Сперва нас отвезли на поезде в Нижний Новгород, а там посадили на баржу для заключенных, отведя нам специальное верхнее помещение «для благородных». Нам разрешалось гулять по палубе после того, как закончат прогулку другие узники. Под навесом на палубе находилась крайне неудобная уборная, и мы, женщины, очень страдали. Я сильно заболела, но не могла получить медицинской помощи.
Так мы с мучениями плыли по Волге и по Каме до Перми. Жандармы ни на секунду не сводили с нас глаз. Когда мы гуляли по палубе и двое или трое останавливались, чтобы заглянуть за высокое ограждение, к нам обязательно подходил жандарм и слушал, о чем мы говорим. Тем не менее офицер-великан Петров постоянно распекал своих подчиненных за то, что те недостаточно строго следят за нами. Его глупые запреты окончательно отравили нам дорогу. Мы помирали с голоду. Он покупал нам еду на свои деньги, платя втрое больше нормальной цены, но нам ее не хватало. Позже мы узнали, что офицеры, отвечавшие за другие партии, отличались большей снисходительностью – они позволяли заключенным самим делать покупки и не надоедали им бессмысленным надзором. В течение всего жаркого, пыльного пути, продолжавшегося с 20 июля по 17 сентября, мы лишь один раз сумели нормально помыться, когда нас отвели в баню в Красноярске. За исключением этого раза, рядом с нами, пока мы мылись, всегда стоял жандарм, невзирая на наши протесты.
В Перми было приготовлено десять троек для нас и одиннадцатая для офицера. В каждой кибитке сидели один узник и два жандарма. Несмотря на красоту уральских лесов, путешествие было невыразимо скучным. После двух суток пути женщины заявили, что поедут в одних кибитках со своими мужьями. Петров быстро сообразил, что расходы на пять троек останутся у него в кармане, и с удовольствием рассадил нас в кибитки по двое с соответствующим количеством жандармов. Я ехала вместе с холостяком Стахевичем.
Поездка сразу же стала куда более приятной. Во всех кибитках начались разговоры. «Смотрите на скалы! И на сосны! Какие они высокие!» Кибитки мчались так быстро, что у них постоянно загорались оси. Мы чувствовали дым и запах горящего дерева. Тогда ямщик быстро соскакивал с козел, наламывал охапку зеленых березовых веток, снимал колесо и обкладывал ось листьями. После этого тройки мчались еще быстрее, поднимая колоссальные тучи пыли. Петров то и дело приказывал своему ямщику проехать вдоль всего обоза. Стоя в своем экипаже и держась за верх, он «наблюдал» за нами. Жандармы втихомолку посмеивались над ним и бормотали:
– Набитый дурак! Как он нам надоел! С начала пути мы ни разу не снимали сапог. Чего он боится? Нас двадцать человек, и мы исполним свой долг и без его помощи.
«Набитый дурак» и не думал сдерживаться. Напротив, чем дальше мы ехали, тем наглее он становился. Казалось, что новые, более пустынные места вселяют в него страх, и он проезжал их без остановки. Мы ненавидели его за поднимаемую им пыль и за голод, на который он нас обрекал. Он воровал наши деньги, мешая нам удовлетворить самые примитивные потребности. В Екатеринбурге я серьезно заболела. Фельдшер оказал мне небольшую помощь, и мы помчались в Тюмень.
Наши «свободные» жены следовали за мужьями, чтобы постараться облегчить их участь, и поэтому старались избегать ссор с Петровым. Я знала, что если бы стала протестовать против его поведения, то навлекла бы неприятности на всех своих товарищей.
Миновав Тюмень, мы увидели очередную партию приговоренных на барже, плывущей в Томск. Боже! Какой грубости, жестокости, неуважению к правам тела и души подвергались мы и эти несчастные! На всем пути до Кары нас сопровождала оборванная, злобная, ожесточившаяся, проклинающая все на свете толпа человеческих существ.
Баржа была маленькой, грязной и вонючей. Наше отделение «для благородных» представляло собой отвратительную, гнусную дыру. Можно было себе представить, что творилось в темном, переполненном трюме баржи.
В Тюмени от нас отделились Скворцовы, направлявшиеся в ссылку куда-то в Западную Сибирь. Стахевич был сослан в Березов. Пока мы находились в Томской тюрьме, туда пришли мать и сестра Квятковского, надеясь повидаться с ним. Им пришлось обхаживать всех офицеров и умолять Петрова разрешить им получасовое свидание. Когда на следующий день мы покидали тюрьму, обе женщины ждали у ворот, чтобы бросить последний взгляд на любимого человека. Петров впал в ярость. Он велел оттащить рыдающую мать в сторону, и мы уходили, оставив за спиной слезы и причитания. Квятковский кинулся назад, обнял мать и сестру и вернулся в строй под аккомпанемент криков и угроз Петрова.
