Насколько я помню, мы сошли на берег в Усть-Каре 17 сентября. За нами следили даже внимательнее, чем обычно. Петров кричал не умолкая. Мы жадно рассматривали новые места, размышляя над тем, что нас ожидает. Нашим глазам предстала узкая долина, по которой текла, извиваясь, река. По обе стороны от реки тянулись невысокие горы, заросшие чахлыми соснами и елями. Усть-Кара представляла собой поселение, где проживали в основном нелегальные скупщики золота. Тюрьма не играла особой роли в поселке, потому что ее населяли в основном калеки. «Свободные» сооружения имели куда большее значение. В их число входили большие казармы, где новоприбывшие подвергались осмотру.
С другой стороны от Усть-Кары тянулась долина. В 12 верстах выше по течению находилась ужасная, почерневшая от старости тюрьма, называвшаяся «Новой». Еще в 4 верстах дальше – Нижняя Кара, место нашего назначения.
Нас повезли в Нижнюю Кару. Там тройки въехали на большой двор. В течение всего пути каждая станция заранее оповещалась о нашем прибытии по телеграфу. Поэтому Кононович уже стоял у входа со списками в руке, ожидая нашего прибытия. Вдруг он закричал:
– Снимите эти кандалы! По какому праву благородных людей держат в кандалах?
Петров стал протестовать и пригрозил подать жалобу. Но так как его протест оказался тщетным, он послал телеграмму в Петербург.
Когда настала моя очередь, Кононович сказал:
– Куда мне вас поместить? У меня нет камеры для женщин-политических. Вы здесь первая. – Затем, к моей великой радости, он крикнул: – Позовите Александру Ивановну! Пусть возьмет Брешковскую на поруки! У меня нет для нее камеры.
«Свободным» женам разрешили искать жилье в поселке. Я последовала за милой Александрой Ивановной Успенской в ее маленький старый домик, где она жила со своим мужем, осужденным по процессу Нечаева, и их девятилетним сыном Витей.
Я с трудом могла поверить, что буду жить вне тюрьмы. Но эти соображения были вторичными по сравнению с мыслями о побеге. Я постоянно строила планы, каким образом проделать обратный путь в пять или шесть тысяч верст через пустыни, которые на самых быстрых лошадях пришлось преодолевать два месяца. Я оценивала все предметы по тому, насколько они могут пригодиться в таком побеге. Меня интересовало лишь то, каким образом продолжить избранную мной работу. Будучи оторвана от достойной и необходимой деятельности, я ощущала себя бесполезной и виноватой. Я планировала побег ежедневно и ежечасно вплоть до того момента, когда, наконец, вернулась в Россию в 1896 г.
Я начала писать зашифрованные письма Софье Александровне Лешерн и Валериану Осинскому в Киев, прося их прислать мне оружие, карты, деньги и паспорта. Еще я писала Марии Коленкиной. Наши шифры были сложными и неизвестными жандармам, но при сочинении писем требовали большой внимательности. Позже, находясь в ссылке в Баргузине, я прочитала об аресте и суде над Лешерн и Осинским. Мои письма были найдены до того, как они успели их расшифровать. Содержание писем казалось совершенно невинным, и прокурор Стрельников иронически заявил в суде:
– Видите, какие глупые письма эти революционеры пишут друг другу.
Валериан, не сдержавшись, крикнул со своей скамьи:
– Это письмо зашифровано от начала до конца, но вы не сможете его прочесть.
Валериана казнили; Лешерн приговорили к пожизненной каторге; Коленкина при аресте оказала вооруженное сопротивление и была приговорена к десяти годам каторги. В итоге я не получила ответа на свои просьбы.
В ожидании ответов я пыталась найти среди окружающих тех, на кого можно было положиться как на помощников или спутников. Людей, в награду за примерное поведение получивших позволение отбывать остаток срока вне тюремных стен, называли «расконвоированными». Они имели право на помещение в казарме, дрова, освещение и питание, но казармы были непригодны для проживания, и им приходилось самим искать себе жилье. Поэтому все каторжные тюрьмы были окружены многочисленными торопливо построенными хижинами всевозможных видов. Когда срок заключения хозяев заканчивался, хижина переходила к новым владельцам. Кроме того, весной многие хижины пустели, когда заключенные сбегали к «генералу Кукушке». В это время года зов заболоченных лесов становился особенно заманчивым.
