. Но привычка делает свое дело. Скоро Собинов казался мне членом семьи, и я внимал рассказам о нем, как чему-то неизбежному, неотвратимому и роковому»[133].

   Особое место среди «храмов искусства» занимал театр Шарля Омона, считавшийся в начале прошлого столетия весьма специфической московской достопримечательностью. Омон (подлинная фамилия Саломон), француз алжирского происхождения с темным прошлым, появился в Москве в 1891 году. Устроенные им во время французской выставки представления имели успех, и он открыл постоянный театр в Камергерском переулке.

   «Театр в Камергерском не раз менял названия: театр Омона, „Зимний театр Буфф“, театр „Водевиль-концерт“, – писала Е. Д. Уварова в монографии, посвященной истории российской эстрады. – В зрительном зале шли и спектакли, и дивертисментные программы с семи часов вечера до 11 часов 30 минут; ресторан с концертной программой и кабинеты работали до четырех часов утра. Вечер состоял из трех частей: злободневного обозрения, водевиля или оперетты; дивертисмента преимущественно с заграничными номерами; ресторана. Артистки не имели права уходить раньше четырех и по приглашению метрдотеля обязаны подниматься в ресторан и кабинеты. Среди посетителей, в основном, купечество, „именитое и замоскворецкое“, военные из Петербурга и провинции, адвокаты, артисты, художники…»[134]

   Омон платил артистам хорошие деньги (например, молодой балетмейстер Ф. Л. Нежинский получал 1000 руб. в месяц), но требовал взамен неукоснительного выполнения установленных им правил. Нарушителей наказывал серьезными штрафами. Приведенные Е. Д. Уваровой сведения позволяют сделать вывод, что представления в театре Омона отличались прекрасным подбором исполнителей как иностранных, так и российских, и проходили на высоком профессиональном уровне.

   Однако следует отметить, что, по свидетельствам современников, в заведение пресловутого француза публику, в большинстве своем, привлекала возможность увидеть номера «каскадного жанра» в исполнении танцовщиц, затянутых в трико. Не меньшим успехом пользовались песенки и куплеты фривольного содержания. Достаточно сказать, что именно Омон первым попотчевал москвичей «танцем живота», публичная демонстрация которого была сразу же запрещена полицией. Впрочем, в отдельных кабинетах по заказам «гурманов» его все же исполняли.

   Своеобразную атмосферу, царившую в «театре» Омона, описал в 1900 году фельетонист газеты «Русское слово»:

   «Длинная душная зала. Облака табачного дыма и крепкий запах винного перегара. Шум, гам, крики… Инде[135] скандалы, инде мордобития, масса пьяных «кавалеров» и туча «этих дам» – вот вам первое впечатление «театра» господина Омона!

   Называется «заведение» – театром Фарс, и действительно, для «сокрытия следов преступления» здесь даются на сцене скабрезные фарсы, но это только вначале.

   После третьего акта начинается особое представление!

   При благосклонном участии публики и милых, но погибших созданий…

   Буфет – эта альфа и омега «театра», – торгует на диво! Наглотавшись вдоволь спирта, с возбужденными, красными лицами, с животным выражением в глазах сидит эта публика и с жадностью слушает необыкновенно сальные куплеты, которые ей докладывает со сцены какой-то тощий, черномазый жидок…

   Сального жидка сменяет полуголая женщина, за ней другая, третья – целый ряд… На всех языках здесь поется и докладывается то, что шевелит в человеке дурные страсти, разжигает его похоть…

   Это – концертное отделение.

   Оглянитесь, посмотрите – сколько здесь юношей среди этой публики; молодые, безусые лица, но истомленные, бледные, с явной печатью порока…

   Это – завсегдатаи, «обомоновшиеся» молодые люди!

   Здесь же масса женщин… Не будем лучше говорить об этих несчастных – я не хочу намеренно сгущать краски…

   Третий час ночи.

   «Торговля» в полном разгаре… Общая зала с бесконечными столиками – это Бедлам!

   Тощие звуки дамского оркестра тонут в хаосе звуков – пьяных криков, ругани… В воздухе висит такой букет винного перегара, что трезвый человек может запьянеть от одного этого воздуха…

   И здесь опять женщины – они сидят за столами, группами ходят между ними, загораживают вам дорогу в проходах…

   Но главная торговля наверху – там кабинеты…

   Не буду смущать воображение читателя тем, что делается в этих кабинетах…

   Немало здесь прожжено растраченных денег, немало вспрыснуто преступных сделок…

   Стены этих кабинетов пропитаны позором, развратом и…

   Здесь все позволено – давай только денег, больше денег!

* * *
   И здесь замечаются прямо-таки странные вещи: например, еще недавно накануне праздников закрыты были все театры – нельзя было наслаждаться облагораживающим душу зрелищем в это время… «Театр» господина Омона – всегда открыт…



   В церквах еще не кончилась всенощная, а здесь уже культивируется разврат в полной мере…»

   В качестве меры борьбы с гнездом порока автор фельетона предложил по примеру известного рода заведений удалить этот «театр» за пределы города. В ответ Омон выступил с резким опровержением, хотел даже подавать в суд, но до этого как-то не дошло. А год спустя ему пришлось прочесть о себе в прессе такие строки:

 

Как Репетилов, он неизлечим, хоть брось!

С приличием, с искусством вечно врозь;

В буфетах – шум, на сцене – сало…

Не будь его, – в Москве бы потишало.

 

   Об особой атмосфере «театра» Омона, о ее пагубном воздействии на неокрепшую молодую душу П. Иванов писал в книге «Студенты в Москве». Герой одного из очерков в поисках радости стал частенько захаживать к Омону, познакомился с певичками, научился кутить и в результате, забыв обо всех науках, превратился в простого прожигателя жизни:



   «Дело началось с пустяков. Зашел как-то товарищ и предложил для разнообразия отправиться к Омону. Кстати, у Омона любезно предлагались студентам билеты, оставшиеся непроданными…

   Роскошные женщины со всего света, – несравненные красавицы, их ослепительные туалеты, свободные телодвижения очень подействовали на впечатлительного Вознесенского… Он с товарищем остались после представления ужинать в общей зале. Рядом за столиком сидела испанка la belle Алейта; она два раза метнула в Вознесенского большими, черными, искрометными глазами… Нервно вздрагивал венгерский оркестр… Сновали хорошенькие женщины с возбужденными лицами, в ярких костюмах; слышался задорный, веселый смех… Они пили вино… И все это было так хорошо и увлекательно, что приятели незаметно просидели до 4 часов, то есть до закрытия ресторана. […]

   Дома, в меблированных комнатах было так скучно, угрюмые стены давили, лампа горела тускло. А там… ослепительный свет, музыка, женщины…»

   В противовес всем этим свидетельствам балерина Н. В. Труханова, начавшая путь в искусство в театре Омона, характеризовала его как место, где в труппе царили патриархальные, семейные нравы. Видимо благодаря этой благостной атмосфере шестнадцатилетней красавице, только начинавшей артистическую карьеру, Ш. Омон с ходу предложил контракт на 500 рублей в месяц, а его помощник представил девушку коллегам как «будущую кабинетную звезду». Значение этого эпитета юной актрисе и ее коллегам лично растолковал владелец театра:

   «Мадам и месье, искусством я не интересуюсь. Первое для меня – дисциплина и система, то есть повиновение и порядок. Тут я беспощаден. Я сам им подчиняюсь и служу примером. Я не допущу, чтобы мои служащие были хуже меня самого.

   Второе: прошу без капризов и предрассудков. Вы начинаете работу в 7 часов вечера. Спектакль кончается в 11 с четвертью вечера. Мой ресторан и кабинеты работают до четырех часов утра. Напоминаю, что, согласно условиям контракта, дамы не имеют права уходить домой до четырех часов утра, хотя бы их никто из уборной и не беспокоил. Они обязаны подыматься в ресторан, если они приглашаются моими посетителями, часто приезжающими очень поздно. Представляю вам мою правую руку – метрдотеля Мюрата. Он-то и будет иметь с вами дело»[136].

   По воспоминаниям Н. В. Трухановой, молва о безнравственности, царившей «у Омошки», не имела ничего общего с действительностью. А чтобы не встать на скользкий путь за пределами заведения, ей достаточно было строго следовать наставлениям администратора театра Н. В. Морозова:

   «Осуждение, позор, это все условности и чепуха для романов. А на жизнь нужно смотреть проще. Чем страшен наш вертеп? Дурной о нем молвой? Но это и не публичный дом, чтобы о нем ни говорили! За так называемой нравственностью или нравами следит полиция и зоркий глаз самого хозяина. В кабинетах на дверях нет задвижек. По коридорам снуют шпики в штатском платье. Всем нам – администраторам, хозяйкам хоров, всему персоналу – приказано строго следить как за поведением артистов, так и за поведением посетителей. Если вы, по обязанности, и просидите до четырех часов утра в нашем ресторане, так это не значит, что вас могут обидеть.

   Опасность состоит только в пьянстве, потому что можно спиться, а в этом случае такой, как вы, девчонке легко в два счета и вовсе можно скатиться. Закружат вам голову, начнут соблазнять посулами, а иногда и молодостью да красотой – и крышка!.. А чем это кончается? Озолочением? Свадьбой? Да нет! Это кончается венерическими болезнями, незаконными детьми и позором. Вот она – неприкрашенная правда! Вы обязательно должны вбить себе в голову, что ни при каких обстоятельствах, никогда капли алкоголя в рот не возьмете и что, кто бы за вами ни ухаживал, вы с ним вне театра не увидитесь. Только тогда вы не пропадете и станете человеком»[137].

   Благодаря отеческим заботам Н. В. Морозова и Мюрата во время любых застолий в бокале Натальи Трухановой официанты наливали только «личное шампанское» – подкрашенный чаем нарзан. Тем не менее, даже ведя трезвый образ жизни, уже через три сезона юная актриса стала «обладательницей богатого гардероба и бриллиантов»[138].

   Само же сидение в кабинетах с гостями театра, по воспоминаниям Н. В. Трухановой, представляло собой: «… не только пьянство, а бесконечные российские беседы и „жратву“, которая, кстати, была превосходной.

   Сам Омон любил поесть и придавал хорошей кухне весьма большое значение.

   Гордость Мюрата – приготовление им прямо на глазах посетителей почек, блинчиков и бананов «флямбе» или каких-то остендских устриц «о гратин»»[139].

   Вполне возможно, что так оно и было, но наряду с этим свидетельством мемуаристки существует запись рассказа старого опытного официанта, сделанная Е. П. Ивановым:

   «У Омона Шарля, бывало, распорядитель-француз перед вечером всех, простите, девок, шаншонеток соберет и так скажет: „Девушки, маймазель, сегодня требуйте стерлядь и осетрину от гостей, у нас пять пуд протухло!“ Те и требуют. Потеха-с, честное слово, потеха-с!.. Люди хорошие по вечерам съезжались, а девки все тухлятину спрашивают (по цене-с!), поковыряют ее вилочкой и велят со стола убрать. Так мы всякую дрянь продавали у Омошки. Жулик первый был, русских дураков приезжал учить!»

   Эту диаметральную противоположность мнений о кухне ресторана при театре Омона вполне можно объяснить тем, что администрация потчевала осетриной «второй свежести» не всех посетителей подряд. Во всяком случае из мемуаров Н. В. Трухановой следует, что полицмейстер И. Н. Руднев не просто благосклонно относился к театру, а подчеркивал: «Мне бы везде такой порядочек иметь, как у Омона!»[140]

   Насколько высокий полицейский чин был бескорыстен в своей оценке, теперь установить практически невозможно, зато хроника городских происшествий однозначно свидетельствует, что скандалы в театре Омона были вовсе не редкостью. Однажды сама Наталья Труханова, «восходящая звезда оперетты», прямо за кулисами получила несколько оплеух от обиженного ею поклонника.

   Певичку А. Г. Курочку купец Винокуров подстерег после представления и надавал ей пощечин, а когда она ответила тем же, к ней подскочил некий господин Сахаров и побил ее тростью. Характерно, что в полицейском участке Винокуров еще раз ударил актрису и разорвал на ней лиф, однако она отказалась привлекать обидчиков к ответу.

   Зато инженер-механик Михайлов избежать суда не смог. Перед закрытием ресторана у него возник спор с официантом: инженер утверждал, что уже расплатился, а лакей требовал за ужин сорок рублей. Для разбирательства Михайлов был приглашен в контору театра, где по какой-то случайности оказался офицер полиции. В конечном итоге посетитель все-таки оплатил счет, но, отстаивая свою правоту, он в запале коснулся пальцем мундира блюстителя порядка. За «оскорбление должностного лица» ему пришлось предстать перед мировым судьей. Единственное, что удалось сделать его адвокату, – это добиться признания от представителя Омона, что и раньше поступали жалобы на официантов: пользуясь опьянением гостей, они вторично требовали деньги за уже уплаченное.

   В 1902 году на углу Садовой и Тверской улиц Омон выстроил новое роскошное здание театра. Несмотря на высокие цены (ложа, например, стоила 200 руб.[141]), новое заведение было всегда заполнено публикой. Когда в 1910 году Городская дума планировала приобрести это владение для устройства «Пушкинского городского общедоступного театра», специальная комиссия отметила после осмотра, что в зрительном зале имеется 1009 мест и 24 ложи. К тому времени Ш. Омона в Москве уже не было. Разорившись, он скрылся от кредиторов за границей, прихватив попутно 150 тыс. руб. чужих денег.

   В бывшем «гнезде разврата» так и не удалось устроить просветительное учреждение[142]. После бегства Омона в нем открылся опереточный театр «Буфф», продолжавший развлекать москвичей представлениями в «кафешантанном» стиле. В 1912 году его владельцем стал И. С. Зон, по профессии содержатель буфета. Он перестроил здание, переименовал заведение в «Театр Зон» и, значительно улучшив эстрадную программу, превратил его в место, где собирались «сливки» московского общества.

   В тот же период другим популярным местом развлечений был театр-варьете «Максим» на Б. Дмитровке[143]. Об этом заведении, которое его владельцы почему-то упорно называли «семейным», упомянул в воспоминаниях И. И. Шнейдер:

   «У „Максима“ танцевали на светящемся полу танго, лежа на низких диванах в таинственном полумраке „восточной комнаты“, курили египетские папиросы и манильские сигары, наблюдая сытыми глазами за голыми животами баядерок, извивавшихся на ковре в „танце живота“, прихлебывали кофе по-турецки с ликером „Бенедиктин“ – изделием французских монахов. На пузатых бутылках желтели этикетки, на которых отцы-бенедиктинцы не убоялись воздвигнуть крест вместо торговой марки…»

   Достопримечательностью заведения был директор-распорядитель негр Томас, «сверкавший белыми зубами и большим бриллиантом на пальце». Несмотря на явное родство с тезкой – таким же парижским варьете, в 1913 году в «Максиме» публике предлагали и «последние новости из Нью-Йорка» – «8 американских красавиц Regtimes».

   Другим наследством, доставшимся Москве от Шарля Омона, был сад «Аквариум», находившийся там же, на Садовой улице и носивший прежде название «Чикаго». Омон произвел новую планировку, в саду были разбиты цветники, устроены тиры и кегельбаны, открыты ресторации. Электрические фонари, установленные на специальной башне высотой около 40 м, заливали светом всю территорию увеселительного заведения. По парижскому образцу был возведен зал «Олимпия»[144], вмещавший 1 200 зрителей (теперь на его месте находится здание театра им. Моссовета).

   Сады как места общественного увеселения появились в Москве во второй половине XIX века. Их организаторы, называвшиеся тогда «содержателями», брали в аренду городские дворянские усадьбы с парками и за небольшую входную плату предлагали публике разного рода развлечения: от выступлений оркестров до демонстрации полетов воздушных шаров.

   «Садовое воздухоплавание» было занятием далеко не безопасным. В «Аквариуме» однажды при подготовке шара к полетам оборвался привязной трос, и «баллон-кантив» взмыл в небо. Руководитель аттракциона Древницкий, цеплявшийся за канат, воспользовался парашютом, а рабочему, оставшемуся в корзине, пришлось открыть клапаны для выпуска газа. Шар удачно приземлился на Миусской площади, а вот невольного аэронавта нашли лежащим без сознания. Он отравился светильным газом, которым была наполнена оболочка шара. Хорошо еще, что рядом не оказалось курильщика с зажженной папиросой, а то не миновать бы взрыва.

   Одним из главных развлечений, предлагавшихся публике владельцами садов, была оперетта. Огромной популярностью среди москвичей пользовались спектакли этого жанра в саду «Эрмитаж», содержателем которого был М. В. Лентовский (очерк о нем можно прочесть у В. А. Гиляровского).



   После разорения Лентовского, его бывший сотрудник Я. В. Щукин открыл в Каретном ряду сад «Новый Эрмитаж». Работая, не покладая рук, – ему самому приходилось быть плотником, водопроводчиком и садовником – хозяин сада за три года превратил замусоренный пустырь (для вывоза сора потребовалось 50 тыс. возов) в популярнейшее место развлечений[145].

   «Щукин страстно любил этот сад, – писал в своих мемуарах актер Н. Ф. Монахов. – Надо ему отдать справедливость, он делал все для того, чтобы этот сад производил впечатление благоустроенного. Дорожки в саду были бетонированы, для поливки сада был проведен водопровод, в нескольких местах сделаны краны. Лестницы, необходимые для стрижки высоких деревьев, он приобретал за границей. Оттуда же выписывались семена всевозможных редких цветов. Щукин прощал своим служащим многое, но никому бы не простил попытку обезобразить его детище – растоптать клумбу, сорвать цветок или насорить в саду. Он совершенно нетерпимо относился ко всякому артисту, который, сидя в саду в ожидании репетиции, чертил на песке дорожки тросточкой или зонтиком. Этим его можно было довести, что называется, до белого каления. А находился он в своем саду чуть не с семи часов утра ежедневно, следя за тем, как садовники подстригали, подвязывали деревья и кусты, сажали цветы»[146].

   О готовности Щукина ревностно защищать свой сад даже в ущерб финансовым интересам свидетельствует случай, рассказанный Н. Ф. Монаховым: «В театре „Эрмитаж“ должна была выступить в двух концертах после спектакля балерина Т. П. Карсавина. На назначенную репетицию она пришла значительно раньше. Войдя в сад, она села на скамеечку, сняла шляпку и, сидя на солнце, вычерчивала зонтиком какие-то линии на песке площадки. Вдруг к ней подходит человек в несуразной чесучовой куртке и в черном котелке и говорит:

   – Это ты, милочка, что делаешь?

   Щукин обращался ко всем на «ты». Карсавина посмотрела на него с удивлением.

   – Ничего особенного не делаю. Жду репетиции, – отвечала она, продолжая чертить на песке.

   – Репетиция, милочка, репетицией, а порядок в саду порядком. Я, милочка, не люблю, чтобы в саду нарушали порядок.

   – А мне, в сущности, наплевать, что вы любите или не любите. Я никакого порядка не нарушаю.

   – Милочка, я прошу вас уйти из сада.

   – Я с удовольствием ушла бы, да у меня тут репетиция… И вообще, оставьте меня в покое, у меня нет никакого желания разговаривать с вами.

   Карсавина не знала, кто ее собеседник.



   – В таком случае, милочка, я попрошу вас вывести. – Эти слова, видимо, взбесили ее.

   – Попробуйте! – воскликнула она, протянула руку назад к клумбе и сорвала цветок.

   Этот сорванный цветок переполнил чашу терпения Щукина. Совершенно рассвирепев, он заорал на весь сад:

   – Управляющего!..

   Когда управляющий явился, он приказал ему сию же минуту вывести «эту женщину» из сада и больше никогда не впускать. Когда ему указали, что это балерина Карсавина, приглашенная на два концерта, и что, если ее вывести, ей все же придется заплатить за концерты, он воскликнул:

   – Черт с ней, заплатите, но чтобы она больше никогда не появлялась в моем саду, раз она не умеет себя вести. Я не хочу видеть ее и на сцене. Черт с ней и с ее искусством! Карсавиной заплатили, а концерты отменили…» В «Эрмитаже» в 1896 году прошел первый в Москве киносеанс. Два года спустя там же состоялось официальное открытие Художественного общедоступного театра под руководством К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко.

   Однако драматическое искусство в увеселительных садах было явлением временным.

   Основную часть представлений, демонстрировавшихся в «садовых» театрах, составляли оперетки и фарсы, с каким-нибудь завлекающим названием вроде «Пупсика» или «Принцессы долларов». И. И. Шнейдер вспоминал, что однажды ему пришлось писать фарсовое обозрение «на злобы дня», в котором освещались новые достижения Городской думы в благоустройстве Москвы – разбивка розариума и устройство общественных туалетов:

   «Должно быть, язвительная тень Салтыкова-Щедрина натолкнула организаторов на мысль объединить эти душистые мероприятия, потому что два входа в подземные ватерклозеты возвысились среди расцветших роз, подавляя их аромат совсем иным запахом. […] Второй акт шел под сплошным дождем, с зонтиками в руках персонажей обозрения, так как действие происходило в только что построенных первых тоннелях Курского вокзала, пропускавших сплошные потоки подпочвенных вод»[147].

   В саду «Эрмитаж» в 1910 г. москвичи впервые познакомились с такой диковиной, как женская борьба. В стихотворном фельетоне этот «международный чемпионат с призом в 500 рублей» получил, в частности, такую характеристику:

 

Ну, нет! И женская борьба

Имеет шансы кой-какие…

Конечно, женщина – слаба;

Ее приемы боевые

Сравнить с мужскими нелегко —

Нет величавости в картине…

Зато атласное трико

Идет к ней больше,

Чем к мужчине.

 

   А вот схватки мужчин-борцов в то время можно было наблюдать… в Зоологическом саду. Не подумайте, что «Международный чемпионат по французской борьбе» проходил в клетках со зверями – для развлечения публики на территории Зоосада имелось здание театра. В нем в течение всего лета под рукоплескание зрителей сходились на ковре «великан серб Савва Райкович» и «ярославец Переяславцев», сражались «дикий испанец Хуан Альварец» и «татарский князь Сандаров», а голландец Ван-дер-Берг «приемом обратный пояс укладывал на лопатки еврейского чемпиона Мойшу Слуцкого».

   Заодно отметим, что с таким «бойцовым» зрелищем, как бокс, москвичи впервые познакомились в январе 1914 года во «Дворце спорта», располагавшемся на Земляном Валу. «Несмотря на трескучий мороз и дальнее расстояние, – сообщал автор заметки „Легализованное мордобитие“, – любителей английского бокса в скейтинг-ринге[148] собралось порядочно. К 12 часам все столики во «Дворце спорта» вокруг «арены» заняты.

   Перед началом матча какой-то молодой человек долго и невнятно объясняет публике сущность правильных и неправильных приемов. Наконец начинаются поединки.

   Зрители ревут от удовольствия. Очевидно, дух кулачных бойцов еще живет в москвичах. Во время схватки слышатся горячие советы, за бойцов держат пари. […]

   Три звездочки не явились, как объяснил директор, и хорошо сделали: все-таки меньше было бы этого дикого зрелища».

   Возвращаясь в Зоологический сад, отметим, что в зимнее время в нем, кроме катка, публике предлагали такое развлечение, как «живая этнография» – демонстрация представителей народов Севера. Нанятые антрепренерами, они прибывали в Москву сразу несколькими семействами, со всем скарбом и оленями, ставили на территории Зоосада свои чумы, катали желающих на нартах. Иногда Первопрестольная была для них лишь промежуточным пунктом перед поездкой в Европу, например на Всемирную выставку в Париж.

   В 1914 году в Зоологическом саду «гастролировали» «самоеды» (ненцы) и «зыряне» (коми). Встреча с ними осталась в памяти Наталии Гершензон: «В одно из наших посещений мы увидели там на свободной площадке большую юрту самоедов (теперь – ненцы). В ней помещалась семья – отец, мать и дети. Я все сразу поняла и оценила, как следует. Никогда не забуду злобных и мрачных лиц этих людей»[149].

   Что же касается общего состояния Зоологического сада как места отдыха, то летом москвичи были от него далеко не в восторге:

   «Грустное зрелище представляет в жаркий летний день наш Зоологический сад. Казалось бы, громадный пруд, масса зелени могли бы дать обывателю возможность перевести дух после раскаленной атмосферы улиц. Увы, от давно не чищенного пруда несет тяжелым, затхлым дыханием болота. Прохлады от зелени почти не чувствуется из-за чисто уличных запахов от раскаленных железа и камней, от отбросов животных, от множества мусорных куч.

   Горькое чувство вызывает эта картина запустения по сравнению с зоологическими садами Берлина и Парижа. Там – они бесплатное и поучительное место гуляния. Много зелени, прекрасные газоны, цветники. У нас же за довольно высокую входную плату публике предоставляется глотать пыль, дышать болотом и обозревать чуть не наполовину пустые клетки животных.

   За последнее время сад обогатился серьезным научным учреждением. Но администрации сада за специальными задачами не следовало бы забывать о прямом назначении последнего – популяризации природоведения в области животного царства. А теперь сад постепенно застраивается и научными, и ресторанными зданиями. Негде погулять и нечего посмотреть, если не считать вечерних развлечений, ничего общего с природоведением не имеющих».

   К этому стоит добавить, что Зоосад особенно пришел в упадок в период 1903 – март 1904 годов, когда его арендатором был антрепренер Антушевич. Он широко практиковал неплатеж жалованья артистам, оркестру, а затем дело дошло и до служителей. При нем, как отмечал современник: «Живой инвентарь сада стал уменьшаться, корм животным стал даваться не в должном количестве и несвоевременно, ремонта совсем не производилось».

   Известный ученый профессор Н. Ю. Зограф выступил в защиту Зоологического сада. В опубликованном в газетах письме он доказывал, что Общество акклиматизации животных и растений, которому принадлежит Зоосад, делает все, что может, для поддержания его в порядке. Например, большая аллея с дорожками от входа до театра «вся обсажена и обстроена вновь».

   «Несчастный пруд сада, – пояснял профессор, – пахнет тиной, благодаря небывалым жарам в мае. Управление сада хотело его чистить, но за это требуют 80 000 рублей! Да и в пользу ли дела пойдет эта очистка? Пруд служит стоком нечистот со всего околотка в дождливое время; те два-три ключа, которые текут в него, имеют воду столь чистую, что довольно прибавления самого малого количества азотно-кислого серебра, чтобы обнаружить громадные количества органических примесей; речка Синичка, протекающая по трубе в саду, зовется, благодаря ее благоуханию, местным населением именем, неудобным в печати. Она течет откуда-то издалека, и по ней временами приплывают, особенно во времена бегов и скачек, целые массы отбросов, особенно заметных по громадному количеству винных и пивных пробок».

   Именно из-за недостатка денег, отмечал Зограф, в театре Зоологического сада идут пьесы легкого жанра и проводится борьба. Пробовали от этого отказаться и обойтись одним оркестром – публика переставала ходить. Что же касается субсидий от правительства, то «они даются в десять раз меньше, чем требуются садом, и от городского управления – в сто раз меньшие! Да и то не всегда».

   Некорректно, по мнению профессора, и сравнение московского зоосада с заграничными. Так, берлинский прежде всего живет за счет доходов с трехмиллиардного акционерного капитала, не считая принадлежавших ему облигаций. «В берлинском купечестве, – подчеркивал Николай Юрьевич, – быть акционером зоологического сада – значит быть почетным лицом, меценатом, который не боится не получить процентов или получить 1,3 % вместо пяти на свои деньги. В Париже Jardin d'Acclimatation умирает, превратившись в cafe chantant, Jardin des Plantes – сад казенный, и теперешние деятели акклиматизационного общества собирают капитал в 2 000 000 франков для образования нового сада в Версале, но сада бесплатного. „Сделайте его платным, – говорил мне профессор Луазель – и вы получите у нас кафешантан“».

   Конечно же, в своем большинстве москвичи совсем не собирались вникать в такие тонкости – сады их интересовали как места приятного времяпрепровождения. Вот как в описании современника выглядело посещение москвичом увеселительного сада в начале XX века:

   «Миновав кассу, где ему оставлено кресло, московский прожигатель жизни бодро идет по дорожкам сада, и лицо его расплывается в улыбку при встрече со знакомыми. Быстрое пожатие руки, обмен несколькими фразами, последние городские сплетни и новая прощальная улыбка.

