Все мы ожидали суровых приговоров. Было ясно, что «чистосердечное признание» облегчило бы наказание, но такие признания были редки. Лишь немногие товарищи недостойно вели себя в этом отношении во время предварительного следствия, а на суде только двое из них не отказались от своих «признаний». Одним из них был Ларионов, бывший каторжник, а вторым – студент Низовкин. Они стояли с побледневшими лицами в конце зала, а все прочие их игнорировали.
Возможно, «католики» ожидали некоторой снисходительности, но большинству из нас предстояло отведать царского правосудия во всей его суровости. Пять месяцев трагикомедии, обвинений и обличений со стороны адвокатов ослабили позицию сенаторов. Они приговорили нас к каторге и ссылке с лишением всех гражданских прав, но потом сами подали царю просьбу изменить приговор.
Однако это прошение сперва подверглось цензуре начальника полиции, который вычеркнул имена десяти мужчин и одной женщины из списка тех, чей приговор предполагалось смягчить. Этих десятерых мужчин вернули в крепость, а женщина – я собственной персоной – осталась в Доме предварительного заключения вместе с некоторыми другими женщинами, приговоренными к ссылке.
Вера Шатилова, Софья Андреевна Иванова и я жили в одной из общих камер. В другой содержались Елена Ивановна Прушакевич и Фруза Супинская. Нам позволили видеться друг с другом, а также принимать посетителей, причем отнюдь не в одиночных камерах. Друзья, находившиеся в заключении вместе с нами, но позже отпущенные, могли приходить к нам в общую камеру, а встречи с посторонними проходили в комнате для свиданий. Кроме того, мы получили много других привилегий, благодаря чему продолжали строить свои планы.
Все мои помыслы и желания были связаны с побегом. Я хотела затеряться среди своего народа в столичных лабиринтах и вернуться в ряды революционеров. Горячая поддержка друзей – как оставшихся в тюрьме, так и находившихся на свободе – еще сильнее распаляла мои чаяния и решимость. Моя отвага не знала пределов.
Ставшая мне дочерью Мария Александровна Коленкина принимала все необходимые меры к моему побегу. Осуществить его должен был Сергей Кравчинский, тайно приехавший в Петербург, чтобы помогать некоторым из своих ближайших соратников, ожидавших приговора к каторге. Маша (Коленкина) сказала, что он приведет лошадь – лошадь доктора Веймара,[40] которая позже стала знаменитой – и в назначенный день и час будет ждать меня под окном, которое выходит на Чариевскую улицу.
Все было тщательно спланировано. Маша принесла мне напильники и длинную полосу холста вместо веревки. Вдобавок она достала несколько метров муслина для шитья, чтобы шум швейной машинки заглушал звук напильника. Кроме того, с помощью платьев и материи можно было скрыть от тюремщиков, что кто-то из нас стоит у окна.
Смотрительница находилась за запертой дверью. Она тоже шила на машинке и обычно сидела спиной к двери – вероятно, из уважения к нам.
Наши окна были забраны решетками, которые запирались специальным ключом. Добыть ключ не было возможности; поэтому пришлось перепиливать широкую дужку замка тонюсенькими напильниками, которые нам принесли в изрядном количестве. Ночь напролет мы по очереди работали – сперва напильником, а затем на швейной машинке.
Через несколько дней замок был перепилен. За ним была деревянная оконная рама с маленькими стеклами; и хотя в то время я очень похудела, необходимо было в двух местах распилить дерево и разбить стекло, чтобы я могла пролезть. Сделать это в дневное время было невозможно, и, хотя под окнами не выставляли часового, существовала серьезная опасность, что звук бьющегося стекла даже ночью привлечет внимание смотрительницы, а мы не желали быть посаженными на холодную воду, если бы попались. Мы решили, что в тот момент, когда будет разбито стекло, Шатилова должна уронить таз.
