Тютчев называл счастливым того, кто «посетил сей мир в его минуты роковые». Этим «счастьем» мое поколение оказалось пресыщено и потому может о нем судить беспристрастнее; ему это тем легче, что свою жизнь оно начинало тогда, когда еще ничто не предвещало таких «роковых минут» для России. Мы тогда скорее скорбели, что жизнь так «застыла». Это показывает, как ненадежна та грань, которая, как нам кажется, иногда отделяет неподвижность от бурного взрыва. Позднейшие «роковые минуты» России уже подготовлялись тогда. Мое поколение помнит своеобразную атмосферу этой эпохи, когда после бурных 60-х годов наступило вынужденное успокоение. Если не все им были довольны и желали улучшения, то за единичными исключениями все понимали, что на улучшение можно было рассчитывать только в рамках того государства, которое существовало тогда, и от той власти, которая после периода потрясений на их глазах укрепилась. Я рос в этой атмосфере. Она и имела последствием то, что после долгих блужданий я решил посвятить себя деятельности, до тех пор для меня чуждой – адвокатуре, то есть помощи человеку перед существовавшей государственной властью по ее же законам. Это предполагало если не уверенность, то по крайней мере надежду, что «государство» будет «защищать» те «права человека», которые оно само признает, что их нарушение объясняется только ошибками или злоупотреблениями отдельных представителей власти, а не «идеологией» тоталитарного государства. С ней в то время еще не приходилось встречаться, и потому с судами старой России у нас мог находиться общий язык; и адвокатская работа потому могла давать удовлетворение.
Влияние этой судейской работы отражалось и на другом подходе к вопросам, что небезынтересно отметить. Судьям, поскольку они не только применяли законы, но должны были их толковать, пробелы их пополнять и своими решениями создавать авторитетные для других «прецеденты», было благодаря этому не чуждо некоторое участие в установлении норм, по которым живет государство, то есть как бы суррогат законодательной деятельности. Но у них она по необходимости носила особый характер. При толковании и пополнении законодательных норм судьи должны были исходить из того, что в них заключалось или было в них возможно увидеть. Судейская, а потому и адвокатская деятельность приучала, следовательно, к известной доле «консерватизма», уважения к существующим нормам, к желанию их улучшать, раскрывать их внутренний смысл, не отрицая их и не разрывая с ними связи своим толкованием. На современном языке это и называется «эволюцией».
Такой подход к законодательству свойственен не только судам: он вообще прием нормальных мирных эпох, когда думают об улучшениях, а не переворотах. Медленная эволюция – закон жизни; переворот – ее кризис, иногда необходимый, но сам по себе никогда не желательный. Моя судебная практика только укрепила меня в том понимании, которое создала во мне и моя эпоха, и мое личное прошлое.
Я позволю себе для ясности иллюстрировать на личном примере стиль законодательства мирных эпох. Ведь и в мелочах отражаются общие законы жизни.
В 1916 году Прогрессивный блок решил для рекламы себе поставить на повестку тот правительственный законопроект о крестьянском равноправии, который был внесен в Думу еще в 1907 году, в замену меры 5 октября 1906 года, проведенной П.А. Столыпиным в порядке 87-й статьи Основных Законов. Я был избран докладчиком. Для меня крестьянский вопрос был тогда новое дело; но самый доклад никаких трудностей не предвещал. Мера 5 октября 1906 года давно вошла в жизнь. Никто ее не оспаривал. Утверждение ее Думой через десять лет ее неоспоренного существования казалось простою формальностью. Чиновник канцелярии принес мне для подписи уже заготовленный им краткий доклад. Такой способ работы был тогда у депутатов очень в ходу. Я рад, что им не соблазнился и над вопросом сам поработал; хотя мои труды и пропали, зато я лучше мог кое-чему научиться и оценить, с каким багажом мы принимались за дело. Я не захотел ограничиваться одним утверждением действующего закона и задумал распространить его принципы и на области, которых он до тех пор не касался, например на крестьянские натуральные повинности и их тяготы по управлению «волостью». Это можно было сделать в виде поправок к закону. Условия рассмотрения законопроекта, уже введенного в жизнь по 87-й статье, делали такой прием исключительно выгодным, но и рискованным. Если бы законопроект с поправками был Государственным советом отвергнут, то прекратили бы действие и те меры, которые были уже фактически введены с 1906 года. Обеим законодательным палатам было трудно взять на себя ответственность за подобный исход. Если бы Дума со своими поправками пошла слишком далеко и из-за них весь закон был бы отвергнут, ответственность за гибель того, что было уже ранее сделано, легла бы на Думу. Такую же ответственность приняла бы на себя и вторая палата, если бы оказалась чересчур несговорчивой.