   Толпа двигается по кругу, нарядная, веселая, изобилующая массой интересных женских лиц, которых и не встретишь днем на улицах. Модные плоские шляпки, из-под которых горят задорно глазки, изящные накидки, разноцветные платья – все это останавливает на себе внимание, но времени терять нельзя, потому что звонок призывает в зал. Там, на сцене, ярко залитой электрическим светом, звучит веселая, чуть-чуть фривольная, балансирующая между дозволенным и запрещенным, шансонетка, бойким темпом идет фарс или оперетка. Смех перебегает в толпе и иногда разражается целыми бурями, заглушаемыми взрывом аплодисментов.

   – Браво! Бис! – кричат из первых рядов какой-нибудь приезжей знаменитости.

   – Восторг, как она удивительно передает!

   – Просто прелесть, так тонко, изящно!

   – Шансонетка, господа, – философствует какой-то господин, – имеет громадное общественное значение. Это факт!

   – Ну, пошел! Какое это значение?

   – В наше время усталости и переутомления она подвинчивает нервы…

   – Бог с ними, с нервами, а вот не отужинать ли нам после второго отделения?

   Поужинать все, конечно, согласны, но когда обсуждается вопрос где, то здесь голоса разделяются. Одни предпочитают совершить это здесь, в саду, за маленькими столиками, на свежем воздухе…

   – Все-таки не ехать никуда, – говорят они, – а то за город далеко, засидишься!..



   – Полноте! – смеются им в ответ. – Так вы здесь и кончите – все равно не выдержите!

   – А пожалуй что!

   И через час-другой, когда второе отделение закончилось под общий гомон и шум оркестра, за город несутся лихачи и пары. Мелькает прямая, как стрела, Тверская-Ямская с величавой Триумфальной аркой и красивым зданием Смоленского вокзала, перелетает экипаж через рельсы соединительных путей и несется по шоссе. На горизонте ярким заревом горит «Яръ»».

   Но прежде чем отправиться следом за нашими героями, заглянем напоследок в еще один московский сад. Он не удостоился упоминания в энциклопедиях, поскольку не снискал такой славы, как «Аквариум» или «Эрмитаж». Газетный репортер так и написал о нем: «Очень немногие имеют понятие, что представляет собой пресловутый Потешный сад». Но он тоже был частью былой московской жизни, и, думаем, для полноты ее картины стоит привести описание и этого «места отдыха»:

   «Плата за вход довольно низкая – 35 коп., тем более что за эти 35 коп. „развлечений“ хоть отбавляй: и полуоткрытый театр, в котором идут драмы вроде „Мирры Эрос“, „Падших“ и даже „Кривого Зеркала“, и открытая сцена с куплетистами и хором, танцы и даже бильярды. По-видимому, это последнее „развлечение“ является немаловажным плюсом Потешного сада, так как плакатами с надписью крупными буквами: «Есть бильярды – игра до 3 ? час. ночи» пестрят стены буфета и вообще все стены, имеющиеся в наличности.

   Иду в бильярдную… Там полно, но… оба бильярда не у дел: публика толпится в одном углу. Разгоряченные лица, блестящие глаза – атмосфера клубов с «железкой» или бегов, когда «режутся по прямой»… В этом «райском» уголке приютился китайский бильярд. Покатая доска с номерами и насаженными на доски булавками. Маленьким кием пускают шарик, который начинает скакать от одной булавки к другой.



   Смею уверить, что шаловливый шарик, прыгающий между булавками к своему номеру, волнует нервы ничуть не меньше шарика рулетки. Если играют 8 человек, то в пользу маркера отчисляется за каждую партию, которая, к слову сказать, продолжается не более 5–7 минут, – 15 коп., если больше – 20 коп. Завязываются пари, причем ставка от 10 коп. до 3 руб. Приходится слышать фразы: «Я проиграл 13 руб.». «А я – 15» и т. д. […]

   Публика Потешного сада состоит из мелких приказчиков, ремесленников, а главным образом – рабочих железнодорожных мастерских, так как сад расположен близ Курского вокзала. И этот-то народ проигрывает свой недельный заработок. К этому безразлично относиться невозможно. Средние и высшие классы стараются оградить от азарта, а среди низших классов он свивает гнездо, по-видимому, совершенно открыто».

   Что характерно, бильярдная игра такого рода, называвшаяся «фортункой», была запрещена приказом обер-полицмейстера еще в конце XIX века. Впрочем, это также являлось характерной приметой былой московской жизни: какие-то запреты со временем забывались, но при желании чиновник полиции всегда мог извлечь его из загашника и вдарить нужным параграфом по владельцу заведения.

   Однако тему азартных игр, процветавших в Москве 100 лет назад, мы затронем позже, а пока, как обещали, отправимся по ресторанам.

   Это тоже относилось к числу старых московских традиций – заканчивать вечер ужином в ресторане.

   «Куда деваться после театра?» – таким вопросом начиналось рекламное объявление «общедоступного ресторана „Дюссо“». И тут же следовал совет: поспешите на Большую Лубянку, в дом № 16, где «уютно и прекрасно кормят, играет салон, оркестр музыки. Бильярды и кабинеты. Пиво из Риги „Вальдшлесхен“ всегда из бочки». Обед из трех блюд там стоил всего 65 коп., а на ужин каждое блюдо по выбору обходилось посетителю в 40 коп.; столько же надо было платить за графин водки (рюмка – 5 коп.).

   По воспоминаниям архитектора И. Е. Бондаренко, в ресторане «Большой Московской гостиницы», располагавшейся на Воскресенской площади, были заведены специальные «ужины после театров», что привлекло множество публики. «Место было удобное, рядом Большой, Малый, Шелапутинский театры, недалеко Художественный театр, Частная опера в театре Зимина, недалеко были и клубы»[150].

   Ресторанное веселье – это особая страница истории Москвы начала XX века. В 1913 году насчитывалось 120 ресторанов, разных по уровню обслуживания и популярности среди публики. Среди московских гуляк было немало таких, кто предпочитал кутить, переходя из одного ресторана в другой. Они это называли «ходить по всем церквям». Некий поэт отразил богатство ресторанной «географии» в незатейливых виршах, названных «Вечный праздник»:

 

Веселья жизнь моя полна,

Поклонник я разгула,

И ресторанная «Волна»

Мне душу захлестнула.

Мне кто-то шепчет: «Душу тешь

Среди житейской прозы!..»

И… я кучу. Но все я свеж,

Свежей «Альпийской розы»!..

Мне ресторанный сладок дым,

Свою в нем зрю стихию…

Что «Лондон» мне, «Берлин» и «Рим»?

Люблю одну «Россию»!..

Лишь деловой начнется день,

На лихача я сяду,

И в ресторан мчусь, как «Олень»,

Чтоб там вкусить «Отраду».

Была противна мне всегда

Вся наша повседневность…

Обедать дома? Господа!

Какая это «Древность»!

Вот гордо в «Прагу» я вошел, —

Я здесь совсем, как дома.

Прислуга шепчется: «Орел!».

Ей страсть моя знакома.

Люблю за чарою вина

«Фантазии» отдаться,

А иногда и до «Слона»

С друзьями напиваться!

С «Европой» мало я знаком:

К Москве я тяготею:

«Международным» языком

Совсем я не владею.

Туристом хочешь быть? Изволь!

Порхаю здесь проворно

Я из «Богемии» в «Бристоль»,

Из «Бреста» и в «Ливорно».

На «Холм» с приятелем идем,

Но городом, не полем…

Знаком я с «Белым Медведем»,

А также с «Метрополем».

Москву люблю я, как вино,

В ней много интереса:

До ресторанного давно

Дошла она «Прогресса».

Достигнуть может сердца жар

Здесь чудных результатов:

К его услугам «Стрельна», «Яръ»,

«Билло», «Гурзуф», «Саратов».

 

   Так веселюсь я, чуждый бед, Считая жизнь забавой, И уж не сдамся я, как швед Когда-то под «Полтавой»!..

   В официальных документах рестораны именовались «заведениями трактирного промысла». Согласно «Обязательным постановлениям», к этой же категории относились «трактиры, харчевни, овощные и фруктовые лавки, ренсковые погреба, в которых подается горячая пища, кухмистерские, пивные лавки с продажей горячей пищи, кондитерские, пирожные с продажей в них разных припасов для потребления на месте, столовые, кофейные, съестные и закусочные лавки».

   Законом определялось основное различие между ними: в одних заведениях разрешалась «продажа питий», в других – она не допускалась. Получившие право торговли спиртными напитками, в свою очередь, делились на три разряда.

   Заведения первого разряда с помощью наружной вывески сообщали о себе следующее: «Продажа спирта, вина и водочных изделий для распития на месте произвольными мерами и вналив из графинов, по вольной цене, без обязательной для заведения торговли теми же питиями в запечатанной посуде и по означенным на этикетах ценам».

   Рестораны и трактиры второго разряда были обязаны указывать на вывеске, что в отличие от «перворазрядников» они торгуют «с обязательным, по требованиям посетителей, отпуском сих питий, как для распития на месте, так и на вынос, в запечатанной посуде и по означенным на этикетах ценам». В третьем разряде продавали водку и вино только в запечатанной посуде и по ценам, указанным на этикетках.

   Если у входа в «заведение трактирного промысла» отсутствовала такого рода вывеска, это должно было означать, что в нем торговля спиртными напитками не производится. Впрочем, опытных гуляк это обстоятельство вовсе не обманывало, и они знали, где всегда можно получить выпивку.



   В 1900 году группа владельцев трактиров обратилась в полицию с жалобой на то, что содержатели ночных «чайных лавок», не имея патентов, преспокойно торгуют спиртным.

   После введения государственной винной монополии число таких заведений резко сократилось, но время от времени полиции случалось открывать места нелегальной продажи водки и вина. Иногда подпольные шинкари проявляли такую выдумку в укрывании спиртного, что блюстителям порядка приходилось изрядно попотеть в поисках тайных складов.

   В 1910 году полиция получила сведения о торговле водкой в чайной, располагавшейся в Бахрушинском переулке. Тщательный обыск ничего не дал. Хозяйка заведения Казакова уже торжествовала победу, когда один из агентов сыскного отделения для очистки совести заглянул в маленький чуланчик. В нем на полу лежал слой угольной крошки, а вдоль стен были устроены мощные полки. Сыщик, удивленный тем, что в чулане для хранения угля устроены стеллажи, тронул ближайшую к нему полку, и… раздвинулась стена. В тайнике обнаружились несколько жестяных фляг, каждая из которых вмещала немногим более 30 л водки. Под давлением неопровержимых улик, хозяйка чайной призналась, что для конспирации посетителям водку подавали в чайниках, а пили они «казенку» из чашек.

   Накануне Первой мировой войны скандальной славой из-за нередких в ней дебошах пользовалась чайная лавка Павловой, прозванная «Комаровкой». Среди «золотой молодежи» считалось особым шиком после кутежа в фешенебельном ресторане всей компанией завалиться в это довольно убогое заведение. Поэтесса Нина Серпинская, описывая собрания общества деятелей искусства под председательством В. Я. Брюсова «Свободная эстетика», вспоминала походы в «Комаровку»:

   «Из „Эстетики“ стало принято в два-три часа ночи заходить в соседнюю извозчичью чайную у Петровских ворот и рассуждать перед гогочущими извозчиками о футуризме. „Для остроты контраста“, – говорил Ларионов. После утонченных впечатлений от искусства, изысканных манер, тонких кушаний и вин – в махорочном дыму матерная брань, красные, потные лица с расчесанными на пробор лоснящимися волосами, расстегнутые поддевки, смазные сапоги кучеров-лихачей, липкие пузатые чайники с водкой, откровенное приставание к мужчинам бульварных девок, непристойных женщин»[151].

   Для Ильи Шнейдера «Комаровка» запомнилась как место, где на протяжении нескольких ночей с начинающим артистом Александром Вертинским они вместе писали пьесу «о проститутке на ночном бульваре, под затяжным осенним дождем, с шуршащими под ее озябшими ногами мокрыми желтыми листьями и с сиреневым огоньком окурка в посиневших губах».

   Что же касается не столь прославленных, а вполне заурядных «чайных», то это были простые заведения, где посетитель мог, не теряя времени, согреться стаканом чая или перекусить на скорую руку. По правилам в них обязательно должен был быть буфет с холодными закусками. Там, где подавали горячую пищу, полагалось на завтрак предлагать публике не менее двух блюд, а на обед – не менее трех.

   Ресторанный повар А. Курбатов, поступивший в 1902 году «мальчиком-судомойкой» в «чайную лавку» Егорова на Красной площади, так описывал свое первое место работы: «В ней можно было попить чаю с баранками, при желании – получить горячую закуску, в частности жареную картошку на сковородке. Ее полагалось иметь наготове полный день, начиная с пяти часов утра до одиннадцати вечера. […]

   Чайная Егорова славилась своими жареными пирожками. Их подавали по первому требованию и с самой разнообразной, можно сказать даже любой начинкой: тут были с мясом, с яйцами, с рисом и яйцами, с рисом и грибами, с рисом и рыбой, – словом, на любой вкус. Жарились они в раскаленном жиру, и на каждом пирожке делалась пометка. По форме и числу надрезов можно было узнать, какая в нем начинка»[152].

   Ступенью выше «чайных лавок» стояли трактиры. В этих заведениях, по замечанию А. Курбатова, торжествовал принцип: каждый посетитель должен получить все, что пожелает. Прежде всего, конечно, шла речь об удовлетворении гастрономических запросов. В привычке москвичей, особенно старого купечества, было вкусно и обильно поесть. По воспоминаниям старого повара, даже в «третьеразрядном» трактире посетитель в любое время мог потребовать блюдо в соответствии со своими вкусовыми пристрастиями: «Кто любит почки по-русски, бефстроганов с картофелем „Пушкин“, кто требует заливную белугу, кто головку телячью „тортю“, кто насчет ростбифа с соусом тартар хлопочет, кто кричит: „Дайте солонины с хреном и к ней „косяка““![153]

   В начале XX века некоторые трактиры еще сохраняли свое значение в качестве традиционных центров истинно московского кулинарного искусства. В трактире Лопашова на Варварке по-прежнему угощали пельменями и строганиной, «Арсентьич» в Большом Черкасском переулке продолжал славиться необыкновенно вкусным окороком. «Расстегаи у Тестова совершенно так же начинены и защипаны, как и десять-двадцать лет назад», – писал газетный обозреватель. Пироги в трактирах, сохраняя многообразие в начинках, отличались от подававшихся в «чайных» большими размерами и именовались «лаптями».

   Другой неотъемлемой чертой трактирной жизни были коллективные чаепития. Прилюдно «гонять чаи» в трактирах разрешил россиянам император Александр I указом от 31 декабря 1821 года. Со временем это занятие приобрело такую социальную значимость, что купцы, например, подтверждая заключение сделки, говорили: «Вместе чай пили!» А половые, встречая посетителей, произносили скороговоркой: «Пожалуйте чайку покушать, варганцы послушать, газет почитать».

   В словаре «Язык старой Москвы» В. С. Елистратов определяет значение слова «варган» как «певец, шарманщик». Сейчас довольно трудно установить, насколько широко были распространены в трактирах выступления шарманщиков. Согласно правилам, в «заведениях трактирного промысла» игры, музыка и другие развлечения допускались с особого разрешения обер-полицмейстера. По свидетельствам современников, во многих крупных заведениях имелись «машины» – механические органы или оркестрионы, услаждавшие слух посетителей популярными мелодиями.

   В дни церковных праздников, когда в Москве всякого рода увеселения оказывались под запретом, «машины» в трактирах также должны были безмолвствовать. По воспоминаниям литератора Н. И. Пастухова, лишь однажды благостная тишина была нарушена звуками оркестриона. Во время Великого поста один из гуляк поспорил с приятелями, что по его требованию музыка в трактире все же зазвучит. Буквально через минуту все посетители вынуждены были вскочить со своих мест, поскольку «машина» заиграла «Боже, Царя храни!» – трактирщик решил, что лучше нарушить предписание полиции, чем воспрепятствовать проявлению патриотических чувств.

   Кстати, в те две недели Великого поста, когда действовал приказ градоначальника о прекращении «общественных увеселений и зрелищ, а равно музыки и пения в городских и загородных ресторанах, трактирах и тому подобных заведениях», в Москве наблюдалась интересная картина. Из-за закрытия многих ресторанов любители выпить в общественном месте буквально валом валили… в буфеты вокзалов. В них продолжали «подавать», поэтому от публики не было отбоя.

   Забавный случай произошел в «постные дни» с компанией «золотой молодежи». Лишившись привычного времяпрепровождения, они от нечего делать зашли в кинематограф и попали на демонстрацию картины… о вреде пьянства. По свидетельству репортера, «молодые люди с бритыми затылками» в панике бежали из зала со словами: «От такого на неделю запьешь».

   Об убытках владельцев «заведений трактирного промысла» в это время можно судить хотя бы такому факту: от закрытия ресторанов по приказу начальства только за один день 21 февраля 1913 года (во время празднования 300-летия Дома Романовых) они потеряли полмиллиона рублей.

   Впрочем, были трактиры, снискавшие известность вовсе не количеством выпитой в них водки. Так, в 1910-х годах трактир Чуева по прозвищу «Яма», располагавшийся в начале Рождественки, славился происходившими в нем религиозными диспутами. Он служил местом собраний «братцев» – представителей религиозных сект, выступавших против государственно-официального характера православной церкви. Такие же сборища происходили в другой «Яме» – трактире в Спасо-Глинищевском переулке. В нем, чтобы послушать рассуждения новых богоискателей, побывали все ведущие русские писатели того времени, в том числе и Л. Н. Толстой.

   История московских «заведений трактирного промысла» свидетельствует, что первоначально разница между трактирами и ресторанами заключалась в особенностях меню и обстановки. На это указывает описание французской «ресторации», оставленное современником Пушкина: «…здесь обыкновенно обедают московские львы, столичные франты и русские парижане; в этих гостиницах, в особенности у Шевалье, вы не услышите ни одного русского слова; карты обеда, ужина и вин предлагаются только на одном французском языке. Тут, можно сказать, все не русское: порции так миниатюрны, что полный обед едва ли в состоянии насытить москвича, еще не приучившего свой здоровый желудок к французской кухне; здесь вы не допроситесь ни кислых щей, ни черного хлеба, а когда подают водку, которую так любят употреблять в Москве перед обедом для аппетита и сварения желудка, то рюмочки ставят величиною с наперсток. Цены на все вещи сравнительно с прочими гостиницами – предорогие; но за все это вы обедаете в роскошно убранных комнатах, на богатом сервизе, в лучшем обществе, слышите и видите, как русские корчат иностранцев, кушаете вкусные блюда, отпускаемые вам самой хозяйкой-француженкой, да еще прехорошенькой, которую можете даже видеть в замочную щелочку на двери в то время, когда она распоряжается в буфете».



   Долгое время рестораны сохраняли это отличие: в них готовили изысканные блюда, но подавали непривычно малыми для русского человека порциями. В «Былом и думах» А. И. Герцен описал свой первый обед у знаменитого ресторатора «Яра»: «У меня был золотой и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouha au champagne (уха на шампанском), бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные…»

   К началу XX века все это осталось в далеком прошлом. Кухня в значительной мере потеряла свое главенствующее значение – ресторан по большей части стал местом, где посетители, выпивая и закусывая, могли наслаждаться выступлениями певичек-«этуалей» или целых хоров. Изменение вкусов публики привело к тому, что вместо трактиров со славной историей и заслуженной репутацией стали появляться рестораны.

   Так, упомянутый в очерках П. И. Богатырева «самый лучший и самый популярный трактир Гурина»[154] уступил место ресторану «Большой Московской гостиницы». Старейшие трактиры Москвы – «Саратов» и Лопашова – с 1900-х годов владельцы начинают именовать ресторанами. Знаменитый Ново-Троицкий трактир, располагавшийся возле Биржи, в 1911 году новый хозяин уже рекламировал так: «И. С. Макаров. Ново-Троицкий. Эти два слова сплелись в одно торговое предприятие. Первый – энергичный молодой человек. Второй – старинный, пользовавшийся славой хлебосольства ресторан».

   В то время среди обилия ресторанов москвичи выбирали заведения в зависимости от своих пристрастий и доходов. Например, ресторан Трехгорного пивоваренного товарищества, располагавшийся на углу Петровки и Рахмановского переулка, был излюбленным местом собраний «недостаточных» студентов. Причем более всего их привлекал второй зал, прозванный «Длинным Томом»[155]. Ресторан «Альпийская роза», по воспоминаниям И. Е. Бондаренко, охотно посещали торговцы, немцы и артисты Большого театра.

   В ресторане Кучерова в Охотном Ряду, в комнатке, отделенной от общего зала дверями, любили собираться журналисты и писатели. Однажды забрел туда и актер Художественного театра Аполлон Горев. Причина выпить у него была более чем уважительная: на репетиции ему никак не удавалось войти в образ Хлестакова. Пьяное бахвальство после завтрака в богоугодном заведении у Горева звучало так фальшиво, что К. С. Станиславский был почти готов снять его с роли. То, что случилось дальше, описал Илья Шнейдер:

   «Когда мы вошли в „кабинет“, я остановился в дверях, пораженный. Рядом с Куприным сидел Лев Толстой. Оказалось, что это был Илья Львович Толстой, необычайно похожий на своего отца… Куприн сидел за столом, опустив голову.

   Вдруг двустворчатая дверь «кабинета» отворилась, и на пороге ее показался низенький штабс-капитан, держащийся руками за обе настежь раскрытые половинки. После отрыжки от очевидно недавно законченного ужина, он обратился к нам так, как будто только что принимал участие в каком-то общем разговоре и чего-то не расслышал:

   – Чтэ? – и, обведя всех мутным и довольно злым взглядом, повторил еще раз: – Чтэ?

   На него не обратили внимания. Я наблюдал, как он остановил бессмысленный взгляд на каком-то плакате, висевшем на стене справа. Затем он двинулся к нему, стараясь не потерять равновесия и тяжело, но упорно преодолевая какие-то невидимые нами препятствия, пока не прильнул, как к спасительному берегу, к стене, прижавшись к ней обеими ладонями. Укрепившись на месте, он вновь поднял голову к висевшему уже прямо над ним плакату: ПИВО И РАКИ.

   Но прочесть плакат ему, видно, было не под силу. Он стал обводить указательным пальцем очертания первой буквы и, довольный достигнутым результатом, окинул нас торжествующим взглядом, отрыгнул и объявил: – П-пы!

   Так, по складам, он наконец прочел:

   – П-и-в-о…

   И «поехал» дальше… Я вдруг почувствовал около себя какое-то неуловимое напряжение: полуоткрыв рот, Аполлон совершенно завороженным взглядом впился в штабс-капитана… Тот с прежним упорством и нарастающим удовлетворением продолжал ползти пальцем по буквам, неизменно делясь с нами своими успехами. Одолев текст до конца, он неожиданно бодрым и громким голосом оповестил нас о результате своей расшифровки:

   – П-пиво и р-раки!

   Затем, ударив себя в грудь кулаком, встал петушком, начал не помню о чем хвастать и, не встретив внимания, подскочил, но тут же умолк… После этого, вздохнув, отправился в тяжелый обратный путь. На пороге он обернулся к нам и, спросив еще раз:

   – Чтэ? – исчез.

   Аполлон схватил меня за руку:

   – Идем… – и поспешно вышел.

   Я последовал за ним с удовольствием. О разговоре с талантливейшим писателем нечего было и мечтать. Обстановка была не та… По улице Аполлон шел так быстро, что я на этот раз еле поспевал за его длинными шагами. Взбежав по лестнице в нашу квартиру, он стремительно прошел в последнюю комнату, задыхаясь, сказал мне: «Сядь»… – и вышел, прикрыв за собой дверь, которая тотчас же снова открылась, и я увидал на пороге «Ивана Александровича Хлестакова, чиновника из Петербурга».

   – Завтрак был очень хорош, я совсем объелся. Что, у вас каждый день такой бывает? […]

   Наутро К. С. Станиславский окончательно отдал роль Хлестакова Гореву».

   Заурядные ресторанчики не отличались ни особыми изысками меню, ни набором развлечений. По словам В. А. Гиляровского: «В них было очень дешево и очень скверно». Описание одного из таких мест и его завсегдатаев оказалось на страницах газеты «Раннее утро»:

   «В одном из ресторанов второго разряда, посещаемом исключительно купеческим элементом, можно встретить того, кого купцы и приказчики Нижних рядов и Зарядья называют не иначе как „остроумцем“. Имени и фамилии его никто не знает. Сколько раз купцы, подгулявшие и не подгулявшие, спрашивали его:

   – Послушай, остроумец, как тебя звать-то? Какое у тебя имя?

   – Христианского не помню, а гражданского не имею, – неуклонно отвечает остроумец, по-видимому имеющий основание скрывать свое имя.

   Человек лет тридцати с лишком, «остроумец» тощ, сухопар, среднего роста. За густые черные волосы и усы его иногда называют «вороной». Эту кличку он любит и часто в разговоре с купцами сам себя называет «пуганой вороной» или «стреляной вороной». Кроме того, у него физический недостаток: он хромает на левую ногу.

   – С лешим в слепого козла играл, – отвечает он на расспросы о ноге.

   Про «остроумца» рассказывают всякие небылицы. Несомненно, что он – опустившийся интеллигент. Кто говорит, что он окончил гимназию, а кто утверждает, будто «остроумец» был даже в университете. Он любит читать газеты и знает досконально все городские новости. И хотя он часто переплетает вычитанное с выдумкой своей фантазии, посетители ресторана любят поговорить с ним на тему о московских делах и сплетнях.

   Часов в восемь он приходит в ресторан и, подав руку хозяину, стоящему за стойкой, задает неизменный вопрос, не спрашивали ли его? Получив отрицательный ответ, он отвечает шуткой:

   – Не спрашивали, значит, языки не развязались. Что-то вы водкой плохо торгуете, хозяин.

   Он садится за угловой столик и углубляется в газеты. От «хозяина» ему ежедневно полагается маленький графинчик с водкой в 30 коп., с соответственной закуской.

   Начинают собираться «гости». Купцы, пришедшие из своих лавок и амбаров, образовывают компании и отдают должное Бахусу. Развязываются языки, и вскоре слышится:

   – Эй, остроумец! Поди-ка сюда! Ты хоть и образованный, но нашей компании не гнушайся!

   Остроумец присоединяется к компании и рассказывает про последнее убийство, самоубийство или ловкое мошенничество, про городские дела, про «господина Гучкова». При этом он не упускает случая хорошенько выпить и закусить за счет угощающих его купцов. Тогда он в ударе и заслуживает вполне клички «остроумца».

   Надо отметить, что он никогда не льстит купцам и не заискивает у них. Может быть, купцы потому и любят его, что он всегда говорит им правду, всегда готов пошутить и побалагурить и всегда найдет в запасе остроумное словцо. Когда же он начнет рассказывать про женщин, купцы покатываются от смеха». Иной была обстановка в ресторанах первого разряда. В стремлении переманить к себе посетителей их владельцы старались блеснуть выдумкой. Так, скажем, ресторан «Полтава», принадлежавший обществу официантов, зазывал искусно составленной рекламой, образчик которой мы приводим:

   «Сегодня грандиозные бега и скачки по направлению к „Полтаве“!

   Старт у дверей своей квартиры. Финиш – у Яузского моста. К участию допускаются все, кому «и скушно, и грустно, и некуда время девать». ПРИЗЫ: Каждому по внушительной дозе самого веселого настроения! Потерявшим подметки вспомоществование! По прибытии всех на место – ВЕЧЕР – МОНСТР!..»