Когда в камере практически все было готово к бегству, мы попытались договориться о часе побега. Нам сказали, что следует подождать день-другой, потому что сейчас слишком яркая луна. Когда, наконец, настал подходящий день, мы полностью подготовились к решающему шагу. Сердце неистово колотилось у меня в груди. Я стремилась на свободу, но ужасно не хотела оставлять своих дорогих подруг.
В полдень дверь моей камеры открылась, и смотритель сказал:
– Собирайте вещи. Приказано немедленно перевести вас в Литовский замок.
Мы молча сидели, не осмеливаясь взглянуть друг на друга.
У нас не было ни малейшего предлога, чтобы отказаться ехать. Кроме того, протест принес бы неприятности нашим сокамерницам, так как они наверняка бы его поддержали, и мы все были бы наказаны. Нас переводили в одиночные камеры, и поэтому наш план полностью провалился.
Итак, все усилия и затраты оказались тщетными, но этот провал стал лишь прологом ко многим будущим неудачам. Иногда катастрофа настигала меня при зарождении планов, иногда в середине процесса, а иногда на самом пороге успеха.
До того времени, как нас перевели в Литовский замок, нам пришлось пережить несколько счастливых мгновений. Кажется, Веру Засулич судили где-то в мае. По ее просьбе я спросила у своих соседей по тюрьме, какого они мнения об ее поступке, и получила самые восторженные отзывы. Даже Муравский, жесткий идеалист, превозносил юную героиню как борца за правду – своим актом возмездия она смыла оскорбление, нанесенное партии. Мы, женщины, также выражали свои симпатии к Вере всеми возможными способами, и в этом нам помогала молодая фельдшерица, через которую мы поддерживали связь с Верой.
Вера очень спокойно и мужественно ожидала суда. Ее адвокат, Александров, страстно желал оправдать ее поступок, огласив все те жестокости, которые претерпели от властей политические заключенные. Его уверенность придавала Вере храбрости, так же как и весть с воли о том, что Трепову неизвестные постоянно присылают пучки березовых розог, перевязанные ленточками со словами: «Ваша любимая эмблема».
Мы узнали от Александрова, что Вере сочувствуют лучшие слои общества и что все ожидают ее оправдания. Кроме того, мы услышали, что революционеры собираются провести демонстрацию и планируют похитить Веру, если ее приговорят.
Как ни велики были эти ожидания, реальность превзошла их.
Когда настал день суда, заключенных и даже тюремных служащих охватили тревога и беспокойство.
– Ее повезли в суд, – сообщила фельдшерица.
Смотрители робко повторяли эти слова шепотом, а мы, узники, в трепете и возбуждении умоляли вместе с ними:
– Скорее поезжайте в суд! Расскажите нам, что там происходит.
– Во дворе и на улице собралась толпа. Стоят солдаты.
– Идите быстро и сразу же возвращайтесь. Что вы так медлите?
Мы знали, что между членами партии и жандармами и солдатами неизбежно столкновение, если Веру подвергнут какому-либо насилию.
Тревога разрядилась громкими криками, доносящимися с улицы:
– Ура! Ура! Вера Засулич!
Я вскарабкалась на подоконник и смогла увидеть множество голов в белых фуражках. Это солдаты приветствовали оправдание Веры Засулич. Что за радость! «О, – подумала я, – если бы только армия поднялась против негодяев!» Эту мысль оборвали раздавшиеся за спиной истерические крики. Это была фельдшерица, едва не падавшая на ступеньках лестницы.
– Оправдана, оправдана! – восклицала она, задыхаясь.
– Почему вы плачете? – спросила я. – Скорее расскажите нам, что там произошло. Ее действительно оправдали?
Фельдшерица отчаянно рыдала и какое-то время не могла говорить. Наконец у нее вырвалось:
– Ох, что там было, что было! Как он говорил, как он говорил! Боже, боже! – И она снова радостно разрыдалась.