Нужен был компромисс. Когда мой доклад был Думою принят и перешел в Государственный совет, там докладчиком был назначен наш антипод А.С. Стишинский. Он понял трудность нашей позиции и приходил ко мне «торговаться», чтобы непременно прийти к соглашению. Революция 1917 года помешала узнать, на чем бы это кончилось.
При проведении этого законопроекта через Думу опасность для него выходила не от противников, а от друзей, которые им хотели воспользоваться, чтобы под видом поправок протащить контрабандой новые нормы, ничем с рассматриваемым законом не связанные. Так, «трудовики» предложили в виде поправки просто уничтожить институт «земских начальников». Кадетская фракция крестьянское равноправие пожелала дополнить еврейским. Худший враг евреев не мог придумать более ложного, а для самих евреев более вредного шага; эта поправка рисковала бы из-за евреев отнять у крестьян те права, которыми с 1906 года они уже фактически пользовались. Мне пришлось, как докладчику от имени комиссии, возражать против такого предложения собственной фракции. Для такого нарушения дисциплины мне помогло отсутствие лидеров партии, которые были тогда за границей в парламентской делегации. Чтобы провести через Думу закон с моими поправками, я принял другую необычайную меру: попросил устроить для меня собрание крестьянской группы, вместе с ними обсуждал принятый в комиссии законопроект и объяснял значение внесенных в Думу поправок; мы во всем с ними пришли к соглашению. После этого в заседании все крестьяне голосовали вместе со мной, а так как они состояли членами различных политических партий, начиная с крайних правых до крайне левых, а самый закон касался более всего их интересов, то и их фракции были склонны считаться с их поведением. Когда закон в редакции, предложенной мной от комиссии, через Думу прошел, крестьянские депутаты поднесли мне за это благодарственный адрес и потом не раз меня в свою группу приглашали для обсуждения с ней других недостаточно для них ясных вопросов. Это произошло, между прочим, и в феврале 1917 года. Прохождение этого закона было примером того, как можно многое улучшать, исходя из того, что уже существует, без резкой ломки. Конечно, это не всегда возможно и даже желательно. Бывает застарелое зло, которое надо вырвать с корнем и сразу, как сшивший зуб; такова была личная зависимость крепостных крестьян от помещика. Но сама необходимость подобных приемов является только расплатой за то, что нужная реформа пришла слишком поздно. Нормальная эволюция государства может обходиться без этого.
То, о чем я сейчас рассказал, сохранилось в стенографических отчетах 4-й Государственной думы за 1916 год. Но я хочу в связи с этим припомнить и другую попытку, которая по некоторым причинам мне особенно памятна и от которой следов не осталось. Изучая тогда проблему крестьянства, я столкнулся с аграрным крестьянским вопросом, которого не коснулась реформа Столыпина 9 ноября 1906 года. Проведенная в порядке 87-й статьи, она была превращена в закон в 3-й Государственной думе. Но этот закон не все разрешал; у крестьян оставались «надельные земли» и особое на них законодательство. Мне пришло в голову, что и этот вопрос можно было разрешить до конца, не внося резкого потрясения в то, что существовало. Я об этом сделал доклад в Петербургском юридическом обществе, где один из специалистов по крестьянскому законодательству, присяжный поверенный А.А. Леонтьев, меня благодарил за то, что я поставил этот вопрос. Тот же доклад я прочел и в Московском юридическом обществе. Это заседание совпало с днем убийства Распутина; из-за этого доклада я должен был уехать в Москву, несмотря на просьбы Юсупова и Пуришкевича быть в этот день в Петербурге. Об этом можно найти в воспоминаниях их об убийстве, и особенно в моих к ним дополнениях («Современные записки», № 34). Потом все слилось в моей памяти в один эпизод. Самый мой доклад был напечатан в «Вестнике гражданского права», в декабре 1916 и январе 1917 года.
Укажу, в чем его сущность. Так как такие вопросы революция стерла, то моего тогдашнего доклада без пояснения сейчас было бы невозможно понять.