   Также рекламу с выдумкой заказывал владелец ресторана «Волна»:

   «Водить слонов по улицам Москвы с анонсом ресторана своего в Каретном Ряду Иван Иванович Егоров окончательно передумал. Слоны могут скоро подохнуть – не вынести нашего гнилого климата. Кроме того, другое соображение. Если будут жить – корма на них не напасешься. Думал, раскидывал умом Иван Иванович и решил: не стоит! Так и так один убыток от подобной операции. Послал в Африку отказ. Дескать, черт с ними! Ресторан, нельзя обижаться, и без того торгует шибко. Лучшей рекламой служит идеальная постановка дела».

   В феврале 1911 года «сенсационное зрелище» обещала посетителям реклама ресторана «Мартьяныч», который располагался на Красной площади в Верхних торговых рядах (ныне ГУМ). В огромном обеденном зале («убран пестро, но красиво») расположился… зверинец – «масса интересных и редких экземпляров». Публике предоставлялась возможность кормить животных, а также до половины второго ночи выслушивать научные объяснения.

   Затея со зверинцем окончилась буквально через месяц из-за смерти владельца ресторана П. Н. Мартьянова. Он был убит собственным сыном, который глубокой ночью пробрался в спальню родителей и ударил отца кинжалом.

   Сразу после похорон в газетах появилось объявление:

   «Мартьяныч» – ресторан 1-го разряда продолжает функционировать по примеру прошлых лет, при ближайшем участии в деле всех тех лиц, которые содействовали расширению, улучшению и процветанию предприятия.

   С совершенным почтением вдова Мартьянова с детьми».

   Проявили оригинальность подхода к клиентам и владельцы «Международного» ресторана. Они заманивали в свое заведение поклонников эсперанто в особые кабинеты, где предлагали меню с названиями блюд на новомодном языке, а также «лучшим в Москве кегельбаном». Игрокам, помимо невысокой платы за игру («чухонка» – 5 коп.), предоставлялась скидка в 20 %.

   Ресторан гостиницы «Россия», появившийся в Петровских линиях вместо прогоревшего «Татарского», славился пирожками. Повар А. Курбатов вспоминал свою продукцию: «Я должен был выпускать сотни слоеных пирожков в форме книжечки с девятью вот-вот готовыми раскрыться листочками. Были пирожки и другого сорта: маленькие, размером с большой палец руки, жаренные во фритюре. Их очень любили посетители и брали нарасхват. Делал я еще и крохотные ватрушечки из сдобного теста, величиной не больше серебряного рубля. Эти ватрушечки, как говорится, сами в рот летели и таяли от одного укуса».

   В «Ампире» ранее других ввели обеды по стандартным ценам, чем привлекли массу посетителей. Впрочем, полезное новшество вскоре подхватили очень многие рестораны, и москвичам оставалось выбирать – платить за обед рубль или идти туда, где немного дешевле. Тем более что меню рестораторы публиковали в газетах.

   В «Лондоне», например, в 1910 году ужин из трех блюд («белуга в рассоле, филе нике с крокетами, пом демеранш») с графином водки стоил 90 коп. По 25 коп. брали за каждое дополнительное блюдо. А вот в «Новой Моравии» три блюда на ужин обходились на гривенник дешевле, но уже без водки. Зато богаче был выбор: севрюжка барон, судак бордолез, жаркое (утки, полрябчика, соленье), парфэ кофейное, суфле новрежен.

   Знатоки ресторанного дела с иронией отзывались о такой дешевизне и доказывали, что за столь ничтожную цену нельзя получить полноценный обед или ужин. Косвенным подтверждением этого послужили признания так называемых «голубятников», случайно арестованных в Благовещенском переулке.

   Случилось этот так: двое мужчин подрядились очистить от помета чердак дома, где обитали сотни голубей. Один из них увлек дежурного дворника в трактир, а другой поднялся на чердак и спустя некоторое время появился на улице с полным мешком, но был остановлен городовым. При досмотре открылось, что мешок под завязку был набит задушенными голубями, которые, по признанию ловца, предназначались для продажи в кухмистерские и рестораны. Там голубям предстояло сыграть роль дичи в блюдах с витиеватыми французскими названиями. Выяснилось, что такой промысел существовал в Москве с незапамятных времен.



   Однако среди множества существовавших в Москве ресторанов несколько выделялись особо. Их репутация была проверена годами и не могла вызывать ни малейшего сомнения. Так, по изысканности кухни первое место прочно удерживал «Эрмитаж», принадлежавший товариществу Оливье. В его стенах принимали самых почетных московских гостей – например, кузена японского императора, короля Сербии Петра, премьер-министра П. А. Столыпина. Выпускники Пажеского корпуса ежегодно устраивали здесь совместные обеды.

   В 1910-х годах председательствовал на них старейший из пажей, живших в Москве, – генерал А. А. Пушкин, сын поэта.

   В особо торжественных случаях в «Эрмитаже» выставляли на столы так называемый «наполеоновский» сервиз из дорогого севрского фарфора, сочетая его с другими видами украшений. В газетном отчете о банкете, устроенном в честь пребывания в Москве французских парламентариев и сенаторов, сообщалось: «Закуска была сервирована в зале „модерн“. Громадный стол был украшен глыбами льда, из которых были высечены фигуры медведей, державших в своих лапах бадьи с икрой. Посреди стола красовался ледяной корабль с холодными закусками, залитый светом зеленых электрических лампочек».

   Да и в обычные дни «Эрмитаж» не пустовал. Для зажиточных купцов и промышленников он служил привычным местом проведения деловых обедов, а также ужинов, являвшихся прологом для кутежей в загородных ресторанах. «Эрмитаж» был популярен также среди адвокатов, профессоров, видных артистов и литераторов. В связи с этим П. Д. Боборыкин, известнейший столетие назад писатель, на праздновании юбилея своей творческой деятельности объявил, что «в Москве есть три умственных центра: университет, Малый театр и ресторан „Эрмитаж“».

   Несколько в ином свете характеризовала завсегдатаев «Эрмитажа» обнаруженная и возвращенная в Городскую думу в 1900 году кружка для сбора пожертвований в пользу неимущих. Выяснилось, что она была поставлена в ресторане еще в 1877 году и, видимо, настолько примелькалась, что на нее перестали обращать внимание. Стоит еще отметить, что за прошедшее время кружка так и не была заполнена до конца. Фельетонист газеты «Русское слово», описывая этот случай, позволил себе пофилософствовать по поводу мелочи, когда-то пожертвованной «прожигателями жизни»: «Ну, этот хоть и бессознательно, но положил… для себя… Этот двугривенный пригодится ему тогда, когда уплывут от него миллионы, за ними уйдут и друзья, как дым разлетится веселый праздник и наступят скучные серые будни…

   И когда он, голодный и холодный, в рубище, протянет руку… ему дадут этот двугривенный… Узнает ли он его?!»

   Ресторан «Славянский базар» особенно охотно посещали крупные коммерсанты и иностранцы. Например, в январе 1913 года немецкая колония отмечала в нем день рождения императора и открытие в Москве на Александровской улице памятника Вильгельму II.



   Братья Щукины, В. С. Перлов, П. В. Шумахер и другие именитые купцы ежемесячно собирались в «Славянском базаре» в память о совместных обедах на Нижегородской ярмарке. Обычно инициатором этих обедов был известный чаеторговец В. С. Перлов. По свидетельствам современников, он снискал в Москве славу Дон Жуана, причем вкус его был совершенно невзыскателен: почтенный купец мог воспылать чувствами к любой увиденной им фемине. Ему было не важно – хористка или горничная, молода или нет, красива или безобразна – для него все женщины были хороши.

   Шумахер состоял в родстве с бывшим городским головой Ф. Ф. Шумахером, которого судили вместе с аферистами из Московского кредитного банка. И хотя по суду он был оправдан, его карьера оказалась навсегда загубленной. Петр Васильевич Шумахер пить и есть мог много. Сидя в компании, он за вечер выпивал девять бутылок бургундского вина и не пьянел, а только становился красноречивее. Если перед ним оказывалась откупоренная бутылка с крепким напитком – коньяком, шартрезом и т. п. – Шумахер считал себя обязанным выпить ее до дна.

   Прочитав изданное В. И. Далем собрание русских народных пословиц, Шумахер отправил к граверу свой самовар, присовокупив просьбу вырезать на боку загадку: «У девушки, у сиротки загорелось в середке, а у доброго молодца покапало с конца». Однако медник отказался сделать такую надпись. Тогда Шумахер изготовил транспарант с полюбившимся ему текстом, который отправил на отзыв в Московский цензурный комитет. Оттуда пословица вернулась, украшенная штампом: «Печатать дозволяется. Цензор такой-то». Граверу пришлось уступить.

   По воспоминаниям В. А. Гиляровского, в конце XIX века «Славянский базар» был единственным в Москве заведением, где официанты прислуживали во фраках. В то время трактирная прислуга – половые – носили рубахи и штаны из белого полотна, а во фраки обряжались, прислуживая на частных вечеринках. В начале XX века «Славянский базар» стал первым рестораном, куда дамы, не нарушая законов приличия, могли ходить завтракать одни, без кавалеров.

   Упомянутый ранее писатель Боборыкин в романе «Китай-город» так описал «Славянский базар»: «Зала, переделанная из трехэтажного базара, в этот ясный день поражала приезжих из провинции, да и москвичей, кто в ней редко бывал, своим простором, светом сверху, движеньем, архитектурными подробностями. Чугунные выкрашенные столбы и помост, выступающий посредине, с купидонами и завитушками, наполнял пустоту огромной махины, останавливали на себе глаз, щекотали по-своему смутное художественное чувство даже у заскорузлых обывателей откуда-нибудь из Чухломы или Варнавина. Идущий овалом ряд широких окон второго этажа, с бюстами русских писателей в простенках, показывал изнутри драпировки, обои под изразцы, фигурные двери, просветы площадок, окон, лестниц. Бассейн с фонтанчиком прибавлял к смягченному топоту ног по асфальту тонкое журчание струек воды. От них шла свежесть, которая говорила как будто о присутствии зелени или грота из мшистых камней. По стенам пологие диваны темно-малинового трипа успокаивали зрение и манили к себе за столы, покрытые свежим, глянцевито-выглаженным бельем. Столики поменьше, расставленные по обеим сторонам помоста и столбов, сгущали трактирную жизнь. Черный с украшениями буфет под часами, занимающий всю заднюю стену, покрытый сплошь закусками, смотрел столом богатой лаборатории, где расставлены разноцветные препараты. Справа и слева в передних стояли сумерки».

   След иного характера оставил в истории «Славянского базара» поэт К. Д. Бальмонт. По свидетельствам современников, он страдал довольно неприятной болезнью – даже самая малая доза спиртного превращала его в злобного, агрессивного монстра. Однажды, находясь в таком состоянии, Бальмонт наткнулся взглядом на фигуру арапа, украшавшую парадную лестницу. Неизвестно, какой образ родился в отравленном алкоголем мозгу, только каким-то путем в руках поэта оказалась палка, которую он обрушил на беззащитную скульптуру. Улаживать отношения с администрацией и оплачивать немалый убыток пришлось известному меценату, издателю журнала «Весы» С. А. Полякову.

   Также отметился скандалом в «Славянском базаре» И. А. Бунин. На банкете по поводу 50-летнего юбилея газеты «Русские ведомости» подвыпивший писатель долго пререкался с приставом Строевым, требовавшим от него покинуть зал.

   Русская литература сохранила память еще об одном московском ресторане. В романе «Лето Господне» И. С. Шмелев описал, как они с отцом бывали в заведении С. В. Крынкина на Воробьевых горах:

   «У Крынкина встречают нас парадно: сам Крынкин и все половые-молодчики. Он ведет нас на чистую половину, на галдарейку, у самого обрыва, на высоте, оттуда – вся-то Москва, как на ладоньке. […]

   – У меня воздух особый здесь, «крынкинский»-с!.. – гремит Крынкин. – А вот, пожалте-с в июнь месяце… – ну, живой-то-живой клубникой! Со всех полей-огородов тянет, с-под Девичьего… – и все ко мне. А с Москвы-реки – раками живыми, а из куфни варе-ными-с, понятно… ря-бчиками, цыплятками паровыми, ушкой стерляжей-с с расстегайчиками-с… А чем потчевать приказать изволите-с? как так – ничем?.. не обижайте-с, а так скажите-с: «Степан Васильев Крынкин! птичьего молока, сей минут!» Для Сергей Иваныча… – с-под земи до-стану, со дна кеан-моря вытяну-с!..»

   По-своему запомнились поездки к Крынкину на Воробьевы горы В. М. Ходасевич:

   «Это было знаменитое место. Там можно было, правда, дорого, но хорошо поесть. Знаменитые были там раки – таких огромных я больше никогда нигде не видела. Выпивали там тоже лихо. Слушали хоры русские, украинские и цыганские.

   Были и закрытые помещения, и огромная длинная открытая терраса, подвешенная на деревянных кронштейнах – балках, прямо над обрывом. На ней стояли в несколько рядов столики. Очень интересно было сверху смотреть на всю Москву (именно всю, так как во все стороны видно было, где она кончалась, – не так, как теперь). Я никак не могла понять, почему про Москву говорят «белокаменная». Ведь с террасы Крынкина я видела в бинокль главным образом красные кирпичные дома. Особенно мне нравилось наблюдать веселую жизнь внизу по склону, среди деревьев. Мелькали маленькие яркие фигурки, то скрываясь, то появляясь. Взлетали на качелях девушки и парни, визжали, играли в горелки и прятки. Я готова была просидеть или даже простоять, наблюдая все происходящее, хоть целый день. Иногда я уговаривала родителей спуститься вниз по склону в лес, и, нагулявшись там, мы опять, вторично возвращались наверх в ресторан и опять закусывали.

   К этому времени в ресторане многие были странно шумными или разомлевшими и требовали цыган. Под их за душу хватающие песни, романсы и танцы сильно расчувствовавшиеся толстые бородатые купцы в роскошных поддевках и шелковых косоворотках начинали каяться, бить рюмки, вспоминать обиды и со вздохами и охами плакать и рыдать, стукаясь головой об стол и держась рукой за сердце. До сих пор запомнилось это свинство. Требовали подать на стол понравившуюся цыганку. Их старались унять и подобострастным голосом говорили: «Ваше благородие, рачков еще не угодно ли-с? Можно подать сей минут!»»

   Всех знаменитых гостей столицы старались попотчевать хорошей кухней и прекрасным видом на Москву, открывавшимся с террасы ресторана. Например, в 1907 году у Крынкина чествовали князя Сципиона Боргезе, совершившего автомобильный пробег Пекин – Москва.

   Для катаний и переправы гостей через Москву-реку Крынкин специально держал несколько моторных лодок. Чтобы привлечь посетителей зимой, реклама заведения сообщала: «Аллея от заставы до ресторана ежедневно расчищается. Доставка автомобилем – 3 руб., обратно – 50 коп. за версту».

   «Должно быть, это особенно возвышенно: выпить двойную рюмку водки, закусить балыком и затем с благодарностью взглянуть на Матушку-Москву, – иронизировал фельетонист по поводу планов товарищества „Метрополь“ возвести рядом с рестораном Крынкина такое же заведение. – Сейчас на Воробьевых горах имеется одно культурно-просветительное учреждение подобного типа, причем содержатель кавказской кухни клятвенно уверяет посетителей, что на том месте, где он жарит шашлыки, 99 лет тому назад сидел Наполеон и взирал на Москву.

   Так там, где был стул Наполеона, нынче стол яств стоит с «отпуском посетителям казенного вина вналив из графинов по произвольным ценам»».

   Особой популярностью среди московской интеллигенции пользовался ресторан «Прага», принадлежавший П. С. Тарарыкину. «Здесь в 1901 году, после премьеры „Трех сестер“, мхатовцы чествовали Чехова, – отмечал писатель И. И. Левин. – Здесь московские поэты встречались с классиком бельгийской литературы Эмилем Верхарном. Здесь поклонники Ильи Репина организовали торжества по случаю реставрации его картины „Иван Грозный и сын его Иван“, изрезанной в Третьяковке душевнобольным. Здесь же музыкальная Москва проводила торжества в память основателя Московской консерватории Николая Рубинштейна. Долгие годы потом так называемые рубинштейновские обеды в честь талантливой консерваторской молодежи были традицией. В „Праге“ же проходили заседания Общества истории и древностей России, возглавляемого В. О. Ключевским»[156].

   Стены «Праги» помнят собрания московских «прогрессистов» – видных политиков того времени: князя В. М. Голицына, В. В. Пржевальского, Д. Н. Шилова, Н. И. Астрова, Н. М. Кишкина, Н. В. Тесленко. В январе 1913 года они устроили банкет по поводу избрания московским городским головой князя Г. Е. Львова – будущего председателя первого состава Временного правительства.

   Ресторан «Прага» также был популярен среди военных. Большую часть их составляли офицеры штаба Московского военного округа, располагавшегося на Пречистенке.

   Привлекательность «Праги», кроме удачного расположения в центре города, И. И. Левин объяснял следующим: «Тарарыкин, кажется, первый среди московских рестораторов отказался от единого главного зала, который нередко становился ареной конфликтов между разными социальными группами посетителей, и создал многоярусную систему различных по размеру и назначению зальцев, кабинетов, садов и просто интимных уголков. Это позволяло принимать единовременно многие сотни гостей, предоставляя каждой группе полную автономию. Здесь свадьба не мешала поминкам, а официальное чествование почтенного юбиляра – разудалой молодежной вечеринке с цыганами и плясками… […]

   О творческой жилке московского купца свидетельствует хотя бы такая деталь: вся посуда у него была заказной, фирменной. На каждой тарелке, чашке, блюдце, вазе славянской вязью были золотом выведены незамысловатые, но четко запоминающиеся слова: «Привет от Тарарыкина». Хозяин, как бы простодушно улыбаясь, протягивал руку своим гостям. А это уже идеальная реклама!»[157]

   Трактир «Большой Московской гостиницы» был преобразован в ресторан в начале 1900-х годов по воле С. С. Корзинкина, унаследовавшего от отца огромные капиталы. По заказу молодого предпринимателя архитектор А. А. Остроградский устроил огромный мраморный зал в стиле ампир; ресторан обставили роскошной мебелью. Однако главной достопримечательностью нового заведения, по воспоминаниям Н. А. Варенцова, был сам владелец:



   «В одном из лучших мест своей залы ресторана оставил стол, где и проводил значительную часть дня и ночи со своими друзьями. Купцы говорили, смеясь: „Лучший потребитель ресторана – сам хозяин“.

   Для какой-то дамы, увлекшей его, он отделал в своем ресторане кабинет, обил стены и мебель, специально на этот случай заказанную лучшему мебельщику, дорогой шелковой материей, гармонирующей с цветом волос и ее платья, в котором она предполагала быть на обеде.

   Красивое убранство ресторана, с новой обстановкой, с оркестром музыки вместо музыкальной машины, все-таки не привлекло публику в ресторан, и в нем, нужно думать, не было тех безумных кутежей, наполняющих деньгами карманы хозяев ресторанов.

   Скопление больших средств стариками Корзинкиными, несомненно с большими для них трудами и лишениями, вылилось у Сергея Сергеевича, одного из наследников, в открытие ничтожного дела, лишь одухотворявшего его к набитию желудков богатых людей едой и напитками, с единственной целью извлечь как можно больше денежной пользы для себя. Сергей Сергеевич не понимал, как он был жалок, когда зазывал неопытных молодых людей в свой ресторан, говоря им: «Отчего редко приходите сюда? Денег нет? Отпустим в кредит и беспокоить не будем скорой уплатой». Как мне об этом передавал, смеясь, Константин Николаевич Крафт, такими словами встреченный Корзинкиным в ресторане. Крафт говорил: «Только ему недоставало встать на углу Кузнецкого Моста с печатными воззваниями: „Богатая молодежь, не имеющая расчетливых родителей, можно поесть, а главное – попить в „Большом московском ресторане“ в кредит с продолжительным сроком уплаты“[158].

   Привычка жить на широкую ногу вскоре вынудила Корзинкина продать ресторан. Новым владельцем стало «товарищество на вере», в которое входили С. Н. Дмитриев (сын директора торгового дома «Эрмитаж Оливье»), А. П. Сергеев и П. Е. Рогожин. При них «Большая Московская гостиница» стала одним из по-настоящему первоклассных заведений. Мраморный зал ресторана часто использовался для проведения многолюдных торжественных собраний – так называемых обедов по подписке – вроде заседаний Славянского комитета, где звучали речи в защиту «братьев-славян». Московские адвокаты устраивали здесь «совместные чаепития» – вечера, на которые члены сословия присяжных поверенных приходили с семьями.

   Правда, в 1913 году с одним из владельцев – «московским цеховым» А. П. Сергеевым – случился конфуз, когда он попытался прибрать к рукам все паи Товарищества. Хитрец договорился с подставным лицом, но тот вместо реальных денег предложил другим совладельцам ресторана векселя, и сделка, естественно, не состоялась. Кроме того, планы отступника получили огласку, и компаньоны, обидевшись, решили его наказать. Большинством голосов – двое против одного – они постановили, что личные расходы при пользовании рестораном и гостиницей оплачиваются немедленно.

   «Вот тут-то и попался, как кур во щи, злосчастный С., – сообщал журнал „Ресторанная жизнь“ о появлении такой диковины, как „голодающий ресторатор“. – Денег у него не имеется. Напротив, за С. накопилось долгу свыше 6 000 руб. Жалование, получаемое С., идет в счет погашения долга. Доход в его пользу может быть присчитан лишь по окончании отчетного года, а сейчас…

   Официанты отказываются подавать кушанья своему хозяину. Требуют немедленной уплаты за поданное. Для С. перспектива быть выселенным из номера своей гостиницы за неплатеж. Или умереть безвременно голодной смертью».

   При всех достоинствах прославленных московских ресторанов, с точки зрения любителей безудержного веселья и кутежей, в них имелся один недостаток – они были открыты в лучшем случае до 2 часов ночи. Поэтому для многих москвичей, проводивших досуг в ресторанах, считалось само собой разумеющимся после ужина мчаться за город – в «Яръ», «Стрельну», «Золотой якорь»[159], работавшие до раннего утра.





   Ресторан «Яръ», стоявший на Петербургском шоссе близ Петровского парка, получил название по имени своего первого владельца, французского повара Транкиля Яра. В начале XX века заведение располагалось в сравнительно небольшом одноэтажном доме, украшенном башенкой и отделенном от дороги стеной с зубцами на манер кремлевских. Из-за примыкавшего к ресторану сада, где летом для публики ставили столы, «Яръ» в то время именовали как «Остров Сирень». Другим «ботаническим» прозвищем – «прокурорский сад» – наградил «Яръ» знаменитый адвокат В. Ф. Плевако: мол, зреют в этом саду уголовные фрукты. Приходит срок, приходит в сад прокурор, снимает созревшие и кладет в корзину.

   «В большом зале – нарядная публика, набежавшая сюда со скакового или бегового ипподрома, – описывал специфическую атмосферу „Яра“ А. А. Осипов. – Около столов мелькают лакеи с блюдами и бутылками, и говор толпы переливается ровным потоком, то заглушаемый оркестром, то выступающий громко во время исполнения какого-нибудь номера на сцене. Здесь говорят и смеются, не стесняясь, потому что люди явились, чтобы бросить лишние деньги, повеселиться, отодвинуть на несколько часов докучные заботы, отогнать мысли, которые тяжелым гнетом мучили в течение дня.

   Здесь жаждут вина не для того только, чтобы развеселиться, но и чтобы забыться и создать себе мираж счастья, которое для многих состоит во вкусном ужине, бутылке вина и улыбке красивой женщины. Не важно, что все это покупается деньгами, что завтра всего этого не будет: хоть час да мой; теперь для меня гремит оркестр, для меня сейчас будет петь хор, мне будут улыбаться накрашенные губы этой красавицы, для меня горят задорным огоньком ее глаза.

   И, увлекаясь этим миражом, сколько людей, забывая стыд и совесть, тратят последние гроши, решаются даже на преступления. Метеором пронесутся они по горизонту веселящейся Москвы и исчезнут навсегда или выплывут в каком-нибудь громком процессе. Не завидуйте этим изящно одетым кавалерам, у которых, может быть, далеко не весело сегодня на душе: прихлебывая глоток за глотком искристое вино, они размышляют о том, стоит ли оставлять записку или молча застрелиться в парке.

   Не завидуйте и веселому, казалось бы, житью-бытью этих женщин, которые скользят между столами, дарят улыбки и присаживаются то тут, то там «разделить компанию». Они веселы, губы их смеются, порывисто поднимается высокая грудь, но у каждой из этих московских гейш есть свое горе, своя тяжелая страница в прошлом, которая привела ее сюда. Неудачный роман, жажда роскоши, неопытность молодости и звон миллионов, которые так легко достаются другим, – все это кружит и не такие головы. Увлечение сменяется разочарованием, нужда заглядывает сначала робко в комнату, а узнав, что ее поджидали здесь, входит и делается хозяйкой, и все грознее и назойливее становится вопрос:

   – Чем жить?

   Жить можно бы, конечно, трудом, но о нем и не вспоминают в такие минуты, и бабочка, обжегшая уже раз крылья, все-таки летит на огонь. Проходит несколько времени, и она уже певичка в одном из хоров, она гейша, общая утеха и достояние, и продолжает из ночи в ночь искать свое счастье среди посетителей. Теперь она уже дала себе слово не увлекаться, но слова этого, конечно, не сдержала, и хорошо еще, если предмет ее увлечения окажется порядочным человеком, а не такой, как был первый. Бессонные ночи, кутежи, вино – все это разбивает организм, и без того не особенно крепкий; голос, если он был, слабеет и исчезает, и приходится подумать о переходе в другой хор, да и хозяйка недовольна: нет ухаживателей, а потому и дохода мало. Из одного хора в другой и так все ниже, ниже, пока, наконец, не заглянет старость с ее болезнями, морщинами и сединой. Жизнь прошла в каком-то чаду, средств никаких, и остается только одно: протянув руку, просить себе на хлеб насущный!

   – Подайте Христа ради ей! – как поется в одном из романсов.

   Но все это дело отдаленного будущего, зачем приподнимать его завесу? Надо пользоваться настоящим, хватать мгновения, ловить их, а потому…

   – Человек, еще бутылку шампанского!..»

   Особой популярностью среди такой публики пользовался так называемый «Пушкинский» кабинет. Писатель Ф. К. Иванов, по словам критиков отражавший в своих произведениях бытовые детали с поразительной точностью, писал об этом уголке «Яра»: «…кабинет имеет полное основание, если не право, называться „Пушкинским“! Он посвящен великому поэту. Вот взгляните. По карнизу лепной работы очень недурно изображены масляными красками различные сцены из пушкинских поэм и лирических стихотворений, в переднем углу стоит бюст поэта, а в простенках вделаны мраморные доски, на которых золотыми буквами написаны отрывки из стихов Пушкина, в том числе и та строфа, где говорится о „Яре“[160].

   Чем же не «Пушкинский» кабинет?

   Увы, бывающая тут публика в большинстве случаев знает Пушкина именно только по этим отрывкам, которые написаны на стенах. До стихов ли тут! Море целое образовалось бы, если бы слить все шампанское, которое было выпито в «Пушкинском» кабинете; реки ликеров и коньяку выпиты тут; сотни тысяч прокучены и заплачены цыганскому, венгерскому и русскому хорам!

   Посмотрите на зеркала, которые предназначены украшать этот шикарный кабинет. Тут целая летопись. Каждый посетитель «Пушкинского» кабинета, имеющий бриллиант, – а из этих посетителей редко кто таковых не имеет, – считает своим долгом увековечить свой почерк и непременно что-нибудь начертать на зеркале бриллиантом.

   «Маша, ангел, как не стыдно сердце взять и не отдать?» – пишет один. «Был здесь и прокутил пятьсот рублей», – пишет другой. «Васька – жулик», – объясняет третий, а четвертый коротко объявляет: «Я был здесь пьяный». Надписи и изречения, имена и фамилии слились, переплетаясь друг с другом, и, чтобы прочитать их, надо большое усилие.

   А бюст великого поэта стоит, склонив немного голову, смотрит мраморными глазами и все видит. Много мог порассказать бы, если б мог говорить!..