Толпа, собравшаяся перед судом, по-прежнему требовала освобождения девушки-героини. Ее отвели в камеру, и толпа напирала на ворота в намерении добиться, чтобы ее выпустили. Ворота поддавались. Начальник тюрьмы испугался и сказал:
– Вера Ивановна, быстро собирайте свои вещи и идите. Слышите, как они шумят?
Вера связала свои пожитки в узел и вышла на улицу. Мы услышали крики восторга, опьяняющей радости, а затем – выстрел!
«Господи, – подумала я, – что случилось?!»
Я снова выглянула в окно. Как только Вера вышла из ворот, ее запихнули в закрытый экипаж. Пока тот пробирался через толпу, произошло необъяснимое. Кто-то выстрелил, и юный Сидорацкий[41] упал мертвый с козел. Но экипаж не остановился и вскоре исчез.
Мы снова услышали восторженные возгласы. Это приветствовали присяжных. Они пытались незаметно уйти через заднюю дверь, но толпа ждала их и устроила им бурную овацию. Затем пришли наши друзья, адвокаты, и рассказали всю историю от начала до конца. Позже я получила от Александрова, адвоката Веры, фотографию с надписью: Александров благодарил меня за то, что я доверила ему честь защищать столь благородное дело. Портрет передали мне через Александру Ивановну Корнилову, которая приложила к нему записку: «Думаю, эти слова должны предназначаться мне». Она была совершенно права. Я всего лишь передала совет, который пришел с воли. К несчастью, я не имела возможности хранить портреты и письма. Постоянно приходилось их кому-нибудь отдавать, а найти их впоследствии не удавалось. Таким образом навсегда пропали те немногие вещи, которые были мне дороги.
В Литовский замок нас перевели в июне. Дом предварительного заключения я покидала с самыми теплыми чувствами. Находясь там, я познакомилась со многими из наших людей, и некоторые из них остались в моем сердце навсегда. Среди них была и Софья Перовская. Она отличалась такой чистотой и невозмутимостью, словно была персонажем из классической греческой драмы. На ее юном, свежем лице отражались спокойствие духа, уверенная в себе мудрость и превосходство над окружающим миром. Даже улыбка у нее была серьезная, как у зрелого человека. Все подробности ее облика врезались в мою память. Она носила вышитую голубую блузку, которую подарили ей сестры Корниловы. Она была очень маленькая и молоденькая на вид, с круглым, светлым лицом, румяными щеками и тонкими чертами. В глаза бросался ее высокий лоб.
До того как познакомиться с Перовской, я слышала, как о ней восторженно отзываются друзья, особенно Александра Ивановна Корнилова. Перовская уже проявила себя умелым конспиратором и способным пропагандистом. От нее многого ждали.
Впервые я увидела ее в комнате для свиданий, сидящую на диване с Александрой Корниловой. Они разговаривали со своим адвокатом. Я остановилась и спросила у Александры:
– Кто это?
– Перовская, – ответила она.
– Такая маленькая! – сказала я.
– Маленькая, как золотой слиток, и такая же драгоценная, – с гордостью ответила Корнилова.
Софье уже было 24 года, но в своей короткой юбке и голубой блузке она выглядела как школьница. Она холодно поздоровалась со мной. В то время все чайковцы считали мои взгляды крайне экстремистскими. Они называли меня «непредсказуемой личностью», не подчиняющейся никаким запретам и неспособной соблюдать жесткую дисциплину той элиты, которая входила в эту знаменитую группу. Меня действительно не могла удовлетворить осторожная политика Чайковского; и впоследствии, когда революционные организации перешли от устной пропаганды к активной борьбе, сама Софья после долгих и мучительных колебаний прониклась агрессивными настроениями. Но в 1877–1878 гг. она решительно выступала против любых крайних взглядов.
В Литовском замке я познакомилась с другими прекрасными женщинами. Да, моя душа стремилась на свободу, к действию, мой мозг был полон мечтаний о будущем; но когда мой взгляд падал на эти дорогие лица, раны сердца исцелялись. Подобная дружба и любовь обогащали мою жизнь на протяжении всех 50 лет революционной деятельности; и куда бы я ни попадала, всюду находилась нежная женская рука, несущая мне поддержку и наполняющая счастьем мое неприветливое обиталище, будь это в России или за границей, в тюрьме или на воле.