Крестьяне в России были не социальным классом мелких землевладельцев, как повсюду в Европе, а замкнутым «сословием»; они подлежали действию особых законов в сфере гражданских их прав, их права на землю, наследственных прав, семейной собственности и других проявлений так называемого «трудового» начала, которые выражались в обычном их праве, для них одних иногда заменявшем законы. Все эти особые права были связаны с «личностью», то есть с принадлежностью к «крестьянскому сословию», и распространялись на все их гражданские отношения. Мой план был перенести все эти «особые права» с личности крестьянина на объект его собственности, то есть на его «надельную землю». Как раньше наше законодательство знало особые земли: майораты, заповедные земли, для ограждения крупного землевладения от распыления, так я предлагал подчинить все «надельные земли» особому законодательству, имеющему специальную цель охранять на них «мелкое землевладение» – и «трудовое начало». Владение «надельной землей» перестало бы тогда быть привилегией крестьянского сословия. Все, кто приобретал эти земли, на них должен бы был подчиняться этим специальным социальным законам. Зато вне этих земель и крестьяне во всем подлежали бы общему праву. Словом, «сословное» законодательство превратилось бы в «социальное», для определенной социальной цели, но только на определенной земле. Я в конце своего доклада так формулировал свое понимание желательных приемов нормального законодательства: «Прежде всего нельзя не признать, что предлагаемое решение есть решение радикальное. После проектированного комплекса реформ не будет больше сословного крестьянского законодательства; может не быть больше и крестьянского сословия. Популярный лозунг эпохи – уравнение крестьян в правах с другими сословиями – будет осуществлен в полной мере; если бы даже не был уничтожен самый термин „крестьянин“, то за ним сохранилось бы только бытовое значение, только профессиональная этикетка, подобная слову „рабочий“. Крестьянство не будет иметь ни сословной организации, ни сословных привилегий и правоограничений; равноправный со всех сторон, ничем от других не обособленный, крестьянин превратится в полноправного обывателя. Таким образом, в смысле радикализма эта реформа не оставляет желать ничего большего…
Но это только одна ее сторона: другая – и это я особенно подчеркиваю – заключается в противоположном свойстве. Радикальная по идее, она на первых порах будет совсем незаметна, не вызовет никаких потрясений. Все останется по-старому, на прежних местах…
Крестьянин, который по своему сословному признаку подлежал особому гражданскому праву, останется и теперь ему подчиненным, но уже только как собственник надельной земли; этому же праву будут подчинены и все другие собственники такой же земли. Но зато вне надельной земли крестьяне будут подчинены общему праву; и мы видим, таким образом, что при всем своем радикализме намечаемая реформа по способу своего проведения является консервативной; она стремится ничего не ломать, хочет, чтобы крестьянство почувствовало не потрясение, а только одно облегчение. Даже в том, что эта реформа дает нового, в превращении сословного законодательства в социальное, даже в этом сказывается не смелый порыв законодательного творчества, которое открывает новые пути и дороги, а уступка напору жизни, запоздалая регистрация того, что давно уже началось совершаться. И это-то дает право сказать, что реформа на предлагаемых здесь основаниях не является преждевременной; она давно созревший и доношенный плод».
Я привел эту большую цитату, так как она единственный случай моего давнишнего profession de foi. Я случайно ее откопал в старом журнале («Вестник гражданского права», 1917 год).
Такое понимание воспитала во мне жизнь старой России в ее мирное время. И Революция не убедила, что ее скоропалительная манера законодательствования была для государства и населения предпочтительнее.