   Часто бывает, что лихой кутила, ввалившись в кабинет с веселой компанией, надевает свой цилиндр на мраморную голову бюста, и тогда лавром увенчанная голова эта принимает странный и, пожалуй, страшный вид, но он никого не трогает, этот вид, ибо тут не до видов. Иной подойдет, посмотрит на бюст, поковыряет его и спросит у собутыльника:

   – Это кто же такой будет?

   – Это Пушкин.

   – Тот самый сочинитель, который на Тверском бульваре стоит?

   – Тот самый.

   – Он в каких же тут смыслах?

   – Бывал тут часто, кучивал, ну, вот и поставили для памяти.

   – Ах, чтоб тебя!.. Вдруг это и нас когда-нибудь так же поставят, Гриша?

   – Это за какие же, например, услуги?

   – Да вот за то, что мы бываем тут. Вряд ли господин сочинитель тут просадил такую уйму денег, какую мы просадили!

   – Чудак, его не за деньги поставили!

   – Даром, стало быть? Ну и пущай, а я не желаю, чтобы на мою мраморную голову кажинный шапку вешал!

   Всякая публика бывает в этом кабинете, всякая!..»

   В начале лета 1909 года владелец «Яра» А. А. Судаков приступил к постройке нового здания ресторана по проекту архитектора А. Э. Эрихсона. Менее чем через год посетителей принял летний («Белый») зал. В декабре 1910 года состоялось торжественное открытие зимнего отделения с большим залом, который из-за установленного в нем бюста французского императора стали называть «наполеоновским», и многочисленными кабинетами. Новый дворец, достойный лукулловых пиров, способный вместить до тысячи посетителей, вызвал восхищение у современников.

   Три года спустя вышел в отставку главный распорядитель «Яра» А. Ф. Натрускин, прослуживший в ресторане 18 лет. С гордостью писал он о себе, что за ресторанную службу получил звание потомственного почетного гражданина, а за приготовление крюшона на 400 человек во время гуляния, устроенного Советом детских приютов, – серебряную медаль на ленте ордена Св. Станислава. В журнале «Ресторанная жизнь» Натрускин опубликовал мемуары, где описал то, чему был свидетелем. Вот отрывок рассказа о том, как кутили «в былые времена»:

   «Как теперь помню, была у „Яра“ лет 25–30 назад Пелагея Ефимовна, красавица-цыганка, за которой стал ухаживать П-н, кавказский помещик и георгиевский кавалер, вообще – красавец-мужчина.

   А тут, как назло, в эту же Пелагею Ефимовну влюбляется А.В.К.[161], первостатейный миллионер и все такое.

   Оба влюблены – и вот пошло у них соревнование. Как завладеть сердцем красавицы Поли?

   К. устраивает ужин человек на пять, не больше. Ну, там, выписал из Парижа по телеграфу всевозможные деликатесы, из Италии – вагон цветов, которыми сам Вальц декорировал весь сад… Со всех сторон иллюминация, гремит оркестр Рябова… Лабутинские тройки…

   И так распорядился К.: как покажется тройка с ямщиком Романом Савельичем, – это, значит, самое Полю везут. Дежурный даст сигнал ракетой – зажигать приготовленную по всему пути и в саду иллюминацию.

   – Ну, приехали. Сейчас хоры, во главе с Федором Соколовым и цыганкой Марией Васильевной… Так ведь двое суток длился пир и обошелся он К-у тысяч в 25.

   Помню, за ужином К. увидал на Поле драгоценную брошь, подаренную ей его соперником П-м, сорвал он с нее эту брошь, растоптал ногами, а на следующий день прислал Поле парюру тысяч в двадцать.

   Вот как кутили в те времена!

   А в карты какую, бывало, здесь же во время ужина вели игру?! До ста тысяч бывало в банке… А как запретили игру в карты, один из компании, Н. Н. Дм-в, предложил другую игру: стрельбу в цель из воздушных пистолетов. Компания согласилась, и вот стали заниматься стрельбой в цель: по тысяче рублей за лучший выстрел. Таким-то манером этот самый Дм-в, бывши отличным стрелком, выиграл у К. целое состояние. […]

   Однажды, помню, засиделись у «Яра». То есть как засиделись? Сидели трое суток и – «засиделись». И тут К. придумал: идти с оркестром от «Яра» к «Мавритании». Оркестр шел впереди и играл церемониальный марш (это в седьмом часу утра!), затем следовала вся компания, а позади в парах шествовали официанты и несли шампанское.

   И в «Мавритании» – снова пир. Привезли знаменитую Марию Васильевну, Соколова, Петра Осиповича и Ивана Антоновича, знаменитого цыганского баритона.

   Так ведь что это было?! Был тогда такой пианист, Софрус Гердаль; его особенно любил К., потому он играл «любимые песни Поли». Притащили и Софруса.

   – Играй!

   – Нот нету.

   – Вот тебе ноты! – крикнул К. и выложил ему на фортепиано десять сотенных.

   Бывали и курьезы.

   За этой самой Полей стал приударять какой-то приезжий.

   Вот он однажды устроил грандиозный ужин и пригласил всю компанию. Приревновал его К. и стал думать, как бы ему досадить за его поползновения на Полю. И придумал «месть».

   За ужином, который этот приезжий устроил в честь Поли, все присутствовавшие, по предложению К., устроили соревнование: стали лить из бутылок вино со второго этажа на землю. Часа четыре длилась эта поливка улицы вином, причем К. велел подавать самые дорогие вина.

   – К чему вы, собственно, это делали? – спросил я уже после, когда возвращались домой, у К.

   – Наказать хотел этого приезжего. Он ведь должен был заплатить за все вылитое вино.

   А приезжий, должен вам заметить, и глазом не моргнул. Только и сказал:

   – Что же вы, господа, так скоро прекратили вашу потеху? Продолжайте выливать вино, потому что я ассигновал на это самое дело сто тысяч целковых.

   Да, были люди в наше время…»

   Автор одного из обозрений московской жизни начала XX века с иронией отмечал: «…нет более кутежей прежнего размаха. На Святочной неделе всего лишь один заезжий из Сибири купец погулял широко, раздав, кроме всего прочего, каждой хористке по сто рублей».

   Любителей «гульнуть» в ресторанах с размахом в Москве называли «широкими натурами». Под этим выражением подразумевалась готовность посетителя за деньги доставить себе любое удовольствие. Один мог в одиночестве пить самое лучшее шампанское, а потом вдруг схватить очередную бутылку, принесенную официантом, и запустить ее в зеркало. После вынуть бумажник и спокойно спросить подскочившего к нему распорядителя: «Сколько?»

   На смену привычному развлечению замоскворецких «Титов Титычей» мазать официантам лица горчицей пришли другие «шутки»: например, выталкивание из кабинета в общий зал раздетой догола «демимоденки» или игра в «сардинки». Это когда в рояль опорожняли бутылки с шампанским и вытряхивали из коробок сардины.

   Весельчаки-эстеты практиковали смакование «особого блюда». Суть забавы состояла в том, что лакеи вносили в кабинет огромный поднос, на котором среди цветов, зелени и холодных закусок лежала голая женщина. «Когда ставили эту „экзотику“ на стол, – передавал Е. П. Иванов рассказ официанта, – начиналась дикая вакханалия. Стриженные в кружок длиннобородые „первогильдейцы“ в сюртуках, почти достигавших пят, и в сапогах „бутылками“, приходили в неистовый восторг, кричали „ура“, пили шампанское и старались перещеголять друг друга в щедрости. Под гром оркестра засыпали „Венеру“ кредитками, поливали вином и т. п., наперебой закусывая окружавшими ее яствами. Так продолжалось час, два и более».

   Специфическая обстановка ресторана «Стрельна», представлявшего собой нечто вроде тропического сада, подвигала «широкие натуры» на поступки особого рода. По рассказу Н. А. Варенцова, купец Павлов, уже не зная, чем проявить свою удаль перед собутыльниками, приказал подать ему поварской нож и срубил большую пальму. Владелец ресторана не препятствовал, а, наоборот, был даже весьма доволен. Ему все равно пришлось бы рубить это дерево, упиравшееся верхушкой в стеклянный потолок. А так и гость потешился, заплатив ресторатору 5 000 руб., и полезное дело было сделано.

   Вообще, в отличие от «Яра», «Стрельна» считалась более тихим местом, куда можно было прийти с семейством. Столики уютно располагались среди тропической зелени, роль кабинетов играли беседки, а в бассейне с фонтаном плавали живые стерляди. Закрывался этот ресторан раньше, поэтому особо упорные гуляки перебирались из него в «Яръ». На лето «Стрельну» закрывали, а посетителей принимала ее «сестра» – «Мавритания».

   «В саду этого ресторана, – описывал А. А. Осипов, – раскинуто множество отдельных павильонов, где можно и уютно посидеть, и побеседовать за бутылкой вина. Сколько здесь было совершено дел, сколько обдумано различных предприятий, которыми обогатилась потом Москва. И здесь опять играет оркестр, но аккорды его доносятся издалека, мягко, и им вторят шелестом своей листвы деревья парка, где уже нет никого из гуляющих, разве только звездочкой промчится фонарик запоздавшего велосипедиста».

   И все же в «Стрельне» не обходилось без скандалов и даже кровавых драм. Так, в 1913 году молодой представитель «веселящейся Москвы» Василий Прасолов на глазах у многих посетителей убил из револьвера свою жену. Суд над ним на какое-то время стал главным событием в жизни города и сам по себе явился для публики развлечением, сродни театральному представлению[162].



   Менее кровожадным оказался герой другой скандальной истории – Н. П. Рябушинский – прожигатель жизни, а по совместительству издатель художественно-литературного журнала «Золотое руно». Являясь постоянным клиентом «Стрельны», он пользовался здесь широким кредитом, но покрыть накопившийся долг совсем не спешил.

   Как-то январским вечером 1910 г. «Николаше», привычно осушившему бутылку шампанского «Мумм Кордон Руж», было объявлено, что в долг отпускать больше не будут. Взбешенный миллионер ворвался в кабинет хозяина ресторана Натрускина (брата «яровского» распорядителя) и закричал:

   – Как смел ты! Ведь не холуй я и не кабатчик…

   Не договорив, Рябушинский ударил ресторатора.

   – Нельзя так! – пришел на помощь хозяину распорядитель Риттер.

   Мужчина атлетического сложения, он схватил буяна в охапку и вынес в переднюю. Но и там разошедшийся богач не унялся. Со словами: «Кто меня удерживает – получай и тот», – он наградил оплеухой Риттера.

   Дело кончилось вмешательством полиции и разбирательством у мирового судьи. Несмотря на усилия адвоката Рябушинского, пытавшегося доказать, что «оскорбление действием» было спровоцировано самими пострадавшими, суд приговорил миллионера к двум месяцам ареста.

   Летом 1913 года в «Мавритании» покутила «с протоколом» компания, состоявшая из «нефтяного короля» П. А. Манташева, князя Г. Г. Бебутова и отставного сотника Берса. Во время исполнения лезгинки от избытка чувств они стали палить из револьверов, вызвав панику среди остальных посетителей.

   Противоположность «широким натурам» составляли клиенты, которых ресторанные служители презрительно называли «кофейщиками». У таких посетителей, как правило, в кармане водилось не более рубля. До ресторана они добирались пешком, занимали местечко в зале, заказывали чашку кофе да рюмку коньяка. Если везло, им удавалось примкнуть к подгулявшей компании и наутро хвастать сослуживцам, что кутили в дорогом ресторане с сильными мира сего. В противном случае они просто сидели весь вечер за своим скромным заказом, наслаждаясь программой.

   Посмотреть, особенно в «Яре», было на что. Представления в нем, по образцу западных варьете, составляли из двадцати-тридцати номеров. Для отбора лучших исполнителей Судаков вместе с помощниками неоднократно выезжал за границу[163]. Вот каким «грандиозным концертным отделением» порадовал публику «Яръ» в день открытия зимнего зала 19 декабря 1910 года:

   «Последняя новость Парижа: Живые картины в красках с превращениями красавицы г-жи Лизон Прони.

   Г-жа Лизон Прони явится в картинах: «Кузнечик-музыкант», «Превращение бабочки», «Розы», «Ночь в объятиях луны», «Султанша на берегу Босфора», «Пастушка овец», «Фрина пред Ареопагом», «Прогулка маркизы», «Богиня Египта у подножья пирамид», «Диана в лесу», «Паж-гондольер у моста Риальто в Венеции», «Купальщица», «Крестьянка среди поросят», «Тройка на снежной равнине» и др.

   Знаменитая арабская труппа гимнастов Дар-Даманас. Известный комик-иллюзионист Г. Сарматов. Первоклассные эквилибристы семейство Зильберштейн. Выдающаяся лирическая певица г-жа Руси.

   В первый раз: «Конкурс знаменитостей», злободневное обозрение соч. Г. М. Редер. Красавицы: г-жа Гуарани, мексиканка, г-жа Розальда, испанка.

   Танцовщицы: сестры Ортего-Компас и сестры Роде. «Вечерница в Малороссии» исполнит труппа «Аквамарина».

   Парижские этуали: г-жа Регина Парвиль, г-жа Жюли Виолетта.

   Исполнительницы романсов г-жи Тэми, Конева и Фрина. Русский хор А. З. Ивановой. Венгерский хор г-жи Аурелии. Оркестр под управл. г. Жураковского. Режиссер г. Гарри».

   Неизменный характер представлений на сцене «Яра» подтверждает обозрение журнала «Ресторанная жизнь» за 1913 год: «Как там ни стараются владельцы всяких театров „варьете“, где имеются кафешантанные эстрады, но в смысле богатства и разнообразия программы роскошный судаковский „Яръ“ все же идет далеко впереди всех. Вот и сейчас в „Яре“ на редкость интересные номера, из которых каждый в своем роде „гвоздь“, способный вызвать в публике живейший интерес.





   Во-первых, живые художественные картины в исполнении труппы Лакстон, затем бесконечно изящные Эльваль, грациозно передающие модные танцы.



   Много смеха вызывает комическая сценка, исполняемая талантливой акробаткой Элизой Вальдорф, сразу ставшей любимицей публики.

   Г-жа Лидарская – бесспорно, одна из лучших исполнительниц русских песен, получающих в ее осмысленной и красивой передаче совсем другой интерес. Успех ее у публики огромный.

   Наконец, проявляет чудеса техники в пальцах балерина Хильдегард, танцы которой смотрятся с живейшим интересом.

   И по-прежнему удивительно «работает» знаменитый манипулятор Жан Берхгоф, на глазах у публики превращающий лимон в груду кредитных билетов. Публика делает большие глаза, а некоторые машинально протягивают к этому «лимону» свои руки».

   Сцена «Яра» для многих артистов открыла прямую дорогу к славе. Так, Надежда Плевицкая с успехом отработала сезон 1908/09 года, и журнал «Подмостки» написал о ней: «…сразу как-то выдвинулась и стала пользоваться широкой популярностью в шантанном мире. Последние два года считается одним из боевых номеров – крупное жалование, масса поклонников… Нашла свое истинное призвание в русской бытовой песне»[164].

   Правда, на следующий год Судакову пришлось судиться со «звездой»: в нарушение подписанного контракта Плевицкая отказалась продолжить выступления в «Яре», а перешла в театр «Буфф». Для оправдания в ход было пущено заключение врача, что «негигиенические условия загородных ресторанов могли вредно отразиться на здоровье артистки». Однако свидетели показали, что в тот же период Плевицкая гастролировала по разным городам и пела в таких же «негигиенических» условиях. Пришлось ей заплатить Судакову 500 рублей.

   Огромной популярностью у публики пользовался русский хор Анны Захаровны Ивановой. В начале XX века в «Яре» и «Стрельне» часто выступали венгерские хоры. И конечно же, неотъемлемой частью развлекательных программ было выступление цыган.

   «Вчера ночью ездил за город и слушал цыган, – писал А. П. Чехов А. С. Суворину. – Хорошо поют эти дикие бестии. Их пение похоже на крушение поезда с высокой насыпи во время сильной метели: много вихря, визга и стука…» Ради цыганского пения приезжал в Москву молодой князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон – будущий убийца Распутина.

   Своих соплеменников, выступавших в ресторанах, артист театра «Ромэн» И. Ром-Лебедев в «Записках московского цыгана» характеризовал так: «Надо сказать, что цыгане, работавшие в таких ресторанах, как „Яръ“ и „Стрельна“, считали себя приближенными к „высшему обществу“. Общаясь почти каждый день в течение долгих лет с артистами, художниками, композиторами, врачами, скульпторами, а также с военной знатью, обычно не ниже полковников, хоровые цыгане невольно „обтесывались“, усваивали хорошие манеры, умели держать себя за столом, умели красиво есть, пить, одеваться… И даже старались разговаривать друг с другом „по-интеллигентному“. Пусть это были только внешние признаки интеллигентности, но все же такое общение отражалось на воспитании цыганских детей. Их старались учить, „вывести в люди“.

   Хоровые цыгане отдавали своих детей в школы, гимназии, иногда в высшие учебные заведения. Дети учились, приобретали знания, а родители оставались по-прежнему полуграмотными».

   Цыганский хор появлялся в ресторане всем составом часов в десять вечера. Молодые девушки обходили зал, здороваясь со знакомыми посетителями, по приглашению присаживались за столы. В их задачу входило уговорить гостя заказать выступление хора в отдельном кабинете. В среднем это стоило 75–100 руб., а за исполнение одной песни брали 5 руб. Еще цыганки выпрашивали у посетителей так называемые «лапки» – денежные подарки.

   В первые годы XX века власти ужесточили порядки. Содержатели хоров должны были следить за тем, «чтобы певцы до самого окончания концертного отделения и во всяком случае до 1 часу ночи не выходили в общие помещения, предназначенные для публики, и в летнее время не гуляли по саду». Хористам отводили специальные комнаты, где мужчины проводили время за игрой в карты, а женщины занимались рукоделием. Впрочем, цыгане могли здесь принимать гостей из числа своих почитателей.

   В истории цыганских хоров были известны случаи, когда девушки-хористки выходили замуж за представителей российской аристократии, в том числе титулованной. В 1905 году в списке хора, выступавшего на сцене «Яра», числились «вдова дворянина фон-Риттерн» и «жена дворянина Каткова». В этом же ресторане после смерти мужа пела светлейшая княгиня Витгенштейн, в девичестве цыганка Лиза Морозова. По свидетельству Н. А. Варенцова, ему «были известны многие купцы, поженившиеся на цыганках, и они были в семейной жизни счастливы, как, например, сын известного миллионера Петра Арсеньевича Смирнова, Николай Дмитриевич Ершов и другие, фамилии которых я не припомню теперь».

   Цыгане, выступавшие в хорах, были по сути одной семьей. Содержатель хора являлся фигурой номинальной, а все вопросы внутренней жизни – например, прием новых певцов – хористы решали сообща. Заработанные за ночь деньги делили на так называемые «паи» и раздавали не только самим хористам, но и их престарелым родственникам, которые уже не принимали участия в выступлениях.

   Иное положение было в русских хорах. Подписав контракт, певицы попадали в полную зависимость от хозяйки, которая посредством системы штрафов могла держать своих подопечных буквально в ежовых рукавицах. Правда, в большинстве хоров существовала практика возвращения «штрафных» денег под видом премий к праздникам.

   Наряду с выступлениями на сцене хористкам вменялось в обязанность «быть с гостями», как в общем зале, так и в отдельных кабинетах, до самого закрытия заведения. Девушки должны были «раскручивать» посетителей на заказы дорогих блюд и напитков, на дополнительные выступления хора. В некоторых хорах специально держали «певиц», не обладавших музыкальными талантами, но отличавшихся умением «правильно» обходиться с гостями.

   «Продавалось решительно все, что только можно было продать, – писал Н. Ф. Монахов, прекрасно знавший изнанку артистической жизни того времени. – Да и могло ли это быть иначе при тех экономических условиях, в которые ставили кафешантанных артистов кабатчики-антрепренеры? Как мог существовать хор в двадцать пять человек, если его содержание стоило владельцу этого хора примерно 1 000 рублей в месяц, а антрепренер кафешантана подписывал с ним договор всего на 150 рублей? Откуда было взять недостающие 850 рублей? Нужно было их заработать. Как? Да очень просто: обязанностью певиц хора было ухаживать за „гостями“ и звать их в отдельный кабинет с тем, чтобы затем непременно пригласить туда хор, который выступал уже за отдельное вознаграждение. Это „отдельное вознаграждение“ поступало целиком в карман владельца хора»[165].

   Чтобы заинтересовать хористок в «раскручивании» гостей на заказ дорогих вин и яств, рестораторы выплачивали девицам от пяти до десяти процентов от итоговой цифры счета. О профессиональном умении певичек помогать «карасям с икрой» (так в то время называли богатых клиентов) расставаться с деньгами свидетельствует рассказ старого официанта, воспроизведенный Е. П. Ивановым:

   «Как мадмазель кто приглашает с собой посидеть, она первое фрухты спрашивает. Они без прейскуранта и дороже всего в счет пишутся. […] А она, сволочуга, начнет сейчас же от всего пробовать: виноград от всех веток отщипнет, яблоко укусит, да ей не понравится, грушу порежет или колупнет, персики пальцем потычет или горничной в уборную пошлет. А кто сидит, стыдно тому чево не позволишь и даму приятную обидеть. Попал и молчит! А потом и кушанья самые дорогие также заберет, хор тебе велит позвать, метрдотелю на чай подарить, ежели шаншонетка, и режиссеру – бандору своему. Ух какие они стервиши ловкие, им еще за весь счет пруценты с буфета заплотят…»

   Говоря «про это», стоит подчеркнуть, что администрация ресторанов строго следила, чтобы посетители не нарушали законов и норм общественной нравственности. Полицейскими правилами запрещалось иметь запоры на дверях отдельных кабинетов, поэтому уединение в них было вещью относительной – полиция в любой момент могла войти с проверкой. Кроме того, каждый содержатель хора предупреждался специальной подпиской, что в случае любого скандала данное ему разрешение на выступления может быть немедленно аннулировано.

   Наконец, московский генерал-губернатор имел дарованное царем право «в обход общего порядка» налагать штраф в 500 руб. (с заменой ареста на месяц) «на содержателей гостиниц, подворий, заезжих домов, меблированных комнат, вообще всех заведений трактирного промысла, а также бань и тому подобных открытых для публики учреждений, за допущение в них посетителей для разврата».

   Конечно же, для людей, жаждавших вкусить плотских наслаждений, выход всегда имелся. Например, буквально в двух шагах от ресторана «Эрмитаж» находились меблированные комнаты, по сути являвшиеся «домом свиданий».

   По свидетельствам многих современников, выступавший в «Яре» и «Стрельне» хор А. З. Ивановой особенно ценился купцами за то, что его хозяйка никогда не допускала ни малейшего скандала. Хотя многие из хористок уходили на содержание, но это уже было, как говорится, «на стороне». Аккомпаниатор хора Я. Ф. Пригожий, автор музыки к романсу «Пара гнедых» и многим другим популярным произведениям, неоднократно жаловался: «Текучесть хора большая, только обломаешь и поставишь голос у какой-нибудь певицы, смотришь – она уже покинула хор, влюбившись в кого-нибудь; многие из них повышли замуж, а некоторые ушли на содержание, и даже некоторые из них открыли свою торговлю, поддерживаемые своими поклонниками».

   Но вернемся в ресторан, тем более что дело идет к закрытию. Типичная картина для утренних часов: из дверей заведения выходят несколько господ в котелках в сопровождении официантов и городового. Это ведут в участок для составления протоколов «неплательщиков» или, как говорили в то время, «любителей поужинать за счет датского короля». Для рестораторов они были настоящей головной болью, поскольку российские законы отказ платить по счету не относили к уголовным преступлениям.

   И после составления протокола «неплательщик» пребывал на свободе, спокойно дожидаясь разбирательства у мирового судьи. Но даже решение суда зачастую не давало владельцу ресторана возможность получить деньги с недобросовестного клиента. Это, например, случалось, когда «неплательщик» был несовершеннолетним, а его отец наотрез отказывался платить за сына.

   Владельцы ресторанов и гостиниц на протяжении многих лет обращались к правительству с настоятельной просьбой: приравнять отказ платить по счету к уголовному преступлению. Только в 1913 году министерство юстиции наконец-то приняло положительное решение по этому вопросу. Московские рестораторы приняли весть об этом с огромной радостью – только у одного И. А. Скалкина скопилось неоплаченных счетов на 42 тыс. рублей.

   Итак, «неплательщики» отправляются в полицию, а для остальных гуляк завершение веселья идет по привычному пути. Вот как это выглядело в описании современника:

   «Короткая летняя ночь проносится быстро. Деревья теряют свою таинственность, восток окрашивается узенькой алой полоской, небо бледнеет, и вся прелесть ночного ресторана как-то разом блекнет и исчезает. Померкли огоньки, свечи догорают в своих подсвечниках с колпаками, речи стали бессвязнее, усталость чувствуется и в движениях, и во взоре. Лица бледные и усталые, но настоящие прожигатели жизни московского пошиба еще не сдаются. Они мчатся дальше, в Всесвятское, где тоже имеется пристанище с цыганами, шампанским и прочими утехами жизни, но здесь все уже отдает настоящей провинцией. В открытые окна кабинета заглядывают кусты сирени и бузины, на улице села ругаются поднявшиеся уже ото сна мужики и тянутся бабы к колодцу за водой. Солнце начинает палить невыносимо, во рту какая-то горечь, осадок пыли и бессонной ночи».

   В начале 1914 года в селе Всесвятском (ныне район метро «Сокол») насчитывалось 25 «чайных лавок», в которые отправлялись «догуливать» самые стойкие из представителей «веселящейся Москвы». Среди «золотой молодежи» и литературной богемы популярностью пользовалось заведение Жана, где, по воспоминаниям И. И. Шнейдера, «не было даже электричества, и при свечах ели блины, независимо от „сыропустов“ и „мясопустов“ церковного календаря. У московских денди считалось шиком появиться наутро с закапанными стеарином рукавами и брюками».

   Впрочем, далеко не все посетители «Яра» или «Стрельны» катили утром еще дальше за город. Самые горячие поклонники пения цыган отправлялись вместе с ними в Грузины, в трактир «Молдавия», принадлежавший Капкову. По старой привычке цыгане собирались там, чтобы «дуван дуванить» – делить деньги, заработанные за ночь.

   Со временем, когда цыгане стали селиться не в Грузинах, а в Петровском парке, поближе к месту работы, посиделки у Капкова сошли на нет, но в начале XX века они еще происходили.

   «В то время, как у всех уже достаточно истомленный вид, – описывал А. А. Осипов утро в „Молдавии“, – цыганки, благодаря желтому цвету своих лиц, кажутся свежими и готовы петь сколько угодно. Опять хлопают пробки и подается традиционная яичница, которую не брезгают есть люди, только что отказавшиеся от самых тонких блюд: когда человек увлекается, ему нравится все.

   Миллионеры и прожигатели жизни, тузы и червонные валеты, старики и пижоны – все это смешивается в Грузинах в одну кучу и жадно старается продлить ночной кутеж. Около кутил вертятся их прихлебатели и друзья. Золотых мух подстерегают пауки, которые плетут и раскидывают свои сети. Прихлебателям этим, кутившим когда-то самостоятельно, приходится иногда очень нелегко, но надо прятать самолюбие в карман и терпеть, потому что только на прожигание жизни они и способны. Глядя ласково в глаза своим патронам, они в душе ненавидят их и мстят по-своему или шантажом, или составлением фальшивого векселя, который губит, конечно, только их самих. Кадры этих прихлебателей не редеют, и поставляет их обыкновенно Петербург. Все это люди с громкими фамилиями и блестяще начатой карьерой, в которой, однако, на первых же порах появилось темное пятно, так что пришлось ее оборвать в самом начале. Всех они знают, со всеми «на ты», в недалеком будущем ожидают огромного наследства, а до тех пор:

   – Дорогой мой! Не одолжите ли вы мне сто рублей на честное слово?

   И московские капиталисты не в силах отказать им. И заем-то делается таким небрежным тоном, что отказать трудно, да надо же и платить за науку. Прихлебатель учит, как надо одеваться, как рыбу есть, как швырять деньги, а это тоже надо уметь!..