Помимо прочих, в Литовском замке оказались две «московские девушки», которых судили на «Процессе пятидесяти», – Геся Гельфман[42] и Анна Топоркова. Кроме того, здесь я нашла Александру Ивановну Корнилову, Елену Медведеву, Елену Прушакевич, Супинскую и Ваничку.
Однажды мне удалось поговорить с храбрым Сергеем Кравчинским, который собирался убить начальника полиции Мезенцова, выступавшего за самые суровые наказания опасным революционерам. Кроме того, я говорила со Стефановичем, которого незадолго до того вытащили из киевской тюрьмы благодаря усилиям Осинского и Фроленко.
Разговор с Кравчинским носил общий характер. В комнату свиданий вызвали всех женщин. Я была единственной в тюремной одежде, даже в колпаке на голове – смотритель сказал, чтобы я его оставила.
Здесь можно отметить одну черту моего характера, которая всегда изумляла меня и которую я не в состоянии объяснить даже себе самой. С самого детства мне приходилось обуздывать свой несдержанный характер и побеждать свое упрямство. Поэтому я всегда со всеми держалась вежливо и внимательно, даже когда это шло вразрез с моими вкусами и желаниями. Я привыкла уступать в несущественных мелочах. Правда, я никогда ими особенно не интересовалась и мне было нетрудно от них отказаться. Поэтому, когда тюремщики настаивали, чтобы я надела тюремный колпак, я нахлобучила его на свои кудри и в таком виде отправилась на свидание. Мои товарищи отзывались неодобрительно, а Кравчинский встретил меня словами: «Что это на вас надето?» Я отмечаю этот маленький случай, потому что и позже я нередко уступала в мелочах и потом всегда упрекала себя за это. Может быть, именно поэтому за полвека контактов со слугами царского режима мне никогда не устраивали «темную» и не угрожали мне насилием. Мои товарищи критиковали такую мягкость в отношениях с людьми, принимая ее за слабость характера. Однако я чувствовала, что такой подход экономит силы для более серьезных вещей.
Итак, я явилась в тюремном колпаке, меня упрекнули за это, и я почувствовала легкий стыд. Сергей был столь бодр и энергичен, столь полон надежд, что мы с удовольствием его слушали. Особенно близка ему была Александра Ивановна Корнилова, его соратница по кружку Чайковского. Она глубоко любила всех чайковцев, высоко ценила их качества и гордо говорила, что во время процесса «чайковцы проявили себя во всей кристальной чистоте».
Почти все чайковцы в прошлом приложили огромные усилия к насаждению просвещения. Их переводы новейшей европейской литературы обогащали русские библиотеки и вводили в круг чтения молодежи итоги научных исследований, которые прославили XIX век. Такая просветительская деятельность, включавшая пропаганду возвышенных идей и широкое распространение новейших книг, а также безупречное поведение чайковцев по отношению к кому бы то ни было создали им в обществе прочную, хорошую репутацию. Чайковцы тщательно выбирали себе вождей и взяли за правило посылать в народ как можно больше пропагандистов. Другим вариантом было посылать немногих опытных работников, которые уже находились под подозрением и поэтому не могли рассчитывать на то, что им долго дадут работать. Благодаря такой политике чайковцы имели возможность выявлять настроения широких масс. Кроме того, она служила проверкой того, насколько готова наша молодежь принимать участие в такой борьбе.
Мы вели борьбу за весь народ и за все прочие народы, страдающие под игом деспотизма. Обрушившиеся на нас преследования затронули множество людей самой разной национальности. Всеобщие притеснения затмевали частные национальные интересы, и никто никогда не думал о создании революционно-социалистических организаций для отдельных национальностей.