Мы продолжали путь на восток, ожидая, что дальше будет только хуже. Я не пыталась бежать. За нами постоянно следило сорок глаз, а кроме того, любая такая попытка с моей стороны принесла бы огромные неприятности моим товарищам. Я заметила, что они вопросительно смотрели на меня всякий раз, как предоставлялась малейшая возможность побега. Однажды вся наша охрана куда-то ушла, оставив нас одних на постоялом дворе. Вероятно, в тот момент Петров предавался послеполуденному сну, а старшие и младшие жандармы, не желая оставлять свой обед, на несколько минут опоздали со сменой караула. Мы обменялись изумленными взглядами. Я говорила себе: «Ты не воспользовалась этим шансом. Ты остаешься здесь. А там люди работают, полностью посвятив себя своему долгу». Я ощущала чувство вины.
Наш путь лежал в Красноярск. Большая тюрьма в этом городе была старой, грязной и вдобавок заражена тифом. Мы пробыли в ней два дня и поспешили дальше. Нам предстояло проехать еще тысячу верст до Иркутска, а затем еще полторы тысячи до каторжной тюрьмы на Каре. Добраться туда было необходимо прежде, чем начнутся морозы. Мы снова мчались как безумные, снова загорались оси и пыль разъедала нам глаза. Мы слабели от недостатка сна, от грязи, голода и варварской тряски кибиток, в которые даже солому не постелили.
Однажды на полпути до Иркутска Николай Аполлонович Чарушин, и без того изнуренный и хрупкий, не смог встать на ноги. Он лежал в кибитке почти без сознания. На станции товарищам пришлось переносить его в новую кибитку. У него был жар, он отказывался от еды и мучился от жажды. Петров не снизил темпа даже на полчаса. Он отказывался верить в болезнь Чарушина, не звал врача в тех местах, где того можно было найти, и даже запретил снимать с больного кандалы, чтобы облегчить его страдания. Потеряв терпение, я попросила Петрова оставить Чарушина в одной из больниц, которые мы проезжали. Но чем настойчивее я умоляла, тем грубее становились его ответы. Наконец я высказала все, что о нем думаю. Жандармы стояли чуть поодаль и слушали с большим интересом.
В Иркутске стало ясно, что у Чарушина тиф и дальнейший путь убьет его. Петров упорно отрицал, что Чарушин болен, и утверждал, что тот хочет остаться, чтобы сбежать. Иркутские власти оказались не менее бессердечными. Они не стали класть Чарушина в больницу, а, напротив, поместили его с женой в темную, душную камеру-одиночку. Все полтора месяца, что он лежал при смерти, с него не снимали кандалы, а его жене запретили покупать продукты. Как только он начал вставать на ноги, его отправили на Кару, до которой было полторы тысячи верст пути.
В то время в сибирских тюрьмах не существовало какого-либо порядка. Они представляли собой независимые государства, где царили насилие, злоупотребления, кражи, грязь, зараза и беспорядок. Узник не имел абсолютно никаких прав. Он был обязан хранить полное молчание и подчиняться всем законам тюремной жизни. Полная покорность при таком состоянии вещей означала бы гибель, и узники изобретали сотни способов обойти все эти препятствия, в результате чего вдоль всего главного тракта расцвела столь изощренная система связей, подкупа, подделки паспортов и прочего, что тюрьмы считались не местами заключения, а центрами, где заключенный мог удовлетворить свои желания. В тюрьмах ходило множество поддельных банкнот высокого номинала. В Сибири было полно полудиких племен, не отличавших настоящие бумажные деньги от фальшивых, благодаря чему процветала широкомасштабная подделка денег.
Тюрьмы давно не ремонтировались и находились в ужасном состоянии. Они были грязными и некрашеными. В коридорах не подметали; печи и дымоходы не чистили. Света не было, кроме единственного тусклого, коптящего фонаря в конце коридора. Днем в тюрьмах царила абсолютная тишина. Однако по вечерам, когда можно было не опасаться вмешательства властей, заключенные переговаривались через оконца в дверях камер. Начавшиеся разговоры продолжались всю ночь. Иногда они велись на русском языке, иногда на тюремном жаргоне, обильно пересыпанном непристойностями. Но если узники знали, что по соседству сидит «политический», они обычно старались следить за языком.