   Но вот шампанское допито, яичница съедена, и цыганский хор заведет обычное:

   – Спать, спать, спать! Пора нам на покой! Действительно, настало время и домой ехать».

   Отсыпаясь после бурно проведенной ночи, «веселящаяся Москва» вставала поздно, после полудня. Свой новый день они начинали с посещения кондитерской Сиу на Кузнецком Мосту или кофейни Филиппова на Тверской, прогуливались по бульварам.

   Сто лет назад жизнь на московских бульварах просыпалась и замирала, полностью подчиняясь суточному ритму города. Летом с первыми лучами солнца появлялись сторожа. Поднимая тучи пыли, они начинали мести дорожки, а заодно прогоняли бродяг, избравших кусты и бульварные скамейки местом ночлега. В утренние часы по бульварам спешили гимназисты и студенты, чиновники и служащие фирм.

   «Днем московские бульвары обыкновенно пустуют, – отмечал А. А. Осипов, – изредка пройдет какой-нибудь скучающий господин, закурит папиросу, вынет из кармана газету, почитает немного и двинется домой. На площадках резвятся и играют дети. Пискливые, тоненькие голоса их звонко раздаются в воздухе; кругом на скамейках, как фон картины или хор древнегреческой трагедии, заседают няньки всех возрастов. Заглянут на бульвар еще какие-нибудь случайные прохожие, и снова все тихо и пусто».

   О том, как весело было играть на бульварах, рассказал в своих «Воспоминаниях» С. М. Соловьев, внук великого историка:

   «Я решил образовать шайку разбойников на Пречистенском бульваре, куда ходил в сопровождении няни Тани. Она предоставляла мне полную свободу, усаживалась болтать с какой-нибудь нянькой на скамейке, а я рыскал по бульвару. Сначала дело шло плохо. Я пробовал приглашать в шайку всех встречных мальчиков, без различия возраста и костюма, но они по большей части уклонялись. Удалось все-таки уговорить двух-трех явиться на следующий день к двум часам с каким-нибудь оружием. В назначенный час я был на месте, но бульвар казался пуст. Я ходил в тоске, думая, что дело не выгорело… Но вот показался мальчик с ружьем, второй и третий… И вдруг посыпали со всех сторон: мальчики в синих матросках с ружьями и саблями, оборванцы с луками и стрелами… Почтенного вида, изящно одетый седой господин подошел к нам, держа за плечо маленького внука. Он деловито справился, где главнокомандующий, и с серьезным видом поручил мне мальчика. О, высокая минута. Мы составили шайку человек в десять. Войско есть, нужны враги и добыча. С каждым днем к нам приставали новые и новые солдаты. Наконец мы закрыли прием и объявили, что начнем теперь войну со всякими мальчиками, не принадлежавшими к нашей шайке.

   Началось сплошное безобразие. Нескольких мальчиков я назначил генералами. […] Не довольствуясь нападением на мальчишек, мы стали нападать на всех взрослых гимназистов Первой гимназии. Сидит гимназист на лавочке, мы подбегаем, дразним, изводим. Вспоминаю, что эти гимназисты относились к нам с большим терпением и благодушием: ведь каждый из них легко мог «уничтожить» все наше войско.

   Дело у нас процветало около месяца. Чем же все кончилось? Чем обыкновенно кончаются подобные истории. Два хорошо одетых мальчика играли около кучи песку, при них находился преданный им оборванец. Я приказал немедленно уничтожить это скопище. Несколько солдат без труда атаковали и взяли в плен эту компанию, а так как оборванец пробовал защищать нарядных мальчиков, я велел расстрелять его под деревьями. В него палили песком из ружей, и песок жалобно сыпался в его лохмотья. Генералы издевались над этими лохмотьями, отчего меня несколько коробило. Но расстрелянный оборванец стал в воинственную позу и закричал на меня: «Подойди-ка, подойди-ка ко мне». Я немедленно подошел и… когда я открыл глаза, не было ни оборванца, ни его нарядных товарищей. Генералы вели меня к скамейке, а на лбу у меня быстро вспухала огромная красная шишка. На этот день все боевые затеи были кончены. Я пришел домой в неприличном виде, слышал, как жестоко досталось Тане от мамы за мою шишку на лбу…»[166]



   В урочный час няни уводили детей обедать, и на опустевших дорожках можно было видеть лишь одинокую фигуру какого-нибудь «бульвардье» – так на парижский манер юмористы называли профессиональных бездельников. Убивая время до вечера, он сидел на скамейке или бродил в тщетной надежде встретить знакомого, у которого можно было бы перехватить денег в долг.

   Кстати, кроме обычных скамеек, на бульваре стояли и «благотворительные». За право присесть на них требовалось заплатить пять копеек дежурившим рядом сборщикам. Полученные средства поступали в Дамский тюремный комитет, занимавшийся оказанием помощи заключенным. Эти скамьи городские власти ежегодно сдавали в аренду дамам-благотворительницам. В 1914 году ее размеры составили 1 000 рублей. Чтобы повысить доходность, комитет размещал на спинках рекламу торговых фирм, например парфюмерной продукции обществ «Брокар и К°».

   Ближе к вечеру бульвары заполнялись гуляющей публикой. Настоящая толчея начиналась в те часы, когда играли духовые военные оркестры. Каждый год городские власти договаривались с командованием воинских частей, расквартированных в Москве, и полковые оркестры развлекали москвичей исполнением различной музыки – от маршей до популярных мелодий. На Тверском бульваре они выступали ежедневно, на других – раз в неделю по очереди. В понедельник музыка звучала на Пречистенском бульваре, во вторник – на Зубовском, и так далее: Чистые пруды, Александровский сад и Екатерининский парк, Новинский бульвар.

   Вот как в зарисовке с натуры выглядело исполнение мелодии модного в 1910 году танца «ой-ра»:

   «На Тверском бульваре несколько раз в неделю играет военный оркестр. Вероятно, в целях музыкально-воспитательных для развития эстетических вкусов толпы, оркестр включил в свой репертуар и „ой-ру“. Нужно самому видеть, чтобы понять, что делается на бульваре во время исполнения этого великого произведения.

   Тридцать здоровых солдатских глоток рявкают с эстрады:

   – Ой-ра! Ой-ра!

   И тысячная толпа в каком-то экстазе подхватывает звериным ревом:

   – Ой-ра! Ой-ра!

   По окончании номера преисполненная восторгом толпа кричит… «ура!» Не «браво», не «бис», а «ура», потому что шаблонное «бис» недостаточно для изъявления накопившегося в душе восторга. Под громовое «ура» капельмейстер поворачивается лицом к публике и трогательно прижимает руку к сердцу.

   Толпа неистовствует:

   – Ура! Урра-а! У-урра-а-а!..

   Грациозный взмах дирижерской палочки и опять:

   – Ой-ра! Ой-ра!

   И вновь громовое «ура». Повторяют пять-шесть раз.

   После марша публика сплошной толпой валит с бульвара. Кто-то вскрикивает:

   – Ой-ра!

   И толпа подхватывает, как один человек:

   – Ой-ра! Ой-ра!

   Случайные прохожие испуганно шарахаются в сторону».

   В 1906 году градоначальник обратил внимание на то, что «за последнее время на бульварах и скверах в ночное время замечается скопление праздношатающегося люда, результатом чего являются скандалы и различные безобразия, беспокоящие обывателей…» Для поддержания порядка он распорядился: «…закрывать в мае и июне с 12 час. ночи, а в июле и августе с часу ночи, нижеследующие из них: 1) Екатерининский парк, 2) Самотецкий сквер, 3) Александровский сад и 4) Воскресенский сквер».

   Среди бульваров, остававшихся доступными публике в ночное время, самым популярным был Тверской. В отличие от одноименной улицы, залитой электрическим светом, на бульваре тускло светили керосиновые фонари. Это служило созданию атмосферы, привлекавшей публику особого рода. Литератор А. Н. Емельянов-Коханский в романе «Тверской бульвар» так описывал происходившие на нем вечерние гуляния:

   «Рядом с музыкальным павильоном находилась „кофейная“. Она очень бойко торговала в те дни, когда на Тверском бульваре полагалась музыка. Столики брались с боя любителями бесплатной музыки и „бульварной природы“.

   Задолго до начала музыки кофейня уже переполнялась свободным, не служащим народом. Преобладали, конечно, дамы, разодетые в специфические, стильные костюмы».

   Одежда крикливых фасонов и злоупотребление косметикой выдавали представительниц «древнейшей профессии». В Москве их именовали «те дамы», «милые, но погибшие создания». Иногда сидевшие в кафе «девицы» вдруг начинали громко мяукать – это означало, что они дразнят присевшего где-то рядом за столик сутенера. На московском арго его называли «котом».

   По свидетельству В. А. Гиляровского, именно по этой «профессии» получила название «Котяшкина деревня» – местность между Миусской площадью и Оружейным переулком, с одной стороны, Долгоруковской и 4-й Тверской-Ямской улицами – с другой. Здесь при «девицах» последнего разбора, во множестве обитавших в бедных квартирах, жили «коты», которые помимо сутенерства промышляли ночными разбоями.

   «Усатые-полосатые» появлялись на бульварах не только насладиться музыкой или проконтролировать работу «ночных бабочек», но для того, чтобы найти новых подопечных. Звуки духового оркестра привлекали немало молодежи. В толпе постоянно происходили знакомства, впоследствии перераставшие в более близкие отношения.

   Исследователи общественных нравов отмечали, что для подавляющего большинства проституток исходной точкой «падения» служила «несчастная любовь»: встретила кавалера, отдалась ему душой и телом, а он потешился всласть да бросил.

   Другой распространенной причиной было стремление к «красивой жизни». Вчерашняя деревенская девчонка, работавшая, например, в швейной мастерской, видела, как дамы заказывают дорогие наряды. При этом она слышала разговоры подруг, что эти богатые заказчицы еще вчера так же гнули спины за гроши, но сумели распорядиться своей красотой и теперь купаются в роскоши.

   В Москве существовало несколько градаций проституток: явные «профессионалки», получившие в полиции «вид на жительство» с прямым указанием их рода деятельности («желтый билет»), «негласные толерантки» и женщины, промышлявшие «тайным развратом». Последние занимались «древнейшей профессией» для дополнительного заработка, сочетая ее с работой или учебой. Если «тайные» проститутки попадались во время полицейских облав, их отвозили на освидетельствование врачам и регистрировали, не спрашивая согласия.

   «Желтобилетницы» и «негласные» имели при себе особые «санитарные альбомы» и были обязаны минимум раз в две недели проходить врачебный осмотр. По правилам, если они попадали в облаву, но медицинские документы у них были в порядке, полицейские должны были отпустить их немедленно, а не держать в участке до утра. С 1908 года «негласные» проститутки получили право проходить осмотр у частных врачей. В этом случае, кроме медицинского удостоверения, им полагалось иметь при себе свою фотографию, заверенную в полиции. «Профессионалки» в случае болезни получали бесплатное лечение в специальном отделении Мясницкой больницы[167], прозванной «Бекетовкой». Для «венериков» городские власти отводили в ней 300 кроватей.

   Описание этой больницы и методов лечения «постыдных болезней» ртутными препаратами мы находим в романе А. Н. Емельянова-Коханского «Московская Нана»:

   «Льговскую положили в общую палату; в ней было около сорока „девиц“ различного „разбора“. Шум, гам, смех, неприличная руготня так и стояли в воздухе. Все принимаемые против бесчинства меры были паллиативами… Ни лишение более вкусной пищи, ни запрещение видеться с „котами-посетителями“ не могли смирить и успокоить эти тревожные души. Одна только ночь замиряла этих полунормальных особ и заставляла стихать. Но и благодетельный сон не соблазнял некоторых неугомонных. Они проделывали для развлечения какие-нибудь невинные, а иногда и жестокие шутки над спящими подругами: одну пришивали к кровати и будили, другой клали туфли на лоб, третью, „новоприбывшую“, пугали особенной группой – „покойницей“. Испугали „мертвой“ и Клавдию, когда она, утомленная „впечатлениями“ дня, уснула. Группа „покойница“ заключается в том, что какая-нибудь сзади идущая откидывает голову и берет руками за плечи впереди шествующую, а та, в свою очередь, вытягивает руки, надевая на них туфли. Эта „процессия“, покрытая простыней, тихо двигается к намеченной цели, производя, действительно, в полутьме вид „покойницы“, несомой по назначению…

   Рано утром начинается «визитация», заключающаяся в том, что врачи впрыскивают «огненную» жидкость – меркуриальные снадобья, в различные места тела страждущих.

   Вот после подобных впрыскиваний палата обращается положительно в сумасшедший дом… Ругань, крики, истерический смех не прекращаются, но все увеличиваются, и к ним еще прибавляются стоны, оханья от «впрыснутого» кушанья… Многие несчастные положительно не выдерживают этого «единственно-рационального» лечения: они катаются от боли с полчаса по полу, плачут, бьются на кровати, проклинают докторов, костят свою подлую «жисть»… И этот Дантов ад повторяется изо дня в день!

   Чтобы «заштопать» на время недуг, требуется по крайней мере 25–30 впрыскиваний!..

   Перед обедом и вечерним чаем «девиц» пускают гулять в сад или, вернее, на двор, усаженный тощими деревцами. В этом же саду гуляют и больные мужчины, но только в другое время…

   Как велико стремление этих почти совсем замученных жизнью женщин к «мужчинской породе», можно заключить из того, что здесь, в больнице, завязываются «платонические» знакомства!

   «Встречи» сначала происходят на «расстоянии», у открытых окон, из которых выглядывают любопытные лица: «девочек» – при прогулке «мальчиков», «мальчиков» – при моционе «девочек».

   «Далекие», но вместе с тем близкие «душки» ищут друг друга глазами, объясняются ими и, в конце концов, пишут письма и, при бдительном сиянии очей «возлюбленных», закапывают их в импровизированный почтовый ящик – в землю. Таким образом происходит обмен мыслей и симпатий между этими обездоленными людьми…»

   Настоящую революцию в лечении «постыдных болезней» вызвало появление в конце 1910 года препарата «606» («Сальварсана»), открытого профессором Эрлихом. Спрос его в аптеках сразу превзошел все ожидания. Думается, не без влияния поднятой газетами шумихи о чудодейственных свойствах нового лекарства одна из пивных на Пресне, где собиралась соответствующая публика, получила прозвище «606».

   Основными же «биржами продажной любви» в дореволюционное время являлись Петровский пассаж, кофейня Филиппова (в ночное время) и Тверской бульвар. Последнее место в описании, опубликованном в 1901 году, выглядело так:

   «Проносится по бульвару и ночная бабочка, искательница приключений. Она одета пестро, модно, и с первого взгляда можно было бы позавидовать ее существованию, но это может сделать только человек, не знакомый с жизнью. На самом деле это несчастное существо, которое свернуло с настоящего честного пути или благодаря какому-нибудь неудачному роману, или стечению обстоятельств и пустилось по наклонной плоскости, приводящей в недалеком будущем к разбитому здоровью, прошению милостыни и больнице. Она знает это, боится вдумываться, но сознание позорной стороны ее жизни не покидает ее. Она стыдится выйди днем на улицу, показывается только ночью и носится по бульварам, оглашая их звонким, всегда неестественным смехом».

   В повести «Моя юность» Валерий Брюсов поведал о том, как он, тринадцатилетний подросток, впервые приобщился к взрослой жизни на Тверском бульваре:

   «Я не знал, куда идти, и пошел на Тверской бульвар. Там ходили феи и молодые люди. Я растерянно ходил взад и вперед. Мужество меня оставило, я ни на что не решался. Может быть, я прошел сорок раз бульвар взад и вперед. Одни женщины казались мне слишком развязными, другие слишком нарядными; я не знал существующих цен.

   Становилось поздно. Бульвар пустел. Я уже готов был уйти домой, но одна мучительная мысль остановила меня: все равно дома не поверят, что ты только ходил по бульвару, неужели же терпеть неприятности задаром, лучше уж за что-нибудь.

   Я подошел к какой-то девушке, отвечавшей моим – странным, впрочем, – понятиям о миловидности. Мне жаль, что я забыл ее имя.

   – Пойдемте со мной.

   Она остановилась и оглядела мое юное лицо.

   – Куда?

   Мы пошли рядом.

   – Вы знаете куда.

   – Нет, не знаю…

   – Ну, вот, в гостиницу.

   – А что мы будем там делать?

   – Ну, вы знаете.

   – Нет, не знаю…

   И так мы бродили по бульвару. И я бесился, бесился от сознания, что она смеется надо мной.

   Наконец мы сговорились и пошли. Мы опять пили портвейн, потом я подсел к ней и стал расстегивать ее лиф. Она держала себя со мной, как важная дама. Отстранила меня и ушла за перегородку раздеваться.

   Я старался внушить себе, что это та минута, какой я ждал так давно, но было все мучительно пусто и глупо.

   Прощаясь, я был преисполнен тоской. Я был разочарован до глубины души моей. Я дал девушке семь рублей. Она всячески благодарила меня».

   Судя по описанию Брюсова, пережитое им «приключение» произошло в так называемой «квартире свиданий», причем невысокого ранга. «Место случайной любви» представляло собой скромную комнатку, где кровать была отделена всего лишь ширмой. Для богатых клиентов имелись более роскошные апартаменты. В описании Емельянова-Коханского «самый лучший номер» выглядел так: «…голубые обои, электрический свет, заключенный в газовые стеклянные стаканчики, рояль, довольно приличная мебель и „веселые“ драпировки, отделяющие спальню от „номерного“ зала».

   Следует подчеркнуть, что по законам Российской империи запрещалось «открывать днем и ночью дом свой или наемный для непотребства». Устроить «секретную квартиру свиданий мужчин с женщинами» или открыть «дом свиданий» можно было только с разрешения начальника московской полиции. При этом «хозяйки» были обязаны строго соблюдать целый ряд правил и предписаний. Например, вместе с соответствующим заявлением властям подавался список будущих «квартиранток» или «приходящих» женщин. И в дальнейшем «хозяйки» должны были извещать полицию обо всем, что происходило у них в заведениях. Особенно следовало следить за тем, чтобы в «номерах» не находили приюта беспаспортные, подозрительные личности и беглые преступники. Даже размер платы за комнату утверждался обер-полицмейстером.

   Содержательницы «домов свиданий» отвечали за здоровье «работниц», а при отсутствии у них «санитарных альбомов с надлежащей визой» могли угодить под суд. В «заведениях» запрещалось торговать спиртным и табаком, а также подавать это «гостям», даже если они все принесли с собой, иметь и вывешивать царские портреты, устраивать игры в карты, кости, шашки и т. п.

   Инженер Н. М. Щапов вспоминал, как после отказа девушки, за которой он ухаживал, выйти за него замуж, он залечивал сердечные раны в «доме свиданий»:

   «Откуда-то я узнал, что на Сретенском бульваре есть француженка мадам Люсьен. Можно к ней зайти и иметь свидание. Приходишь; тебя прислуга провожает в изящную комнату. К тебе является девица. Можно с ней поговорить. Потом она исчезает, а является сама мадам – тоже изящная, а не как толстуха в доме. Спрашивает, нравится ли мадемуазель. Если нет, присылает другую, если да – берет 10 руб. и присылает первую. Рядом с комнатой – другая, с постелью, и все.

   Как я понимаю, к ней заявились женщины другой специальности, хотевшие подработать – девушки мелких профессий, а может быть и семейные женщины. После проверки внешности и туалета они у нее дежурили в отдельные вечера, может быть по две-три, смотря по тому, сколько у нее было кабинетов. Если у них были дома телефоны, она могла их по надобности вызывать. Невыгода мадам Люсьен была в том, что гость, познакомясь с девицей, мог потом с ней встречаться и вне дома. Так поступил и я, познакомясь с какой-то полькой. Она не дала адреса, но дала телефон (каких-то меблированных комнат).

   Встречались мы с ней в гостинице «Эрмитаж». […]

   У мадам Люсьен в сентябре 1911 года я и встретился с моей первой женой. Она была в изящном розовом платье с буфами. Назвалась Клавдией. Я для знакомства ее поцеловал, она сказала: «Поцелуйте еще, я люблю, когда меня целуют». Не помню, встречался ли я с ней там же еще. Но узнал ее телефон. Она жила в меблированных комнатах на углу Садовой и Владимиро-Долгоруковской. Вероятно, бывал у нее на дому и бывал с ней в ресторанах – в отдельных кабинетах. Кажется, я стеснялся показываться с ней открыто в общих залах, а в богатых ресторанах были кабинеты и в них диваны. Официанты, подав кушанья, уже не появлялись в кабинет без вызова, хотя кабинет и не запирался»[168].

   В воспоминаниях Н. А. Варенцова описан забавный случай, произошедший в «доме свиданий» с фабрикантом И. П. Кузнецовым. Он был женат на молодой красивой женщине, но, ревнуя, держал ее взаперти. Сам же купец любил весело провести время в обществе «милых, но падших созданий». Как-то его жена познакомилась у портнихи с дамой, оказавшейся сводней, и стала втайне от мужа ездить «по вызовам».

   Сам Кузнецов, не называя своей фамилии, не раз пользовался услугами этой самой сводни. Однажды он ей заявил: «Что ты мне приводишь женщин, доступных всем; достала бы хорошую, неизбалованную, семейную, я тебе заплатил бы триста рублей».

   Вспомнив о своей новой знакомой, сводня ответила: «Доставлю – будешь доволен!» Вызванная по телефону, жена Кузнецова скоро приехала и, войдя в комнату, увидела своего супруга. Она не растерялась, бросилась к мужу и стала от души лупить его по щекам, приговаривая: «Вот, наконец, мерзавец, я тебя поймала, где ты проводишь время!» Несостоявшийся любовник упал перед ней на колени и, рыдая, просил у нее прощения.

   В мемуарах Н. М. Щапова упоминается и о его походах в публичные дома – «бардаки», как их называли в то время. Эти заведения до их ликвидации в начале 1910-х годов располагались на Драчевке (ныне Трубная улица) и в прилегавших к ней переулках. Публичным домам вывесок не полагалось – их заменяли керосиновые фонари (по большей части восьмиугольные) со стеклами зеленого цвета.

   «Дома были на разные цены: от полтинника (может быть, и еще дешевле) до 5 руб. за „визит“; за „ночь“, кажется, вдвое дороже, – вспоминал Н. М. Щапов. – Я прежде бывал только в пятирублевых, из них лучшим считался Стоецкого.

   За дверью с улицы – лестница на второй этаж. Раздевает в передней почтенный седобородый старец в сюртуке. Рядом – ярко освещенные зал, гостиная. За роялем тапер. Ходят вереницами девицы. Гости – мужчины всякого возраста и сословия от стариков до гимназистов (но, вероятно, такому беда, если дойдет до начальства). Перекидываются шутками, двусмысленностями, иногда танцуют. Мужчина подходит к женщине и уводит ее по другой лестнице в третий этаж».

   Писатель Яков Коробов, которому в юности пришлось вместе с артелью строителей работать в районе Драчевки, оставил описание нравов, царивших в том специфическом районе Москвы:

   «Вся она с прилегающими к ней переулками: Мясным, Сергиевским, Соболевским сплошь была занята публичными домами. На Цветном бульваре днем и ночью целыми стаями бродили проститутки. Уличный разврат был неотъемлемым правом всей этой местности. У каждого дома в подъезде стояли продажные женщины и заманивали прохожих. У каждой такой особы был свой подход к „мужчине“, которым они и пользовались без стеснения. Одни играли на слабых струнах человеческой натуры – действовали лестью и лаской:

   – Красавец писаный, барин хороший, зайди, я тебя с праздником сделаю…

   Другие – проще и злее:

   – Эй ты! Иди, я тебя…

   «Бесчувственных», не отзывающихся на их призывы, они бесцеремонно крыли матом.

   В «домах» этого не допускали. Содержатели строго следили, чтобы девушка вела себя прилично с гостями, и стоило только кому-нибудь пожаловаться, как для обидчицы тут же наступала расплата: хлестали по щекам, таскали за волосы.

   Вот в таком пекле мы очутились с братом, в таком возрасте, когда женщина особенно владела нашим воображением.

   Работали мы на фасаде, на четвертом этаже. Днем жизнь заведений временно затихала. Девицы спали, отдыхая от ночного бесшабашного разгула, и вот отсюда, с лесов я видел возможность наблюдать изнанку этой красивой и веселой по внешности жизни.

   Напротив нас, только через узенькую уличку, стоял старый дом, переполненный исключительно «гулящими» женщинами. В открытые окна, не знающие занавесок, можно было наблюдать времяпровождение жилицы в течение всего дня и ночи.

   В каждой комнате жила одна или две «девушки». Обстановка, можно сказать, «классическая» для их ремесла: постель, стол, два стула и маленький столик с тазом и кувшином воды. Утро, после бурно и пьяно проведенной ночи, для них наступало около двух часов дня.

   Лениво подняв голову с подушки, «девушка» долго сидит на постели, сжимая виски руками. Потом начинает тянуться к бутылкам, опорожненным за ночь, и собирает капли, чтобы опохмелиться. Понемногу приходит в себя и начинает приводить в порядок оскверненное и загаженное за ночь тело. Все это проделывается самым откровенным образом. Если наши рабочие не выдерживают и в самые пикантные моменты начинают гоготать, она только презрительно показывает язык или, обнажив тыловую часть тела, становится в далеко не эстетичную позу.

   Эти женщины не считали нас потребителями и не имели к нам уважения.

   Часов в шесть-семь вечера она уходит на бульвар и чаще всего возвращается с мужчиной. Потребитель ведет себя не так просто и открыто, как им приобретенный товар. Он прежде всего начинает оглядываться и прислушиваться, как мышь, попавшая в западню. Нерешительно снимает верхнее платье и долго выбирает место, куда бы положить его, очевидно брезгуя всем, что здесь находится. Робко показывает на незанавешенное окно, дама делает неопределенный жест и валится на постель в самой отвратительной, но, несомненно, самой неотразимой, по ее мнению, позе. Гость начинает возбуждаться. Спеша и волнуясь, он кидает вещи куда попало.

   Из карманов летят часы, кошелек, расческа, но собирать некогда. Дама торопит, позируя на неопрятной постели.

   Чаше всего, собираясь уходить, потребитель ищет оброненные вещи, но они редко находятся, и, обругав не один раз искусительницу, гость спешит убраться подобру-поздорову.

   Эта картинка относится к потребителю среднего возраста и достатка, молодежь ведет себя иначе.

   Юноша входит с напускной развязанностью, старается быть дерзким, чтобы девица не заподозрила в нем малоопытного кавалера. Садится на что попало: на постель, на стул и даже на стол, если попадается на глаза. Хозяйка начинает играть на слабых струнах пьяного человека:

   – В глотке пересохло, пошли пивца парочку…

   Стоит ли толковать о таком пустяке! Из кармана самым небрежным образом летит бумажка. Свободная подруга бежит в лавочку, а дама начинает занимать гостя.

   Гость шалеет от первого приступа опытной девицы и забывает, что послано за пивом. Становится дерзко-настойчивым, обнажает себя первым в расчете произвести впечатление на барышню и вместе с тем, для собственного возбуждения, любуется своим мужеством.

   В таких случаях посланная еще не успевает вернуться с пивом, как девица уже выпроваживает своего гостя, если убедится, что у того не густо в кармане.

   Самое гадкое впечатление оставляли юнцы интеллигентских семей. Блудливые и трусливые, они приходят к женщине по двое и по трое. Подход у них самый «материалистический», без страсти, без увлечения, – половая повинность. Предварительно подвергнув полупьяную женщину оскорбительному осмотру, они некоторое время пререкаются – кому начать, лицемерно прикрываясь брезгливостью, но стоит кому-нибудь начать, как природа берет свое и уж никто не желает быть последним.

   Уходят такие всегда с большой для женщины неприятностью. Презрительное отношение к несчастной сквозит в каждом их жесте; паясничая и остря, – отчасти заглушая этим сознание гнусности своего поведения, – выходят они на улицу, и каждый считает долгом плюнуть у порога и отереть руку, бравшуюся за скобу»[169].