Разговор с Кравчинским вышел очень оживленным и оставил у всех хорошее впечатление. Те из нас, кто отправлялся в Сибирь, больше не имели шанса его увидеть. Впереди его ожидала блестящая карьера, и, хотя судьба до конца жизни лишила его возможности вернуться в Россию, он продолжал активную деятельность за границей. Его энергичная и в то же время ровная жизнь хорошо известна всем, кто был знаком с ним, как в России, так и за рубежом, и, вероятно, рано или поздно будет описана лучше, чем могла бы описать я; и тем не менее упомяну один момент – чувство глубочайшей благодарности, которое посетило меня в августе 1878 г., когда я пересекала в тройке Уральские горы и жандарм шепнул мне: «Мезенцов убит». Я знала, кто наказал мстительного и трусливого Александра II, убив его презренного друга, шефа жандармов. Значение этого деяния состояло не в смерти конкретного человека, а в том, что оно прозвучало подобно громкому голосу протеста, обвиняющему правительство в оскорблении лучших сынов нации, которые готовы пожертвовать жизнью ради облегчения народных страданий.
Одновременно с убийством Мезенцова сильная и растущая организация, куда вошли «троглодиты» и освобожденные члены нашей группы, издала пылкую прокламацию. «Троглодитами» называли чрезвычайно засекреченную группу молодых заговорщиков, которые позже стали лучшими представителями «Народной воли».
Большое впечатление на меня произвела еще другая встреча, организованная в глубокой тайне, – встреча с Яковом Васильевичем Стефановичем. Я получила предупреждение, что в определенный день и час Яков появится в проулке перед моим окном. Я любила его, еще когда он был юношей, преданным народному делу. Но его чигиринская авантюра ослабила мое восхищение. Мне совсем не нравилась мысль поднять народ на восстание поддельным манифестом от имени царя. Мне пришлось защищать Якова от нападок товарищей, которые даже сомневались в его честности и приписывали его поступок тщеславию и отсутствию такта. Прошло четыре года с тех пор, как я видела его, и за это время почти ничего о нем не слышала. Когда же Стефанович был арестован в связи с делом «Черного передела»,[43] я начала с ним переписываться при помощи Осинского, у которого были друзья в правительстве и в киевских тюрьмах.
Я получила от Якова письмо, где он рассказывал об обстоятельствах, которые привели его к идее сочинить поддельный манифест. Среди крестьян в Чигиринском уезде начались волнения. Они требовали нового перераспределения земельных наделов, которые отличались чрезвычайной неравноценностью, что вызывало сильное возмущение. Крестьяне по-прежнему питали большую веру в царя, и кому-то пришло в голову, что можно использовать их растущее недовольство, используя имя самого Александра II.
В манифесте говорилось, что царь стоит на стороне крестьян и одобряет передел земли, но не может ничего поделать и его наследник тоже не сумеет исправить положение. Поэтому он призывает крестьян самих подняться на борьбу за правду и справедливость. Манифест был напечатан золотыми буквами на большом листе лощеной бумаги. Тысячи крестьян, готовясь к восстанию, стали запасаться саблями и копьями. Это массовое движение вскоре привлекло внимание властей, и после расследования Стефанович и два его помощника, Дейч и Бохановский, были арестованы. Вся операция проводилась в величайшей тайне, практически без соучастников. Стефанович скрыл свои планы даже от таких близких друзей, как Маша Коленкина и Вера Засулич, которые были этим сильно недовольны.
По словам Стефановича, он ожидал, что чигиринские крестьяне, оказавшиеся с ним в одной тюрьме, будут крайне озлоблены на того, кто ввел их в заблуждение. Но к его изумлению и радости, они встретили его как друга и вождя и попытались утешить. Сейчас я тоже знаю, что крестьяне, в связи с этим делом высланные в отдаленные места Сибири, считали Стефановича отличным человеком и с нетерпением ждали новой встречи с ним – так высоко они ценили любые усилия по защите их коллективных интересов, какие бы средства при этом ни использовались.
