Глава первая
Пpoведя почти всю службу (за исключением двух лет в академии) в плаваниях на Дальнем Востоке, я осенью 1901 г. получил предложение занять место адъютанта штаба кронштадского порта, соединенное с должностью адъютанта главного командира по его званию военного губернатора. Несмотря на нелюбовь к береговым штабам и канцеляриям, нелюбовь, взращенною долгой службой исключительно в строю, т. e. на воде, я согласился, и даже охотно, так как в то время главным командиром в Кронштадте был вице-адмирал C. O. Макаров.
Не берусь давать здесь характеристики покойного адмирала, так трагически погибшего в тот именно момент, когда, наконец, после долгих лет борьбы с людьми, упорно тормозившими все его начинания, злорадно совавшими “палки в колеса”, — он получил возможность без помехи, неся ответственность только перед Государем Императором, отдать на пользу родине свои способности, ум и неутомимую энергию. Его дела — достояние истории.
Я лично не обманулся в моих ожиданиях. Служить с адмиралом было нелегко; приходилось частенько не доедать и не досыпать, но в общем жилось хорошо. Отличительной чертой его характера (которой я восхищался) являлась вражда ко всякой рутине и, положительно, ненависть к излюбленному канцелярскому приему — „гнать зайца дальше” — т. e. Во избежание ответственности за решение вопроса сделать на бумаге (хотя бы наисрочной) соответственную надпись и послать куда-нибудь в другое место „на заключение” или „для справки”.
Единственные случаи, когда на моих глазах адмирал терял самообладание и лично, или по телефону, отдавал портовым чинам приказания в резкой форме, делал выговоры, грозил ответственностью за бездействие и проч. — это бывало именно тогда, когда обнаруживалось с чьей-нибудь стороны стремление „гнать зайца дальше”, или утопить какое-нибудь требование в массе справок.
Нечего и говорить, что я, как „прирожденный строевой”, глубоко сочувствовал такому настроению моего начальства и готов был служить ему по мере сил. Словом — как я уже говорил — жилось хорошо.
Ho вот, осенью 1903 года, в воздухе запахло войной, и, не смотря на весь интерес тогдашней моей службы, я заволновался и стал проситься туда, где родная мне эскадра готовилась к бою.
Адмирал с первого раза принял меня „в штыки”, но я тоже ощетинился и настаивал на своем. Адмирал пробовал убеждать, говорил, что если война разразится, то это будет упорная и тяжелая война, и за время ее „все мы там будем”, a потому торопиться нечего: здесь тоже дела будет по горло, и в такой момент адъютант уходить не имеет права. Я не сдавался и возражал, что если во время войны окажусь на береговом месте, то любой офицер с успехом заменит меня, так как я вместо дела буду только метаться по начальству и проситься на эскадру.
3а такими спорами раза два-три чуть не дошло до серьезной размолвки. Наконец адмирал сдался, и 1 января 1904г. последовал приказ o моем назначении старшим офицером на крейсер „Боярин". Еще две недели ушло на окончание срочных дел, сдачу должности, и прощание, с которого я начал эту главу, происходило уже 14 января.
В Петербурге, являясь перед отъездом по начальству, я был конечно y адмирала P. и после обмена официальных фраз не удержался спросить: что он думает? будет ли война?
— Не всегда военные действия начинаются с пушечных выстрелов! — резко ответил адмирал, глядя куда-то в сторону. – По-моему война уже началась. Только слепые этого не видят!..
Я не счел возможным спрашивать объяснения этой фразы, — меня поразил сумрачный, чтобы не сказать сердитый, вид адмирала, когда он ее выговорил. Видимо, мой вопрос затронул больное место, и в раздражении он сказал больше, чем хотел или чем считал себя в праве сказать...
— Ну, все-таки, к первым выстрелам поспею?
Но адмирал уже овладел собой и, не отвечая на вопрос, дружески желал счастливого пути.
Пришлось откланяться.
На тот же вопрос добрые знакомые из министерства иностранных дел отвечали: „Не беспокойтесь — поспеете: до апреля затянем”...
Я выехал из Петербурга с курьерским поездом вечером 16 января.
Кое-кто собрался проводить. Желали счастливого плавания. Слово „война” никем не произносилось, но оно чувствовалось в общем тоне последних приветствий, создавало какое-то особенное приподнятое настроение... Какие это были веселые, бодрые проводы, и как не похоже на них было мое возвращение...
Но не будем забегать вперед.