«Расконвоированные» не имели права уходить за границы поселка и отправлялись на работу под конвоем казаков. Однако это не мешало побегам и хищению крупинок драгоценного металла. Многие зарабатывали на продаже спирта, которая была строго запрещена, но, тем не менее, широко практиковалась на всех сибирских рудниках.
Иные люди из числа более алчных и умных, сколотившие большие состояния, оставались в поселках даже после отбытия срока. Это было противозаконно, однако в ход шли большие взятки. Во время моего пребывания в Нижней Каре все чиновники на приисках привыкли брать взятки и без стеснения воровать деньги как у государства, так и у каторжников. Кононович единственный не делал этого, но он был не в силах пресечь злоупотребления. Все его усилия по борьбе со злом вознаграждались регулярными доносами и следствиями. Он метал громы и молнии и срывал свой гнев на простых заключенных.
Находясь в числе «расконвоированных», я смогла изучить все подробности жизни в поселении, выросшем вокруг главной тюрьмы в Нижней Каре. Это поселение также служило центром всех остальных государственных приисков на реке Каре.
В первую очередь я познакомилась с товарищами, которые уже какое-то время жили как «расконвоированные». Это были два нечаевца – Успенский и Кузнецов – и Ступин. Все трое были осуждены по делу Каракозова. Кроме них, был еще некто Симоновский. Я забыла, по какому делу он проходил. Это был образованный, умный человек несколько пессимистического настроя, который считал, что жизнь кончена, хотя был еще молод. (Позже, после того как Кононович уехал из Нижней Кары, Симоновского и Успенского снова посадили в тюрьму, и Симоновский застрелился. Но это случилось уже после моего отбытия.)
Успенский жил с семьей и учил нескольких детей. Его жена, Александра Ивановна, занимала должность акушерки и помощницы доктора Кокосова, который впоследствии много написал о жизни на Каре. Кузнецов пользовался особыми привилегиями. Он отбыл почти весь свой срок каторги «расконвоированным», как директор школы для осужденных детей. Его семья жила при школе. Кроме того, он заведовал маленькой оранжереей, которую сам основал.
Положение Ступина было совершенно иное. Он лежал в больнице в состоянии физического и умственного нездоровья и получал кое-какую помощь исключительно благодаря Александре Ивановне. Он ненавидел новые знакомства и какое-либо вмешательство в свою жизнь. Я упорно пыталась сблизиться с ним вследствие его одиночества, а также потому, что хотела узнать получше о деле каракозовцев и о самом Каракозове, но Ступин не желал со мной разговаривать. Его мысли путались, и он очень быстро уставал. В 1905 г., после того как я поговорила о нем с Петром Федоровичем Николаевым, самым выдающимся представителем их организации, я написала все, что знала о Ступине с его собственных слов и со слов Николаева. Поэтому сейчас нет необходимости вдаваться в подробности. Скажу только, что Ступин представлял собой типичную жертву варварского царизма, как хрупкий цветок, погибший на холодном северном ветру. Он был не бойцом, а восторженным, изящным ценителем красоты и мечтал о том, чтобы его родина стала прекрасной и счастливой страной. Подвергнуть такую светлую душу пытке пожизненной каторги было достаточно для того, чтобы навсегда изувечить его духовно. Вот так век за веком калечатся души лучших сынов России. Все уродливое было отвратительно для Ступина. Он сразу же невзлюбил меня из-за моих старых башмаков и крестьянского пальто.
Вскоре я рассказала Успенскому о своем намерении бежать и попросила его сообщить мне нужные сведения и свести меня с полезными людьми. Среди политзаключенных я не нашла никого, кто хотел бы помочь мне, а посвящать в тайну других каторжников было бы неразумно. Однако на Каре имелась одна новая секта, отличавшаяся непоколебимостью своих членов, – группа крестьян-бунтарей, известных как «Не наши». Их учение основывалось на отрицании существующего порядка вещей. В первую очередь они отрицали власть правительства и отказывались признавать его представителей и законы. В результате у них происходили постоянные конфликты с властями, приводящие к суровым наказаниям. Их называли «Не наши», потому что так они отвечали на все вопросы. Когда чиновники спрашивали их: «Ваше имя?» – они отвечали: «Не наше».
– Где вы живете?
– Не с вами.
Они не желали оказывать начальству никаких знаков уважения, не снимали шапок и не вставали с места, а также не платили налоги.