Однако образованные классы придерживались совершенно иного мнения и решительно заклеймили этот подлог. Якова стали считать чужаком и подумывали об его изгнании из партии. Не знаю, правильно ли поступила в данном случае, но я встала на его защиту и написала ему, чтобы он не терял мужества, так как знала, что он действовал в соответствии со своей совестью и разумом. Лично я, однако, не одобряла его метод и сама никогда не стала бы к нему прибегать.
Несмотря на всеобщее осуждение, Стефанович заслужил репутацию смельчака, способного на разумное руководство и обладающего большим авторитетом в массах. Особенно высокого мнения о нем придерживались киевляне, и, поскольку ожидалось, что его казнят, были предприняты все возможные меры для его освобождения. Организатор Осинский и Фроленко – несравненный исполнитель приказов – однажды ночью сумели выкрасть его с двумя товарищами из тюрьмы, хотя сделать это было чрезвычайно трудно и на такой шаг пошли лишь потому, что Яков отказывался бросать друзей. Этот побег, прославивший имя Фроленко, был с восторгом встречен всей либеральной Россией и поднял престиж Стефановича среди революционеров.
В тот момент Яков, благодаря этому успеху и признанию своих больших способностей, чересчур возомнил о себе. От природы он был простым, честным, сдержанным человеком. Однако при нем осталось лишь последнее из этих качеств – мало-помалу он растерял свои лучшие свойства.
Встретив его в Сибири много лет спустя, я ощутила в нем именно эти перемены, тем более что все окружающие, как и в Петербурге после Чигиринского дела, питали к нему неприязнь и осуждали его за неискренность по отношению к «Народной воле», в которую он вступил с целью противодействовать ее террористическим планам, так так по-прежнему придерживался старых пропагандистских методов.
Видя, что его взгляды возбуждают неприязнь и недоверие товарищей, Яков, будучи тщеславным человеком, начал не только искоса глядеть на других, но и испытывать к ним враждебные чувства. Пытаясь оправдаться в собственных глазах, он обвинял всех остальных, и это несправедливое отношение ясно просматривается в его воспоминаниях о Каре,[44] где он говорит, что у него не было друзей и он поддерживал отношения только с Дейчем, его альтер-эго в Чигиринском деле.
Случай Стефановича может служить классическим примером для всех молодых людей, которые сталкиваются с проблемой, как соблюсти абсолютную честность при любых обстоятельствах, сохранить самоуважение, а также уважение и любовь со стороны товарищей. Одно это условие порождает отвагу, убивает сомнения и колебания и привносит в любое дело энтузиазм.
В назначенный день мы с моей дорогой подругой Соней Ивановой сидели на подоконнике нашей камеры. Мы не отводили глаз от узкого, пустынного проулка. Неожиданно в проулке появились двое людей. Они остановились напротив окна и стали делать приветственные знаки. Их слов мы не слышали. Бритое лицо Якова было почти неузнаваемым, а его суетливые движения и то, как он исподтишка оглядывался по сторонам, вносили нотку дисгармонии в эту радостную встречу. Его спутником был Дейч. Я никогда не видела его раньше. Вскоре после этого они оба пробрались за границу, и снова я увидела Якова уже гораздо позже, когда он отбывал ссылку в Сибири.
Нас, женщин, продержали в Литовском замке месяц. С нами были «свободные» жены, добровольно сопровождавшие своих мужей в ссылку. С целью предотвращения каких-либо заговоров их содержали с теми же самыми строгостями, что и нас, и они долго пробыли в тюрьме до отбытия. Чарушина (бывшая Кувшинская), Синегуб (бывшая Чемоданова), Квятковская[45] (бывшая Коровина) и мы – человек двенадцать – пятнадцать – целыми днями сидели в большой камере и шили. Мы готовили дорожную одежду для тех осужденных и ссыльных, у кого не было своих средств. Александра Ивановна Корнилова, приговоренная к административной ссылке в Вятскую губернию, ухитрялась из тюрьмы руководить снабжением тех, о ком некому было позаботиться. Десятками заказывались дорожные сундуки – мы заполняли их одеждой и через тюремную администрацию отправляли адресатам. Требовалась большая изобретательность, чтобы снабдить приговоренных всем необходимым, не превышая тридцатифунтового лимита на каждого узника.