Но моему поколению из «мирной эпохи» пришлось попасть под власть другой политической атмосферы, которая уже приближала Россию к «роковым минутам» ее. «Преддверием» их было то Освободительное Движение, о котором я уже говорил. Оно было направлено против самодержавия, которое считалось главным устоем нашего государственного порядка. Я не отказываюсь от того, что говорил в предыдущей главе (11-й), что и это движение, по существу, не требовало никакой революции, могло своих целей достигнуть простой «эволюцией». Но стороны, которые стали бороться между собою тогда, на это смотрели иначе. Ревнители самодержавия не могли помириться с каким бы то ни было его ограничением, хотя бы в виде «совещательного представительства», забывая, что такой фанатик самодержавия, как Грозный, счел необходимым его дополнением существование Земского собора. Еще менее они соглашались признавать, что «закон» может быть выше «воли монарха», хотя бы он и издавался самим же монархом. Всякое покушение на «неограниченность» власти самодержца казалось им умалением идеи монархии, которую самодержцы должны защищать, как народное благо, как условие существования самой России. А потому в Освободительном Движении, которое добивалось совсем не переворота, а только естественного улучшения существовавшего строя, перехода к конституционной монархии, уже испробованной и укрепившейся в других государствах, слепые поклонники самодержавия, которые жили одними старыми воспоминаниями, усматривали все-таки простое «преддверие революции», начало ее, которой нужно было всеми силами сопротивляться, и видели в каждом шаге вперед «начало конца». К сожалению, в противоположном лагере своими излишествами давали повод так думать и в ошибочном взгляде на Освободительное Движение его противников укрепляли. Крайности обеих сторон питали друг друга. Сторонники конституции и народовластия теряли веру в то, что монархия согласится добровольно себя ограничить, приходили к заключению, что она станет свою неограниченную власть защищать до конца, принося все этому в жертву, и готовы были согласиться на бедствия революции, чтобы только избавиться от такого неограниченного самодержавия; так ведь и в настоящее время многие противники коммунизма для избавления от него готовы помириться даже с внешней войной и разгромом России. К тому же в те «наивные годы» можно было не понимать всей глубины материальных и моральных потерь, которые приносит с собой революция, и на нее смотреть легко, как на печальное, но скоро проходящее осложнение. Не характерно ли, что П.Н. Милюков, ученый-историк, внимательный наблюдатель и активный участник событий этого времени, в своем труде «Россия на переломе» эпоху Освободительного Движения озаглавил «Первая Революция», тем самым сопоставляя ее с «второй». Можно согласиться, конечно, что Освободительное Движение при ином повороте событий могло в настоящую революцию превратиться и сделаться «роковой» минутой для России. Но этого не произошло. Освободительное Движение победило без революции и с такой легкостью, что теперь, когда мы увидели у себя две настоящие революции, применение к событиям 1905 года этого многозначительного и страшного слова кажется таким же преувеличением, как называть войной кулачную драку. И интересно себе дать отчет, почему это так получилось? На это много различных причин. Первой, необходимой причиной, без которой победа не могла бы удаться, было то, что Освободительное Движение, с своим отрицанием самодержавия, стало не партийным и не искусственным, а общим национальным движением; оно было естественной оборотной стороной той постановки государственной власти, которая в России создалась нашей историей. Если в России все определялось волею самодержца, то он за все отвечал, за все неудачи России, за неустройство страны, неуменье и продажность чиновников и за тяжести для населения. Он на себе сосредоточивал все недовольства, которые могли исходить из самых разнообразных и непримиримых между собой источников. Потому это движение и объединило в одно самые разнородные и несогласные между собой элементы. Отрицательный лозунг «долой» мешал разногласиям обнаружиться. Они были инстинктивно отложены до победы над общим врагом; все понимали, что борьба между собой это движение очень ослабит. Шли вместе и те, кто хотел существовавший строй улучшить и монарху задачу его облегчить, и те, кто хотели сначала все разломать, разрушить до основания, чтобы потом на обломках прежнего государства построить «светлое царство социализма», как тогда выражались на митингах. Но для начала все хотели заменить самодержавие представительным строем. Не все одинаково его себе представляли. Народные массы долго не понимали его и своих самодержцев не обвиняли, ошибкам они находили оправдание в том, что не все им было известно, потому что «господа» и «чиновники» от них правду скрывают. Но такое объяснение само подсказывало необходимость «представительства»; почему же монархи его не хотят, не допускают к себе «ходоков» от народа? Так идея представительства становилась популярной в глазах тех людей, которые не имели понятия о «конституционном порядке». И лозунги Освободительного Движения, которое враги его представляли подражанием чужим образцам, превратились в «известную русскую поговорку», а движение приобретало видимость «национального единодушия».