Эта секта зародилась на Урале. Она не отличалась многочисленностью, но по сибирским тюрьмам уже сидело около пятидесяти ее членов. Некоторые из них умерли под розгой, остальные находились в одиночном заключении и постоянно подвергались телесным наказаниям. Те из них, кто был послабее, склонялись к компромиссу – в первую очередь это были молодые и семейные, разрешавшие себе много отступлений от правил, предписанных их этическим учением.
Успенский провел несколько лет в каторжной тюрьме. Он завел много знакомств среди заключенных и получил полное представление о моральной стойкости большинства из них, имея возможность испытать некоторых. Он указал мне молодого «не нашего», который жил с молодой женой в хижине в центре поселка. Этот человек торговал спиртом, покупая его в деревне, до которой было около тридцати верст; а так как он работал на приисках и отличался примерным поведением, то находился в милости у властей и поддерживал хорошие отношения с казаками, которых часто угощал водкой. Он считал себя членом секты и все же старался приспособиться к окружению, чтобы зарабатывать на жизнь. Он любил читать и многому выучился от Успенского. С расширением своих познаний он увидел непоследовательность некоторых пунктов учения своей секты и опустился до компромиссов, которые низвели его на уровень обыкновенной морали. Однако он всецело доверял своему учителю, и Успенский не боялся ни доноса, ни измены с его стороны. Он не был уверен, что юноша примет непосредственное участие в организации моего побега, однако после тщательных предосторожностей мы все же с ним встретились. Однажды вечером, пройдя около трех верст кружным путем, чтобы не идти по главной улице поселка, Михаил (так его звали) явился к нам домой. После того как я ознакомила его со своим планом, он задумался, а потом сказал:
– Сам я этим делом заниматься не буду, но знаю старого и надежного «не нашего». Если он согласится вам помочь, можете ему доверять. Однако вам самой нужно с ним поговорить.
– Конечно, – ответила я. – Где мне его найти?
– Было бы неблагоразумно звать его сюда. Я вскоре поеду к нему в деревню и возьму вас с собой.
Это предложение было со стороны Михаила серьезной уступкой. Он подвергался большой опасности, покидая Нижнюю Кару. Сам он мог подкупить казаков, но, если бы меня поймали вместе с ним, его бы наверняка приговорили к порке и каторге. Тем не менее мы договорились о дне поездки.
Однажды на рассвете я влезла в сани, которые остановились за углом дома Успенского. Мы быстро и тихо миновали спящий поселок и выехали на открытое место, а затем повернули на боковую дорогу, пробирающуюся сквозь низкие кустарники, растущие в предгорье. Было очень холодно. На мне были старые башмаки, а мое пальто трепало ветром.
Лошади шли очень быстро. Через три часа мы добрались до места и вошли в бедную деревенскую избу. Она была хорошо протоплена, и вскоре мы согрелись. Старик сразу же вышел к нам. Ссыльные сектанты всегда радовались встрече друг с другом, но остальные обитатели этих мест поглядывали на них косо. Меня сердечно встретили и предложили чаю. Мы немедленно заговорили о деле. У старика был болезненный вид, и он производил впечатление не слишком умного, мягкого и раболепного человека. Он не показался мне особенно полезным товарищем, и мой пыл существенно угас. Я признавала за ним откровенность и способность стойко переносить лишения, трудности и опасности, но не думала, что он осознает серьезность задачи и обладает практическим духом, чтобы выполнить то, за что берется.
Старик восторженно отнесся к нашим планам, но чем больше он приходил в возбуждение, тем неуютнее я себя чувствовала. Меня охватили стыд и ощущение своей глупости, так как я заставила своего спутника пойти на большой риск и подвергла опасности собственные планы, а взамен получила лишь горькое разочарование. У меня не было опыта побегов из Сибири, но я ясно понимала, что недалеко уйду с помощью наивного и больного старика. Ближе к вечеру мы отбыли, не договорившись ни до чего определенного. Было очевидно, что это просто невозможно.
– Дух у вас не свободен, – сказал Михаил после того, как спрятал под сеном бутыль водки и мы выехали в темное поле.
Я понимала, что он имеет в виду, но спросила:
– В каком смысле?
– С людьми надо быть проще и смелее, – пояснил он.
Он был прав. Робость охватывает меня всякий раз, как я ощущаю недостаток симпатии и понимания между собой и своими собеседниками.