До Урала и даже дальше, экспресс был битком набит пассажирами и общее настроение держалось самое заурядное; вернее, — никакого особенного настроения в публике не обнаруживалось; но по мере движения на восток, по мере того, как местные обыватели, занятые исключительно своими делами, высаживались в промежуточных городах, определилась понемногу кучка людей, ехавших „туда”. Их можно было подразделить на две категории: офицеры и вообще служащие самых разнообразных чинов, родов оружия и специальностей и (как говорят матросы) „вольные люди”, самых неопределенных специальностей и народностей. Эти последние являлись наиболее характерными вестниками войны, как вороны, следующие за экспедиционным отрядом, как акулы, сопровождающие корабль, на котором скоро будет покойник.
И та, и другая категории вскоре же сплотились, и между лицами, их составлявшими, завязались знакомства. К сожалению, “наших” было не много, так как большая часть из них ехала в Западную Сибирь. Последними нас покинули в Иркутске генерал и капитан генерального штаба, отправлявшиеся куда-то на монгольскую границу, а после Иркутска единственным моим компаньоном оказался полковник Л., ехавший в П.-Артур командовать вновь формируемым стрелковым полком.
Отчетливо, как сейчас, помню переезд через Байкал по льду. Hе воспользовавшись правом пассажира экспресса занять место в неуклюжих железнодорожных пошевнях, взяв лихую тройку (идя на войну — чего ж считать деньги!), около полдня, отвалил со станции Байкал на станцию Танхой — 43 версты по льду озера-моря. Был чудный, солнечный день с морозом 10-12° С, при полном штиле. Тpойкa с места взяла марш-маршем, и только верст через пять-шесть перешла на крупную рысь. Ямщик обернулся ко мне:
— Слышь, барин! В полпути — постоялый. Поднесешь стаканчик — уважу!
— Будь благонадежен: не обижу!
Ямщик слегка привстал, свистнул, и коренник зарубил такую дробь, пристяжные свились в такие кольца, что только морозная пыль клубом встала за нами!.. Вот где, на Байкале, еще сохранилась русская тройка, воспетая Гоголем!..
В чистом, морозном воздухе горы противоположного берега выступали так отчетливо, что привычный „морской” глаз совершенно терял свою, долгой практикой приобретенную, способность оценивать расстояния. Казалось он совсем близко; казалось, видишь самые мелкие складки гребня и в них налеты снега, — на деле это были глубокие ущелья, под снегами которых можно было бы похоронить целые города...
Со станции Байкал несколько раньше меня, на такой же “вольной” тройке отвалил, не скажу молодой, но моложавый генерал. Должно быть y него не было особого уговора с ямщиком, потому что версте на 15-й мы его обогнали, как раз, в то время, когда он “забрав” по целому снегу, объезжал какую-то воинскую команду, переходившую Байкал пешком. В наушниках, с ружьями, y кого на правое, у кого на левое плечо, солдаты, a с ними и офицеры, шагали по плотному, подмерзшему насту так бодро, так весело... — Мне вдруг вспомнилось тургеневское „Довольно”, журавли, летящие в небе и ведущие гордую перекличку со своим вожаком: -„Долетим? — Мы, долетим!”
И в этой, казалось бы, нестройной толпе, не соблюдавшей равнения ни „в рядах”, ни „в затылок”, в их широком, свободном шаге, в окриках и взрывах смеха, внезапно вспыхивавших и прокатывавшихся по колонне, мне почуялась та же гордая сила, та же уверенность в себе, что и в тургеневских журавлях.
— Долетим? — Мы, долетим!..
Не я один это чувствовал. Генерал, ехавший впереди, вдруг скинул шубу, в которую был закутан, распахнул свое пальто на красной подкладке и, став в санях, как-то особенно задорно и радостно крикнул: „Здорово, молодцы! Бог в помочь!”
— Рады стараться! Здравия желаем! Покорнейше благодарим! — загудело по колонне.
Генеpал махал фуражкой, кричал еще что-то, чего нельзя было разобрать, и мимо нас мелькали молодые, разрумянившиеся на морозе, радостно улыбавшиеся лица. Cолдаты и офицеры тоже что-то кричали, махали фуражками, поднимали кверху ружья...
— Долетим? — Мы, долетим!
С какою силой, полное надежды и веры в будущее, билось сердце! Как бодро, как весело было на душе!..
Да, прав был адмирал Р., — думалось мне, — это уже война!
На той стороне Байкала, в Танхое, нас ожидал экспресс Восточно-Китайской дороги.