Мы работали проворно. Шутки и смех перемежались печальными вздохами. Наши швейные машинки крутились без перерыва. Старшая смотрительница – женщина с большим опытом – недоуменно следила за нами. Такая жизнерадостность, такое безразличие к нынешним и будущим лишениям в людях, которые прежде не знали ни в чем нужды, служили для нее источником постоянного изумления.
Она была вежлива с нами, но не допускала никаких связей с внешним миром. Даже простые заключенные, приносившие нам обед и прибиравшиеся в наших камерах, приходили в сопровождении смотрителей. Тем не менее мы без труда сообщались с нашими товарищами на воле и в других тюрьмах. Мы знали, что Сергей Кравчинский ведет подготовку к убийству Мезенцова, знали и о том, какими приговорами закончились новые судебные процессы. Однажды мы получили письмо из крепости, в котором сообщалось, что осужденные по «Процессу 193-х» составили коллективное послание своим товарищам, где еще раз огласили свои убеждения, готовность бороться с врагами народа, и просили нас вести борьбу до победного конца. Послание было подписано всеми, кто находился в крепости; они просили разрешения добавить и мое имя. Текст письма был напечатан в России и за границей, но я не видела его много-много лет.
Мы подготовились к долгому пути, договорились о шифрах, секретных явках и местах встречи на случай бегства. Идея побега завладела всем моим существом.
Вступление на революционный путь, безупречные друзья, «хождение в народ», мои знакомства, «Процесс 193-х», создание новых организаций – все это возбуждало и подпитывало мое нетерпение. Мне снились сны о свободе и о напряженной деятельности. Моя вера в свои способности повысилась. Я знала, что готова на риск, готова вынести все, хотя еще не осознавала своего умения влиять на других и удивлялась, почему товарищи относятся ко мне так почтительно.
Поэтому, отправляясь в неизвестную Сибирь, я уже мечтала о возвращении в Россию – на поле битвы. Расставание с товарищами казалось лишь временной бедой, которую сотрет из памяти радость воссоединения.
Очень трудно было прощаться с Софьей Андреевной, которую я вполне успела оценить за год, проведенный в «предварилке» и в Литовском замке. Ее страстная преданность избранному нами делу основывалась на глубоких и серьезных чувствах, отчасти незаметных за сдержанностью и сосредоточенностью, необычных для ее возраста. В то время, хотя ей был лишь 21 год, она привлекла внимание своих старших товарищей, и без нее уже не обходилось ни одно важное начинание. Мы были неразлучны, и все знали, насколько прочно нашу дружбу скрепляет взаимное доверие. Софья в одиночку отправлялась в Архангельскую губернию.
«Свободных» жен и меня отвезли на вокзал, где их в специальном вагоне уже ждали мужья. В ссылку в Восточную Сибирь отправлялось десятеро. Чарушина, Синегуба и Квятковского приговорили к девяти годам каторги; меня – к пяти.
Однако меня сразу же ожидала ссылка. Согласно приговору, годы предварительного заключения засчитывались за отбытие наказания, а кроме того, меня приговорили к пяти годам каторги «на заводах», где восемь месяцев шли за год. Следовательно, за четыре года тюрьмы я уже полностью отбыла срок каторги. Однако жандармы хотели меня проучить и дать мне возможность узнать, что такое каторга.
Каждый из нас находился под присмотром двух жандармов – всего их было двадцать, под командой глупого, трусливого и жадного офицера Петрова. Он не спускал с нас глаз в течение всего пути и действовал на нервы и нам, и своим подчиненным.
<< Назад Вперёд>>