Когда мы въехали на единственную широкую улицу нашего поселка, еще стоял день. Михаил велел мне быстро выпрыгнуть из саней, когда мы проезжали дом Успенского. Выглянув из-за угла дома, я увидела на улице двух конных казаков. Они заметили Михаила, который подъезжал к своей хижине, и пришпорили лошадей. Я была уверена, что его схватят.
На следующий день он пришел и сказал с улыбкой:
– Испугались, верно? Ничего, все в порядке. Эти черти искали водку, но я успел выкинуть бутыль в снег. Если бы они нашли ее, то не в моих санях и не у меня дома, и им осталось бы только выпить ее.
Больше я не нашла никого, кто бы помог мне с побегом. На письма, отправленные в Киев, ответа не было. Оставался один выход – тот, который обычно применяют каторжники. Успенский хотел помочь мне, но предупредил о трудностях на самом пути и о том, что невозможно втайне пересечь Байкал, об угрозе со стороны бродяг, которые почти не ценят человеческую жизнь, и о том, какие усилия тратит правительство, чтобы поймать беглых политических узников.
К побегам обычных заключенных власти относились безразлично. Их просто вычеркивали из книг и прикарманивали деньги, отпущенные на содержание узника. Однако за беглыми политическими вели яростную охоту. В этой охоте помогали тысячи конных казаков, телеграф и старосты деревень. Особенную активность проявляли, когда за голову беглеца назначались деньги и награды. И все же меня поразило, что друзья считают мое предприятие таким безнадежным. Мне оно казалось простым и абсолютно необходимым.
Успенские были очень добры ко мне. Они отвели для жилья мне и Ларисе Синегуб маленькую чистую баньку. Лариса отличалась суровым ригоризмом. Она ненавидела ненужные расходы и бесполезные контакты с людьми. Она любила своего мужа и жила ради него. Из любви к нему она считалась с нуждами его товарищей и готова была работать для них день и ночь. Вскоре Кононович предложил ей преподавать в школе за десять рублей в месяц. Она очень обрадовалась этому предложению. Кроме того, мы обе принимали заказы на шитье от жительниц Кары. Успенский нашел мне ученика для занятий французским, а доктор Кокосов попросил меня учить чтению и письму его жену, родом казачку. Мне сказали, что она неспособна ничему научиться, и от нее отступались все учителя. Занятия с ней не приносили никакой пользы, однако доктор ценил общение с образованными людьми и постоянно приглашал нас, «расконвоированных», на обеды. Мы не получали от них удовольствия, но не хотели обижать доктора, так как от него зависела судьба Ступина и любого, кто имел бы несчастье заболеть.
В конце ноября из Иркутска доставили Чарушиных. Мы обрадовались, узнав, что Чарушин еще жив, но он очень ослабел и нуждался в особом питании. Кононович позволил «свободным» женам получать за мужей паек, готовить для них обеды и ужины и приносить их в тюрьму.
Кроме тех, кто прибыл с нашей партией – Синегуба, Квятковского, Чарушиной, – были еще Чишко и Союзов, которых судили вместе с нами, и четверо других, чьи имена я забыла. Они жили отдельно от простых заключенных, а так как специальных тюрем для государственных преступников еще не было, они содержались на гауптвахте – доме с четырьмя комнатами и коридором посредине, в котором находилась большая печь с очагом и чайником для кипячения воды. Свидания разрешались, и это не могло не радовать. Все узники собирались вместе, пили чай, обменивались новостями и читали газеты. Такими привилегиями они пользовались благодаря доброте Кононовича. За всю свою долгую жизнь я никогда не встречала ни одного начальника тюрьмы, похожего на него, и не слышала о таких. С 1911-го по 1917 г. генерал-губернатором Иркутска был Князев, который протестовал против насилия и жестокости со стороны жандармов и полиции, но, несмотря на свою высокую должность, уступал давлению своих противников. Напротив, Кононович был достаточно храбрым, чтобы на свою ответственность позволять многие «запрещенные» вещи, хотя знал, что впереди его ждут неприятности.
Таким образом, мы могли радоваться жизни. Никто из нас не ходил в кандалах. Мы хорошо питались, и с нами были товарищи. Все жены нашли какую-нибудь работу. Они стояли настолько выше местного общества, что семья управляющего постаралась с ними познакомиться. Жены Синегуба и Бибергаля отличались умом, Чарушина и Квятковская – красотой. Последняя, кроме того, играла на музыкальных инструментах.