Совсем иначе обстояло дело в больших общих камерах, которые сразу же после переклички превращались в игорные дома. Богатый заключенный, майданщик, который купил привилегию торговать картами, водкой, табаком, сахаром и прочим, открывал свой сундук и выставлял товар на продажу. Игра продолжалась до утренней переклички. Проигрывали не только деньги. Игроки расставались с хлебными пайками и тюремной одеждой.
Вокруг игроков на скамьях лежали несчастные, уже расставшиеся со всеми пожитками. Они следили за игрой алчными глазами. В воздухе клубился дым очень плохого табака. Ругательства не прекращались ни на мгновение. Я случайно видела эту картину всего несколько раз, но часто слышала шум игры.
В 60 верстах от Иркутска на берегу Байкала, на станции Лиственничная, ждал пароход, чтобы перевезти нас по бурному морю до Мысовой. Мы набились в крохотную каюту. Стояла ночь, и мы ничего не видели, но утром получили возможность разглядеть заснеженные вершины Байкальских гор. Указывая на них, Петров говорил:
– Мы как раз вовремя, как раз вовремя.
Жандармы смеялись у него за спиной. Когда мы высадились в Мысовой, сибирские ямщики, не привыкшие, чтобы им приказывали, тоже смеялись над ним и говорили:
– Где вы подобрали эту птицу?
Но мы, узники, не были склонны смеяться. Позади мы оставили больного и беспомощного товарища, впереди нас ждала неизвестность с голодом, холодом и ездой в тряских кибитках. Петров по-прежнему говорил нам, чтобы мы много не тратили, потому что денег осталось мало, но никаких счетов не показывал. Мы знали, что в Забайкалье случился сильный неурожай. Хлеб и съестные припасы были очень дорогими. У деревенских ворот нас больше не встречали женщины, предлагавшие нам готовые супы и другую еду в знак сочувствия, как в Западной Сибири. Здесь мы не могли достать продукты даже за деньги.
Мы останавливались на почтовых станциях, потому что пересыльные пункты для заключенных в Восточной Сибири находились в совершенно безобразном состоянии. На каждой станции мы просили, чтобы Петров купил нам горячий обед, и неизменно получали один ответ:
– Обедов мы не варим. Есть только чай.
Тогда это казалось нам странным, но впоследствии пришлось прожить много лет на чае и картошке.
Чем меньше оставалось до места назначения, тем более пустынным и унылым становился пейзаж. Мы сгорали от нетерпения, зная, что вскоре встретимся с товарищами по процессу, а также с некоторыми из нечаевцев. Я опять думала о побеге, хотя Урал к тому времени остался очень, очень далеко позади.
Мы миновали Читу, затем Сретенск, после чего на очередном пароходе проплыли более ста верст до станции Усть-Кара. Река Кара, когда-то богатая золотом, впадает в Шилку. В длину она имеет не более 40–50 верст, и на всем ее протяжении выстроены тюрьмы и казармы. В то время (сентябрь 1878 г.) в тюрьмах и в качестве «расконвоированных» жило почти две тысячи арестантов. Их охраняли четыре тысячи казаков. Этим населением управлял большой штат военных и тюремных чиновников, а также инженеров. Все они подчинялись управляющему карских золотых приисков. Он был царь и бог в этом уголке России, излюбленном бюрократами и проклинаемом простыми людьми. Прежде в этих местах треть заключенных умирала от туберкулеза, а весной – от тифа. К моменту нашего приезда смертность снизилась, составляя лишь одну четверть от общего числа узников.
Начальство варварски обращалось с узниками. Тех ждали ежедневные порки, голод и холод. Немало людей умирало. Другие бежали в заболоченные леса, где погибали от голода и холода или становились жертвами охотников за «горбунами», как сибирские крестьяне называют беглых заключенных с неизменным мешком за плечами. Унижения, насилия над женщинами, нравственную деградацию начальства невозможно описать словами. Ненависть узников была так велика, что порой они вскрывали гробы свежезахороненных чиновников и вбивали в трупы деревянные колья. Вся ситуация представляла собой лишь один из многих источников зла и преступности, столь распространенных в нашей стране, но она отличалась своим колоссальным масштабом и условиями абсолютной безнаказанности любых злоупотреблений. Никогда нога прокурора, следователя или судьи не ступала на прииски далекой Кары, а все жалобы и письма подвергались строгой цензуре в конторе управляющего.
Такие условия ждали нас на Каре – за одним очень важным исключением. Нас встретил такой управляющий, какого здесь никогда не было раньше, – полковник Кононович, образованный и культурный человек из военных, который с уважением относился к политическим узникам и заботился об их нуждах настолько, насколько позволяло его положение верного слуги царя. В итоге ему всегда приходилось учитывать угрозу доноса со стороны подчиненных, которые то и дело ездили в Петербург и обратно.
<< Назад Вперёд>>