   «Жертв общественного темперамента» публицисты того времени относили к миру, носившему название «Темная Москва». К несчастью, в этот жестокий мир попадали и дети. Среди многообразия московских типов начала XX века встречается описание пожилого благообразного господина, проявлявшего особый интерес к девочкам-подросткам. Коробкой конфет подманивал он ученицу какой-нибудь швейной мастерской, катал ее на извозчике, водил в синематограф, чтобы потом отвезти ее в «дом свиданий», где прислуге хорошо заплачено за молчание.

   Совсем уж маленькие девочки, вовлеченные в занятие проституцией, 100 лет назад носили название «душки». Среди очерков газеты «Раннее утро» о различных представителях «Темной Москвы» один был посвящен «душкам»:

   «В глухом переулке, идущем от Мал. Дмитровки к Страстному бульвару и далее к Нарышкинскому скверу, лишь только спустится на землю ночная мгла, можно ежедневно видеть пожилую особу в темном костюме и старомодной шляпе. Полная, низенького роста, она степенно шагает взад и вперед в ночной темноте. Завидев встречного хорошо одетого мужчину, она ускоряет шаг и, поравнявшись с ним, чуть слышно, почти шепотом, говорит: „Господин, не хотите ли душку?“ Если вы молча продолжаете путь, не обращая внимания, она еще раз повторит то же предложение. А если вы, смутно догадываясь о чем-то гнусном, прикрикнете на нее, то она постарается как-нибудь незаметно стушеваться… Так рассказывали мне. […]

   Поздно вечером недавно я проходил этим полутемным закоулком. Лишь только я вышел со Страстного бульвара и намеревался пройти к трамваю, как из темноты вынырнула плотная, толстая женщина…

   – Не хотите ли, молодой человек, душки? – вкрадчиво предложила она.

   Я сразу догадался – кто это, и приостановился…

   Пытливо всматриваясь мне в глаза, как бы изучая, кто я такой, она продолжала:

   – Пойдемте или подождите здесь, я живо приведу вам «душку».

   Маленькие беспокойные глазки ее беспокойно продолжали оглядывать меня, стараясь проникнуть в душу.

   – Какую душку? – спросил я.

   – Ах, шутник, шутник… Ну, что же, идем? – уже спокойней и доверчивей, с улыбкой говорила она.

   Я решил проследить и подождать на бульваре. Занял скамейку. Мимо меня, задевая юбками, сновали разряженные в пух и прах бесстыдные и нахальные мегеры…

   Мне уже надоело ждать, да, вдобавок, было холодно. Я решил уйти. Как раз в то время, когда я приподнялся со скамейки, сзади кто-то тронул меня за плечо. Оглянувшись, я увидел старуху. Она выразительно кивала мне головой, приглашая идти.

   Мы вошли в переулок. В нише ворот ближайшего дома у фонаря, тускло освещавшего стены, чернела какая-то фигура. Закутанная в большой черный платок, эта фигура казалась маленькой, тоненькой…

   Подойдя вплотную к ней, я взглянул в лицо…

   Передо мной была девочка… Светлые полудетские глаза, но при неясном даже блеске фонаря что-то чувственное, развратное виднелось в них… Маленькое личико, как будто чуть-чуть подкрашенное… Мелкие блестящие зубы…

   – Хороша душка? Лучше не найдете. Хотите в дом свиданий, хотите в номера, – хлопотала посредница.

   А «душка» кокетливо взглядывала на меня, стараясь, видимо, показать товар лицом. Платок распахнулся… Узкая детская грудь, коротенькая юбочка чуть не до колена, открывавшая тоненькие ноги… Да это совсем, совсем младенчик… Ведь ей 9–10 лет, не больше… мелькнуло у меня в голове.

   – Решайте же поскорее, – торопила старуха.

   Мне сделалось больно, гадко… Захотелось проучить эту отвратительную старуху. Быть может, представительницу какой-нибудь организации по торговле живым товаром…

   Вдруг старуха, заметив что-то впереди и схватив девочку за руку, перебежала на другую сторону… Это произошло быстро и незаметно. У ближайшего фонаря блеснуло серое пальто и сверкнули полицейские пуговицы…

   Я простоял еще несколько минут. Прошел околоточный… В переулке было совершенно тихо. Никого не было видно… Парочка бесследно скрылась, точно растаяв в темноте… […]

   Вскоре мне пришлось встретиться с одним господином, хорошо знающим Москву и в особенности ее закулисные, темные стороны. Я рассказал ему про этот случай. Он расхохотался…

   – Вот открытие! Да ведь это давно всем известно.

   По его словам, эту старуху и многих ей подобных любители сильных ощущений все знают. Район их действий очень большой… Никто в то же время не знает местопребывания их, так как «душки» ни за что не соглашаются привести «любителя» к себе.

   На днях я сидел в одном из кинематографов. Сзади в темноте раздавался хохот… Кто-то слегка взвизгивал… Слышалось прерывистое дыхание с сильным запахом водки… Когда зажгли огонь, я оглянулся…

   С ярко блестящими глазами, в которых горел пьяный огонек, с чувственной, циничной улыбкой, близко прижавшись к соседу, захмелевшему пожилому господину, – сидела та «душка», которая предназначалась мне… Здесь я окончательно убедился, что ей действительно не больше 10–11 лет, несмотря на разврат, наложивший свою отрицательную печать на ее лицо и манеры…»

   Стоит отметить, что в начале ХХ века «жертвы общественного темперамента» играли немалую роль в становлении московских синематографов или, по выражению того времени, «иллюзион-театров». Среди представителей «Темной Москвы» существовали особого рода комиссионеры, которые могли за короткое время создать популярность только что открытому кинозалу. Специалисту-«иллюзионщику» нужно было создать у москвичей впечатление, что новый «театр» посещает много зрителей. Газета «Голос Москвы» объясняла сущность этого требования: «…по глубокому, несокрушимому убеждению рядового москвича там, где много народа, непременно хорошо, хотя программа во всех иллюзионах до тошноты одинакова». Чтобы добиться постоянного заполнения зала, комиссионеры раздавали бесплатные билеты «этим дамам», а «скучающим господам» указывали адрес кинотеатра.

   Как это выглядело на практике, описал очеркист газеты «Раннее утро»:

   «…в одном из „иллюзион-театров“ на этой улице публика сильно разнится от публики других синематографов… Тут вы можете встретить очень много молодых девушек и очень много мужчин всех возрастов, но преимущественно пожилых.

   Этот синематограф уже давно сделался излюбленным местом не невинных часто свиданий, а торгом любви. Кто они, эти молодые девушки, наполняющие ежедневно залы этого заведения, летящие, как бабочки на огонь, к его ярко освещенному подъезду?.. Тут вы найдете, главным образом, скромных тружениц: портних, модисток, белошвеек, продавщиц, заработка которых очень часто не хватает на удовлетворение самых первых необходимых потребностей – на стол и квартиру. Здесь вы встретите и увязающих в омуте столичной жизни девушек из семей мелкого мещанского уклада жизни… Здесь вы встретите и содержанку, мало обеспеченную своим содержателем и вынужденную искать заработка на стороне… но не встретит ваш взор здесь настоящих жриц любви, профессионалок, у которых «на лбу роковые слова»[170]… Здесь формируются, здесь выходят на дорогу те, кто, торгуя телом, являются «клапаном общественного темперамента»…

* * *
   За тем, чтобы этот синематограф не сделался местом сброда «профессионалок», следят сами хозяева его. Пустить к себе опытных жриц любви – значит набросить тень на свое заведение, подорвать доходы… Но быть честными посредниками между гибнущими мотыльками и «приличными господами», предоставить для этого только помещение своего театра, но служить и советом, и делом, – это и «приличнее» и, пожалуй, безопаснее… Вовремя предложенная молодой девушке контрамарка на постоянное бесплатное посещение иллюзиона, несколько указаний «приличному господину», – разве это предосудительно и разве бездоходно? И делают свое гнусное дело содержатели «иллюзиона» с интересной программой, с постоянно свежим товаром, торг которым достоин виселицы…

   Ровно в полночь гаснут электрические лампочки у подъезда иллюзиона. Швейцар «заведения» в каких-то фантастических аксельбантах, в фуражке капитана английского корабля и с усами настоящего русского унтера выпускает последних посетителей. И многие из них, пришедшие в иллюзион в одиночку, разъезжаются парочками… Проворные лихачи, знающие, что у дверей этого театра всегда можно найти хороших седоков, знают также, куда надо везти только что познакомившихся при добром содействии хозяев синематографа… Наступает ночь мимолетной любви с ее тяжелым пробуждением…»

   Чтобы понять, почему в начале XX века фойе кинотеатров служили привычным местом свиданий, следует учитывать одно обстоятельство. На него обратил внимание историк московского кинематографа В. П. Михайлов:

   «В то время вход в кинематографы был бесплатным, билеты нужны были лишь для того, чтобы пройти в кинозал. Свободный вход в фойе кинотеатра был рассчитан на то, что общая атмосфера ожидания зрителей, предвкушавших удовольствие от предстоящего просмотра боевика, шум голосов, доносившийся из-за дверей зрительного зала, лежащие повсюду в фойе программки с перечнем сюжетов картин – все это должно было пробудить даже у случайно зашедшего в иллюзион прохожего желание увидеть фильм, а для этого надо было сделать лишь несколько шагов к кассе и купить билет.

   Однако далеко не каждый из оказавшихся в фойе кинотеатра спешил посмотреть картину. Фойе кинематографов довольно скоро стало в Москве одним из излюбленных мест встреч: здесь знакомились и назначали свидания, спасались от летней духоты улиц и обогревались в зимние морозы, сюда забегали на минуту отдохнуть уличные продавцы, проститутки поджидали своих клиентов… В фойе всегда было шумно, играли музыкальные автоматы, на маленькой эстраде актеры исполняли скабрезные куплеты, рассказывали популярные тогда еврейские анекдоты (потом эти музыкальные аттракционы градоначальник запретил). Возможно, поэтому у многих москвичей, как у А. Цветаевой, надолго сохранилось в памяти от раннего кинематографа «ненавистное фойе, где столько людей и столько пошлости»»[171].

   Возможно, именно такого рода атмосфера подвигла художника Аристарха Лентулова на довольно безнравственный поступок.

   Иначе чем можно было объяснить его поведение в кинематографе «Люкс» весной 1914 года? Когда погасло электричество, Лентулов начал перемещаться из кресла в кресло, пока не оказался рядом с двумя зрительницами – почтенная дама пришла смотреть фильм вместе с дочерью-гимназисткой. Неожиданно девочка ощутила, что мужская рука гладит ее колени. Истошный крик перепуганной гимназистки прервал сеанс.

   Зажегся свет, и художника задержали. Он стал просить прощения, но мать девочки твердо сказала:

   – Сначала получите от меня пощечину.

   Лентулов гордо отказался. Однако, когда приступили к составлению протокола, ссылаясь на свое «общественное положение», стал просить окончить дело миром. Натолкнувшись на отказ, он, в конце концов, заявил с бравадой:

   – Ну, что ж, не приговорят же меня за это в каторжные работы.

   Организатор «Бубнового валета» оказался прав – «бубнового туза» (знака каторжника) ему носить не пришлось, но полтора месяца ареста по приговору мирового судьи он все же получил.

   Конечно же, скандалы такого рода в кинематографах были не часты. В крайнем случае, зрители могли поспорить из-за места – они в то время были не нумерованы. Большинство же москвичей наслаждались новым видом искусства вполне безбоязненно, хотя многие не подозревали, что «демонстраторы» (так называли киномехаников) в буквальном смысле играют с огнем.

   Связано это было с техническими особенностями кинопоказа. Вот что рассказывал ветеран отечественного кинематографа Н. Д. Анощенко о происходившей у него на глазах демонстрации фильма:

   «Войдя с Володей за интриговавшие меня таинственные ширмочки, стоявшие в сараеподобном „зрительном зале“ этого кинотеатра, я увидел на железном столе какой-то аппарат (потом узнал, что это – „головка проектора“), на котором красовалось изображение поющего галльского петуха, что явно говорило о том, что этот аппарат выпущен фирмой „Патэ“ и что его родина – „Ля бель Франс“… Ведь именно оттуда к нам в Россию пришел „Синематограф“ и его первые дельцы, поставлявшие нам и фильмы, и аппаратуру для их показа, так как в России ни тех, ни других не делали.

   Сзади «головки» проектора Володя показал мне источник света. Это был так называемый Друммондов свет, то есть эфирокислородная лампа, в которой центральной частью являлся… кусочек мела. Да-да, мела! На него направлялось пламя струй эфира и кислорода, подававшихся к нему из стальных баллонов, стоявших тут же, рядом со «столом» проектора. Пламя эфира и кислорода нагревало кусочек мела до белого каления, и он превращался в яркий источник света, годный для проекции кинофильмов.

   Заряженная в проектор пленка с изображением фильма после ее показа не наматывалась, как в современных проекторах, на приемную бобину в противопожарной коробке, а просто свободно падала в подвешенный пустой куль из-под муки. Закончив показ каждого ролика, демонстратор вытаскивал из мешка конец пленки и снова наматывал фильм на ту же самую бобину, с которой ее только что показывали.

   Так как все механизмы «головки» проектора приводились в движение ручкой, которую равномерно и со строго определенной скоростью (двух оборотов в секунду, что соответствовало тогдашнему стандарту съемки и показа фильмов – 16 кадриков в секунду) должен был крутить киномеханик, то соблюдение этого условия было обязательным для нормального показа фильма на экране. Но показ фильмов на Елоховской, с современной точки зрения, был безобразным. Молодой «демонстратор», еще не имевший достаточного опыта, крутил ручку проектора весьма неравномерно, в результате чего на экране все время изменялась и видимая зрителям скорость движения актеров и всех движущихся объектов: то они начинали беспричинно «торопиться», то, наоборот, – двигались неестественно медленно и вяло. Желая дать мне возможность получше рассмотреть некоторые кадры, Володя иногда настолько замедлял вращение ручки проектора, что изображение на экране начинало нестерпимо «мигать», а все движения и мимика актеров превращались на экране в какие-то конвульсии, что, между прочим, даже понравилось некоторой части публики.

   Кроме того, все изображение на экране «плясало» во все стороны и при длительном взгляде на него могло кое у кого вызвать даже приступ «морской болезни»… А тут еще и всевозможные неполадки со светом – то тут, то там на экране появляются темные пятна, где почти ничего не было видно…

   Ко всему этому нужно еще добавить и ту реальную пожарную опасность, которую представляли иногда взрывавшиеся от нагрева баллоны с эфиром и кислородом. Да и раскаленные кусочки мела, отскакивавшие от источника света во все стороны, в случае их попадания на киноленту могли ее воспламенить (ведь фильмы тогда печатались только на пленке с легковоспламеняющейся и бурно-горящей целлулоидной основой)…»[172]

   Действительно, пожары в синематографах случались довольно часто, а в феврале 1911 года вся Россия содрогнулась, узнав о трагедии на станции Бологое. В местном «кинотеатре» (большом деревянном сарае), куда на сеанс набилось около трехсот зрителей, внезапно вспыхнул пожар. Из-за возникшей паники несколько десятков человек – в основном дети и старики – так и не смогли выбраться из пылающего здания.

   После этого было издано «специальное постановление», согласно которому место «демонстратора» должно было отделяться от зрительного зала либо капитальной каменной стеной, либо помещаться в специальную железную будку. С того времени и вошло в обиход выражение «будка киномеханика». «Синематографы», которые не удалось оборудовать по новым правилам, были безжалостно закрыты. Так исчезло популярное заведение «Гранд-Электро» К. Я. Абрамовича, находившееся на Тверской улице и именовавшееся в обиходе «Театром против Глазной больницы».

   К чести московских властей, следует отметить, что они до бологовской трагедии старались не допускать переполнения «электротеатров» сверх меры. Градоначальник Адрианов неоднократно отдавал приказы полиции строго следить за тем, чтобы на местах не сидели по двое даже дети, и уж тем более никто не смел занимать проходы.

   Согласно справочнику «Вся кинематография», в 1916 году в Москве насчитывалось 67 «электротеатров». У И. И. Шнейдера сохранились воспоминания о некоторых из них: «…на углу Тверской и Газетного переулка, где теперь возвышается здание Главного телеграфа, на крышу убогого крыльца была водружена неуклюжая мельница с медленно вращавшимися крыльями, на которых вечерами горели редкие красные лампочки. Театр носил название „Красная мельница“, заимствованное у известного парижского кафешантана „Мулен-Руж“. На Петровке, почти напротив „Петровского пассажа“, во втором этаже дома помещался маленький синематограф „Мефистофель“, принадлежавший какому-то немцу с толстой супругой, восседавшей в крошечной кассе, из которой она с трудом вылезала перед началом сеанса, чтобы проверить билеты у публики на местах. Киномеханик громко объявлял в окошечко своей кинобудки название картины и род ее – „драма“, „видовая“ или „сильнокомическая“, а в заключение возглашал:

   – Сеанс окончен!

   На Тверской, в большом доме Саввинского подворья, выстроенном в русском стиле и ныне покорно переехавшем в глубь двора, уступив свое место новым зданиям улицы Горького, помещался синематограф с итало-греческим названием «Вивантограф». В этом же доме было представительство фирмы «Гомон», выпускавшей на экраны приключенческие «боевики» («Фантомас» и другие), а впоследствии и кинохронику из русской и иностранной жизни. В этом же доме позднее разместилась и крупная русская кинофирма Ханжонкова».

   Описание типичного для окраин Москвы маленького кинотеатрика на Елоховской оставил Н. Д. Анощенко:

   «Снаружи ничего примечательного – дом как дом; грязноват и невзрачен, как и его соседи. Над одностворчатой стеклянной дверью висит яркая электрическая лампочка, освещающая цветастую матерчатую вывеску – „Электро-синематограф“. На двери – рукописная афиша с перечислением названий показываемых фильмов, с указанием времени начала сеанса и цен на билеты: сидеть – 20 коп., стоять – 10 коп.[173] В те годы кинематографы, так же как и театры, давали ежедневно только один сеанс, начинавшийся обычно около 7–8 часов вечера, а по праздникам два сеанса: утром в 12 и вечером в 7 часов. Только кинематографы, расположенные на бойких улицах, давали ежедневно по несколько сеансов. Программу каждого сеанса, обычно продолжавшегося около часа, составляло пять-шесть фильмов. Тут были и видовые, и комические, и «Пате-журнал», который «все знает, все видит…», и феерии, и драмы.

   Прочитал афишку и вхожу в этот «храм киноискусства». За дверью – загородка; слева – дощатая будочка «кассы», где я вижу нашу знакомую. Она с важным видом «хозяйки» сидит за столиком; на нем – две тетрадки билетов и зеленая плетеная проволочная корзиночка для денег, которых в ней совсем немного, – несколько мелких серебряных монеток да россыпь медяков.

   Прямо против входа – небольшая, завешенная портьерой дверь, ведущая в отгороженную часть бывшего магазинчика. Там – «зрительный зал». У двери стоит юный «контролер» – сын владелицы кино, студент-первокурсник «Технички» Володя, выполняющий здесь кучу должностей. Он и контролер, и киномеханик, и электромонтер, и еще кто-то. Я с ним уже знаком, и поэтому он пропускает меня в «зрительный зал», хотя то убогое помещение, в котором я очутился, миновав портьеру, никак не могло претендовать на такое пышное название. Просто это была пустая сараеобразная комната с голыми грязноватыми стенами, на одной из которых был натянут кусок белой материи – экран. Перед ним на небольшом удалении от него (комнатка была небольшая, далеко не отойдешь…) стояло три или четыре ряда простых деревянных скамеек для «сидячих мест». Сзади еще оставалось небольшое пространство для владельцев более дешевых билетов, которые должны были смотреть фильм стоя. Еще дальше, почти у противоположной стены находилось еще что-то, скрытое от взоров посетителей двумя дешевенькими ширмочками, затянутыми цветастым ситцем.



   Слева от экрана стояло старенькое пианино, повернутое так, чтобы сидевший за ним тапер мог смотреть на экран, хотя в те годы это и не вызывалось особой необходимостью, так как во всех кинематографах по какому-то неписаному правилу таперы обычно при показе видовых кинокартин и феерий играли вальсы; комические фильмы с их обязательными погонями, драками и нелепицами они «иллюстрировали» веселыми галопами и полечками, а вот под всякие сердцещипательные драмы таперы играли все, что им приходило на ум, причем очень часто показываемое на экране действие ни по настроению, ни по ритму и темпу никак не увязывалось с его музыкальным сопровождением. Но публика не обращала на это никакого внимания. Только в дальнейшем, да и то только в крупных и дорогих кинематографах в центре города, посещавшихся наиболее культурной публикой, начавшей интересоваться кинематографом, хозяева стали приглашать для «музыкальной иллюстрации» фильмов не безграмотных таперов, а культурных пианистов, способных музыкальным «манком» и своими импровизациями действительно «иллюстрировать» музыкой показываемый на экране фильм и придавать ему большую силу воздействия на зрителей.

   Но здесь, на Елоховской, этим делом пока занималась сама владелица кино, по-дилетантски умевшая что-то бренчать на рояле. Продав достаточное количество билетов, она запирала входную дверь, убирала кассу и приступала к исполнению обязанностей «музыкального иллюстратора», а ее сын покидал пост контролера и шел к проектору, стоявшему тут же, в зрительном зале и закрытому таинственными ширмочками»[174].

   В начале 1910-х годов в Москве для демонстрации кинофильмов стали строить специальные здания «электротеатров», как тогда называли такие заведения. Одним из крупнейших в России стал возведенный на Арбатской площади «театр» «Художественный». Перед войной были открыты дошедшие до наших дней «Форум» (много лет назад был отдан А. Пугачевой под «театр песни», но так и стоит заколоченный в ожидании ремонта) и «Колизей» (сейчас в нем размещается театр «Современник»).

   С размахом было обставлено открытие фирмой А. А. Ханжонкова собственного кинотеатра на Триумфальной площади. Среди журналистов, приглашенных на торжество, был И. И. Шнейдер, который описал это событие в мемуарах:

   «Съезд был назначен к двенадцати часам дня. В ожидании киносеанса, который должен был отобразить всю производственную эволюцию фирмы Ханжонкова, публика прохаживалась по залам, спускалась в нижнее фойе и поглядывала на столы, накрытые для банкета, который был организован на широкую ногу – со жбанами зернистой икры и т. д.

   Сеанс начался мутно-зеленой исторической кинокартиной (в которой ничего нельзя было разобрать), являвшейся давним первенцем Ханжонкова. Потом показали отрывки из позднейших фильмов и, наконец, новый «боевик» – слезливую мелодраму с участием Лисенко и Мозжухина, уже ничем не уступавшую по технике съемки продукции заграничных фирм. И вдруг после «боевика» на экране появилась Старо-Триумфальная площадь, здание нового Ханжонковского кинотеатра и вереница подкатывающих к подъезду театра извозчиков с седоками, в которых мы узнали… самих себя! Это был рекорд молодой русской кинематографии… Пока мы смотрели «эволюцию», незаметно заснятый фильм съезда гостей был проявлен, высушен, отпечатан и завершил сеанс».

   Чтобы привлечь зрителей, хозяева кинотеатров шли на разного рода ухищрения. Так, в январе 1911 года в «Гранд – Электро» К. Я. Абрамовича ежедневно демонстрировали «дикарей-папуасов, привезенных с острова Новая Гвинея». Реклама утверждала, что москвичи могут увидеть самых настоящих «людей каменного века» – представителей «племени Кая-Кая (самое дикое племя на земном шаре)».

   Появление в заснеженной Москве трех полуголых папуасов, возглавляемых «вождем Лакки», вызвало настоящий ажиотаж. Естественно, фельетонист «Раннего утра» не смог пройти мимо такого события:

   «Дамы покупали Лакки бананы и приводили его в восторг своими модными шляпами вышиной с Эйфелеву башню и с полями в 7 десятин. Дикарь видел в этом уборе родное и детски радовался, когда ему дарили огромное перо или шпильку, на которую можно нанизать кабана.

   Эти модные шляпы оказали громадную услугу антропологии. Выяснилось, понятие о красоте у племени Кая-Кая и у наших дам – тождественны».

   Закончились «гастроли» представителей «дикого племени» совсем не весело. Любимец дам Лакки внезапно умер от скоротечной чахотки. В гостинице «Бостон», где они жили, и в синематографе папуасы пребывали в своих «первобытных костюмах», а по городу их возили, накинув шубы. Видимо, простуда и явилась причиной болезни Лакки.

   По сообщениям газет, обнаружив смерть вождя, его соплеменники заперлись в номере и подняли дикий вой, переполошивший всех жильцов. Дверь номера папуасы открыли только утром, после чего выкрасили лица и совершили дикую пляску вокруг трупа. Затем потребовали курицу, позавтракали, после чего жестами дали понять, что собираются так же съесть усопшего товарища. Но прежде чем приступить к тризне, они поделили костюм, вооружение Дакки и подаренные ему игрушки.



   Под предлогом необходимости ехать «на работу» в синематограф папуасов удалось выманить из номера, а когда они вернулись, тело Лакки уже было унесено. Исчезновение вождя было воспринято ими спокойно.

   После прекращения гастролей представителей племени Кая-Кая, хозяин «Гранд-Электро» предложил зрителям другую диковину – кинодекламацию. Озвучивая изображение на экране, актер В. С. Ниглов читал «Записки сумасшедшего» Гоголя. «Поразительное совпадение!» – утверждала реклама.

   Примерно в то же время кинодекламацией могли насладиться посетители «иллюзиона» «Модерн». Здесь гастролировал «любимец публики» исполнитель сатирических куплетов С. А. Сокольский, причем подчеркивалось, что демонстрация происходит «при личном участии автора, а не граммофона».

   Последнее замечание, думаем, требует некоторого пояснения. В те годы, несмотря на то, что они назывались «эпохой немого кино», постоянно шел поиск путей озвучания фильмов. Одним из способов было соединение показа ленты со звучанием установленного возле экрана граммофона. Его пуск в нужное время производился с помощью шнурка, протянутого в будку «демонстратора». Зрители, побывавшие на таких сеансах, отмечали, что главным недостатком являлось несовпадение изображения на экране и звукового сопровождения.

   Первая по-настоящему удачная демонстрация «звукового» кино состоялась в марте 1914 года в «электротеатре» «Художественный». Здесь показали несколько сценок продолжительностью по 10–12 минут с выступлениями английских эксцентриков. Согласно газетным отчетам, на сеансе присутствовала «вся Москва» и разочарованных не было:

   «Аппарат почти совершенен: все звуки совпадают с движениями в непререкаемой точности. Нет даже на секунду впечатления, что говорят где-то в другом месте, кто-то другой, а не лицо, изображенное на экране. Звуки различных музыкальных инструментов, человеческих голосов, разбитой тарелки, лая собак – все точно, как в действительности. Только несколько приглушенные, что относится к несовершенству граммофона. […]

   Любопытно, что наибольший восторг вызвали не пение, не оркестр, а лай собак, топот ног, звук разбитой тарелки. И что всего удивительнее: уже через минуту стало казаться, что немой кинематограф скучен, неприемлем. Уже казалось странным, что мы до сих пор могли часами смотреть драмы жестов без слов».

   Будучи в восторге от нового достижения кинематографа, писатель Леонид Андреев поспешил объявить, что приход звука в кино означает скорую «кончину» театра. Мол, зачем публике ломиться на спектакль с участием Шаляпина или Неждановой, когда за двугривенный игру любого великого артиста можно будет увидеть на экране в самом захолустном «иллюзионе».

   Против преждевременных похорон театра выступил В. А. Гиляровский:

   «Доктора уверяют, что кинематограф портит зрение и разбивает нервы. Очень может быть. Но, тем не менее, кинематографу предсказывают огромную будущность, а Леонид Андреев дошел до того, что предсказывает победу кинематографа над театром.

   И теперь, когда кинематограф соединится с граммофоном, когда можно будет на экране видеть действие и в граммофон слышать слова действующих лиц, – театр будет заменен – Кинематограммофотеатром!..