Я же, «тетя Катя», представляла собой совершенно иной тип. У меня не было прав; я была приговорена к пожизненной ссылке. В своем пальто и башмаках я имела непреклонный вид. Когда я принесла на почту свое первое письмо, от меня потребовали предъявить его на цензуру управляющему. Я вошла в его кабинет, и он предложил мне садиться, но я отказалась. Мне казались неуместными даже самые малейшие личные отношения между политической преступницей и человеком, который мог ее выпороть, заковать в кандалы или отправить в самую дикую глушь, «в места, куда Макар телят не гонял».
Вероятно, мое отношение расстроило управляющего, который был очень либеральным человеком. Однако даже после этого он много раз пытался проявить ко мне дружелюбие и, разговаривая обо мне с Александрой Ивановной Успенской, выражал сожаление, что моя «позиция» не позволяет ему завести со мной частное знакомство, – похоже, что я была ему очень любопытна.
Однажды, когда я сидела у Кузнецова, куря папиросу и разговаривая со своим учеником – Витей Успенским, – дверь внезапно отворилась, и вошел человек в военной шинели. Он бросил на меня беглый взгляд, сказал пару слов Кузнецову и немедленно вышел, снова взглянув на меня. В течение всего короткого эпизода я оставалась на своем месте, продолжая негромкий разговор с мальчиком. Я забыла об этом случае, но через день или два меня вызвали к управляющему. Войдя к нему в кабинет, я спросила:
– Вы меня вызывали?
– Да, – сказал он. – Мне хотелось бы, чтобы вы помнили о том, как соотносятся мое и ваше положение. Мы должны соблюдать определенные границы.
– Не понимаю, – ответила я. – Я знаю, что вы управляющий, что я – осужденная и что мы можем общаться друг с другом лишь по деловым вопросам. Вы должны были понять это с самого начала, когда я отказалась садиться в вашем присутствии даже вопреки вашему приглашению.
– Однако, – возразил он, – когда я пришел к Кузнецову домой, вы остались сидеть и продолжали курить.
– Я была в гостях у друга, а не на службе, и вы пришли после меня.
– И все же вы должны были проявить ко мне уважение как к управляющему.
Я была сильно изумлена.
– Не знаю, чего вы хотите, полковник, – сказала я. – Впрочем, могу вам обещать одно: увидев вас за полмили, я постараюсь держаться подальше.
– Мне жаль, что я не могу быть так же дружелюбен с вами, как с другими дамами, но уверен, что вы понимаете, в каком я нахожусь… положении, – ответил полковник. Было забавно наблюдать, как он подыскивает верное слово.
– Можно мне идти? – спросила я.
Выйдя из комнаты, я ощутила радость от того, что с начала до конца находилась с ним в чисто официальных отношениях.
Позже он разговаривал об этом случае с Александрой Ивановной и извинял свое поведение требованиями, которые накладывает на него должность. Александра сказала:
– Она по-прежнему не понимает, чего вы от нее добиваетесь.
Приближалось Рождество. Весь административный персонал ждал его с нетерпением, чтобы предаться разнообразным увеселениям. В городе заказали вино и закуски, шла подготовка к роскошной рождественской елке, лотерее, балу, концерту и спектаклям. В Читу и Иркутск послали телеграммы с приказами и просьбами внести пожертвования на игрушки для школьников. Кононович старался привлечь наших женщин к организации празднеств. У него уже было запланировано, что каждая должна сделать. Всем им поручили задания, требующие вкуса, таланта и умения. Кроме того, женщинам предложили на выбор ряд ролей в спектаклях.
Красавица Лариса была очаровательна в нарядных театральных костюмах. Пока она их примеряла, с ее темных ресниц падали крупные слезы. Ее Сергей сидел в тюрьме, а она готовилась развлекать его тюремщиков.
Я не одобряла их участия в празднике, но женщины боялись за своих мужей, боялись лишиться тех маленьких привилегий, которые облегчали тягостную тюремную жизнь. Я ничего не говорила, пока не произошло событие, после которого молчать стало невозможно.
Ступин слабел с каждым днем. Он уже почти не дышал. И тем не менее рядом с тем местом, где он лежал, звучала музыка и шли репетиции. Накануне Рождества мы узнали, что наш товарищ умер и его похоронят на следующий день. Я чувствовала, что больше это не может продолжаться, что мы не должны развлекать тех, кто стал прямой причиной его безвременной смерти и постоянных страданий наших товарищей, и решила остановить приготовления к празднику любой ценой. Я собрала всех женщин в доме Успенского, но они отказались внять моим доводам, заявив, что обязаны сдержать слово. Тогда я выразила решительный протест и в конце концов переубедила их.