В вагоне первого класса оказалось только два-три инженера, ехавших по линии, полковник Л. и я. Завязалось знакомство. Говорили, разумеется, исключительно o положении дел в Манчжурии и Корее. Мнения резко разделялись. Одни утверждали, что война неизбежна, что „не зря же японцы 10 лет создавали свою военную силу”, выворачивая карманы населения, должны же они воспользоваться благоприятным моментом! Другие возражали, что “не зря же японцы 10 лет создавали свою военную силу”, не для того же, чтобы все сразу поставить на карту и, в случае неудачи, снова и навсегда заглохнуть! Словом — из общего признания одного и того же факта выводы получались диаметрально-противоположные.
Oсобенно горячий спор завязался y меня с полковником за обедом 27-го января.
— Hе посмеют! Понимаете: никогда не посмеют! Ведь это — ва-банк! Хуже! Верный проигрыш! — горячился он. — Допустим, в начале — успех... Hо дальше? Ведь не сдадим же мы от первого щелчка? Я даже хотел бы их первой удачи! Право! Подумайте только o впечатлении от этой их удачи! Вся Россия встанет, как один человек, и не положим оружия, доколе... Ну, как это там говорится высоким стилем?
— Дай Бог, кабы щелчок, a не разгром...
— Даже и разгром! Но, ведь, временный! А там, мы соберемся с силами, и сбросим их в море. Вы только, с вашим флотом, не позволяйте им домой уехать!.. Да, что! Никогда этого не случится, никогда они не решатся, и никакой войны не будет!..
— А я говорю: они 10 лет готовились к войне; они готовы, a мы нет; война начнется не сегодня-завтра. Вы говорите: ва-банк? Согласен. Отчего и не поставить, если есть шансы на выигрыш?
— Конечного шанса нет! Не пойдут!
— Вот увидите!
— Xотите пари? Войны не будет! Ставлю дюжину Мумма...
— Это был бы грабеж. Скажем так: Вы выиграли, если войны не будет до половины апреля.
— Зачем же? Я говорю: ее не будет вовсе!
— Тем легче согласиться на мое предложение. К тому же вы вина почти не пьете, и я всегда буду в выигрыше.
Посмеялись и ударили по рукам. Разнимал путеец, тоже ехавший в Порт-Артур и просивший не забыть его приглашением на розыгрыш.
Мой случайный спутник, полковник Л., был преинтересный тип. Казалось, все его существо держится нервами.
Высокий, ширококостный, до нельзя худощавый, с болезненным цветом лица, он в отношении физической выносливости всецело зависел от настроения: то беспечно разгуливал на 10 градусном морозе в одной тужурке, то вдруг уверял, что ему надуло от окна, не смотря на двойные рамы с резиновой прокладкой, требовал из поездной аптеки фенацетину и поглощал его в неимоверном количестве, то жевал „из любопытства” ужасающие (совершенно не съедобные) бурятские лепешки, то уверял, что кухня экспресса слишком тяжела для его слабого желудка.
В этот вечер он, кажется, решил покорить меня, во что бы то ни стало, и продолжал свои атаки до тех пор, пока я не начал в его присутствии раздеваться и укладываться спать.
— Все военные агенты европейских держав единогласно доносят, что Япония может выставить в поле не свыше 325 тысяч! — повторял он, словно читая лекцию. — Но ведь и дома надо что-нибудь оставить?
— Да, как вы верите таким цифрам? Ведь в Японии народу больше, чем во Франции! Отчего же такая разница в численном составе армии?
— Hе та организация! Нет подготовленного контингента!..
— Десять лет подготовляют! Мальчишек в школах учат военному делу! Любой школьник знает больше, чем наш солдат по второму году службы!
— Вооружение, амуниция — все рассчитано на 325 тысяч!
— Привезут! Купят!
— Вздор!..
Я потушил электричество и завернулся в одеяла.
— Это не доказательство... — ворчал полковник, тоже уходя к себе. (Согласно санитарному отчету о японской армии, в котором число больных, раненых, убитых и умерших приведено не только в абсолютных цифрах, но и в процентах, видно, что японская армия достигала полутора миллиона).
Около полночи мы пришли на станцию Манчжурия. Я крепко спал, когда Л. ворвался в мое купе и крикнул:
— Вы выиграли!
Сначала я не понял.
— Что? Что такое?
— Мобилизация всего наместничества и 3абайкальского округа!..
— Мобилизация — еще не война!
Полковник только свистнул.