Это влияло на отношение к нему самой власти. А это тогда было самое главное. Если бы «последний самодержец» был тем, чем его враги его выставляли, он мог бы еще долго не уступать. У него было достаточно материальных сил для самозащиты, если бы он думал только о сохранении своего положения и был бы готов интересами России пожертвовать, биться до последнего патрона, чтобы потом уйти, хлопнув дверью, по выражению Троцкого. Но какие бы ошибки ни делали наши монархи, так они смотреть на себя не могли, этому мешала историческая преемственность власти. Последний государь, менее чем кто бы то ни было созданный быть самодержцем и по характеру и по вкусам, держался все-таки за «неограниченность» своей власти, считая это своим долгом, взятым перед Россией, жертвой, которую он для нее приносил. Этого его противники не хотели понять, но понимали те сторонники его власти, которые и стали играть на этой его струне. Трагедия Николая II была всего более в том, что он сам отстранялся от людей, которые его могли бы и хотели спасти, и следовал за теми, кто только под видом преданности и ему, и России или вполне искренно веря в спасительность своих настояний толкали его к катастрофе. Это обнаружилось с необычайной яркостью только позднее, когда для России наступили ее настоящие «минуты роковые», которые так драматически отразились в жуткой переписке Государя с императрицей во время войны.
В эпоху Освободительного Движения до этого еще было далеко. Тогда спор между сторонами решался иначе. Если у движения не было ни материальных сил, ни решимости, чтобы «свергнуть» существовавшую власть, то у него оказалось достаточно средств, чтобы убедить Государя, что его старания прежнее самодержавие сохранить успокоению и благу России мешают. Освободительное Движение с его видимостью единодушия, с сочувствием и даже участием в нем тех слоев населения, которым он привык до этого времени верить, с практичностью и умеренностью многих его пожеланий, Государя постепенно переставало пугать. К тому же не революционный Ахеронт руководил этим движением; он оставался на заднем плане и только иногда напоминал о себе; было совершенно обратное тому, что происходило в 1917 году, когда Ахеронт вел борьбу, а государственные элементы населения боялись от него отколоться и слишком поздно, а потому безуспешно пытались это движение направить по разумному руслу. В этом обнаружилось отличие «эволюции» 1905 года от «революции» 1917 года, когда Государь от престола отрекся только потому, что для борьбы у него уже не было сил. А в 1905 году – обещание, а потом и дарование конституции были актами самой исторической самодержавной власти, от нее исходящими и на нее опиравшимися, словом, по форме были совершенно нормальным преобразованием государства. Объявляя конституцию, Государь на произвол судьбы России тогда не бросал, оставался главой государства, хотя бы личные его права и сделались теперь ограничены. Освободительное Движение с своим лозунгом «долой» на этом могло бы закончиться. Можно теперь согласиться, что тактика руководителей этого движения и все то, что раньше с их стороны могло казаться ошибкой, – их непримиримость, нежелание раньше получения полного народовластия идти на соглашение с властью, – оказались полезны. Именно они убедили самодержавие уступить. Руководители своей тактикой победили, а «победителей не судят». Свою победу они проиграли уже потом, когда впали в обычную ошибку тех, кто близок к победе: свои силы преувеличили и боялись заключить недостаточно выгодный мир. Как наши самодержцы могли вовремя провести нужные России реформы, этим постепенно воспитывать страну к самоуправлению, а вместо этого твердили свой излюбленный афоризм: «Сначала успокоение, а реформы потом», так и наша общественность, получив конституцию, вместо соглашения с властью на основе ее, хотела сначала добиться еще более полной победы над властью, капитуляции ее перед собой «без всяких условий». Она не сознавала тогда, что, отвергая соглашение с властью, она отдавала себя на усмотрение Ахеронта, управлять которым одна была бы не в силах.
Так для России вновь настали «минуты роковые», когда из конфликтов не видно было законного выхода. Но и тогда революция вовсе не единственный и, конечно, не лучший исход. По мере того как увеличивалось значение законности в государственной жизни, история стала давать примеры немыслимого раньше понятия «государственного переворота», с его особой правовой природой, отличной и от нормальных актов власти, и от революции. В переворотах нарушения законности исходили от самой государственной власти, были локализованы и существовавшего в то время государственного строя не отрицали. Они и делались часто только затем, чтобы строй укрепить, как хирургией лечат больного. При существовании борьбы между властью и населением казалось естественным думать, что революции происходят всегда в интересах народа, а перевороты в интересах государственной власти. Такое поверхностное суждение естественно там, где еще не сознали, насколько интересы государства и населения связаны между собой, что их назначение не бороться друг с другом, а совместными силами служить общему благу. И поскольку Россия еще не вышла из таких примитивных представлений, идея «революции» пользовалась в ней ничем не оправданной популярностью.