   Но это будет не настоящий театр, тот самый, на котором мы воспитались, которым мы наслаждаемся теперь. Деревянно, – скучно будет! Идешь отдыхать душой, и пред тобой мертвый экран, движущиеся тени-портреты вместо живых людей, металлические голоса – вместо голосов человеческих. […] Мертвые фигуры. Мертвые звуки. […] Нет, господа! Никогда машина не вытеснит живого человека, никогда кинемато-фото не заменит певца и актера. Начинающие Райские-Доедаевы и Кокет-Эдамские, играющие по 3–4 новых пьесы в неделю, – это живые.

   Тени на экране и голоса в трубе.

   – Мертвые.

   А по московской пословице:

   – Лучше живой городовой, чем мертвый околоточный!»

   Тем не менее немое кино продолжало главенствовать, и огромное значение при показе имело музыкальное сопровождение. «Одним из важных элементов в демонстрировании кинокартин, – отмечал И. И. Шнейдер, – было их фортепьянное „сопровождение“. Появились даже ставшие знаменитыми киноиллюстраторы, фамилии которых печатались в афишах и объявлениях. Но и самые знаменитые не избегали шаблонов: стоило на экране появиться луне, как пианист тотчас перескакивал на такты „Лунной сонаты“ Бетховена, бушующее море немедленно сопровождалось раскатами „Революционного этюда“ Шопена, а любое свадебное шествие открывалось под звуки „Свадебного марша“ Мендельсона. Но действие музыки при восприятии немого фильма было поразительным: достаточно было самому плохому пианисту, „наяривающему“ на растрепанном пианино затасканный вальс, умолкнуть на минуту, чтобы закурить папиросу, как картина становилась действительно немой, персонажи проваливались в какое-то, казалось, безвоздушное пространство, начинали действовать как бы за приглушающей все пеленой и двигаться манекенами под сухой и громкий треск аппарата, сразу становившийся слышным. Но вот вновь начинала звучать музыка, и все мгновенно входило в свои рамки. Позднее в первоклассных кинотеатрах фильмы стали идти в сопровождении небольших симфонических оркестров».

   Полагаем, современному читателю будет интересно познакомиться с некоторыми подробностями труда музыкальных «иллюстраторов». Вот заметка, появившаяся в 1910 году на страницах газеты «Раннее утро». Поводом к ее написанию послужила случившаяся в одном из кинотеатров Петербурга прямо во время киносеанса внезапная смерть девушки-тапера.

   «Оказывается, что пианисты в кинематографах несут поистине каторжный труд. В будние дни пианист „иллюстрирует“ с 5 час. веч. до 12 ч. ночи. А в праздники с 2 ч. дня до 12 ч. ночи. 10 часов без передышки! Если не считать 5-минутных антрактов, когда одна волна публики схлынула, а другая заняла места.

   В очень немногих театрах пианист находится по ту сторону экрана, отделенный от публики. А в большинстве кинематографов он сидит тут же, впереди публики, в душной атмосфере, бегая утомленными пальцами по клавиатуре в совершенном мраке.

   Состояние все время – самое напряженное. Ведь «иллюстратору» надо не только играть, но все время следить за картиной, «подгонять темп» под движение действующих на экране лиц, стараться «делать настроение». Ни один тапер на свадьбе или вечеринке не устает так, как «иллюстратор картин» в кинематографе.

   Один из них в праздничный день, около 11 часов ночи, говорил пишущему эти строки:

   – Верите! Я не знаю сейчас: пальцы у меня или деревяшки? Впечатление такое, будто мне вывернули кисти рук! Болит голова и слезятся глаза от этой вечной смены света и тьмы!..

   Много ли получают «иллюстраторы» за свой тяжелый, выматывающий все нервы труд? В большинстве случаев вознаграждение самое мизерное: 60–75 руб. в месяц. В «богатых» кинематографах, – а их очень немного, – сумма вознаграждения доходит и до 150 рублей.

   Немудрено, что «иллюстраторы» так переутомляются».

   Другой аккомпаниатор в 1913 году поведал журналистам еще об одной профессиональной болезни:

   «По службе нам все время приходится внимательно следить за картинками. Насколько это влияет на глаза, я говорить не буду. Но интересно то, что это зрелище очень сильно расшатывает нервную систему. Я уже три года играю в синематографах и, наконец, довел свои нервы до такого состояния, что принужден был обратиться к врачебной помощи. Мою болезнь врачи объясняют исключительно влиянием картин на мою психику. Дело, по словам врачей, заключается в следующем: захватывая внимание зрителя своим содержанием, „немая“ картина заставляет все время дополнять воображением слова, и это-то напряженно действующее воображение и влияет вредно на нервную систему».

   Медицинские светила того времени рассуждали на страницах газет о вреде, наносимом кинематографом здоровью посетителей «иллюзионов». По воспоминаниям Н. Д. Анощенко, его мама, прочитав в «Русском слове» рассуждения какого-то профессора о пагубном воздействии фильмов на зрение и психику зрителей, особенно молодежи, крайне неохотно стала отпускать его в «электротеатр». Сама же она не смогла досидеть до конца даже одного сеанса, поскольку от мельтешения изображения на экране очень скоро получила головную боль и резь в глазах.

   Единственное, что разрешалось ребенку, – это в просветительных целях смотреть исторические картины, тем более что молодой русский кинематограф принялся спешно выпускать на рынок фильмы подобного рода. «Мазепа», «Жизнь и смерть Петра Великого», «Смерть Иоанна Грозного», «Дмитрий Донской», «Оборона Севастополя» – перечислять можно бесконечно[175].

   «Вспомнилось мне, – писал в мемуарах Н. Д. Анощенко, – с какой рекламой и помпой был организован показ этого „первого русского исторического фильма“ в городском Манеже во время традиционных рождественских народных гуляний. Фильм „Стенька Разин – Понизовая вольница“ демонстрировался на огромном экране-великане, натянутом поперек Манежа. […]

   Показ фильма сопровождался мощным исполнением популярной народной песни «Стенька Разин», которую пел большой синодальный хор в сопровождении специально написанной для этого случая музыки композитора Михаила Михайловича Ипполитова-Иванова, который сам дирижировал и хором, и оркестром во время этого запомнившегося мне киносеанса в Манеже, когда впервые в Москве, да вероятно и в России, кинокартину могли одновременно смотреть несколько сот человек.

   Успех был потрясающим. Вероятно, именно поэтому память об этом фильме, воздействие которого на зрителей было чрезвычайно усилено пением большого хора и музыкой, и сохранилась у меня на всю жизнь»[176].

   Огромной популярностью у публики пользовались так называемые видовые картины, рассказывавшие о разных странах, демонстрировавшие новые научные открытия и достижения в области техники. Уже в те далекие годы произошло соединение игрового и документального кино. Например, в фильме «Уход великого старца» актер Владимир Шатерников был настолько удачно загримирован под Л. Н. Толстого, что кадры хроники и игровые сцены прекрасно монтировались между собой[177]. В картину «Трехсотлетие царствования Дома Романовых», где М. А. Чехов сыграл роль царя Михаила Федоровича, была включена хроника, снятая во время коронации Николая II.

   Стоит заметить, что столетие назад кинематограф потчевал зрителей не только историческими фильмами. Некоторое представление о вкусах публики того времени мы находим в описании киносеанса, сделанном Владимиром Королевичем в книге «Студенты столицы»:

   «В тысячный раз кинематографические завсегдатаи смотрели добродетельную драму аристократической девушки, ставшей проституткой, которую спас, женившись на ней, добродетельный адвокат. Четыре убийства, два самоубийства, пожар, спасение утопающей и гибель злодея.

   Мария Антоновна иногда всхлипывала и жадно следила за картиной. […]

   Сидели в пальто, изнывая от сырой духоты. Мальчик с галунами прыскал из склянки чем-то пахучим».

   Названия «драм из современной жизни» – «Снохач», «Тайна дома № 5», «В омуте Москвы», «Жертва Тверского бульвара» – говорят сами за себя. В то время произведения подобного рода именовались «парижским жанром». Интересно, что в 1910 году именно представители французской колонии обратились к московским властям с требованием обуздать распространение порнографии.

   Сейчас довольно трудно установить, насколько успешно полиции удалось бороться с этим злом. И все же некоторые победы, несомненно, были одержаны. Так, «синематограф „Мефистофель“ на Петровке в доме Михалкова» по распоряжению градоначальника был закрыт «за демонстрацию картин непристойного содержания».

   Кинематограф породил такое бытовое явление, как «обожание» актеров кино. Все тот же Н. Д. Анощенко описывал в мемуарах свое преклонение перед актрисой Верой Холодной: молодой офицер коллекционировал ее портреты, а также статьи из газет и журналов, в которых писалось об игре звезды экрана. Другим кумиром русской публики был Иван Мозжухин.

   Из иностранных артистов просто «бешеной» популярностью пользовался комик Макс Линдер[178]. Настоящий фурор вызвал его приезд в Москву. Актера поселили в гостинице «Метрополь», а фирма «Патэ» в его честь дала банкет в ресторане «Эрмитаж».

   О том, каким ему запомнился Линдер, вспоминал И. И. Шнейдер:

   «В то время не было еще Чарли Чаплина, Гарольда Ллойда, Пата и Паташона и Бестера Китона, и на экране царил Макс Линдер. Популярность его была огромна.

   В эти дни я увидал Макса Линдера среди публики; на сеансе в кинотеатре «Континенталь», в дальнейшем называвшемся «Востоккино», а еще позднее – «Стереокино». Макс Линдер сидел в ложе, возвышавшейся над партером, только что наполнившимся публикой, общее внимание которой было приковано к знаменитому киноартисту. Линдер, чрезвычайно этим довольный, вел себя, как одержимый. Он быстро вертелся то в одну, то в другую сторону, как будто сидел не на обыкновенном стуле, а на табурете перед пианино, гримасничал, широко улыбался, блистая знакомыми всем по экрану крупными зубами, смеялся беспрерывно бегающими глазами, снимал и вновь надевал свой черный котелок. И, наконец, добившись приветственных аплодисментов, вскочил, раскланялся, шлепнулся обратно на стул и, будто обжегшись об него, вновь взлетел кверху и, сняв котелок, пустил его ребром по вытянутой руке. Быстро согнув ее, он заставил котелок покатиться обратно к плечу и молниеносно «взбежать» ему на голову… Публика изумленно рявкнула и восторженно взвыла… Линдер клоунски раскланивался, сияя зубами и прижимая то к левой, то к правой стороне груди скрещенные ладони».

   Встреча Линдера на вокзале, когда он был подхвачен на руки восторженной молодежью, его прогулки по Москве были запечатлены кинооператорами. Буквально на следующий день в большинстве «иллюзионов» демонстрировали документальный фильм о пребывании комика в Первопрестольной. Несколько вечеров, в течение которых он давал представления, театр «Зон» ломился от публики. Впрочем, выступления актера «вживую», по отзывам современников, вызвали среди части публики разочарование. То, что на киноэкране выглядело органично, при демонстрации на сцене производило тягостное впечатление.

   По-разному откликнулась пресса и на выпуски хроники вроде ленты «Макс Линдер в Кремле». Газета «Новое время» обрушилась с нападками на «выходки еврейского гаера» на фоне православных святынь. Влас Дорошевич, напротив, на страницах «Русского слова» приветствовал Линдера, назвав его поистине «народным артистом». Попутно известный публицист воздал должное кинематографу как самому демократичному виду искусства. У него в статье прозвучал и такой аргумент бытового уровня: посещение театра требует особого нарядного костюма, а в «иллюзион» можно ходить по-домашнему, в затрапезной одежде.

   Отношение к М. Линдеру со стороны поклонников театра наглядно характеризует диалог между издателем журнала «Рампа и жизнь» Л. Г. Мунштейном (литературный псевдоним Lolo) и молодым журналистом И. И. Шнейдером:

   «Фотокорреспондент принес только что отпечатанные им фотографии, на которых был заснят приезд в Москву знаменитого кинокомика Макса Линдера. […]



   Lolo брезгливо просматривал фотографии и, выбрав одну, где был запечатлен момент, когда студенты выносят Макса Линдера на руках из подъезда вокзала, протянул ее мне, исполнявшему в то время обязанности секретаря редакции, еще не узаконенному в этой должности:

   – Сдайте в цинкографию. Размер клише в одну колонку, и заверстать подальше, на одну из последних полос номера…

   Я сделал синим карандашом пометку на обороте фото.

   – Запишите надпись наверху, над клише: «Апофеоз пошлости», – продиктовал он.

   – Какая подпись будет внизу? – спросил я.

   Lolo задумался. Вдруг я неожиданно для себя рискнул предложить:

   – Может быть, так: «Живые студенты несут на руках живого Макса Линдера»?

   Lolo сбоку серьезно взглянул на меня и, помолчав, буркнул:

   – Вы делаете успехи…»

   Вместе с посещением театров, ресторанов и кинематографа для многих москвичей привычным было проведение вечернего досуга в клубах. Сразу оговоримся – клубы предназначались для людей со средствами, потому что их члены вносили определенных размеров взносы, а для гостей устанавливалась входная плата.

   До революции 1905 года в Москве насчитывалось не так уж много клубов. Условно их можно разделить на те, которые объединяли представителей различных сословий или профессий: Английский, Купеческий, врачей, и по интересам – Охотничий, велосипедистов, речной яхт-клуб. Воспоминания о некоторых из них В. А. Гиляровский поместил в книге «Москва и москвичи».

   Самым аристократическим, а значит, и самым закрытым для посторонней публики, был Английский клуб. Правда, в начале XX века он переживал не лучшие времена. Из-за финансовых проблем в 1909 году руководству клуба в очередной раз пришлось поднять плату за входные билеты. За приглашение на знаменитые клубные обеды гостям приходилось выкладывать уже 100 руб. По той же причине три года спустя в аренду торговцам была сдана земля на Тверской улице, и вскоре, загородив вид на историческое здание, перед клубом были возведены павильоны и палатки, прозванные москвичами «Английскими рядами»[179].

   А вот самым посещаемым, пожалуй, был Немецкий клуб, располагавшийся на Софийке (ныне Пушечная ул., 9). Он был основан иностранцами, проживавшими в Москве, но с 1870 года в него стали принимать всех желающих.

   Публика – семьи купцов и приказчиков – ходила сюда на спектакли (в основном любительские), концерты и танцевальные вечера. Правда, по свидетельству И. Мясницкого, чтобы принять участие в танцах, следовало обзавестись смокингом, как герой его рассказа конторщик Настилкин. Тот специально «сшил себе смокинг с шелковыми лацканами, и хоть портной испортил ему этот смокинг, очень окоротив, но все же это смокинг, а не какой-нибудь пиджак, в котором являются некоторые кавалеры Немецкого клуба, нахально выдавая пиджак за смокинг и доказывая это целыми часами дежурному старшине, который не дозволяет принимать участия в танцах одетому „не по правилам“.

   – Разве это смокинг, Давид Абрамыч? – спрашивал старшина.

   – Смокинг, – уверял его член клуба. – Я уж знаю, что смокинг, что пиджак, вы уж мне-то поверьте, Пал Палыч!..

   – Я верю вам, Давид Абрамыч, но разве смокинги такие бывают?..

   – Бывают и такие, Пал Палыч… Не всегда, но бывают, вы уж мне поверьте…

   – Гм!.. Хорошо, верю, пусть будет смокинг!..

   И Настилкин танцевал в этом смокинге уже несколько раз…»

   Из-за массового наплыва публики и ее специфического характера в Немецком клубе не раз случались происшествия, заканчивавшиеся вмешательством полиции. Некоторые купцы, выпив, специально отправлялись в этот клуб затевать ссоры с «немцами».

   Скандалами сопровождалась и внутренняя жизнь клуба. В 1910 году за растрату капиталов Немецкого клуба члены его правления были лишены своих постов и оказались под следствием. Новым старшинам стоило немалых усилий поправить дела клуба. Вот что они докладывали своим товарищам:

   «На вчерашнем общем собрании старшина Я. И. Невяжский поведал о том, что достигнуто правлением в этом отношении. Когда вступило новое правление, 6 месяцев назад, в кассе было 742 руб. и на текущем счету – 3 236 руб., а неоплаченных счетов на 15 000 руб.; теперь 4 000 руб. в кассе, 9 000 руб. – в банке и погашено долгов – на 11 000 руб.; полугодовой оборот выразился в 156 600 руб.

   Интересно, что в числе других бумаг в кассе от прежнего правления остались тысячные облигации тифлисского городского кредитного общества, похищенные при экспроприации в Тифлисе.

   Далее г. Невяжский докладывает, что репутация клуба скомпрометирована допущением с улицы.

   – Быть дежурным старшиной – просто мука: в одном месте оказывается фальшивый рубль, в другом – расчеты из-за копеек, за третьим столом – один игрок упрекает другого, что тот сидел два года в Каменщиках…[180]

   – Однажды вечером так затаскали – даже захромал. Один гость подал жалобу, что его обыграли на 12 000 руб., а деньги – полковые… Далее выяснилось, что некоторые члены записывали «гостей» для входа в клуб, взимая по полтиннику…

   Правление просило дать ему полномочие фильтровать кандидатов в члены. Противников такого нововведения было немного, но собрание высказалось, чтобы в фильтрации принимали также участие члены ревизионного комитета.

   Много смеха вызвало дело члена Есипова, предъявившего счет правлению в 500 руб. в возмещение его расходов по агитации против прежнего правления. Счет подробный: рестораны, извозчики, телефоны, печатание повесток. Предъявляя счет, г. Есипов ворвался в правление во время заседания, кричал, обвиняя членов в растрате 8 000 руб., – так что пришлось его вывести.

   – Шесть швейцаров выводили, – жаловался г. Есипов. – А я не скандалил бы, если бы не был пьян.

   Целый ряд членов аттестовал г. Есипова как назойливого и придирчивого человека, которому давали деньги, чтобы только он отвязался».

   Забавно, что отставкой проштрафившегося руководства попробовали воспользоваться игроки «с подмоченной репутацией». Один из них пытался даже через суд отменить запрет на вход в клуб, установленный ему прежним директоратом. Но поскольку свидетели дружно показали, что искатель справедливости был не раз уличен в нечестной игре, двери Немецкого клуба так и остались для него закрыты.

   Бурно проходило собрание членов Немецкого клуба, на котором решался вопрос: брать или нет с игроков 1 руб. 25 коп. за право занять место за игорным столом. Сбор этот возник в 1907 году при градоначальнике генерале Рейнботе, когда клубу пришлось срочно изыскивать наличные средства, чтобы делать «пожертвования» полиции.

   Почти до утра под непрерывный звон председательского колокольчика триста членов спорили до хрипоты.

   – Придите на помощь игрокам, – взывал очередной оратор, – отмените рубли. Когда начнешь игру с уплаты рубля, всегда не везет.

   – Верно! – звучали в его поддержку десятки голосов. – Отмените рубли!

   – Не отменяйте рублей! – тут же раздавалось возражение. – Если отмените, все равно игроки будут продавать свои места по рублю.

   – Правильно! Не отменяйте!

   Свои аргументы привело и правление: сохранение рублевого сбора явилось бы символом доверия к новым старшинам. Хотя Рейнбота давно нет, но деньги на экстраординарные расходы необходимы всегда.

   В конце концов было принято компромиссное решение: четвертаки отменили, а рубль оставили.

   О том, как нелегко было угодить вкусам всех членов клуба, свидетельствует раскол, произошедший в 1913 году в «Юридическом собрании» («Адвокатском клубе»). Он располагался на Малой Никитской улице в барском особняке, где было множество комнат, соединенных коридорами и имевших вид уютных закутков, сад с тропическими растениями. Желая еще больше благоустроить старинный дом, руководство клуба решило расчистить подвалы. В результате появилось два новых помещения.

   Первое – сводчатый зал – получило название «немецкая пивная». Второе тут же прозвали «гаремом султана». Это была уютная комната, в которой из мебели были только низкие диваны, расставленные вдоль стен. Через искусственный колодец с потолка лился слабый красный свет. По отзывам членов клуба: «Гарем» так и манил к томной лени и… флирту».

   Один из директоров клуба – почтенный адвокат – тут же подал в отставку. Он заявил: такого рода комната недопустима в «Юридическом собрании», поскольку наводит на «грешные мысли». Члены клуба разделились на партии сторонников и противников «гарема».

   Конечно же, такие перипетии возникали из-за разницы взглядов на назначение клубов. Например, актер Н. Ф. Монахов по-своему воспринимал клуб, завсегдатаем которого он был, – «Литературно-художественный кружок»:

   «Там узнавались все театральные новости. Там можно было очень скромно и недорого поужинать. Можно было почитать все журналы и газеты, какие только существовали. Кроме того, в кружке была прекрасная библиотека. Здесь происходили иногда литературные споры, импровизированные диспуты за столом по поводу той или иной пьесы, того или иного актера. Это был, в сущности, центр театральной общественности, в котором было оживленно, уютно, тепло и приятно».

   А вот для преподавателя Московской духовной семинарии Н. П. Розанова, любителя поиграть в карты, клубы являлись в первую очередь местом, где можно было предаваться любимому занятию. Этим он занимался, посещая Педагогическое собрание, где «в „железку“[181] играли обыкновенно часов до 4-х утра». Немало в его воспоминаниях говорится о карточной игре, проходившей в «Литературно-художественном кружке»:

   «Развернулся кружок „вовсю“ уже только в последнем его помещении, в доме Вострякова[182]. Здесь он занимал целых три этажа старинного востряковского дома, принадлежавшего сто лет тому назад московскому генерал-губернатору кн<язю> Д. В. Голицыну, да, кроме того, Востряковым был пристроен для кружка огромный двухсветный зал, где тогда устраивались даже картинные выставки. Помещение кружка, можно сказать, вполне удовлетворяло всем нуждам кружка: тут были и удобные, уютные карточные комнаты, и хорошая, состоявшая из трех зал столовая, и комнаты для отдыха и небольших собраний литераторов, большой театрально-концертный зал, в котором после окончания концертов расставлялись огромные круглые столы для игры в «железку», составлявшей главный источник финансовых средств кружка. При доме был небольшой сад, в котором летом проходила вся жизнь кружка, – конечно, без концертов, – а в сад выходила большая крытая терраса, на которой были расставлены карточные столы и столики для ужина. Одним словом, кружок, по моему мнению, был лучшим клубным помещением в Москве… […]

   Приятно было бывать в кружке по окончании театральных представлений и концертов, когда в большой зале раскрывались огромные столы для «железки», вокруг которых собирались «присяжные заседатели» этих столов – артисты и другие члены и посетители кружка. Яркое освещение, нарядные костюмы дам-«железнодорожниц», которых было немалое количество, расставленные около карточных столов столики для ужинов и чая, суетящиеся официанты, толпы зрителей, а отчасти и участников игры, стоящие вокруг карточных столов, – все это представляло довольно оживленную живописную картину. И кого-кого я не видел за этими притягательными очагами азарта! Вот рисуется красивый грузинский профиль плотного бритого человека в черном сьюте – это сам директор и председатель дирекции А. И. Южин, отдающий дань увлечению «железкой» и в переносном, и в собственном смысле этого слова, потому что на самом деле он, как любящий в игре риск, отдавал нередко большую дань за этой игрой. Рассказывали о нем, что он в день своего юбилея, который блистательно был отпразднован в кружке, после юбилейного ужина отдал в «железку» всю, очень большую, сумму, полученную им от своего юбилейного бенефиса. Вот русская открытая физиономия Вл. И. Немировича-Данченко, которого я вижу загребающим массу бумажек после удачно законченной им «метки» банка. Он, видимо, сияет, а партнеры его сидят, повесивши носы»[183].

   Стоит отметить, что основателю Художественного театра не всегда везло в игре. В таких случаях ему приходилось прибегать к займам на грабительских условиях. Этот факт был обнародован в феврале 1914 года во время суда над ростовщиком Я. Ш. Израилевичем, которого «вся деловая и веселящаяся Москва» звала «другом человечества». Еще выяснилось, что «московский Гобсек» был желанным игроком в Литературно-художественном кружке (пока его не уличили в шулерстве), и, благодаря другому своему клиенту – руководителю популярного кабаре «Летучая мышь» Н. Ф. Балиеву, почетным гостем на капустниках Художественного театра.

   Столы, за которыми велась игра в Кружке, различались по величине ставок. За «серебряным» столом играли на рубли. Отдельно садились богатые игроки, выкладывавшие на зеленое сукно золотые монеты. Карточные игры делились на «азартные», в которых выигрыш зависел только от удачи, и коммерческие, требовавшие определенного рода умения вести игру.

   «В маленьких комнатах внизу шла так называемая коммерческая игра, – вспоминал Н. П. Розанов, – в винт и преферанс по разным ставкам от 200 до 20-ти в винт и от 1/4 коп. до 2-х коп. за фишку в преферанс. Я, конечно, избирал себе партнеров, игравших по 200-ти, причем у нас проигрыш и выигрыш не превышал 10 руб. Но другие игроки, как А. И. Южин, С. А. Иванцов и еще некоторые, играли по крупной, и проигрыш, а равно и выигрыш, доходил у них до 100 руб. в вечер».

   Игроки были нужны клубам, как воздух. Кроме поступавшей от них входной платы, клубные кассы в значительной мере пополнялись за счет немалых штрафов, которые платили картежники за продолжение игры после официального закрытия клуба.

   Посетители Литературно-художественного кружка, как это было принято в большинстве клубов, делились на действительных членов, кандидатов и членов-соревнователей. Все они имели право привести в клуб кого-то со стороны, внеся соответствующее имя в гостевую книгу. По воспоминаниям Н. П. Розанова, ему не раз приходилось по просьбам знакомых записывать людей, ему совершенно неизвестных. Как оказалось на деле, среди таких гостей частенько оказывались так называемые «арапы»: они, «забыв» расплатиться за игорным столом или в буфете, бесследно исчезали. В результате долг записывали за членом клуба, имевшим несчастье поручиться за гостя.

   По поводу наглости «арапов» прошелся как-то в одной из газетных заметок В. А. Гиляровский:

   «Место действия – храм искусства, название коему „Литературно-художественный кружок“. Главным жрецом при храме состоит Валерий Брюсов. Народ – дантисты и фармацевты. Идет священнодействие.

   Круглые столы. Ездит кругом, останавливаясь у каждого банкомета, ящик с 12 колодами. Кругом публика «понтирует» стоя. Груды денег переходят из рук в руки.

   – Продается банк за 400 рублей.

   – Покупаю! – и бритый брюнет покупает. Ему покрывают сполна. Он дает карту и проигрывает.

   Вынимает бумажник… Чековую книжку…

   – Потрудитесь заплатить за меня – я вам дам чек… – обращается к соседу, ставившему половину. – Вам все равно чек? Завтра в банке получите…

   – Пожалуйста!..

   Расплачивается… Берет чек.

   И на другой день заявляет старшинам литературно-художественного клуба, что чек был «холостой»: в банке сказали, что текущий счет… был, да весь вышел!

   Совет кружка запретил вход артисту. Чековый автограф остался на память владельцу».

   Судя по тону публикации, с большой долей вероятности можно предположить, что жертвой обмана стал сам «дядя Гиляй». О нем Н. П. Розанов упоминает, как о постоянном игроке в «железку». Видимо, обида на правление, не защитившее в полной мере его денежные интересы, заставила «короля репортеров» продернуть в печати порядки, царившие в «Литературно-художественном кружке».

   Впрочем, ухудшение нравственной атмосферы «в самом интеллигентном клубе Москвы» отмечали и другие журналисты. Так, М. Любимов с искренним негодованием писал: «В игровых комнатах кружка теснится теперь такой народ, что только диву даешься, как мог он проникнуть в клуб, вход в который обставлен довольно строгими формальностями.

   Большинство аборигенов закрытых игорных притонов прочно обосновалось в кружке. Среди играющих дам много таких, которых выдает «беспокойная ласковость взгляда». Как ни странно, но дамы эти записываются некоторыми членами в книгу «дам моего семейства»».