— Уж это — „ах, оставьте!” — у нас приказа o мобилизации боялись... вот как купчихи Островского боятся „жупела” и „металла”. Боялись, чтобы этим словом не вызвать войны! Если объявлена мобилизация — значит война началась! Значит — „они” открыли военные действия!..
— Дай Бог, в добрый час! — перекрестился я.
— То-то... дал бы Бог!.. — мрачно ответил он. – Ведь я то знаю: на бумаге и то во всем крае 90 тысяч войска, а на деле — хорошо коли наберется тысяч 50 штыков и сабель.
Сна как не бывало. Весь поезд поднялся на ноги. Все собрались в вагоне-столовой. По правилам, столовая закрывается в 11 ч. вечера, но тут она была освещена; чай подавался без отказа; поездная прислуга толпилась в дверях; все ждали следующей станции, ждали, что из пассажиров (военных и путейцев) кто-нибудь узнает что-нибудь более определенное.
В томительном ожидании миновали два полустанка. Станция. Говорят: была внезапная атака на Порт-Артур, но ничего положительного... В 4-м часу утра на какой-то станции села дама, жена служащего на дороге. Сообщила что Артур едва ли не взят уже, что она едет в Харбин вынуть вклад из банка, забрать, что можно, ценное из харбинской квартиры и спасаться в Россию. По ее словам, японцы несколько дней тому назад начали выезжать из городов Манчжурии, но ничего не продавали и почти не ликвидировали дел, a поручали имущество надзору соседей и говорили: через неделю, в крайности дней через 10, опять будем здесь с нашими войсками.
3аявления дамы — вызвали протесты и недовольство. Публика не желала верить ее мрачным предсказаниям и начала расходиться.
— Проклятая ворона... — ворчал полковник, — стоит ее слушать! Пойдемте спать!.. Впрочем погодите, я брому спрошу в аптеке...
Следующий день принес мало нового. Однако из сбивчивых слухов и сведений выяснялось мало-помалу, что японцы первыми открыли военные действия против П.-Артура.
Нa чьей стороне оказался успех — разобрать, было невозможно.
Выскочив на платформу в Харбине (большая остановка, помнится, около получаса), я неожиданно столкнулся со старым знакомым по Дальнему Воcтокy, нашим (эскадренным) поставщиком M. А. Г.
— Откуда и куда?
— Из Артyра, a куда — не знаю! Помогаю, как могу, провожаю жен, детей... Все бросили, бегут... Совсем сумасшедшие...
Действительно, на путях станции стояло два огромных, видимо, наспех составленных поезда из вагонов всех трех классов и даже четвертого (для китайцев чернорабочих), идущих на север. Они были битком набиты: сидели, лежали не только на диванах, на скамейках, но между ними, даже в проходах... Преобладали женщины и дети. Тут же были нагромождены какие-то узлы и просто кучи вещей, в которых перепутывались и предметы роскоши, предметы самой грубой, насущной необходимости... Видимо хватали что попало под руку... У многих не было ничего теплого... Толпа китайцев вела y вагонов бойкий торг меховыми (часто подержанными) куртками, грошовыми чайниками, какими то подозрительными съестными припасами... Платили деньгами, кольцами, браслетами, брошками... Какая то вакханалия грабежа, умело пользующегося еще неостывшей паникой... Местное начальство, само захваченное врасплох, было по горло завалено своим делом. Водвоpять порядок пытались какие то добровольцы — офицеры и чиновники, да те пассажиры и пассажирки, которые не совсем еще потеряли головы, или уже опомнились... To тут, то там раздавались истеричные рыдания, отчаянный призыв врача к больному ребенку, мольба о помощи...
— Знакомое дело! Как при боксерах! — заявил вдруг один из наших спутников, рослый путеец, обращаясь к нам, пассажирам экспресса. — Ну, господа, выворачивайте чемоданы! А 1а guerre соmmе a lа guerre! Придет нужда, сами возьмем, не спрашивая, где придется!
И, право странно, какую силу убеждения имеет вовремя брошенное слово: чемоданы были действительно вывернуты. Башлыки, фуфайки, меховые шапки, валенки, даже белье, все в несколько минут перешло из экспресса в поезд беглецов... И как неловко, и даже жутко, а вместе с тем хорошо и тепло было на сердце, слyшая эти отрывочные, полные смущения, но зато и глубокого чувства слова благодарности...
Не выворачивал чемоданов (y него у самого их не было), но за то выворачивал карманы, a когда содержимое их иссякло, принялся писать чеки, которые ходили в Манчжурии не хуже золота...