Ведь не случайно наши свободолюбивые партии предпочитали 1905 год считать «революцией». И дело не только в названии. После 17 октября наши вожди старались доказывать, что с этого дня самодержавия больше уже нет и что монарх никаких законов издавать более единолично не может. Они закрывали глаза на то, что Манифест никаких законов не издал, а только возложил на правительство обязанность их приготовить, и что только с момента их утверждения властью они для всех, в том числе и для монарха, могли бы стать обязательны. А между тем, когда 23 апреля монарх утвердил и объявил эти законы, наша общественность в этом усмотрела «нарушение народных прав», требуя принятия их Учредительным собранием, хотя и для созыва его, и для установления его компетенции нужны бы были законы, которые, по ее толкованию, уже некому было издать. Это все иллюстрация того, как даже квалифицированная русская общественность была тогда мало подготовлена к практическому осуществлению народовластия и правового порядка. Картина и обстановка революции ей больше нравились.
Этим объясняется и ее отношение к «перевороту». В нем она видела не только нарушение законности, к чему она скорее была равнодушна, но акт, всегда направленный против интересов народа. Мы это могли увидеть на первом перевороте, совершенном 3 июня 1907 года и изменившем избирательный закон. Самая дата 3 июня стала с тех пор такой же «проклятой» датой, какой 2 декабря было для Франции. В этом тоже нет беспристрастия. В книге о 2-й Думе я осудил этот акт не только как незаконный, но как в данный момент политически вредный. От этого суждения я не отказываюсь. Но, оценивая все, что потом произошло, надо признать, что продолжение прежней борьбы с исторической властью могло бы окончиться еще хуже: либо полной победой власти над страной и отменой конституции, то есть потерей всего, что с таким трудом было достигнуто, либо тем, что 1917 год пришел бы на 10 лет раньше, в условиях нисколько не лучших. Ведь в 1917 году многие считали войну положительным фактором для мирного выхода из катастрофы. Переворот 3 июня, сохранивший конституцию, дал передышку в прежней борьбе, которую можно было использовать. И действительно, несмотря на ошибки обеих сторон, новый строй, введенный в 1905 году, начал себя оправдывать, и Россия тогда стала, хотя медленно, выздоравливать; с конституционным порядком свыкалась и власть, и самое общество. Обе стороны выдвигали подходящих людей. Оздоровление оборвала уже война. Для подобной войны Россия еще не была подготовлена, как к напряженному труду не готов только что вставший с постели больной. Так вопрос более сложен, чем кажется с первого взгляда, и его нужно оценивать в более широкой перспективе.
Забегая вперед, не могу не указать, что ход катастрофы 1917 года отразил ту же неопытность русской общественности. В феврале 1917 года революции могло и не быть. Отречение – не революция. Государь не ограничился одним отречением. Он сопроводил его актами, которые тогдашний конституционный строй улучшали в том смысле, которого давно добивалась общественность: он передал престол Михаилу, заповедал преемнику управлять в нерушимом единении с представительством, принести в этом присягу: сам задним числом назначил главою правительства лицо по указанию представителей Государственной думы. Можно было оспаривать «законность» этих распоряжений, но при принятии их Россия стала бы не только конституционной, но парламентарной монархией. Старая борьба между монархом и представительством могла бы смениться их совместной работой на защиту конституции и на благо страны. И знаменательно, что такого исхода не допустили тогда ни республиканцы по убеждениям, ни революционеры по темпераментам, что с их стороны было бы только последовательно, но и лояльные, монархические, конституционные партии, которые составляли тогда Временный комитет Государственной думы. Они оказали тогда на великого князя Михаила давление; они его убедили отречься и объявить трон вакантным до изъявления своей воли Учредительным собранием; Государственной думы они созывать не хотели; новое правительство признали назначенным не Государем, а созданным «волей народа». Конституция этим была полностью упразднена; всякая связь между новой властью и старым порядком была разорвана. Это и было уже подлинной революцией, сдачей власти «революционным Советам», что прямой дорогой привело к Октябрю.
Эти события относятся к тому более позднему времени, о котором я не говорю в этой книге, но в последней главе позволю себе указать на те выводы, к которым меня весь мой жизненный опыт привел. Я на этом и кончу.
<< Назад Вперёд>>