– Но Бибергаль ничего об этом не знает, – сказала одна из них. – Она приедет, а нас нет. Это поставит нас в очень неудобное положение.
– Я схожу в Среднюю Кару и предупрежу ее, – сказала я.
– Как вы можете идти в одиночку? – возразили мне. – Уже темнеет. Если ваше отсутствие заметят, будет беда.
– Не волнуйтесь, – ответила я. – Я пойду.
Я быстрым шагом преодолела четыре мили, нашла дом Бибергаль, рассказала ей о случившемся и о всеобщем отказе наших женщин. Она поблагодарила меня за предупреждение, и вдруг вошел казак и вручил ей записку от управляющего. Тот спрашивал, сможет ли она пораньше прийти на представление, и сообщал, что пианино стоит на месте, но требуется небольшая репетиция. Бибергаль тут же решительно ответила:
– Скажите управляющему, что я не могу прийти и что никого из нас не будет на празднике.
К тому времени, как я вернулась в поселок, буря уже разразилась. Управляющий вызвал бедного Кузнецова и потребовал объяснений. После этого он пришел в ярость и закричал, заявляя, что знает, кто устроил этот заговор. Он приказал Кузнецову сказать «этой кошке в сапогах», что закует ее в кандалы, а всех прочих за такую неблагодарность лишит привилегий. К несчастью, в тот момент, когда он узнал об этом деле, у него разболелась печень.
Кузнецов, опечаленный и напуганный, рассказал нам об этом разговоре. Жены встревожились и испугались еще сильнее, и я поняла, что стала причиной их бед. Поэтому я решила лично поговорить с Кононовичем и встать на их защиту.
Вскоре началось расследование. Самый старый полицейский ходил из дома в дом и поодиночке отводил «преступников» к управляющему. Когда настала моя очередь, там уже находились Кузнецов, Успенский и Лариса. Полковник побагровел от возбуждения и гнева. Мои товарищи выстроились перед ним в ряд, бледные и встревоженные. Я не могла смотреть на это молча.
– Полковник, разрешите объясниться, – начала я.
– С вами я поговорю наедине, – ответил он и обратился к моим товарищам: – Можете идти, – и подал знак полицейскому оставить нас. После этого он повернулся ко мне: – Теперь можем поговорить. Так вы соизволите ответить на мои вопросы?
– Да, – ответила я, – но при условии, что вы позволите мне высказать все, что я должна вам сказать.
– Говорите, – велел он.
– Не стыдно ли вам, полковник, – сказала я, – потворствовать такому издевательству над беззащитными людьми? Вы знаете, что эти женщины приехали сюда, чтобы облегчить жизнь своим мужьям, и что они находятся в вашей полной власти. Они знают, что судьба их мужей находится в ваших руках, и именно поэтому с болью в сердце согласились играть ту комедию, которую вы им навязываете. Достойно ли это честного человека, обладающего такой огромной властью?
Кононович мгновение молчал. Потом он сказал:
– Почему же они мне этого не говорили?
– Они считали, что должны уступать во всем, в чем только можно, – ответила я, – но они не могут веселиться в день смерти их товарища.
Полковник достал платок, вытер слезы с глаз и показал мне мокрый платок:
– Скажите вашим товарищам, что мои слезы – гарантия того, что все останется как прежде.
Если бы это произошло сегодня, когда мне почти 75 лет, я бы обняла Кононовича, поскольку с тех пор научилась ценить любые проявления благородства у людей. Однако в тот момент я только с облегчением поклонилась и вышла из комнаты. Полицейский офицер ждал меня снаружи в изящных санях. Вероятно, он поразился торжествующему выражению моего лица.
Всех «расконвоированных» я застала у Успенского. На их лицах были написаны печаль и напряжение. Все глаза вопросительно обратились ко мне, когда я вошла и сказала:
– Управляющий гарантирует, что все останется так, как прежде. Тому порукой – его слезы.
Сперва мне не поверили, слишком невероятно все это было. Но управляющий сдержал слово. Помимо того, он даже отправил в Петербург просьбу, чтобы меня перевели не в Колымск, а в Баргузин – городок на восточном берегу Байкала.
Поэтому так вышло, что в феврале 1879 г. меня отправили в Баргузин. Я ехала туда под конвоем двух казаков через Читу и Верхнеудинск.
<< Назад Вперёд>>