Перед отходом экспресса я обратился к нему с вопросом:
— Куда вы теперь?
— С ними же, дальше...
Hо тут мы на него напали и стали доказывать, что ехать на север ему нет расчета, что теперь то и настало время, когда в П.-Артуре дала делать, когда его присутствие там необходимо. Оcобенно наседал полковник Л. Думаю однако, все мы несколько лукавили и не столько заботились o выгодах Г., сколько хотели сохранить для себя очевидца событий, o которых, в пылу благотворительной горячки, не успели расспросить его толком.
Однако же Г., по началу, был не умолим.
— Нет, господа, война — ваше дело, а я штатский и смирный человек и совсем не хочу, чтобы меня зря убили. Поезжайте себе воевать, a я поеду туда, где безопаснее...
Довод был убедительный, но его разбил начальник поезда (прапорщик запаса артиллерии).
— Поверьте, уважаемый M. А., — заявил он, — что пока наместник в П.-Артуре, — это место самое благонадежное. Еcли только запахнет жареным, он там не останется. Тогда и вы с ним уезжайте, a бросать свое дело, да еще в такое время — прямой убыток!
Это рассуждение покорило Г., который и без того уже, в нашем обществе, несколько отошел от того состояния паники, в котором поддерживало его пребывание, в поездах беглецов.
Экспресс покатил на юг, a мы сидели с ним за чаем в вагоне-столовой и жадно слушали новости. Узнать пришлось не Бог весть как много. Без объявления войны, японские миноносцы вечером 26 января атаковали нашу эскадру, стоявшую на внешнем рейде без сетей и со всеми огнями.
Выходило так, что сравнительно дешево отделались. Могло бы быть много хуже.
— Но, понимаете, когда я утром увидел под маяком на мели “Ретвизан”, „Цесаревич”, „Палладу”... Русская эскадра! Наша эскадра! Господи!..
Он схватился за голову... И, слушая его, глядя ему в глаза, я верил его ужасу, его горю... Он был по природе чужой, но он так сжился с ней, с этой эскадрой, что тут не было места коммерческому расчету... и полу шуточное название „старого приятеля” невольно сменялось в душе другим — „старый друг”.
— Ho каковы повреждения?
— He знаю точно... „Ретвизан” — в носовой части, „Цесаревич” — корма, чуть ли не винты, и для них дока нет! Понимаете: дока нет!.. „Паллада” – пустяки — дыра большая, но в доке починят... Ай-ай-ай! Как можно? Как можно? Говорят: приказано — экономия... Ну, пусть экономия, но зачем отвечать — „так точно, все обстоит благополучно”... Теперь, наверно, будут строить! И денег не пожалеют!.. Поздно!.. Ах!.. Наша эскадра!..
— Снявши голову, по волосам не плачут. Нечего горевать задним числом, — угрюмо промолвил старый путеец. – Как-нибудь надо выкручиваться. Что-нибудь делать будем...
— Умирать будем! — звенящим, нервным голосом крикнул с соседнего стола молодой артиллерийский подпоручик...
— Это наша специальность... Жаль только, если без толку... — мрачно отозвался тут же сидевший пожилой капитан.
— Ho дальше? Дальше?
— Что ж дальше? — 27-го пришли, постреляли 40 минут и ушли. Kaк было дело, право, не знаю. Hарочно стреляли по городу, или перелеты, — не спрашивал... Просто – бежали все, кто мог... Говорили, если бы крепость была готова к бою, им бы здорово попало, но только y нас...
Рассказчик вдруг замолчал, боязливо оглянувшись, и ни за что не хотел доканчивать начатой фразы.
— Приедете в Артур — сами узнаете. У вас ведь там знакомые... — скороговоркой шепнул он мне на ухо.
Гнетущее впечатление общей паники, по своей внезапности ошеломившее нас в Харбин, постепенно проходило по мере движения экспресса на юг. Hа станциях наблюдалось необычное оживление, скажу даже суета, но суета деловая, без признаков растерянности.
Настроение, господствовавшее на линии, какими-то неуловимыми путями сообщалось и населению поезда. Полковник словно помолодел на 20 лет, забыл про свои недуги и явно пренебрегал не только погодой, но даже и фенацетином. Начальник поезда яростно доказывал всем и каждому (хотя никто с ним не спорил), что никакое начальство не имеет права не пустить его в строй, в одну из батарей отдельного в.-сибирского дивизиона, где он был вольноопределяющимся, что для комендантства над воинскими поездами найдется довольно народу, но он, прапорщик запаса, должен быть на своем месте ...