   Что же касается карточной игры, то она процветала во всех клубах. Законы Российской империи по этому поводу гласили: «Клубы предназначены для препровождения свободного времени и с удобством, приятностью и пользой; с этой целью уставами сих учреждений разрешаются в них для развлечения членов и гостей разные игры, и, между прочим, игра в карты».

   Как и полагалось в бюрократическом государстве, разрешение на карточную игру было обусловлено рядом строгих ограничений. Прежде всего, монопольное право на изготовление и продажу игральных карт принадлежало ведомству Императрицы Марии – государственному органу, занимавшемуся благотворительностью. По сути, порок был поставлен на службу добродетели: деньги, вырученные от продажи карт, шли на содержание детских приютов.

   Чтобы денежный поток не иссякал и не уходил на сторону, царским указом от 1868 года на территории России была запрещена продажа «карт иностранных, сделанных на тайной фабрике, имеющей поддельные штемпели, с разорванными бандеролями и наклейками», а также «продажа игранных карт членам клубов без наклейки специальной марки». Последнее означало, что колоду, побывавшую в игре, можно было опять пустить в дело. Надо было лишь запечатать ее обертку маркой стоимостью в 30 коп., купленной в магазине Опекунского совета. Поскольку Опекунские советы действовали в каждой губернии, в клубах запрещалось пускать в игру карты со штампами из других регионов.

   Любое лицо, частное или должностное, сообщившее о нарушениях «карточного» законодательства, получало премию – 15 руб. за каждую выявленную дюжину нелегальных колод. В свою очередь, владельцы клубов поощрялись тем, что, представив в магазин игранные колоды, получали 10 %-ную скидку при покупке такого же числа новых.

   Приказами обер-полицмейстера в 80–90 годы XIX века для московских клубов были установлены запреты на азартные игры: «макао», «баккара», «стрекоза», «ухра», «железная дорога», «коробочка» («двадцатка»). В начале XX века эти приказы сохраняли силу, поэтому руководство клубов могло лишь надеяться, что полиция будет смотреть сквозь пальцы на то, что в клубе процветает объявленная вне закона «железка».

   Иногда игрок, спустивший все деньги, шел прямиком в полицию, мотивируя свое обращение тем, что в клубе его втянули в запрещенную игру. Так, в августе 1910 года надворный советник Зверев явился в участок и заявил, что в Немецком клубе идет азартная игра в «двадцатку».

   – А вы сами играли? – спросил его дежурный пристав.

   – Играл.

   – Выиграли или проиграли?

   – Проиграл около тысячи рублей, – со слезой в голосе ответил Зверев.

   – Все ясно, – вздохнул офицер и приступил к составлению протокола.

   Если жалоб на тот или иной клуб накапливалось слишком много, полиция могла его закрыть «за допущение азартных игр». Такая судьба, например, постигла клубы «Театральный» и велосипедистов. Правда, они относились к так называемым антрепренерским клубам, множество которых открылось в Москве во время послаблений со стороны правительства, вызванных революцией 1905 года. В действительности, за их громкими названиями скрывались самые обычные игорные притоны. Вот что писал в то время об истинной сущности этих заведений и их влиянии на общественные нравы В. А. Гиляровский:

   «В первые годы текущего столетия преступность возрастала пропорционально росту игры и в 1906–1907 годах достигла апогея. Правительство, думая удержать публику от увлечения революцией, допустило открытие антрепренерских клубов, куда шли безвозвратно „воин, купец и пастух!“. Хлынула улица.

   Артельщик, которому даны деньги уплатить по векселю, околоточный, собравший казенные недоимки, лавочник с денной выручкой, актер, офицер – вся Москва хлынула в филипповский и другие притоны, где за десятками круглых столов лилось рекой золото…

   Экспроприаторы, сахалинские каторжники, какие-то восточные люди, ограбившие почту под Ташкентом, и другие, которые потом были казнены – были в этих клубах самыми почетными гостями, потому что они проигрывали награбленные тысячи. Какова там была публика, можно заключить из следующей сценки с натуры:

   – Рубль у меня украли! – раздается голос из-за круглого стола.

   – Рубль! Рубль… Отдай… Украли! – кричат. Подходит солидный директор клуба и обращается к заявителю:

   – Кто украл? У вас украли или вы украли?

   Но это, сравнительно, была еще публика чистая…

   Игорные дома, «мельницы» расплодились по всей Москве и даже в дачных местностях. Держали их шулера.

   Играющая публика вербовалась на ипподромах и по бильярдным, где содержатели бильярдов – маркеры – имели связь с «мельницами» и доставляли тоже клиентов. Разбойники, воры, громилы, беглые каторжники наполнили Москву, ютясь только около тех мест, где идет открытая игра.

   Разбои, кражи и разгромы усилились. Проигравшись на ипподроме и на «мельницах», разбойники и громилы шли на самые смелые дела, чтобы только добыть денег для игры – единственной их страсти.

   Число преступлений росло и, вместе с тем, росло число новых преступников из проигравших москвичей, которые сталкивались с преступным миром в тех или других игорных притонах и постепенно делались сами преступниками.

   Позакрывали антрепренерские клубы…

   Но многие успели пробраться в Немецкий клуб, где шулерство свило себе прочное гнездо, и для баккара даже были приглашены из-за границы крупье, помогавшие шулерам и с необычайной ловкостью умевшие воровать деньги со стола посредством своей лопатки, предназначавшейся для сбора ставок.

   Здесь, между прочим, был наверняка обыгран богатый помещик с Волги, молодой человек А-в, который, проиграв последнее, вернулся из клуба в свой номер и застрелился. Тогда громко называли имена шулеров, обыгравших его в баккара посредством подмены колод и подбора карт…

   Много разорилось москвичей в Немецком клубе, куда доступ был всем, вплоть до лиц, не имеющих права жительства в Москве, проводивших ночи за карточными столами до утра. Закрыли, а потом упорядочили Немецкий клуб, насколько это возможно».

   Борясь с последствиями, вызванными широким распространением азартных игр, власти стали вводить всяческие ограничения. Так, в апреле 1908 года московский градоначальник издал приказ, который запрещал руководителям клубов допускать женщин в помещения, где велась игра. Кроме того, предписывалось вести строгий учет всех гостей – дежурные распорядители должны были обязательно вносить их фамилии в книги. Сама же игра могла происходить лишь с 8 часов вечера до 6 утра. Играть в дневное время было категорически запрещено.

   Но настоящий удар по карточным играм, а следовательно и по благосостоянию клубов, был нанесен осенью 1910 года. Тогда всех владельцев и руководителей обязали дать подписку, что у них в клубах никаких «азартных» игр не будет – только разрешенные «коммерческие».

   «Клубы должны служить местом интеллигентных развлечений и собрания для бесед, – мотивировало начальство свою позицию. – А отнюдь не для притонов профессиональных игроков и шулеров. Наконец, может быть, некоторые семьи теперь вздохнут свободнее, успокоившись за судьбу своих отцов и братьев. Паллиативы в деле борьбы с азартом, мы убедились, не приносят никакой пользы. Сегодня мы запретим „железку“, – завтра появляется „двадцатка“. Ее затем сменяют „онеры“, потом – „дуплет“. И т. д. и т. д. – без конца. И вот, мы решили положить конец этой вакханалии. Слишком много горя и слез стоят „очки“ девяток и восьмерок…»

   Правда, отмечался и положительный эффект – театры ломились от публики.

   Исполнение драконовского закона поставило клубы в тяжелое положение. Два новых готовились к открытию, но оно не состоялось. Для одного из них на Б. Дмитровке было снято громадное помещение, приобретена полная обстановка и нанят большой штат служителей. По сообщениям газет, количество игроков сразу уменьшилось на три четверти. В Купеческом собрании оказалось занято столов 25, в остальных залах даже было погашено освещение.

   «– Нам теперь – мат! – передавал мнение членов Купеческого собрания корреспондент „Раннего утра“. – Начать с того, что категорическое запрещение азартных игр сильно понизит продажу карт – главного источника доходов всех клубов. Ведь для „винта“, например, по уставу можно пользоваться всего двумя колодами на 6 робберов. Еще „безик“ – туда-сюда. Для этой игры необходимы 20 колод. Параллельно с этим совершенно аннулируется доход от штрафов. Ведь никому не станет охоты платить крупную „контрибуцию“ за удовольствие сыграть лишний роббер, могущий окончиться 2–3 рублями. Тяжело придется и клубным буфетам. Число игроков, конечно, сразу страшно уменьшится. Некому будет уже справлять свой выигрыш или заливать горе проигрыша. Еще у нас туда-сюда.

   У нас и коммерческие игры в большом ходу. Есть даже страстные любители игры в «дурачка». Двое давнишних членов из вечера в вечер приходят и режутся в эту детскую игру. Правда, по 25 рублей сдача. Но зато Немецкому клубу, Кружку – теперь прямо зарез».

   «В московских клубах уныние, – описывал другой репортер. – Сиротливо стоят круглые столы. Не блестит на них золото, не шелестят кредитки…»

   По поводу Английского клуба было сказано: «Он и так давно уже захирел, и играют здесь всего два-три стола». Однако в новых обстоятельствах этот клуб становился вне конкуренции. В книге «Москва и москвичи» В. А. Гиляровский упомянул о том, что азартные игры процветали в Английском клубе, несмотря на любые запреты: генерал-губернатор был в нем почетным старшиной, а обер-полицмейстер – почетным членом. Для полиции в старинный особняк ходу не было.

   В свете этого стоит отметить итоги состоявшегося тогда же распределения городского сбора на клубные буфеты. В газетах отмечали, что заседание по этому вопросу происходило «оживленно» и постоянно звучали жалобы на плохие дела, просьбы о скидке. Тем не менее «раскладка» на буфет Английского клуба вместо прошлогодней 1 300 руб. была увеличена вдвое – до 2 600.

   Руководители клубов лихорадочно искали выход из сложившейся ситуации. В частности, они заявляли, что постараются привлечь публику устройством различных концертов и спектаклей. По Москве прошел слух, что будет объявлен конкурс на изобретение новой карточной игры – без признаков азарта, но интересной публике и с простыми правилами, чтобы любой человек мог сразу принять в ней участие.

   Попыткам властей искоренить административными мерами азарт от имени гонимого порока поэт-сатирик «Р. Меч» (Р. А. Менделевич) вынес свой вердикт:

 

Пускай меня изгнали

Из клубных сфер, —

Пугаюсь я едва ли

Подобных мер!

Признать сию «победу»

Могу с трудом:

Из клуба перееду

В игорный дом!

Ведь не поддамся «мере»

Я все равно:

Меня прогнали в двери —

Влечу в окно!

Мои дела не шатки,

Душа я карт:

Ну, как не быть «двадцатке»,

Раз есть азарт?..

 

   Предвидение поэта сбылось весьма скоро. Уже в январе 1911 года за содержание тайного игорного притона судили отставного подполковника Кривицкого-Тимченко. В свое оправдание заслуженный воин только и сумел сказать, что не мыслит свою жизнь без карт, поэтому и организовал на своей квартире игру в «железку».

   В дальнейшем в хронике городской жизни постоянно стали попадаться сообщения о налетах полиции на игорные притоны. Каждый раз сыщики заставали одну и ту же картину: переполненная игроками частная квартира, люди в панике мечутся, пытаются забиться под кровати, на полу валяются карты и деньги. Задержанных переписывали и отпускали, а хозяева квартир-притонов шли под суд.

   Впрочем, для любителей азартных игр оставалось еще в Москве место, где можно было рискнуть деньгами, не боясь вмешательства полиции. Это был ипподром на Ходынском поле. Его завсегдатай В. А. Гиляровский писал об игре, которая там происходила:

   «Она началась с конца восьмидесятых годов, когда тотализатор забрал силу на скачках, а потом на бегах ввели общую дорожку и в девяностых годах бега по обороту уже пересилили скачки.

   Москва заиграла.

   Сначала по охоте, по любви к лошади, на прогулку по свежему воздуху стали ездить москвичи, а потом вся эта масса стала играющей, у которой номер афиши был главнее лошади. Проигравшиеся на бегах и скачках стали искать отыгрыша. […]

   Но в настоящее время пышно, как никогда, расцвел тотализатор, делающий обороты по 500 000 руб. в день… или, лучше сказать, в день и ночь – так как игра уже идет при электрических фонарях.

   Обнаглевший азарт ради проблематического улучшения коннозаводства!

   После дня с полумиллионным оборотом, от которого в тотализаторе остается ровно 50 000 р., идут пешком тысячи москвичей, из которых большая часть проиграла чужие деньги!..

   – Остриженные бараны!

   – Пятьдесят тысяч! Где взять деньги на следующий бег?

   «Игра игру родит!» – говорит справедливо пословица. И действительно, перед добычей денег на игру запутавшиеся игроки не брезгуют никакими средствами, только в надежде на единственную возможность отыгрышем пополнить растрату… Но отыграться невозможно: 50 000 остается в день в тотализаторе.

   И преступления растут!

   Даже сами каторжане, шулера проигрывают все, что добывают картами, в тотализаторе!

   С настоящей зимы количество разорений и преступлений еще увеличится, благодаря ночной игре в тотализатор! Это уже крайняя грань, за которую нагло шагнул азарт, а не мера для поощрения коннозаводства.

   Это – ужас! Чиновники, конторщики, служащие в торговых конторах и обществах, в правлениях и других учреждениях, где занятия обычно кончаются в 4 часа дня, прямо со службы мчатся на бега и проигрываются в тотализаторе со всеми последствиями, то есть до заканчивания вечера в клубах и в игорных притонах.

   Плодятся в Москве жертвы азарта, растут не по дням, а по часам, образуя преступные кадры, разливающиеся по столице.

   Присмотритесь к делам в окружном суде. Спросите судебных следователей, и они вам скажут, что преступлений, в которых корень игра, более 70 %. Этого никогда не бывало – и это будет расти с каждым днем».

   В действительности ипподром привлекал столько зрителей, что в дни таких крупных соревнований, как, например, «Всероссийское Дерби», экипажи возвращавшейся публики катили сплошным потоком от Ходынского поля до Тверской. Царившую на скачках атмосферу азарта описал А. Н. Емельянов-Коханский в романе «Московская Нана»:

   «Громадная толпа зрителей гудела, и звук этого стихийного общего говора был похож на жужжание какого-то гигантского шмеля, пойманного и удерживаемого насильно на платке… Огромный „стадный“ шмель был также пойман на скачках еще меньшим по размеру и пропорции платком – тотализатором. На всех лицах без исключения, юных, старых и молодых, были написаны один „идеал“, одно „желание“: стяжать что-нибудь при взаимном закладе денег, пользоваться чужим промахом или несчастием и обогатиться на счет своего ближнего, при любезном содействии „бесчувственного“ тотализатора. […]

   Все были заняты одной мыслью: какая придет лошадь, и сколько за нее дадут?! На всех устах теперь было одно божество – выигрыш! Вся публика жила вне времени и пространства… Все произносили одни только «клички» скакунов… Они были – первые кумиры, и клички их так и носились в воздухе, и, кажется, вся великая Москва была наполнена ими.

   Если свежий и незнакомый человек попал бы на это «мытарство» людей и животных, он обязательно подумал бы, что он находится или среди сумасшедших, выкрикивающих членораздельные звуки: «Ле-Сорсье», «Ля-бель-о-буа», «Гьюфа», «Пучинелла», или среди каких-то неведомых иностранцев. Недаром «Дерби» считается одним из выдающихся празднеств столицы. Посмотреть на него, на «сливки общества» съезжаются из далеких городов. Многие портнихи носят специальное название «дербисток» за исключительное шитье нарядов для дам света и полусвета к торжественному дню «Дерби». Газеты переполнены стихами и статьями, посвященными «громадному» призу. Всякая газетная тля строчит в этот день о скачках, рассуждает с видом знатока о шансах лошадей, понимая в них не больше, чем известное «вкусное» животное в апельсинах. […]

   При гробовом молчании толпы красивой группой двинулись «дербисты» от столба; костюмы жокеев были всех цветов радуги, и много «тотошинских радужных»[184], поставленных на них в тотализаторе, вез на себе каждый из наездников. Когда лошади скученной толпой были за несколько сот метров до выигрышного пункта, вся «масса», как один человек, зарычала: каждый «призывал» свою лошадь…»

   Не только специальные журналы по коневодству, но и практически все газеты публиковали на своих страницах отчеты о бегах и скачках, а также «рейтинги» лошадей. Судя по свидетельствам современников, в Москве существовало целое сообщество так называемых «играющих». Все их помыслы были сосредоточены на том, чтобы угадать, какая из лошадей придет первой. В газетах они читали только о том, что «снялся „Фрахт“», «Прогресс» выиграл уверенно; вторым хорошо проведенный «Террор», а «в начале прямой „Гайдар“ кончился».

   В силу того что на ипподром приезжали люди с деньгами, сами его окрестности становились притягательными для разного рода криминальных элементов. Группы шулеров специально отправлялись туда, чтобы «пощипать» извозчиков и лихачей, поджидавших возвращения седоков. А несколько ловкачей наладили возле ипподрома подпольную, а точнее «подземную», продажу водки. Они прямо в чистом поле выкопали «схрон». Один из них сидел в «магазине» и подавал наверх бутылки, а его товарищи брали у извозчиков деньги и доставляли заказанную «монопольку».

   Борьбу с тотализатором, как источником разорительного для обывателей азарта, Городская дума и общественность Москвы вели вплоть до 1917 года. Однако заправилы «тотошки» имели в Петербурге очень сильных покровителей. Князь А. Г. Щербатов в 1914 году указывал, что «деньги, получаемые от тотализатора, частью идут на подкрепление средств главного управления государственного коннозаводства, частью на призы беговым и скаковым обществам и на содержание их управлений». Только официальная доля этих учреждений составляла 4–6 миллионов руб. в год, а всего оборот тотализатора по России составлял 40–60 миллионов руб.

   Максимум, на что пошли чиновники в попытке обуздать разорительную для населения игру, это отмена ставок ниже десяти рублей. Тем самым подразумевалось, что от игры будут отсечены беднейшие слои населения. На практике, по свидетельству В. А. Гиляровского, получилось следующее:

   «На бегах устроен уже много лет 10-рублевый тотализатор для того, чтобы не играла беднота. Этим цель достигнута – не вполне. Разве только уж копеечная беднота не играет, а у кого есть рубль в кармане, – тот играть может вскладчину. Для этого по всем местам, главное по дешевым, шныряют „жучки“, собирающие рубли вскладчину, и сообща покупают билет.

   Играющий вскладчину рвет свои нервы вдвое больше. Ему мало одного – следить за бегом лошади. У него есть еще более важная задача: следить за тем, чтобы «жучок» не убежал. Повторяется часто, что «жучки» исчезают бесследно с выигрышным билетом – и за это их редко преследуют.

   По крайней мере беговое общество, – так как «жучки» для бегового общества весьма желательны, они делают игру, и весьма крупную. Без «жучков» беднота не могла бы играть, а с каждого рубля общество получает 10 коп. за каждый заезд.

   За последние годы появились букмекеры. Они перед бегом назначают сумму выдачи на каждую лошадь или просто-напросто уплачивают выигравшему такую же сумму, которая дается тотализатором. Они принимают риск на себя и ничего не платят обществу, обходясь без тотализатора.

   Конкуренты тотализатора!»

   С ипподромом на Ходынском поле было связано еще одно зрелище, привлекавшее массу зрителей. Речь идет о показательных полетах аэропланов. Первый раз москвичи увидели здесь техническое чудо XX века осенью 1909 года, когда в небо поднял свой аппарат французский авиатор Гийо.

   Однако настоящий триумф вызвали полеты С. И. Уточкина, состоявшиеся в мае 1910 года. Москвичи особенно гордились тем, что аэропланом управлял их соотечественник. Полеты русского авиатора произвели на В. А. Гиляровского огромное впечатление, и он не замедлил поделиться ими с читателями «Голоса Москвы»:

   «Посредине скакового круга стоял большой балаган на колесах, с несколькими навесами из парусины. Просто-напросто балаган, какие стоят по воскресеньям на Сухаревке. Так казалось издали.

   Это я видел вчера с трибуны скакового ипподрома.

   До начала полета Уточкина было еще долго – и я поехал в парк и вернулся к 7 часам.

   Кругом ипподрома толпы народа – даровых зрителей.

   – Поднимается! Сейчас полетит… Вот-вот! – слышны крики.

   Входя в членскую беседку, я услышал над собой шум и остановился в изумлении: тот самый балаган, который я видел стоящим на скаковом кругу, мчится по воздуху прямо на нас…

   – Как живой!

   Конечно, я шел сюда смотреть полет Уточкина на аэроплане, конечно, я прочел и пересмотрел в иллюстрациях все об аэропланах, но видеть перед собой несущийся с шумом по воздуху на высоте нескольких саженей над землей громадный балаган – производит ошеломляющее впечатление. И посередине этого балагана сидит человек.

   Значит – помещение жилое.

   Несущееся по воздуху!

   Что-то сказочное!

   Оно миновало трибуны, сделало поворот и помчалось над забором, отделяющим скаковой круг от Брестской железной дороги. И ярко обрисовалось на фоне высокого здания. В профиль это казалось громадной стрелой с прорезающим воздух острием…

   Еще поворот, еще яркий профиль на фоне водокачки – и летящее чудо снова мчится к трибунам… Снова начинается шум, напоминающий шум стрекозы, увеличенной в миллионы раз… И под этот шум начинает казаться, что, действительно, летит необычайная стрекоза…

   Но знаешь, что этим необычайным летящим предметом управляет человек – и не видишь, как управляет, и кажется:

   – Оно само летит!..

   Но Уточкин показывает, что это «нечто летящее в воздухе» – ничто без него.

   Все время приходится бороться с ветром, и наконец, кажется, на шестом круге ветер осиливает, и быстро мчащийся аэроплан бросает на высокий столб, против середины трибун. Многие из публики заметили опасность: еще несколько секунд – полет кончен, аппарат – вдребезги.

   – Наносит на столб!..

   – Сейчас разобьется!

   И тут исчезает у зрителей летящее чудо и вырастает душа этого чуда: человек, управляющий полетом. И в самый опасный момент Уточкин делает движение рукой. Прекращается шум. Летящий предмет на секунду останавливается в воздухе:

   – Сейчас упадет!

   Но еще движение рукой, снова шумит мотор, который на секунду остановил Уточкин на полном полете, и направление меняется.

   Аэроплан делает движение влево, мимо столба, и поднимается кверху.

   Уточкин смотрит на публику.

   – Ничего! Летим дальше…

   И снова взмывает выше, и снова делает круг. И впечатление еще сильнее: он прямо летит над зрителями на высоте крыши трибуны, и от членской беседки снова несется влево… Он, наверно, слышит несмолкаемые аплодисменты и крики одобрения и удивления…

   Еще два круга – всего 9 – описывает аэроплан и опускается плавно и тихо на траву ипподрома.

   Уточкин выходит под гром аплодисментов перед трибуной.

   Чествуют победителя над воздухом. Русского, московского спортсмена – что еще дороже Москве.

* * *
   На зеленой траве круга стоит большой балаган на колесах с несколькими навесами из парусины. И будет стоять до тех пор, пока не придет человек и не заставит его полететь по воздуху».

   Благодаря тому обстоятельству, что развитие авиации в России было принято под «Высочайшее покровительство», в конце того же мая 1910 года в Москве было создано Общество воздухоплавания. Его учредительное собрание состоялось в Английском клубе и было открыто речью профессора Н. Е. Жуковского. Председателем общества был избран генерал П. А. Плеве, а его помощниками Н. К. фон Мекк и В. П. Рябушинский.

   Летом 1910 года на Ходынском поле началось создание первого московского аэродрома. В августе неутомимый пропагандист авиации С. И. Уточкин организовал строительство трибун на три тысячи зрителей для «воздушного митинга».

   В московских газетах появилась постоянная рубрика «На аэродроме». Из нее можно было узнать новости о самых последних достижениях московских авиаторов – например, такие: «Закончен ремонт аэропланов Блерио и Дукс № 1. Вскоре прибудут Блерио, заказанные для Россинского и Телье, а также купленный полк. Колонтаевым. На фабрике Дукс идет сборка второго аэроплана. Любители заказали себе Блерио и Фарман».

   Подъемом флага, состоявшимся 3 октября 1910 года, Общество воздухоплавания известило мир, что в Москве появился аэродром. В том же месяце на нем с не меньшим успехом, чем Уточкин, продемонстрировал полеты первый в России дипломированный военный летчик М. Н. Ефимов. В последний день гастролей он продал свой «Блерио» московскому миллионеру В. В. Прохорову.

   Посчитав, что управлять аэропланом дело не хитрое, Прохоров решил немедленно подняться в воздух. Но едва он поднялся метров на десять, порывы сильного ветра заставили его тут же приземлиться, причем произошла поломка винта. На следующий день миллионер снова ринулся покорять небо, однако уже через минуту врезался в землю. Он отделался ушибами, а вот машина превратилась в груду обломков. Тем не менее энтузиазм его не угас, и Прохоров заявил, что все равно будет летать и для обучения отправится во Францию.

   Надо признать, что слово свое он сдержал. Впоследствии его успехи в полетах послужили даже источником первоапрельской мистификации: одна из газет сообщила, что «спортсмен-миллионер П. из своей подмосковной прилетел в театр на аэроплане».

   Следом за Ефимовым демонстрировал публике свой «Фарман» И. М. Заикин – в прошлом популярный борец. Правда, в первый день очевидцами его пилотажа были только «даровые» зрители, а вот трибуны оказались пусты. По какому-то недосмотру чиновников, на Театральной и Страстной площадях, а также возле Красных Ворот были вывешены синие флаги, предупреждавшие публику об отмене полетов.

   Авиаторы сделались всеобщими кумирами. Газеты с восторгом описывали их достижения, обыватели с завистью обсуждали огромные призовые деньги и гонорары за выступления, получаемые летчиками. Фельетонисты шутили, что некоторые шустрые мамаши уже решили отдать своих чад в авиаторы – несколько минут полета, и у человека в кармане десятки тысяч рублей. Пример Заики на открыл публике глаза на истинное положение дел.

   Вездесущие газетчики раскопали, что из рекламных соображений устроители полетов завышают суммы призов – в реальности летчикам платили в десять раз меньше. Что же касается Ивана Заикина, то он за выступления не получал ничего, поскольку все его заработки уходили на погашение долгов.

   Страстно желая летать, он принял предложение «меценатов» – одесских купцов братьев Пташниковых. На их деньги Заикин учился во Франции (вызвав, кстати, у французов восхищение смелостью своего пилотирования) и приобрел аэроплан. «Для присмотра» Пташниковы приставили к авиатору своего приказчика, который фактически обирал Заикина до последней копейки. Даже выбор модели аэроплана ухудшал экономическое положение Заикина – больших средств требовала транспортировка аэроплана. Чтобы перевезти «Блерио» в разобранном виде, хватало одного железнодорожного вагона, а «Фарман», больше подходивший для его массивной фигуры, вместе с разборным ангаром требовал четырех вагонов. И это при постоянных разъездах для выступлений в различных городах.

   Конечно, такие обстоятельства не имели значения для людей богатых, вроде В. В. Прохорова. Для них в 1911 году итальянский авиатор граф М. де Кампо Сципио открыл на Ходынском аэродроме авиашколу. А спустя два года газеты сообщали, что «золотая молодежь» Москвы помешалась – вся она ринулась на аэродром, чтобы научиться летать.

   Летом 1913 года экзамен на звание пилота-летчика успешно сдала Е. П. Самсонова. Она стала первой женщиной, получившей летный диплом на Московском аэродроме (пятая – в России).

   Возможно, этот факт можно расценивать как доказательство, что интерес москвичей к авиации не угас. Однако известно и другое: в 1914 году И. И. Сикорский не нашел в Москве желающих дать денег на организацию испытательного перелета его нового самолета «Русский витязь» (прообраз легендарного «Ильи Муромца»). Конечным пунктом рекордного полета, когда на практике была доказана возможность летать «вслепую» (по показаниям приборов), стал Киев.

   Не исключено, что главной причиной отказа послужило то обстоятельство, что Сикорский был «питерским». А может московским толстосумам было просто недосуг – они спешили продолжить веселье.



<< Назад   Вперёд>>