— Наши, наверно, пойдут в первую голову! — восклицал он. — Наши не выдадут! — и он, видимо, даже жалел нас, незнакомых с „его” батареей.
— Первый блин комом — велика важность! — басил путеец. — Скажем так: насыпали! А дальше? Ведь за нами Россия! — и, пародируя манифест отечественной войны, он возглашал: — Отступим за Байкал! Оденемся в звериные шкуры! Будем питаться монгольскими лепешками, но не положим оружия, доколе ни одного вооруженного неприятеля не останется не только в пределах нашей территории, но даже и на материке Азии!
30 января, после пополудни, миновали Дашичао. Короткая остановка. Сyматоxа на станции. Какие-то артиллеристы забегают в вагон-столовую, наскоро глотают, что попало под руку, и с полным ртом бросают отрывочные фразы:
— Bезли на Ляоян, оттуда — к Ялу. Известия появились y Инкоу. Высадка. Повернули на ветку. Охранники не стали ждать поезда. Ушли грунтовой — у них конная батарея. Две сотни — тоже. С нами — рота стрелков.
И никто не спрашивал, что в силах сделать эти две батареи, две сотни и одна рота, если японцы действительно высаживаются в Инкоу... Ясно было, что сделают все, что могут. И этого было довольно...
Ночь. Гай-Чжоу. Тревога. Здесь железнодорожный путь проходит от берега моря всего в 5 милях. С берега сообщают, что в море видно много огней. С одного из ближних постов донесли o появлении каких-то банд. Туда выступила полусотня — охрана станции. Слышали перестрелку. Хунхузы или японцы? Удобное место испортить путь. Телеграфировали по линии. С часу на час ждут прибытия 9-го полка...
— Нас все-таки больше 20 человек, и все вооруженные! — вмешивается в разговор сын начальника станции, юноша, лет 14, с винчестером в руках. — В блокгаузе отсидимся, выдержим час, другой, a там – подойдут стрелки!..
Какой задор! Какая уверенность! Какое бодрое, хорошее впечатление оставляли в душе все эти встречи, все эти мимолетные разговоры...
Нa утро Квантун встретил нас жестокой снежной пургой.
Ha станции Нангалинъ Г. нас покинул, надеясь каким-нибудь случайным поездом скорее добраться до Порт-Артypa, мы же, пассажиры экспресса, связанные багажом, должны были проехаться в Дальний и уже оттуда проследовать к месту назначения. Это оказалось не так просто. В виду внезапно наступившей войны расписание было отменено. Удовлетворялиcь в первую очередь насущные потребности крепости и гарнизона. В Дальний мы прибыли строго по расписанию, но здесь вместо 15 минут оставались более 4 часов. Извозчиков не было. Жестокая пурга исключала всякую возможность передвигаться пешком, да к тому же с минуты на минуту ждали разрешения идти в Порт-Артур. Наш спутник, рослый и бравый путеец, тотчас по прибытии куда-то исчез — очевидно к сослуживцам за новостями. Полковник Л. и я сидели в пустом вагоне, обмениваясь отрывочными замечаниями, главной, и даже единственной, темой которых была досадная задержка.
В белой сети пурги станция казалась вымершей. He было и следа того оживления, той бодрой, здоровой суеты, какую мы видели на севере. Лица служащих, пробегавших мимо, выражали только растерянность, озабоченность, даже словно испуг и ожидание близкой катастрофы. Мы пробовали кого-нибудь остановить, расспросить... Они отделывались какими-то неопределенными фразами и бежали дальше.
— Захотят, догадаются, — заберут голыми руками... Хоть сейчас... — бросил на ходу какой-то штатский в драгунской фуражке.
Полковник совсем разболелся: пил фенацетин, принимал бром и не только бранился, но даже роптал на Провидение.
К 12-м часу дня сквозь плач вьюги до нас долетели глухие удары редких пушечных выстрелов.
— Что такое? — поймал я проходившего мимо начальника поезда.
— Вы разве не знаете? — смущенно остановился он. — Хоронят погибших на „Енисее”...
— Ничего не знаем! — заволновались мы оба.
— „Енисей” погиб на минном заграждении, которое сам же ставил... „Боярин” — то же...
Я так и вскинулся.
— Какой „Боярин”? Что с ним? Я сам еду на „Боярин” старшим офицером! Говорите толком!
— Говорите, черт вас возьми! — захрипел полковник, ведь мы тут, как в одиночном заключении!
— Господа! Ради Бога! Я не могу, не приказано... — и начальник поезда убежал.
Еще больше часа томительного ожидания... Наконец раздались звонки, свистки, — поезд тронулся. Перед самым отходом в вагон вскочил наш спутник — путеец. Злобно швырнув в какое-то купе свою шубу, занесенную снегом, он вошел к нам, запер дверь и тяжело опустился на диван...
— Сдaли!..
— Что сдали? Кого сдали?
— Не „что” и не „кого”, а сами сдали!.. Понимаете? Сами сдали! — промолвил он, отчеканивая каждый слог.
Я это помню. Нам, в 900-м, тоже приходилось туго.
Тоже — врасплох. Где не сдавали — выкручивались. Сдали — значит сразу признали себя побежденными... И будут побиты! И поделом! — вдруг выкликнул он. — Казнись! К расчету стройся! „Цесаревич”, „Ретвизан”, “Паллада” – подбиты минной атакой; „Аскольд”, „Новик” — здорово потерпели в артиллерийском бою; „Варяг”, „Кореец” — говорят уничтожены в Чемульпо; траиспорты с боевыми припасами захвачены в море; „Енисей”, „Боярин” — погибли собственными средствами, a „Громобой”, „Россия”, „Рюрик”, „Богатырь” — во Владивостоке, за 1000 миль!... Крепость готовят к бою после начала войны! 27-го стреляли только три батареи: форты были по зимнему; гарнизон жил в казармах, в городе; компрессоры орудий Электрического утеса наполняли жидкостью в 10 ч. утра, когда разведчики уже сигналили о приближении неприятельской эскадры!.. He посмеют! — Вот вам!..
Он отрывисто бросал свои недоговоренные фразы, полные желчи, пересыпанные крупной бранью (которую я не привожу здесь). — Это был крик бессильного гнева... Мы, случайные представители генерального штаба и флота, слушали его, жадно ловя каждое слово, не обращая внимания на брань. Мы сознавали, что она посылается куда-то и кому-то через наши головы, и, если-6ы не чувство дисциплины, взращенное долгой службой, мы всей душой присоединились бы к этому протесту сильного, энергичного человека, выкрикивавшего свои обвинения... Ho странно, по мере того, как со слов нашего собеседника ярче и ярче развертывалась перед нами картина нашей беспомощности (как оказалось впоследствии, его сведения, хотя и отрывочные, были верными) — какое-то удивительное спокойствие сменяло мучительную тревогу долгих часов неизвестности и томительного ожидания...
Я взглянул на полковника. Он сидел, весь вытянувшись, откинувшись на спинку дивана, засунув руки в карманы тужурки, и, казалось, что... если бы кто-нибудь, в этот момент, предложил ему фенацетина, то это могло 6ы кончиться очень дурно...
— Измена!.. Я верю, я не смею не верить, что бессознательная, но все же измена... — закончил путеец, тяжело переводя дух.
— Пусть так! Не переделаешь! — воскликнул полковник. — Но все это — только начало. 3а нами Россия! А пока мы, ее авангард, мы, маленькие люди, мы будем делать свое дело!..
И в голосе этого человека, всего час тому назад такого больного и слабого, мне послышалась та же звенящая нота, которой звучал голос молодого подпоручика, на вопрос что же делать будем?, крикнувшего „умирать будем!”
И я снова поверил!
В Нангалине опять застряли на несколько часов. Вагон-столовyю, почему-то, оставили в Дальнем. Пришлось питаться в станционном буфете. Hебольшaя комната, носившая громкое название „буфет и зал I и II класса”, была битком набита публикой, обитателями Квантуна, стремившимися частью в Артур, частью в глубь Манчжурии. Здесь не слышно было разговоров ни о наших неудачах, ни o шансах будущего. Глухие удары минных взрывов, обессиливавших флот, печальные звуки орудийного салюта, провожавшие в могилу безвременно и бесполезно погибших борцов, не достигали сюда. Снаружи плакала, злилась вьюга, наметывая сугробы над свежими могилами, a здесь — в душной комнате, в облаках пыли и табачного дыма, хлопали пробки, слышались речи о подрядах, поставках, об имуществах, приобретенных „за гроши, по нынешним временам”, швырялись бумажки и золото, чтобы „мне первому подали”.
Мы наскоро съели что-то и поспешили вернуться в поезд.
В Артур прибыли только около 11 ч. вечера. Полковникa встретил и увез кто-то из офицеров его формирующегося полка; путейца встретили товарищи, a я оказался совсем на мели. Бывшие спутники обещали прислать первого встречного извозчика. На этом пришлось успокоиться.
Неприятные полчаса провел я, сидя в углу станционной залы со своими чемоданами. Какая-то компания запасных нижних чинов, призываемых на действительную службу, но еще не явившихся, устроила здесь что-то в роде “отвальной”.
Керосиновые лампы тускло светили в облаках табачного дыма и кухонного чада. Ha полу, покрытом грязью и талым снегом, занесенным с улицы, стояли лужи пролитого вина и пива, валялись разбитые бутылки и стаканы, какие то объедки.
Обрывки нескладных песен, пьяная похвальба, выкрикивания отдельных фраз с претензией на высоту и полноту чувств, поцелуи, ругань... Общество было самое разнообразное — мелкие собственники, приказчики, извощики... – рубахи косоворотки и воротнички „монополь”, армяки, картузы, пальто с барашковым воротником, шляпы и даже шапки из дешевого китайского соболя, окладистые бороды и гладко „под англичанина” выбритые лица... Словно в тяжелом кошмаре, против воли, я смотрел, слушал, старался что-то понять, пытался уловить настроение этих будущих защитников П.-Артура...
Как знать? — Может быть, это вовсе не пьяный угар, a богатырский разгул? — Раззудись плечо, размахнись рука!...Так что ли?.. — не знаю... Во всяком случае, китаец, прибежавший сказать, что извозчик приехал, был встречен мною, как избавитель.
Одиссея моих ночных скитаний в поисках за пристанищем мало интересна.
К утру пурга улеглась; ветер стих и солнце взошло при безоблачном небе. К 10 ч., когда я отправился являться по начальству, улицы превратились в непроходимую топь. Пользуясь случаем, немногочисленные извозчики (большинство их было из запасных и теперь прекратило свою деятельность) грабили совершенно открыто, среди бела-дня; беря по 6 рублей за 6 минут езды. Говорят, что первое время, пока для обуздания их аппетитов не были приняты решительные меры, они зарабатывали, благодаря невылазной грязи, по 100 и даже более рублей в день. Ho это — только так, к слову. Тогда, в охватившей всех горячке, на такие мелочи не обращали внимания.
Ныряя по выбоинам, пересекая лужи, похожие на пруды, жмурясь и прикрываясь, как можно, от брызг жидкой грязи, снопами вздымавшихся из под ног лошадей и колес экипажей, я жадно всматривался, пытался уловить и запечатлеть в своей памяти общую картину, общее настроение города. Поминутно попадались обозы, отмеченные красными флажками; тяжело громыхали зарядные ящики артиллерии; рысили легкие одноколки стрелков; тащились неуклюжие туземные телеги, запряженные лошадьми, мулами, ослами; высоко подобрав полы шинелей шагали при них конвойные солдаты; ревели ослы, до надрыва кричали и ссорились между собою китайские и корейские погонщики; беззастенчиво пользовались всем богатством русского языка ездовые; с озабоченным видом, привстав на стременах, сновали казаки-ординарцы; с музыкой проходили какие-то войсковые части; в порту грохотали лебедки спешно разгружающихся пароходов; гудели свистки и сирены; пыхтели буксиры, перетаскивавшие баржу; четко рисуясь в небе, поворачивались, наклонялись и подымались, словно щупальца каких-то чудовищ, стрелы гигантских кранов; слышался лязг железа, слова команды, шипенье пара; откуда-то долетали обрывки „Дубинушки” и размеренные выкрикивания китайцев, что-то тащащих или подымающих. А надо всем — ярко-голубое небо, ослепительное солнце и гомон разноязычной толпы.
„Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний...” И тем не менее чувствовалось, что в этой суете, в этом лихорадочном оживлении не было ни растерянности, ни бестолочи. Чувствовалось, что каждый делает свое дело и уверен, что выполнит его, как должно. Огромная машина, которую называют военной организацией и которую в мирное время лишь по частям проверяют и „проворачивают в холостую”, работала в настоящую, полным ходом.
Тяжелые впечатления вчерашнего дня — станция Дальнего, буфеты Нангалина и Порт-Артура, желчные речи путейца, все сгладилось, потонуло в чувстве солидарности с этой массой людей, еще так недавно почти чуждых друг другу, a теперь живших одной жизнью, одной мыслью.
<< Назад Вперёд>>